Не помню уже всего, что я ей наплела, но помню, что это было для нее как весть с небес. Радость светилась в ее широко открытых глазах и порхала улыбкою по дрожащим губам. Дивясь, с затаенным дыханием, словно не веря своим ушам, она слушала, слушала и вдруг, наклонясь, поцеловала мне руку. У меня стало тошно на сердце от этой ласки, и странные мысли пришли мне в голову. Я думала, как это будет, когда я приеду сюда в другой раз, и она станет опять ласкаться ко мне, не догадываясь, что я ей готовлю? И неужели она ничего не предчувствует? Неужели на лице у меня ничего не заметно? Странно! Мне кажется, я бы сейчас заметила! И еще я думала: где это будет? Неужели здесь, в этой комнате, на этом самом месте, где мы сидим?
   Мы просидели еще целый час. Она оживилась и стала вдруг совершенно другая: мила, весела, говорлива. Мы долго болтали о всякой всячине, смеялись, шутили и целовались. Под конец она вздумала меня уговаривать, чтобы я осталась еще на сутки, но я объяснила ей, что и так просрочила, что меня ждут не дождутся дома. Вместо того я дала ей слово, что приеду еще раз и может скоро. Когда стало смеркаться, она спохватилась, что ей пора идти… Мы с нею простились ужасно нежно, и я уехала в тот же день.

XI

   Я выехала из Р** глубокой ночью, но время, которое у меня осталось до отхода почтового поезда, прошло недаром. Я более двух часов бродила одна, пешком, от постоялого дома к дому О. Б., оттуда к вокзалу, а от вокзала опять к постоялому дому и далее сызнова тем же путем. Первый раз это было трудно, и мне приходилось справляться на каждом шагу, но, наконец, я успела сделать все три конца без ошибки и, воротясь, записала этот урок. Когда это было окончено, я вздохнула свободнее и первый раз имела досуг серьезно подумать о том, что делать теперь: ехать на Волгу, к О**, или вернуться прямо домой? Против прямого возврата существовали серьезные возражения. Во-первых, Штевич был бы сбит с толку касательно цели моего путешествия, если бы я воротилась на пятый или шестой день после отъезда; да и не он один. Всякий, кто мог бы узнать впоследствии о моей отлучке, имел бы полное основание усомниться, что я была у кого-нибудь в гостях за 500 верст от дома и провела там всего два дня; по расчету не выходило более. Но стоило теперь заехать к О** и прогостить у него с неделю, чтобы плохой предлог обратился в солидный факт, причем короткое время, потраченное в Москве и в Р**, пошло бы не в счет, так как его легко было объяснить случайной задержкой в дороге. Против этого я имела только одно: Поль ничего не знал об О**, и я рисковала жестоко встревожить его известием о моем визите туда. Конечно, можно было ослабить эффект, не сообщая ему покуда об О**, а просто предупредив, что я вернусь позже обещанного. Подумав немного, я так и сделала. Я написала ему несколько строк из Р**, с коротким известием, что все обошлось благополучно, кроме того, что я не могу вернуться так скоро, как рассчитывала, и буду неделею позже, а почему – об этом ни слова. Я только просила его, чтобы он не тревожился и обещала, что после все объясню. Письмо это было за подписью «Фогель». Я написала его перед самым отъездом и опустила в вокзале в почтовый ящик.
   Таким образом, я имела отдых, не лишний после такого долгого напряжения, и этот отдых, как вы сейчас увидите, оказался кстати. Прием, сделанный мне Озарьевым, был свыше всякого ожидания. В старом просторном его доме спальня и будуар, к моему приезду, убраны были с таким комфортом, какого я не имела и дома. Угощение – царское: обеды в саду, на террасе в цветах, с шампанским и стерлядами; мороженое и фрукты; хор, музыка и катанье по Волге на катере, устланном дорогими коврами, с гребцами в белых рубахах и с песенниками. Верховые лошади, экипаж, фейерверки, иллюминации и прочее. Не берусь перечесть всех затей, которые были придуманы им для дорогой гостьи и стоили, разумеется, сумасшедших денег; скажу только одно: ни разу в жизни еще меня так не фетировали [17]. Понятно, что я была тронута, и признаюсь, не раз втайне подумала: как совершенно иначе могла бы сложиться жизнь, если бы я вместо гостьи была тут хозяйкою!
   С такими фантазиями в голове, немного вскруженной лестным приемом О**, я чуть ли не в первый же день стала делать над сердцем его свои маленькие исследования; но они убедили меня очень скоро, что О** глядит совсем не туда. Обидно было это, но что будешь делать. A la guerre, comme a la guerre [18], к тому же, одна неделя – куда ни шло, думала я сначала, а далее у меня появился план, о котором я после вам расскажу.
   В конце двухнедельной отлучки я, наконец, воротилась домой.
   – Ну, что, сударыня, погуляли? – спросил с усмешкой Штевич.
   – Да, – отвечала я.
   – Одне изволили воротиться?
   – Одна.
   – Что ж так? Не поладили разве?
   – Нет, ничего, поладили… Он будет сюда к октябрю.
   – Ас господином Бодягиным кончено?
   – Кончено.
   – Жаль!
   Это мне надоело.
   – Жалейте, пожалуйста, про себя, – сказала я. – Мне нет никакого дела до ваших расчетов.
   – Понятно-с… Только я больше на ваш счет; по той причине… Но я отвернулась и вышла.
   – Где ты была, скажи, пожалуйста? – зловещим голосом спросил Поль, когда мы свиделись первый раз по приезде.
   Я решилась заранее рассказать ему все и рассказала без всякой утайки, надеясь, что он поймет мои причины. Но он не дал мне сказать толком двух слов, и у нас вышла прегадкая сцена.
   – Ты лжешь! – крикнул он вне себя. – Ты меня водишь за нос! Ты только за этим и ездила!
   – Поль!… Ты с ума сошел!…
   Но он был безмерно взбешен и вывел меня, в свою очередь, из терпения. Не прошло и пяти минут, как мы были готовы забыть, где мы и что через комнату могут услышать наш крик.
   – Стой! – вскрикнула я, чувствуя, что мы оба теряем голову. – Если ты до меня еще пальцем дотронешься, клянусь тебе Богом, я выбью окно и кликну дворника.
   Это было в Коломне, на свидании у его старухи, и мы расстались врагами.
   На другой день, поутру, я получила короткое извинительное письмо, в котором он звал меня вечером опять в то же место, обещая, что все выслушает, но я не пошла. На третий день – снова письмо, отчаянное. Он обвинял себя безусловно, просил у меня тысячу раз прощения и умолял прийти.
   Вечером, когда мы увиделись у старухи, я разругала его беспощадно, и он выслушал это молча, повесив голову.
   Кончилось, разумеется, тем, что я простила его. После чего мы говорили много о том, что у меня было в Р** с его женою.
   – Нет, стало быть, никакой надежды? – сказал он мрачно.
   – Нет, – отвечала я. – И надо это окончить как можно скорее, покуда она не проболталась… Ты приискал кого-нибудь?
   – Да.
   – Кого?
   – Из кордебалета, одну молодую девчонку.
   – Хорошенькую?
   – Ну разумеется.
   – Вот видишь, как ты со мною несправедлив. Ты выбрал на мое место красавицу, и я против этого ни полслова. А сам ревнуешь меня – к кому?… К старику, которого я взяла, чтобы глаза отвесть!
   – Уж не думаешь ли ты продолжать эту связь?
   – Ах, Боже мой! Разумеется, думаю!… На первое время… Как же иначе?
   По правде сказать, я сначала об этом не думала, но эта идея пришла мне в голову, пока я жила у О**, и я решила, что так будет гораздо умнее, потому что иначе как объяснить наш разрыв для тех, кто знали меня и, разумеется, не могли допустить, чтобы я остепенилась так сразу, без всяких причин. Все это я объяснила Полю подробно, ссылаясь, в свое оправдание, что и он тоже взял напоказ любовницу…
   Он замолчал, но логика эта была ему, очевидно, не по нутру.
   – Что ж, ты ее афишируешь? – спросила я между прочим.
   – Да, – отвечал он угрюмо.
   – Ну, полно морщиться-то, голубчик!… Меня не проведешь!… Я знаю вашу породу. Вам кто бы ни был, все равно… С нею, с глазу на глаз, я полагаю, ты не делаешь такой кислой мины?
   Он усмехнулся.
   – Очень хорошенькая? – спросила я.
   – Да… недурна. Молчание. Он посвистывал.
   – Что ж, ты устроил ее на щегольской квартире: повар, лакей, экипаж; все как следует?
   – Да.
   – Где ж это?
   Он назвал мне дом и улицу.
   Таким образом все было подготовлено по возможности заблаговременно, и оставался только один вопрос; когда это сделать? Поль советовал подождать еще месяца три-четыре, и это, конечно, было бы осторожнее, если бы успех развязки зависел только от нас двоих. Но кто мог ручаться, что у нее хватит терпения на долгий срок? Не получая ни строчки от мнимой Фогель и ожидая ее приезда со дня на день, она могла решиться на что-нибудь непредвиденное. Могла написать, например, на авось, к настоящей Фогель и получить от нее ответ, который сразу и навсегда расстроил бы наши планы. Конечно, это нетрудно было предупредить. Я могла сама написать ей из Петербурга, но это был бы еще один лишний шаг, а в подобного рода вещах, как говорил Поль, каждый шаг удваивает опасность. Письмо могло быть получено при матери и повести к допросам, а допросы могли окончиться Бог знает чем. Потолковав и поспорив об этом с Полем, мы, наконец, согласились, что нужно спешить, и вторая моя поездка в Р** была назначена на первое ноября. Я должна была выехать в два с половиной часа, без багажа (чтобы избежать задержек и чтобы дома никто не мог догадаться, что я уезжаю серьезно куда-нибудь); на другой день, в 7 часов вечера, быть в Р**, окончить все, если удастся, в тот же день к ночи, и ночью в 3 уехать обратно. Таким образом Штевич и Сузя узнали бы только поутру, на другой день, что я не ночевала дома, а в конце третьей или четвертой ночи, я уж должна была быть у себя… Кому могло прийти в голову, что в эти два-три с половиною дня я, без всяких дорожных сборов, в одном простом лисьем салопе, успела съездить за тысячу верст и воротиться?
   Таким образом все, что только возможно было предвидеть, было предвидено, и если за всем тем, как оказалось впоследствии, я ошиблась в расчете, то могу по крайней мере сказать, что причины моей ошибки лежали вне всякого человеческого предвидения.
   Вы удивляетесь, что я накануне такого дела могла быть, по-видимому, так мало обеспокоена его значением и последствием?… Скажу вам на это: я удивлялась когда-то очень, как люди могут курить сигары с таким спокойствием? Как с ними дурно не сделается? Ну, а с тех пор, как стала курить их сама, не удивляюсь более. Привычка, вот видите ли. Конечно, есть люди, которые никогда не могут привыкнуть к иным вещам, но большая часть вообще привыкает довольно скоро. Сначала, когда эта мысль в первый раз закралась мне в душу, и месяца два потом, покуда дело не решено еще было окончательно, я очень тревожилась; но мало-помалу это поулеглось, и после первой моей поездки в Р** я так привыкла думать, что это неотвратимо, что мне казалось уже, как будто все решено помимо меня и моя воля тут ни при чем. Конечно, порою мне становилось жутко и страшно, особенно когда я начинала себе представлять, как это будет. Но меня сильно поддерживало то обстоятельство, что я была не одна. Поль был со мною и так уверен в успехе, что я не могла иметь никаких опасений на этот счет, а остальное, к стыду своему признаюсь, не очень меня смущало. Вы понимаете, у меня нервы ужасно крепкие, были то есть. «Что ж делать, – думала я, – если все это так устроилось? И что она потеряет, если умрет двумя, тремя годами ранее?»
   Не подумайте, впрочем, что я оправдываюсь. Я только вам объясняю, что в ту пору я чувствовала, и вы понимаете сами, что если бы я иначе чувствовала, я бы этого никогда не сделала. Я не была ни слабонервная, ни чувствительная и не имела привычки много раздумывать о том, что я раз решилась сделать… После я много думала, но теперь рано об этом, и я возвращаюсь к делу.
   Недели три после первой моей поездки мы ждали ее письма. Оно пришло, наконец, и содержало как раз то, что нужно: утрированную картину ее душевного состояния, признание, что она тяготится жизнию, и плохо замаскированную угрозу самоубийства. Письмо не могло бы быть лучше, если бы мы с Полем продиктовали его: она играла нам прямо в руки. Затем оставалось только убаюкать ее двусмысленными надеждами, и Поль это сделал в своем ответе. Он сделал вид, что ужасно встревожен и в нерешимости, то есть не знает, что ей сказать, чтоб отклонить от такого намерения. Это был наш последний оборонительный шаг, и он оказал нам большую услугу.

XII

   Я выехала днем позже, чем у нас было положено, то есть 2-го числа. Первое приходилось на понедельник, и мы побоялись дурной приметы.
   На этот раз я не искала особого места в поезде, зная уже по опыту, что этим можно скорее привлечь внимание, чем избежать неожиданных встреч. К счастью, их и не было… Дорогою я была довольно спокойна и старалась поменьше думать, но, несмотря на то, не ела почти ничего и не могла уснуть.
   В среду, 3-го ноября, в 7 часов вечера я приехала в Р**, остановилась на том же дворе и послала опять того же мальчика, только на этот раз без записки.
   Расчет мой был очень удачен. Мать оказалась опять в гостях, и он застал ее дома одну. О. Б. прилетела немедленно, радостная и, от избытка радости, вся взволнованная. Только когда я ей объяснила, что не могу остаться до завтра, она чуть не заплакала.
   – Ах! Как же так?… Как же?… – твердила она с укором. – Ведь это значит, я вас почти не увижу, потому что не могу сегодня. Маман должна воротиться в 10-м часу, и к этому времени надо быть дома… Нет, милочка, вы не уедете!… Сделайте мне эту радость, останьтесь! Пожертвуйте хоть одним деньком для меня!
   – Нельзя, дорогая моя!
   – Ах, Боже мой, как же это вы так плохо распорядились?
   – Что делать? – отвечала я. – Так вышло… Я думала, милая Ольга Федоровна, что может быть вы умудритесь уйти ко мне попозже, когда ваша маман ляжет спать… Она рано ложится?
   – Рано.
   – А как?
   – В половине одиннадцатого.
   – Ну, а другие домашние?
   – Все следом за ней.
   – Знаете, что? – сказала я, подумав. – Оставьте их всех спокойно лечь спать, а я к вам приду немного попозже, и вы мне отворите сами. Таким образом, мы будем иметь все время до двух или даже до половины третьего, к которому времени я велю за собою прийти или приехать… и уже прямо от вас на вокзал… а?… Как вы думаете?
   В восторге от моей выдумки она вместо ответа кинулась мне на шею… Но мне было не по себе от этих объятий. Мне вдруг пришло в голову, что теперь ее час уже решен, и что это живое, теплое существо, которое я держу в объятиях, кажется только живым, а в действительности стоит уж одною ногою в гробу и будет лежать в нем, наверно, не дольше как завтра… Дрожь у меня пробежала по членам от этой мысли, и я пожелала от всей души, чтоб это как можно скорее кончилось… «Сегодня! Во что бы то ни стало сегодня! – думала я. – Иначе за ночь я стану совсем никуда не годна». Что дальше было говорено – неинтересно. В сущности, все уже было сказано, что требовало с моей стороны какого-нибудь внимания, и остальное мне было все равно, потому что она в моих глазах была почти уже мертвая. Помню, она расспрашивала меня: откуда я, и видела ли его?… Я отвечала, что видела и что он очень испуган ее письмом; не знает, что делать; думает даже сам побывать в Р**, как только дела позволят. Она вся вспыхнула, и пошли опять расспросы. Я ей врала на этот раз без зазрения совести. «Что за беда? – думала я. – Ведь она никогда не узнает, что это ложь…» Письма, как я и ждала, оказались у ней в кармане, и она успела мне их прочесть до ухода. Это были черновое ее письмо и ответ Поля.
   – Ну, что? – заметила я. – Не правду ли я вам говорила, что за них надо уметь только взяться? Вот, видите ли, как ваши дела вдруг поправились!
   – Ангел вы мой! – воскликнула она вдруг, поймав меня за руки и целуя их.
   Мне стало тошно, и я через минуту сама напомнила ей, что она засиживается.
   Когда она ушла, я чувствовала себя так скверно, что не могла ни пить, ни есть, хотя за полчаса до встречи еще была голодна до смерти. Мне нужен был отдых, но я ужасно боялась уснуть и проспать, а потому, ложась, велела хозяйке разбудить меня непременно к двенадцати, отдала ей даже мои часы для этого. Но, несмотря на усталость, я не имела отдыха. Мысли только блуждали и путались у меня в голове, как у сонной, и раза три я дремала.
   Не помню уж, как прошло это время. Помню только, что в забытьи, услышав шаги за дверью, я вздрогнула и вскочила на ноги. Вошла хозяйка, которая принесла мне назад мои часы. На них было без десяти минут двенадцать. Я попросила умыться, оправилась, причесалась, заплатила что следует за постой и вышла, сказав, что иду на станцию.
   – Темненько, сударыня! Гляди, как бы не заплутаться.
   – Нет, – отвечала я, – тут близко, и я хорошо помню дорогу. На дворе было действительно очень темно, но я пришла без ошибки к ее дверям»… По уговору я постучала тихонько в окошко – шестое от входа; это было ее окно, и минуту спустя она отворила мне.
   – Это вы?
   – Я, дорогая моя.
   – О! Как я рада!… Скорее ко мне, чтоб ни минуты у нас не пропало… Я жду вас уже с полчаса.
   – Все спят, стало быть?
   – Давно.
   Говоря это шепотом, мы прокрались чуть слышными шагами по темному коридору: она – со свечой впереди, я – сзади, как черная тень. Ноги мои дрожали, когда я вошла в ее комнату… Я осмотрелась с невольным, особенным любопытством и то, что увидела, помню до сих пор. Помню узоры ковра и цветы на окошке, и ситцевые гардины, софу и стол, за которым мы пили чай; все это снилось мне после несчетное число раз. Когда мы вошли, она своими руками раскутала меня, усадила и тотчас выбежала за чем-то. Оказалось, что она разбудила горничную и приказала тихонько от всех поставить нам самовар. Это было естественно, но Бог знает почему, мне в голову не пришло, что она это сделает. Поправить однако нельзя было, и потому я попросила только, чтобы она не держала служанки без надобности, а отпустила тотчас, как только та подаст, что нужно.
   – Я так и велела ей, – отвечала она.
   Я пришла совершенно развинченная и несколько времени не могла представить себе, как это будет. Страшная близость развязки пугала меня, но еще больше пугала мысль, что в решительную минуту я струшу и должна буду отложить до завтра, а завтра, Бог знает, дождусь ли еще случая… «Но что же делать? – думала я. – Я не давала подписки окончить это во что бы то ни стало сегодня, и если не кончу, то головы за это не снимут. К тому же, пора еще не пришла. Всего половина первого, и у меня полтора часа в запасе»…
   Мысли подобного рода мало-помалу меня ободрили. Все было так тихо кругом, и она такая милая… Мы сидели рядом, и разговор завязался у нас в ту же минуту, без всяких усилий с моей стороны.
   Она жалела, что я уезжаю, и жаловалась, что нам не удается пожить друг возле друга подольше.
   – Долго ли нам так прятаться? – говорила она. – Это несносно, и я, наконец, не вытерплю: я к вам сама приеду.
   Я, разумеется, похвалила ее за это намерение.
   – Но мне сдается, – сказала я, – что мы с вами увидимся скоро где-нибудь, где мы вовсе не ожидаем… Может быть в Петербурге.
   – Ах, милочка, – отвечала она, – вам это легко говорить, потому что вы храбрая, а я так напугана, что у меня нет веры в счастье. Мне все что-то чудится, что если б оно и пришло, то я не увижу его.
   – Отчего?
   – Так… может быть… не доживу.
   – Полноте, – отвечала я. – Вы молоды…
   – Что ж? Разве в молодости не умирают? Мы замолчали.
   – Ах, Мари! – сказала она, надумавшись. – Горько вставать из-за стола, не отведав пищи, которую Бог всем послал… горько, душа моя, умирать голодною, не испытав земного счастья.
   Слово за слово наш разговор перешел на другие предметы, и мы говорили долго еще о Поле, о Петербурге, о том, приедет ли он сам в Р** или напишет ей, чтобы она приезжала. Она была в духе, болтала без умолку, ласкалась, шутила и хохотала. А я, нужно ли вам признаться? – считала минуты, которые у меня оставались, и, в нетерпении кончить скорее эту пытку, мысленно проклинала горничную за ее медлительность. Было уже довольно поздно, и я пересела нарочно на стул, спиною к дверям, чтобы последняя не успела меня разглядеть, когда войдет.
   Наконец она вошла и поставила возле меня, на стол, поднос с приборами, потом подала самовар. По взглядам, которые она на меня мимоходом бросала, нетрудно было понять, что я для нее диковина, присутствие которой тут, в доме, и в такой поздний час она не в силах себе объяснить. Когда все было подано, она ушла.
   – Напомните ей, пожалуйста, чтобы она не дожидалась. Ольга выбежала и через минуту вернулась.
   – Ушла? – спросила я.
   – Ушла.
   – И ляжет спать?
   – О, разумеется!… Ее не нужно много об этом просить.
   Как рассказать вам, что я почувствовала, когда увидела себя наконец лицом к лицу с затеянным мною делом. Минут пять или десять, не более, она была еще во власти моей, а там… Выдастся ли еще раз такой удобный случай и хватит ли у меня решимости на второй раз, если я в первый струшу?
   Она уже заварила чай и начала разливать его. Необходимо было немедленно попросить у нее чего-нибудь, чего не было на столе, чтобы заставить ее уйти на минуту. И я несколько раз открывала рот с этим намерением, но страх и жалость не допускали меня произнести роковое слово. Я чувствовала каким-то инстинктом, что повисла над пропастью, и в глубине души молила еще судьбу, чтобы она не допустила меня упасть, как вдруг Ольга обратилась ко мне с озабоченною усмешкою:
   – Что вы так смотрите, милая Марья Евстафьевна?… Вам нужно чего-нибудь? – сказала она. – Признайтесь, вы, верно, пьете с лимоном? – И, не дождавшись ответа, выбежала из комнаты.
   Меня вдруг стукнуло, словно палкой по голове. Без мысли, без всякого чувства сидела я с четверть минуты, прислушиваясь, потом вскочила, выглянула за дверь и, воротясь к столу, исполнила быстро, отчетливо, но совершенно бесчувственно, как машина, ту малость, которую мне оставалось сделать.
   Все было кончено к тому времени, когда она воротилась, и я сидела как истукан, готовясь быть зрительницею чего-то адского, что ускользнуло из рук моих и что я не в силах уже сделать.
   Помню, она поставила передо мною лимон и села с усмешкой, дивясь, что я его не трогаю, а я не трогала потому, что у меня руки тряслись и я боялась, чтобы она не заметила. Потом она обратила мое внимание на свою чашку. Чашка была небольшая, старинная, с каким-то стертым рисунком.
   – Это память отца, – сказала она. – Он пил из этой чашки, и после смерти его, когда я была еще ребенком, маман подарила мне эту вещь для того, чтобы я каждый день вспоминала его. Она боялась… Тьфу! Что это?…
   Я чуть не вырвала чашки у ней из рук, но уже поздно: она отхлебнула… Сильное удивление появилось у ней на лице, потом испуг…
   – Что это значит?… Мне дурно!… Мари! Каким образом?… Ох! Дурно мне! Ох, как дурно!…
 
   Дальше я не могла расслышать, потому что слова ее стали невнятны, да и мне было не до того. Она задыхалась, вскочила, упала, опять вскочила… Кто-то из нас отодвинул стол, так что посуда и самовар едва не слетели на пол… Ужас напал на меня, такой ужас, что я готова была кричать. Помню одно мгновение, когда мы стояли друг против друга: я – ухватясь руками за голову, она – с посиневшим вздутым лицом и страшно вытаращенными, сияющими глазами… Все это длилось не дольше, чем я рассказываю, и в ту минуту, когда я готова была упасть к ее ногам с мольбой о прощении, чуть слышный крик вылетел из ее груди; она пошатнулась и, как мешок, рухнула на пол… Я знала, что ей не встать…
   «Кончено! Нечего мне больше тут делать», – подумала я. Полоскать чашку, чтоб скрыть следы, было бы бесполезно, потому что у нее изо рта ядом пахло гораздо сильнее, чем из десяти чашек. К этому примешался страх, чтобы горничная, проснувшись, не вздумала заглянуть прежде, чем я успею уйти. Я задвинула умирающую столом, чтобы не видеть ее лица, оделась и выглянула за двери. Никого нет… Все тихо, ни звука, ни шелеста. Тогда я задула одну свечу, вышла с другою из комнаты, проворно замкнула двери на ключ и готова уже была бежать без оглядки, как вдруг что-то остановило меня. «Ключ!… Куда дену я ключ?»… К счастью, между дверьми и полом была заметная щель. В одно мгновение я сунула ключ туда и, чувствуя, что он входит свободно, пихнула его из всей мочи внутрь. После я не могла постичь, как у меня хватило дерзости: одна, со свечой, в коридоре, перед ее дверьми, с ключом в руках и с ядом в кармане. Выгляни в эту минуту горничная, как она выглянула четверть часа спустя, и я бы пропала.
   Но счастье, служившее мне так замечательно в этом деле, не изменило и этот раз. Никто не выглянул, я прокралась по коридору в прихожую, задула свечу и бросилась на улицу.
   Я выскочила как кошка и, несколько раз вздохнув полною грудью, ударилась во всю мочь бежать. Не знаю уж, как я себе не сломала шею, потому что вокруг было страшно темно, и глаза мои, раздраженные светом свечи, не различали почти ничего. Какой-то слепой инстинкт однако заставил меня остановиться на повороте и очень кстати, потому что, осматриваясь, я разглядела как раз, перед собою крутой уступ с тротуара на улицу и внизу, на улице, лужу. Это заставило Меня убавить шагу, но не прошла я и двух минут, как мне почудилось, что где-то далеко сзади бегут и кричат: держи!… В ужасе я подобрала платье и пустилась опять бегом. Прибавьте, что я потеряла счет времени и до смерти боялась, что опоздаю на поезд. Но все это было воображение, потому что погони не было, а в вокзал я поспела получасом раньше, чем нужно. Как я могла так бежать, я и сама не знаю; помню только, что, добежав, я едва дышала. Страх, чтобы на меня не обратили внимание, увеличивал еще вдвое мою тревогу, но, к счастью, в эту пору вокзал был сравнительно пуст и в залах довольно темно. Только у кассы да у буфета горели лампы. Несколько человек на меня оглянулись, когда я вошла, и один из стоящих поближе шепнул что-то другому, может быть сущий вздор, может быть даже и не на мой счет, но я в ту пору была уверена, что на мой и что он видит во мне что-нибудь подозрительное… Еле живая, я проскользнула мимо и, выбрав себе уголок потемнее, шлепнулась, как багаж, на лавку. Мне было так дурно в эту минуту, что я едва успела дойти. Еще немного и, кажется, я бы не выдержала, я бы упала на пол.