«В чем же, однако, я могу оплошать? – спрашивала я себя. – Кажется все возможное делается, если уже не сделано, стало быть остается только одно: ждать. Но чего?… Вот уж который месяц дело ни из коробу, ни в короб. Надо же наконец решить, чего мы ждем?»
   Несколько времени я молчала об этом, из страха, чтобы Поль, который и так уж терял терпение, не вышел совсем из себя и не наделал каких-нибудь глупостей. Но осторожность моя оказалась напрасна, потому что он скоро и сам пришел к тому же.
   – Юша, – сказал он однажды, – мне сдается, что мы с тобой воду толчем.
   – Да, – отвечала я, – похоже на то.
   – Баба моя отвиливает, – продолжал он, – и письмами мы от нее ничего не добьемся. Мне думается: не лучше ли съездить к ней самому?
   – Зачем?
   – Так… припугнуть… сказать, что если она не согласна на то, что ей предлагают, то чтобы сейчас возвратилась; что я ее увожу с собой.
   – А ты уверен, что она не желает этого?
   Он замолчал, но, судя по лицу, эта идея смутила его.
   – Может быть, – продолжала я, – она совсем не так испугается, как ты думаешь? Может быть, она скажет: ну, что ж делать, если ты непременно хочешь, то увози.
   Он топнул ногой.
   – Да, – отвечал он, – ты права. На эту тварь нельзя рассчитывать.
   Мы замолчали.
   Спустя несколько времени он пришел ко мне мрачный и раздраженный.
   – Что с тобой, Поль?
   – Ничего.
   – Ты получил письмо?
   – Нет… Да и черт с ними, с этими письмами! Что от них проку?… Я больше не буду писать…
   – Совсем?
   – Да, совсем.
   Я смотрела ему в глаза, желая узнать, что у него на душе; но он молчал и хмурился.
   – Что же дальше? – сказала я.
   – А дальше то, – воскликнул он бешено, – что это невыносимо! Надо иметь рыбью кровь, чтобы ждать, как мы ждем, без срока и сами не зная чего!… Надо решиться на что-нибудь… Надо… я просто теряю голову!
   – Эх ты, герой! – сказала я. – Куражился издали, пока дело казалось легко, а как оно село тебе на плечи, так и струсил.
   – Как струсил? Ты шутишь?
   – Нет, не шучу.
   – Да чего же ты хочешь, чтоб я с нею сделал? Скажи прямо.
   – Мне тебя не учить, – отвечала я. – Ты с нею жил два года; ты лучше знаешь.
   – Ну да, положим, только ты все же скажи… Взять ее, что ли, оттуда и привезти сюда?
   – Зачем?
   – Не знаю… Но что-нибудь надо же сделать, и так как я не могу возиться там с нею, в Р**, то я не вижу, что более остается. Может быть, здесь она скорее поймет, что она у меня в руках и что я могу принудить ее к разводу, если уж на то пойдет. Одним словом, если она хочет идти наперекор, то и я пойду ей наперекор; если она портит мне жизнь, то и я ей испорчу. Я ее так прижму, что она согласится на все… А?… Как ты думаешь?
   План этот не нравился мне по многим причинам.
   – Я думаю, – отвечала я, – что это затянется еще года на два и может окончиться дурно. Она больная женщина; случись что-нибудь, скажут, что ты уморил.
   – А черт их возьми! Пусть говорят!… Умрет, так умрет, сама виновата… К тому же, она и там, пожалуй, недолго протянет. Старуха, помнишь, писала, чтоб я ее пощадил, что она серьезно больна.
   Письмо, о котором он говорил, было от тещи его. Оно пришло весною, в начале марта, и, помню, произвело на меня неприятное впечатление.
   – Ты меня удивляешь, Поль, – отвечала я. – Скажи, пожалуйста, неужели тебе вовсе не жаль жены?
   Он посмотрел на меня как-то странно…
   – Жаль? – повторил он. – Да, жаль, что она не умеет жить и делает для себя из жизни пытку. Это печально, но надо же наконец убедиться, что это так и что в ее положении, с ее несчастным характером жизнь ей не может дать впереди ничего, кроме страдания. Простой здравый смысл, стало быть, заставляет желать, чтоб это скорее кончилось. Но ваша бабья, сентиментальная жалость судит иначе. Вы охаете и причитаете, когда человек умер, точно как будто бы хуже этого с ним не могло и случиться… А вы бы спросили: лучше ли для него, если бы он остался жив? Потому что хотя оно некрасиво, конечно, лечь носом кверху, но иногда это единственное, что остается сделать.
   Мне было как-то не по себе от этих речей, словно предчувствие, что они не приведут к добру.
   – По-твоему, стало быть, надо желать ей смерти? – сказала я.
   – Да, – отвечал он, – в собственном ее интересе.
   – Ну, – заметила я, – отчасти и в нашем.
   – Отчасти, конечно, и в нашем.
   – И это не грех?
   – Нет.
   – Но после этого и уморить ее будет не грех?
   – Как уморить?
   – Да не все ли равно, как? – отвечала я. – Дело не в способе, а в том, к чему оно ведет… Если ты ее привезешь сюда, и она здесь зачахнет…
   – Так что же?
   – Как что, Поль? Это то же, как если бы ты ее утопил или зарезал.
   – Ты думаешь?
   – Да, полагаю даже: последнее было бы легче для ней.
   – А кто ж ей велит выбирать тяжелое? – воскликнул он вдруг с невыразимым ожесточением. – Кто ей велит лезть в петлю, когда я ей предлагаю свободу? С чего мне ее топить, если бы она сама не хватала меня за горло? И разве она не топит нас? Не отнимает у нас нашего счастья?… Ты, может быть, смотришь на это шутя, а я не могу шутить, потому что ты мне нужна. Твое положение, здесь у Штевича, сводит меня с ума! Я днем и ночью думаю, как бы скорее вытащить тебя из этой поганой ямы, в которую тебя втолкнули и в которой никто до сих пор не подал тебе руки… Восстановить тебя назло всем, повесть тебя под венец и в глазах целого света назвать своею женою, своей милою – вот счастье!… И знать, что это счастье зависит от одного слова ее!… И думать, что эта тварь не хочет его сказать!… О! Если б можно было убить желанием, я бы убил ее!… Вы, конечно, догадываетесь, что на душе у меня было далеко не так спокойно, как я старалась показывать Полю. Но я была вынуждена хитрить, потому что игра между нами шла слишком неровная. Он, в сущности, рисковал очень немногим, а я рисковала всем. Но он увлекался и не владел собой, а я владела, и это, с другой стороны, давало мне перевес, которого я не желала терять.

VI

   Тревожные мысли лезли мне в голову после таких речей. Многое в них, правда, было не ново, но тон их был нов и придавал самым простым словам какой-то зловещий смысл.
   «Да, – думала я, когда он ушел, – дело не обойдется так гладко, как мы рассчитывали. Письмами мы от нее ничего не добьемся. Что же, однако, с ней делать? Неужели, в самом деле, привезть сюда, как он говорит, и здесь вынудить у нее, во что бы то ни стало, согласие?» С этим вопросом я долго возилась после его ухода, и он мне не дал уснуть до утра. Чего только я не передумала, лежа в постели, и мысленно представляя себе, как это будет, если Поль в самом деле привезет ее сюда? «Нет, – наконец решила я, – это вздор!… Это он так, не подумав, сболтнул. Его не хватит на это, потому что я знаю его: он вовсе не зол, он только вспыльчив, а этого-то тут и не нужно. Тут нужен лед, надо рассчитывать каждый шаг, и надо быть камнем, чтобы выдержать свою роль до конца; иначе выйдут только пустые жестокости. Положим, он увезет ее – это не трудно, потому что она, может быть, и сама не прочь; ну, а дальше что?… Дальше, всего вероятнее, будет ни то, ни ce. Дело затянется, пойдут упреки и слезы, истерика, обмороки, ему станет жалко, и он не решится на крайности, а наделает только шуму, потому что таких вещей не скроешь; она будет жаловаться родным, те разнесут по городу, и все в итоге обрушится на меня. На меня станут пальцем указывать, скажут, что я всему виновата, что я его подстрекаю… Нет! Это вздор, о котором и думать не стоит».
   И я тревожно оглядывалась, стараясь найти что-нибудь, о чем бы стоило думать… Нет! Ничего?… «Однако, – думала я, – если так, то чем же это окончится?…»
   Увы! В ту пору я начала уже догадываться, что это грозит окончиться очень дурно и что развязка недалека. В неизъяснимом смущении я возвращалась назад и спрашивала себя опять: что делать? Ответа не было, или, вернее сказать, я отбрасывала поспешно в сторону, как негодные, ответы, которые в сотый раз попадались мне под руку. Кидала, кидала и приходила опять к тому же: «Нет выхода! Женщина эта стала мне поперек дороги. Она помеха всему, и помеха напрасная, потому что она не может воспользоваться тем, что у меня отнимает. Конечно, она не знает, что я существую, но все же должна бы понять, что Поль добивается от нее развода недаром и что ее дурачество может кому-нибудь дорого обойтись. Больная и нелюбимая, без всякой разумной надежды на счастье, она может сделать своим упорством только одно: погубить меня, и погубит, если это протянется. Рассчитывать, что она образумится и уступит, не так же ли это глупо, как положиться на то, что ей остается недолго жить? И то и другое, конечно, может случиться со временем, но мне некогда ждать этого времени… Как бы ни рано оно пришло для нее, для меня оно может прийти слишком поздно. Потому что я не могу полагаться на Поля. Поль может меня разлюбить и бросить во всякую пору… Тогда все кончено, и мне остается только одно из двух: или увязнуть тут на всю жизнь, или…»
   Конец моего заключения уходил в потемки, в которых таилось что-то зловещее. Я с ужасом отворачивала глаза, старалась не видеть, не думать, и все-таки думая. Мне думалось, что которая-нибудь из нас двух должна погибнуть, и что если она не умрет вовремя для моего счастья, то я, весьма вероятно, должна буду умереть гораздо раньше, чем я бы желала. «Что ж, – думала я, – я не первая. Многие так кончают, особенно те, кто, как я, заблудился смолоду… Вертят, вертят и довертят, наконец, до того, что больше нечего делать, как, говоря словами Поля, «лечь носом кверху». Конечно, до этого еще далеко и, может быть, никогда не дойдет. Может быть, все развяжется как-нибудь неожиданно счастливо. Но если нет?… Если я потеряю Поля и с ним все надежды на выход из моего несчастного положения? Если когда-нибудь, всеми покинутая, я стану в уровень с Сузей, стану соперницей Сузи… и буду вынуждена искать, как милости, того; что в первые дни замужества я оттолкнула с презрением; тогда…»
   И я еще думала: «Как это люди решаются на такое дело? Сразу или не сразу? И что они чувствуют, когда уж решились? Очень ли это страшно или так себе, не особенно? И каются ли они, когда уже сделано то, чего никакими средствами не возвратишь? И каково это, когда ждешь, что вот, вот, сию минуту все кончится? Это, должно быть, страшно, и лучше бы этого вовсе не знать. Лучше бы так, сразу, вдруг, как в обмороке…» Со мной никогда не бывало обморока, и я не могла представить себе, что это такое, но был один случай, когда я, по собственной глупости, чуть-чуть не отправилась на тот свет.

VII

   Это было давно, лет шесть назад; вверху над нашей квартирой, была фотография. Хозяин ее, холостой угорелый француз, с которым я иногда встречалась на лестнице, вздумал воспользоваться правами соседа, и как-то однажды явился с вопросом: не может ли он мне чем служить? Я оглядела его с головы до ног и отвечала, что мне нужны карточки. Но карточки, разумеется, тут были только предлог. Он был красив и молод, и мы сказали друг другу глазами совсем не то. Знакомство наше перешло скоро в интимные отношения. Живя почти рядом, мы виделись часто. Он забавлял меня своей болтовней. После обеда, когда у него кончался прием, я приходила к нему и, чтоб не мешать, сидела в его лаборатории. Сначала мне это было трудно, потому что там пахло разного рода снадобьями, без которых в его ремесле нельзя обойтись. Но любопытство быть посвященной в тайны этого ремесла оказалось сильнее первого отвращения. Мало-помалу я так привыкла к запаху, что иногда, из шалости или когда его помощник был слишком занят, сама помогала ему. Первый раз, когда я на это отважилась и, засучив рукава, принялась за дело, он очень смеялся чему-то, но не сказал – чему. Я думала – моему неуменью, потому что, действительно, я принялась за дело очень неловко и перепортила почти все, что мне было поручено; но оказалось другое. Не успела я кончить, смотрю: руки мои, вплоть до локтей, в каких-то рыжих, с сизым отливом, пятнах. Я так и ахнула. «Боже мой! Что это?» А он хохочет: «Ничего, вымой». Я к умывальнику – мыть; не тут-то было! Проклятые пятна только еще яснее выступили. В ужасе я протянула к нему обе руки. Он кинулся передо мной на колени. «Жюли! – говорит, – прости! Я пошутил. Я сейчас тебе это отмою». Схватил меня за руки, накапал чего-то из пузырька, который стоял тут же на полке, потер, и в самом деле пятна, одно за другим, исчезли. Тогда он объяснил мне откуда они и чем отмываются, прибавив, что это последнее средство – яд, с которым следует обращаться весьма осторожно, чтоб не попало в рот или под кожу, если на коже есть что-нибудь, ранка или царапина. Но я так обрадовалась, что руки мои спасены, и так усердно занялась мытьем, что едва обратила внимание на эти слова. Несколько дней после этого я не решалась дотронуться ни до одной посуды, но мало-помалу мой страх прошел, а шалость и любопытство, вместе с желанием выучиться хоть раз в своей жизни чему-нибудь путному, воротились, и я принялась опять за дело. Та часть его, которую мне доверяли, была нетрудна. К концу недели я знала ее уже настолько, чтобы не портить больше вещей и не пачкаться так безобразно, как это случилось при первом опыте, а небольшие пятна на пальцах, от которых даже и мой француз, щеголявший ужасно своими ногтями, не мог уберечься, более не пугали меня, с тех пор, как я выучилась сама их выводить. Случалось, однако, что в лаборатории, где окна всегда были завешены и работа шла при свечах, чего-нибудь не досмотришь. Тогда надо было бежать наверх и всегда самому, потому что он не решался доверить мне своего состава. Это мне надоело, и я сказала себе, что обойдусь без его позволения. Я знала уже наперечет все его снадобья, так что могла отыскать их сама, когда они были нужны. Некоторые «стояли в лаборатории на полках и на полу, но главный запас хранился в чулане, куда я имела свободный доступ. Состав, которым мы отмывали пятна, был тоже там, сухой, в кусочках молочно-белого цвета. Когда он нужен был, его брали немного и разводили в воде. Но, разведенный, он скоро портился; поэтому я приготовила маленький пузырек и первый раз, когда попала в чулан, насыпала его полный. Они ничего не заметили, а я не истратила и двадцатой доли украденного.
   Таким образом эта вещь почти целиком осталась в моих руках, но я не знала еще ее опасных свойств, пока совершенно нечаянно не испытала их на себе. Раз, воротясь домой от моего француза, я посмотрела в зеркало и заметила у себя над губами пятнышко. Это был след адского камня, но как он сюда попал, я понять не могла: должно быть, брызнуло, или я дотронулась чем-нибудь до лица. Я вывела это, растворив тут же, в воде, маленькую щепотку из моего запаса. Но должно быть попало в рот, потому что обыкновенно слабый запах горького миндаля на этот раз показался мне очень силен, и во рту я почувствовала какой-то приторный жгучий вкус. Это немножко меня встревожило. Я выплюнула, выполоскала сейчас же рот и умыла лицо… Стою, утираюсь, и вдруг, ни с того, ни с сего, пошатнулась. Тогда только я заметила, что мне как-то не по себе и что я уж с минуту только и делаю, что глотаю или выплевываю слюну. При этом какое-то странное чувство слабости, которое доходило почти до дурноты… Хочу идти, ноги дрожат и подкашиваются. Шатаясь, я добрела до постели и позвонила. Вошла моя няня. «Няня, – говорю, – мне что-то очень нехорошо. Пошли скорее за Карлом Федоровичем».
   Карл Федорович приехал к ночи. Это был доктор маман, старик, который знал меня с детства и за что-то всегда очень жаловал. Когда он приехал, я была уже почти здорова, но ноги еще не держали. Он долго меня допрашивал и, узнав, чем я отмывала губы (я сочинила ему, что будто я это сделала наверху, в лаборатории), значительно покачал головой.
   – Какое дурачество! – произнес он. – Знаете ли, чем вы рисковали? Еще немного, и вы бы меня никогда не дождались. Вы могли умереть через четверть часа, через пять минут, мгновенно!
   – Ну, а теперь? – спросила я, немного испуганная.
   – Теперь, – отвечал он с усмешкой, – благодарите Бога; вы счастливо миновали беды… – И он велел мне выпить рюмку вина.
   С тех пор я перестала употреблять это средство как слишком опасное, но уничтожить его не решилась. Напротив, я берегла его, как талисман, и иногда разглядывала с каким-то ребяческим любопытством, не чуждым страха и тайного уважения. Я словно предчувствовала, что талисман этот может когда-нибудь сослужить мне другую службу… И он сослужил.

VIII

   Когда и как пришла мне первая мысль об этом? Выросла ли она незаметно, как вырастает дурная трава из дурного семени, или родилась, как змея от змеи, живая?… В последнем случае я знаю ее отца. Это был Поль. Он поставил вопрос так, что его невозможно было решить иначе, и он же свалил на меня весь риск, всю тягость решения… А впрочем, Бог с ним; я его не виню. Ему, конечно, труднее было исполнить это, чем мне, и в тысячу раз опаснее.
   После тех объяснений с ним, которые вам известны, я уже чувствовала, что это должно развязаться скоро, но мне еще и во сне не снилось – как. На первых порах, повторяю, задача казалась просто неразрешимою. Потом я стала догадываться, что есть решение, но каждый раз, когда я спрашивала себя: «Какое?» – на меня нападал безотчетный страх. Я словно боялась, чтобы мысли не увлекли меня слишком далеко, и старалась не думать о некоторых вещах. Я твердила себе усиленно: брось это, в эту сторону ты не должна смотреть, потому что там кроется что-то ужасное. К несчастию, это легче сказать, чем исполнить. Мысли не только вас не послушают, но даже, назло вам, пойдут как нарочно в ту сторону, куда вы запрещаете им идти. Отчего это, я не могу объяснить, но мне сдается, что тут есть ошибка. Мне что-то сдается, что если мы себе запрещаем думать о чем-нибудь, то мы только себя обманываем, воображая, что мы еще не думаем, между тем, как на самом деле мы уже думали. Так было, по крайней мере, со мною. Были такие вещи, которые, наперекор самой твердой решимости, упорно лезли мне в голову. То, что я отгоняла от себя, не отходило прочь, а только стояло поодаль, как кошка, которая ждет за дверьми, чтобы кто-нибудь, проходя, отворил их, и как только я забывала, что оно не должно быть тут, оно уже было тут. Это было несносно, и у меня, наконец, не хватило терпения. Раз как-то, на даче, в ненастную летнюю ночь, мне не спалось. Измученная напрасною борьбой, я опустила руки; дверь отворилась сама собой, и черная кошка прыгнула ко мне на грудь… С тех пор, до самой зимы, она не покидала меня, да и я не гнала ее уже прочь. Я с нею свыклась, кормила ее, ласкала и холила. Вы понимаете, я говорю это так, только к слову. Собственно, это была не кошка, а мысль, черная мысль, что если одна из нас должна отведать того, что лежит у меня в пузырьке, так уж пусть лучше она. Потому что ей это легче будет. Она умрет без страху, не зная, даже не подозревая, что смерть близка, а я не могу умереть, не зная, что умираю.
   Мысль эта, однако, была не больше как мысль, потому что я не могла ни на что решиться без Поля, а Поль, хотя и нетрудно было понять его намеки, все как-то еще не договаривал. К тому же лето этого года прошло для него в больших хлопотах и в разъездах. Одно из главных его предприятий было почти окончено. В мае он получил на него концессию, но предвидя какие-то затруднения, торопился ее продать. Успех был так важен для нас обоих, что я сама уговаривала его забыть все на свете и думать только об этом одном. Таким образом с мая до августа я почти не видала его, но это меня не тревожило. Письма, которые я от него получала, могли успокоить самую недоверчивую любовь, – так они были нежны и страстны. Жаль, что я не могу показать вам их в подлиннике (скоро после того я сожгла у себя все до последней строчки). Но иные места я помню почти слово в слово. Вот, например, одно:
   «Прелесть моя! – писал он в июне. – Жду не дождусь твоего письмеца, и среди бесконечных хлопот, которые здесь, в этом поганом гнезде, разрывают меня на части, бегаю беспрестанно на почту. Дело идет о полумиллионе, и от успеха зависит вся моя будущая судьба, а я вместо того, чтобы думать об этом, думаю только о тебе. Днем и ночью вспоминаю часы неописанного блаженства, которые я проводил в твоих объятиях, такого блаженства, которое только ты одна можешь дать… Идол мой! Если бы ты знала, как я несказанно тебя люблю! Милый портрет твой (фотографический) не покидает меня ни на одно мгновение, и теперь, когда я это пишу, он лежит передо мной на столе. В страстной тоске смотрю на него и считаю дни, которые нас разлучают…» и прочее.
   А две недели спустя он писал еще: «Что бы ни ожидало меня впереди, но ты моя неизменно и на всю жизнь, не правда ли? Успокой меня, поклянись, что ты никогда не будешь принадлежать другому. Я же клянусь тебе, что готов на все и сделаю все, все (понимаешь ли?), чтобы уничтожить единственное препятствие, нас разлучающее! Да, я уничтожу ее… и средства найдутся… Ты мне поможешь найти их… не правда ли?» и т. д.
   Когда он вернулся, это было в начале августа, я тоже готова была на все и давно уже, с трепетным нетерпением, ждала этой минуты.
   После первых восторгов встречи, заставивших нас забыть все на свете, мы взялись за руки и долго смотрели друг другу в глаза. Лицо его показалось мне бледно и озабоченно. Но я не решилась прямо заговорить о том, что лежало у меня так тяжело на душе.
   – Ну, что же, можно поздравить? – спросила я.
   – Можно.
   – Как? В самом деле? Кончил?… Совсем?…
   – Совсем… Остаются пустые формальности, за которыми надо, однако, ехать еще раз, в конце этого месяца… Черт их возьми! Надоели они мне!… Но это в последний раз.
   – Получил все, разбогател? Лицо его вдруг просияло.
   – Да, Юша, – отвечал он, обняв меня, – получил все и могу сказать, что мы с тобой теперь обеспечены.
   – Мы? – повторила я, заглядывая ему в глаза.
   – Конечно, мы!… Кто ж, как не мы?
   – Но это… это препятствие, Поль, о котором ты мне писал, что ты… его…
   – Жена-то?
   Поль замолчал и потупился.
   – Ты что-нибудь придумал? – спросила я. Он медлил ответом.
   – Нет, – произнес он нерешительно, – но думал об этом очень серьезно и думаю. Дело, вот видишь ли, в том, что покуда она жива, мы ничего от нее не получим.
   – Ну, да, – отвечала я. – Это ясно, но что же из этого следует?
   – А ты как полагаешь, что? – шепнул он, пристально вглядываясь в мои глаза.
   – Не знаю, – отвечала я, – только ты мне писал, помнишь, что ты готов на все, и хотя бы для этого надо было…
   – Все дело в решимости… Юша!… Готова ли ты?
   – Готова, – шепнула я, тяжело дыша. Он обнял меня.
   – Я в тебе не ошибся, – сказал он. – Ты моя героиня!… С такою женщиной, как ты, нет ничего невозможного!
   – Все это слова, Поль, – отвечала я, – которые нас ни на шаг не подвинут, если мы сами не двинемся… Что можем мы с нею сделать отсюда, за тысячу верст?
   Мы молчали.
   – Я думал об этой задаче, – сказал он минуту спустя, – и, признаюсь, до сих пор не нашел решения. Сюда ее привезти опасно. Поручить некому. Остается одно: ехать туда и там это сделать.
   – Ты не был там?
   – Нет.
   – Поедешь?
   Лицо его как-то странно осунулось; он потупил глаза и долго не отвечал.
   – Поехал бы, – произнес он глухо, – да только не знаю, что я там буду делать, потому что явиться открыто и думать нечего; это безумство. А приехать туда тайком я не могу. Меня на всем пути, от Петербурга до Р**, знают в лицо.
   – Ты трусишь! – воскликнула я в отчаянии, догадываясь, к чему это клонится. – Ты, смелый и сильный, хочешь свалить все на женщину, на меня!
   – Тише! – шепнул он, опять оглядываясь. – Уйдем отсюда. Здесь нельзя говорить о таких вещах.
   Мы вышли в парк. Он стал горячо оправдываться…
   – Ты вовсе меня не понимаешь, Юша, – сказал он, – или считаешь меня за подлеца, если думаешь, что я желаю свалить с себя риск. Клянусь тебе честью, нет! Если бы нужно было идти на нож или под пулю, я бы и не подумал впутывать в этого рода опасность женщину. Но дело совсем не в опасности, которая очень невелика, а в том, что нельзя иначе. Подумай об этом спокойно, и ты поймешь, почему. Если я сам за это возьмусь, то я не буду иметь ни малейшего шанса. Я попадусь наверно, потому что, как я тебе говорил, меня и там, и по дороге все знают. Сотни свидетелей и десятки улик будут против меня. Но человек неизвестный, если он только не струсит и если в нем есть хоть капля здравого смысла, почти ничем не рискует… Слушай, я все тебе объясню…
   И он сообщил мне свой план.

IX

   Много было говорено потом об этом плане, и хоть мы не решили еще ничего окончательно, однако, на всякий случай, приняты уже были меры. Прежде всего мы разыграли ссору, и он прекратил свои посещения. С тех пор, кроме редких встреч у общих знакомых, мы с ним не виделись больше при людях, и это длилось долго, долее году. Тайные ж наши свидания устроены были с большими предосторожностями. На даче мы выбирали для этого место где-нибудь в стороне от жилья, в глуши, а в городе у него была одна полоумная старушонка, обделывавшая когда-то давно, когда он был еще в школе, его интрижки. Старушонка эта жила теперь с внучкой в Коломне, где-то на заднем дворе, но на квартире у них было чисто, и мы могли встречаться там совершенно спокойно. Поль с ними не церемонился. Когда я приходила, он запирал их в кухню на ключ.
   В сентябре я уехала на короткий срок, или, вернее, оба мы уезжали, врознь, разумеется, и с различными целями; но у нас назначено было свидание в Москве, после которого я отправилась далее в Р**. Это была моя первая поездка туда, и я сама настояла на ней. Я прямо сказала Полю, что ни на что не решусь, пока не увижу ее сама и пока для меня не станет ясно как день, что с нею нет никакого другого средства. Глупо бы было пуститься на такой шаг, не зная ни места, ни обстоятельств, и не видав человека в глаза. Несмотря на уверения Поля, что дело легко, я могла встретить неожиданные трудности… Одна, впрочем, была уж в виду.