– Постой, Жюли, сядь сюда; мне надо с тобой серьезно поговорить.
Я села с тяжелым предчувствием.
– Скажи, пожалуйста, – начала маман, – что ты имеешь против Ксаверия Осиповича?
– Ничего, маман, – отвечала я, – только…
– Что только? Отвечай прямо.
– В последнее время он стал позволять себе вещи…
– Какие?
– Да неужели, маман, вы не заметили?… Он вот уже несколько времени смотрит на меня как-то так… ну, одним словом, так, как он не должен смотреть, и говорит мне вещи, которые… которые я, наконец, не хочу от него слышать.
Говоря это, я чуть не плакала – так мне было досадно, что маман не хочет меня понять.
– Ecoute, Julie [12], – перебила маман (в торжественных случаях она всегда говорила со мной по-французски), – я, признаюсь, считала тебя умнее. Неужели ты не догадываешься, в чем дело?
Я только начинала догадываться, но отвечала решительно:
– Нет!
– Он любит тебя.
Я вздрогнула…
– Как? Штевич? Любит меня?… Этот грязный старик!… Этот подъячий!… С чего вы взяли это, маман? Разве он вам сказал?
– Да, сказал.
– И вы его не выгнали из дому?
– Нет.
Я была уничтожена…
– Послушай, Жюли, – сказала маман, подвигаясь ко мне и взяв меня за руку. – Не дурачься. Ты не знаешь людей и судишь о них очень поверхностно. Что такое «подъячий»? Пустое слово, которое ты поймала с ветру и затвердила как попугай. Ксаверий Осипович не писарь какой-нибудь. Он дворянин и коллежский асессор, служит не по найму и, кроме службы, имеет свои небольшие средства, – это во-первых. А во-вторых, он совсем не старик. Наконец, и это тоже немаловажно, я знаю его давно и ручаюсь тебе, что он человек хороший. Конечно (она тяжело вздохнула), было время, когда я желала тебе лучшей партии, но это время прошло, и ты сама понимаешь, мой друг, что теперь ты должна оставить слишком большие претензии. Честь и доброе имя для женщины выше всего на свете, а ты рисковала бы тем и другим в замужестве за кем-нибудь из людей… – «порядочных», очевидно, она хотела сказать, но удержалась вовремя и захныкала.
Я сидела как истукан, немая и неподвижная. Руки и ноги мои охолодели.
Похныкав, маман обняла меня, поцеловала, потом понюхала табаку и продолжала:
– Если б еще ты могла остаться не замужем… Но после того, что было, тебе нельзя оставаться в девках; тебе нужен муж, человек опытный и солидный, в котором ты могла бы найти твердую точку опоры против соблазна. Подумай об этом, Жюли, подумай, как скользко и как опасно твое положение, и как мало надежды найти из него какой-нибудь лучший исход. Впрочем, я не неволю тебя, и если ты непременно хочешь, я могу пристроить тебя иначе. Можно найти тебе место в хорошем доме, – в качестве гувернантки.
– Ни за что! – воскликнула я испуганная.
– В таком случае, – сказала маман как-то сухо, – выбирай сама. Если ни то, ни другое тебе не нравится, то есть еще третье. Ты можешь вернуться в Ч**, в свое семейство. Тебя там примут охотно, потому что я отошлю тебя не с пустыми руками. Я буду уплачивать на тебя небольшую пенсию…
Я молчала в отчаянии. Она опять захныкала.
– Жаль мне тебя, Жюли, но что же делать?… Ты сама не хотела себя поберечь.
Никогда не забуду этого вечера и сцены, которой он окончился. Холодная злость грузла меня внутри. Я ломала пальцы, кусала губы, делала все на свете, чтобы удержаться, и все напрасно. Униженная, гонимая, как какой-нибудь несчастный зверек, которого нечего опасаться, я вдруг обернулась против своей гонительницы и, вся дрожа от бешенства, но с усмешкой на губах, отвечала:
– К чему вы говорите это, маман? Я не ребенок и понимаю вас лучше, чем вы воображаете. Вам стало тесно со мною, и вы хотите выжить меня; да, выжить из вашего дома, чтобы я не мешала вам!
Едва успела я это сказать, как маман вытаращила глаза, страшно разинула рот, взвизгнула и, замотав головой, опрокинулась на диван, в истерике… «Змея! Змея! – твердила она в промежутках жалобных воплей и стонов. – Неблагодарная!… Камень!…»
При виде ее мучений на сердце у меня отлегло, и я спохватилась, что сделала страшную глупость… Увы! Это была не первая и не последняя в моей жизни…
С этой минуты надежды мои на маман рухнули, и я очутилась в жизни одна. Я поняла, что мне не на кого рассчитывать, кроме себя. Я должна была думать и действовать за себя. Это заставило меня взглянуть серьезно на мое положение. Оно было очень скверное, и я первый раз поняла, что значит пасть. Виноватая или нет, я была немилосердно наказана. Я была изгнана навсегда из того круга общества, который с детства привыкла считать своим, и мое место отныне было возле каких-нибудь Штевичей. Чувство безмерного унижения, которое эта мысль возбуждала во мне, я не могу описать. Скажу только одно: я была не из тех жалких тварей, которые покорно склоняют голову. Вместо смирения во мне родилась ожесточенная злость, и я дала себе клятву, что так или иначе, я возвращу потерянное. Средства на это я имела не хуже других. Я была молода, весьма недурна собой и изящно воспитана, а главное: в двадцать лет я уже знала людей. Препятствия были, конечно, и очень серьезные, но одно из них существовало скорее в прошедшем, чем в будущем, и все следы его я могла изгладить разом. Для этого стоило только однажды стать под венец. Конечно, мне предстояло купить этот венец дорогою ценой. Я должна была подписать свой позор, став женой человека, для которого заперты двери во всякий порядочный дом. Но, к несчастию у меня не было выбора, и чем больше я думала, тем более мне казалось, что это еще не самое худшее. Гораздо хуже было попасть в колею гувернанства, из которой нет выхода и в которой я не имела бы ни малейшей свободы. Еще хуже уезжать в Ч**. Штевич был ненавистен мне, я его презирала от всей души, но не боялась ни на волос. Во-первых, думала я, он занят почти весь день, а я буду весь день свободна. Во-вторых, ему пятьдесят, мне двадцать. В-третьих, я барыня и всегда для него останусь барыней, а он лакей, и я не позволю ему забыть этой разницы ни на одно мгновение. Наконец, у меня есть связи в хорошем обществе, и я сделаю все, чтобы они не были совершенно оборваны. Люди не так жестоки, чтобы отнять у меня без всякой личной вины против них то, что мне дороже жизни. Они только потребуют, чтобы я заплатила за это лестью, и я заплачу. Я за ценою не постою. Я буду ползать перед теми, с кем до сих пор стояла в уровень, но я не отстану от них ни за что.
С такою решимостью я на другой день бросилась на колени перед маман, объяснив ей, что иду за Штевича, и вымолила себе прощение.
Недель через пять после того я была обвенчана.
II
III
Я села с тяжелым предчувствием.
– Скажи, пожалуйста, – начала маман, – что ты имеешь против Ксаверия Осиповича?
– Ничего, маман, – отвечала я, – только…
– Что только? Отвечай прямо.
– В последнее время он стал позволять себе вещи…
– Какие?
– Да неужели, маман, вы не заметили?… Он вот уже несколько времени смотрит на меня как-то так… ну, одним словом, так, как он не должен смотреть, и говорит мне вещи, которые… которые я, наконец, не хочу от него слышать.
Говоря это, я чуть не плакала – так мне было досадно, что маман не хочет меня понять.
– Ecoute, Julie [12], – перебила маман (в торжественных случаях она всегда говорила со мной по-французски), – я, признаюсь, считала тебя умнее. Неужели ты не догадываешься, в чем дело?
Я только начинала догадываться, но отвечала решительно:
– Нет!
– Он любит тебя.
Я вздрогнула…
– Как? Штевич? Любит меня?… Этот грязный старик!… Этот подъячий!… С чего вы взяли это, маман? Разве он вам сказал?
– Да, сказал.
– И вы его не выгнали из дому?
– Нет.
Я была уничтожена…
– Послушай, Жюли, – сказала маман, подвигаясь ко мне и взяв меня за руку. – Не дурачься. Ты не знаешь людей и судишь о них очень поверхностно. Что такое «подъячий»? Пустое слово, которое ты поймала с ветру и затвердила как попугай. Ксаверий Осипович не писарь какой-нибудь. Он дворянин и коллежский асессор, служит не по найму и, кроме службы, имеет свои небольшие средства, – это во-первых. А во-вторых, он совсем не старик. Наконец, и это тоже немаловажно, я знаю его давно и ручаюсь тебе, что он человек хороший. Конечно (она тяжело вздохнула), было время, когда я желала тебе лучшей партии, но это время прошло, и ты сама понимаешь, мой друг, что теперь ты должна оставить слишком большие претензии. Честь и доброе имя для женщины выше всего на свете, а ты рисковала бы тем и другим в замужестве за кем-нибудь из людей… – «порядочных», очевидно, она хотела сказать, но удержалась вовремя и захныкала.
Я сидела как истукан, немая и неподвижная. Руки и ноги мои охолодели.
Похныкав, маман обняла меня, поцеловала, потом понюхала табаку и продолжала:
– Если б еще ты могла остаться не замужем… Но после того, что было, тебе нельзя оставаться в девках; тебе нужен муж, человек опытный и солидный, в котором ты могла бы найти твердую точку опоры против соблазна. Подумай об этом, Жюли, подумай, как скользко и как опасно твое положение, и как мало надежды найти из него какой-нибудь лучший исход. Впрочем, я не неволю тебя, и если ты непременно хочешь, я могу пристроить тебя иначе. Можно найти тебе место в хорошем доме, – в качестве гувернантки.
– Ни за что! – воскликнула я испуганная.
– В таком случае, – сказала маман как-то сухо, – выбирай сама. Если ни то, ни другое тебе не нравится, то есть еще третье. Ты можешь вернуться в Ч**, в свое семейство. Тебя там примут охотно, потому что я отошлю тебя не с пустыми руками. Я буду уплачивать на тебя небольшую пенсию…
Я молчала в отчаянии. Она опять захныкала.
– Жаль мне тебя, Жюли, но что же делать?… Ты сама не хотела себя поберечь.
Никогда не забуду этого вечера и сцены, которой он окончился. Холодная злость грузла меня внутри. Я ломала пальцы, кусала губы, делала все на свете, чтобы удержаться, и все напрасно. Униженная, гонимая, как какой-нибудь несчастный зверек, которого нечего опасаться, я вдруг обернулась против своей гонительницы и, вся дрожа от бешенства, но с усмешкой на губах, отвечала:
– К чему вы говорите это, маман? Я не ребенок и понимаю вас лучше, чем вы воображаете. Вам стало тесно со мною, и вы хотите выжить меня; да, выжить из вашего дома, чтобы я не мешала вам!
Едва успела я это сказать, как маман вытаращила глаза, страшно разинула рот, взвизгнула и, замотав головой, опрокинулась на диван, в истерике… «Змея! Змея! – твердила она в промежутках жалобных воплей и стонов. – Неблагодарная!… Камень!…»
При виде ее мучений на сердце у меня отлегло, и я спохватилась, что сделала страшную глупость… Увы! Это была не первая и не последняя в моей жизни…
С этой минуты надежды мои на маман рухнули, и я очутилась в жизни одна. Я поняла, что мне не на кого рассчитывать, кроме себя. Я должна была думать и действовать за себя. Это заставило меня взглянуть серьезно на мое положение. Оно было очень скверное, и я первый раз поняла, что значит пасть. Виноватая или нет, я была немилосердно наказана. Я была изгнана навсегда из того круга общества, который с детства привыкла считать своим, и мое место отныне было возле каких-нибудь Штевичей. Чувство безмерного унижения, которое эта мысль возбуждала во мне, я не могу описать. Скажу только одно: я была не из тех жалких тварей, которые покорно склоняют голову. Вместо смирения во мне родилась ожесточенная злость, и я дала себе клятву, что так или иначе, я возвращу потерянное. Средства на это я имела не хуже других. Я была молода, весьма недурна собой и изящно воспитана, а главное: в двадцать лет я уже знала людей. Препятствия были, конечно, и очень серьезные, но одно из них существовало скорее в прошедшем, чем в будущем, и все следы его я могла изгладить разом. Для этого стоило только однажды стать под венец. Конечно, мне предстояло купить этот венец дорогою ценой. Я должна была подписать свой позор, став женой человека, для которого заперты двери во всякий порядочный дом. Но, к несчастию у меня не было выбора, и чем больше я думала, тем более мне казалось, что это еще не самое худшее. Гораздо хуже было попасть в колею гувернанства, из которой нет выхода и в которой я не имела бы ни малейшей свободы. Еще хуже уезжать в Ч**. Штевич был ненавистен мне, я его презирала от всей души, но не боялась ни на волос. Во-первых, думала я, он занят почти весь день, а я буду весь день свободна. Во-вторых, ему пятьдесят, мне двадцать. В-третьих, я барыня и всегда для него останусь барыней, а он лакей, и я не позволю ему забыть этой разницы ни на одно мгновение. Наконец, у меня есть связи в хорошем обществе, и я сделаю все, чтобы они не были совершенно оборваны. Люди не так жестоки, чтобы отнять у меня без всякой личной вины против них то, что мне дороже жизни. Они только потребуют, чтобы я заплатила за это лестью, и я заплачу. Я за ценою не постою. Я буду ползать перед теми, с кем до сих пор стояла в уровень, но я не отстану от них ни за что.
С такою решимостью я на другой день бросилась на колени перед маман, объяснив ей, что иду за Штевича, и вымолила себе прощение.
Недель через пять после того я была обвенчана.
II
Видали ли вы когда-нибудь павиана в клетке? Если нет, то я не знаю, как описать вам то впечатление, которое производил мой муж. Это был плотный сутуловатый мужчина с густою щеткой серых волос почти над глазами. И что за глаза! Они смотрели на вас украдкой, исподлобья, как воры… Распространяться далее о его наружности я не намерена, потому что мне, собственно, не было до нее никакого дела. Отношения наши сразу выяснились. Штевич был, разумеется, не такой дурак, чтобы взять меня с пустыми руками. Я знала, что он получил от маман деньги, и сколько именно. Поэтому, когда он заявил на меня другие претензии, я ему отвечала просто, что ему уж уплачено все, что следует. Должно быть, это не отняло у него надежды, потому что однажды, ночью, прежде чем я успела запереть двери на ключ, он имел дерзость залезть в мою спальню. Что он такое воображал – не знаю, но один взгляд на мое лицо, когда я обернулась с вопросом, что ему нужно? – заставил его извиниться и торопливо уйти. С тех пор он оставил меня в покое, да и я тоже его не тревожила. Я уходила из дому и возвращалась, когда мне вздумается, не говоря никому ни слова. В хозяйство его я не вмешивалась, да он и не требовал, вероятно, сообразив, что это только ввело бы его в убытки. В первое время, впрочем, мы ели и пили с ним за одним столом, но это было несносно, потому что он был ужасно скуп и кормил меня гадостью. Я жаловалась маман. Она пожимала плечами, гладила меня по голове и отвечала, смеясь: «Бедняжка! Ну, что же мне с тобою делать? Ну, когда голодна, приходи ко мне…» Но я и так обедала у нее два раза в неделю, и чаще мне, было самой неудобно. Штевичу, впрочем, сделан был выговор, и он извинялся, но это не привело ни к чему. Случались у нас с ним и личные объяснения. Раз как-то, отведав соус, который его экономка поставила передо мною на стол, я плюнула и оттолкнула тарелку. «Я не могу есть эту мерзость!» – сказала я. Он стал извиняться, ссылаясь на дорогие цены и недостаток средств. В ответ на это я напомнила ему еще раз, сколько ему заплачено, прибавив, что этого, кажется, совершенно довольно, чтобы содержать меня прилично. Он отвечал с усмешкою, что покуда оно действительно так, но что он вынужден экономить в виду будущего семейства… Это меня удивило.
– Какого семейства? – сказала я. Можете быть спокойны; у нас не будет детей.
– Не могу знать-с, – отвечал он, взглянув на меня исподлобья. И действительно, он не мог знать… но об этом после. А покуда
скажу, что я очутилась скоро в большом затруднении. Карманные деньги, которые мне подарила маман на свадьбу, приходили к концу, но она и не думала их пополнять. От Штевича я, разумеется, тоже не получала ни гроша. А между тем я выезжала и у меня было множество мелких расходов. Все это начинало меня беспокоить. «Что делать?» – спрашивала я себя. Идти просить у маман? Я пробовала, но маман была недовольна мною за обращение с мужем, который жаловался, что я третирую его en canaille [13], и, вместо пособия, принималась читать мне мораль.
– Ты очень глупо делаешь, – говорила она, – вооружая мужа против себя, потому что Богу угодно было соединить вас, и вы должны жить дружно. Выбей из головы, что ты не пара ему. Это вздор; он человек хороший, и вы должны быть парою, должны любить друг друга и угождать друг другу во всем. Высокомерие ни к чему не ведет, и с моей стороны был бы великий грех поддерживать в тебе это чувство. Пойми, что ты зависишь вполне от Ксаверия Осиповича, и постарайся, чтобы он был тобою доволен; тогда и ты будешь довольна им. Он совсем не так беден, как ты воображаешь. (Я ничего не воображала). Но как ты хочешь, чтоб он заботился о тебе, когда ты его отталкиваешь?
Смысл этих речей был ясен. Маман рассчитывала, что нужда в деньгах заставит меня, наконец, помириться с моею участью и сблизит с мужем. В ее глазах это был единственный путь, на котором мне предстояло загладить сделанные ошибки. И она, очевидно, надеялась, что я, раньше или позже, вынуждена буду ступить на него. До какой степени она была права и на что я решилась бы, если б я была доведена до крайности, я не знаю, ибо до крайности, к счастью, дело не дошло.
Квартира наша была в Мещанской, под небесами, что очень меня огорчало (улица то есть, а не этаж). Мне совестно было даже назвать ее в порядочном обществе, а не то что просить к себе кого-нибудь из старых моих знакомых. Об этом я бы/не смела думать, даже если б мы жили на Английской набережной, потому что мой муж, сам по себе и по домашней своей обстановке, был верх неприличия. В квартире одна моя спальня еще была на что-нибудь похожа? все остальные комнаты, что я ни делала, чтобы придать им порядочный вид, имели в себе что-то неосязаемо-пошлое, какую-то атмосферу кухмистерской или квартиры с мебелью от жильцов. Мебель была с Апраксина рынка, и все остальное по этой мерке. Тяжелый запах гераниума из комнаты его ключницы, мешаясь с запахом кухни, возле которой она жила, встречался с какой-то неуловимою вонью из мужнина кабинета, и все это, проникая в гостиную, захватывало дух… А лестница!… Но о лестнице лучше я умолчу… Дверь в мою комнату, из гостиной, всегда была заперта, и я сидела там совершенно одна, как в тюрьме. Понятно, что это было скучно, и я искала всякого случая исчезнуть куда-нибудь. Утром – в гостиный двор или к маман, или в церковь, а вечером – у знакомых. Последних, увы, поубыло, но все же остались такие, для которых я, несмотря ни на что, была еще chere Julie… «Pauvre chere Julie! [14] – говорили они, – как жестоко с тобой поступили!…» Само собой разумеется, pauvre Julie стала даже и в их глазах контрабандой, которую не решались уже позвать ни на вечер, ни в приемный день; но в тесном кругу, между своими людьми, ей давали еще охотно место, и тут-то я, что называется, отводила душу.
Дамское общество, впрочем, служило мне больше предлогом, чем целью; я, признаюсь, всегда предпочитала ваш пол, который, с своей стороны, не оставался в долгу и платил мне более чем взаимностью. Не знаю, как объяснить вам, что именно привлекало во мне, потому что я не красавица, не ловка, и не блистала ни особенною любезностью, ни остроумием. Многие даже, я знаю, считали меня ограниченною, а между тем, без хвастовства говорю, я почти не встречала мужчин, которые так или иначе не дали бы мне заметить, что они от меня в восхищении. Случалось, я спрашивала об этом умных людей; они усмехались и говорили мне глупости… Но это сюда не идет, и я говорю это так, только к слову.
На первых порах я считала себя покинутою. Из старых моих поклонников не оставалось почти никого. Большую часть я потеряла совсем из виду; это была летучая молодежь кадрилей и полек. Другие, люди расчетливые, имевшие уже и прежде некоторые сомнения насчет осязаемости моих надежд, теперь совсем от меня отступились. Признаюсь, было очень обидно, но я твердила себе, что это ребячество. Я должна была знать заранее, что так случится, должна была раз и навсегда помириться с мыслию, что в новом моем положении все старые девические мечты потеряли смысл и что если мне суждено еще когда-нибудь занять почетное положение в свете, то прежний путь к этой цели теперь уже невозможен и я должна отыскать другой. Какой именно – для меня это не могло оставаться долго загадкой. Мало-помалу на месте старой свиты вокруг меня сформировалась новая. То были люди совсем другого сорта, люди, в глазах которых мое опальное положение, вместо того, чтобы казаться препятствием, служило приманкой. Я, разумеется, не обманывала себя насчет их целей и знала, что в той игре, которую мне предстоит с ними вести, весь раек на моей стороне. Но что будешь делать? Я не имела выбора или, вернее, чтобы иметь его, я уж должна была рисковать. По пословице, «волка бояться – в лес не ходить», а я должна была идти лесом, если хотела прийти куда-нибудь. И на этом пути я не могла избежать преследования, если бы и желала. Не сообщи я адреса, его узнали бы без меня; не дай позволения, его могли купить у мужа за деньги – да и купили потом.
Раз, возвратясь домой к обеду, я нашла у себя на столе визитную карточку. Это была первая ласточка после ненастной зимы, и я приветствовала ее с какой-то ребяческой радостью. Следом за ней налетели другие, а следом за' карточками стали являться и их обладатели. Квартира моя оживилась, и я стала реже ее покидать. Ште-вич, всегда исчезавший поутру, знал, разумеется, все, что делалось у нас, через свою экономку, которая, кроме других безымянных обязанностей, состояла еще при мне шпионом. Лишняя роскошь, потому что я не думала прятаться. Возвращаясь домой, в четыре часа, он мог заметить не раз у своего подъезда блестящие экипажи моих гостей, видел в прихожей их верхнее платье, встречал даже их самих, когда они уходили. Но это его не смущало. Напротив, он как-то повеселел около этого времени, стал говорливее и услужливее. С панной Сузей, его экономкой, тоже произошла какая-то странная перемена. Сущий черт по упрямству и дерзости, Сузя эта, до сих пор не пропускавшая случая делать мне всякие неприятности, вдруг стала ласкова и тиха как овечка. Наконец я заметила, что один из моих дорогих гостей – человек светский, встретясь как-то однажды со Штевичем на пороге гостиной, потрепал его дружески по плечу и сказал что-то на ухо… Сперва это удивило меня, потом все стало ясно. Я стала законной добычей в глазах одной стороны, и на меня, как на лисицу, устроена была травля. В глазах другой я просто была товаром. Все это вместе не раз заставляло меня задумываться… «Они спешат! – думала я. – Но ты не должна спешить, потому что тебе нет никакого расчета идти им навстречу. Выжди, покуда найдешь человека, которому ты нужна не на шутку, и когда ты увидишь, что это серьезно, т. е. что он готов на все, тогда скажи ему: „Друг любезный, если ты хочешь меня убедить, что ты не лжешь, то сперва вытащи меня из этой поганой ямы. Это нетрудно, потому что ты сам знаешь: мой муж готов продать меня всякому. Выкупи меня из неволи, поставь с собою в уровень, и тогда – я твоя“. Сбыточен или нет покажется этот план, но он был у меня единственный. Я не имела другого пути воротить потерянное; мало того, я знала, что всякое уклонение в сторону от него уронит меня еще ниже и уменьшит без того уже небольшие шансы на успех.
Так думала я в ту пору, и как последствия показали, думала очень неглупо. Начиная жизнь сызнова, я полна была самых мудрых намерений. К несчастью, я упустила из виду безделицу: маленького необузданного чертенка, который бродил у меня в крови… Увы, он был все тот же! Уроки, которые я извлекла из прошлого, не защитили меня от новых дурачеств. Мой темперамент опять испортил все. Как только он замешался в дело, все планы мои перевернулись вверх дном, вся мудрость рассыпалась прахом. Вместо того, чтоб выждать, я увлеклась, как дура, без толку, без выбору, первым встречным, который, что называется, приглянулся, и отдалась ему без условий. Он был человек достаточный, но не богат, не умен и не влюблен в меня. Не могу даже сказать, чтобы он до этого, мне особенно нравился. Так, просто – случай, минутная вспышка и затем месяц-другой, как в чаду. Это случилось со мною уже не в первый раз, и всегда одинаково. Ни разу еще не помню, чтобы я была романтически влюблена или просто сердечно привязана к человеку, который меня увлекал. А между тем это не было что-нибудь вялое и холодное. Это был страстный порыв, горячка, которая охватывала меня всю, с головы до ног, как огнем, лишала покоя, рассудка и доводила порой до безумия. Потом оно как-то само собой остывало, и когда я приходила в себя, мне становилось стыдно и совестно, я каялась, зарекалась, клялась, что это в последний раз, и нарушала клятву при первом же случае…
Вы видите, я с вами искренна. Я не рисуюсь ни героиней, ни жертвой, попавшейся в сети и вовлеченной невольно в порок. Но он был у меня единственный, и помимо его я не могла себя упрекнуть ни в чем особенно гадком. Правда, я получала подарки и даже деньги, но я это делала не из жадности, а по нужде. Я никогда не справлялась, богат или беден тот, кто мне нравился. Но у меня были расходы, как и у всякой: туалет, экипаж, театр и прочее – а средств никаких. Маман, которая мало-помалу совсем охолодела ко мне, читала мне очень охотно мораль, но не давала ни гроша. У мужа я и сама не хотела просить, хотя имела бы полное право, потому что он пользовался моими связями гораздо больше меня. Понятно, что он был недоволен и злился, когда я связывалась с людьми недостаточными, но я не обращала на это внимания, и, вообще, отношения между нами установились довольно мирные. Мы жили вместе, потому что это было удобнее. Он мне служил прикрытием от скандала, я для него – доходной статьей, и хотя я не считала в его кармане, но должно быть аренда эта ему приносила немало, потому что, при всей своей скупости, он скоро устроил нашу домашнюю обстановку совсем иначе. Мы переехали из Мещанской на Мойку, к Синему мосту, и в новой квартире приемные комнаты, начиная с прихожей, убраны были уже весьма прилично, а мой будуар даже роскошно. Стол тоже стал сносен, то есть мой стол, потому что мы с ним давно уже обедали врознь: я совершенно одна или с кем-нибудь из гостей в столовой, а он где-то там, чуть ли не на кухне, с Сузею и ее щенятами, и ел, должно быть, такую же мерзость, как и всегда.
– Какого семейства? – сказала я. Можете быть спокойны; у нас не будет детей.
– Не могу знать-с, – отвечал он, взглянув на меня исподлобья. И действительно, он не мог знать… но об этом после. А покуда
скажу, что я очутилась скоро в большом затруднении. Карманные деньги, которые мне подарила маман на свадьбу, приходили к концу, но она и не думала их пополнять. От Штевича я, разумеется, тоже не получала ни гроша. А между тем я выезжала и у меня было множество мелких расходов. Все это начинало меня беспокоить. «Что делать?» – спрашивала я себя. Идти просить у маман? Я пробовала, но маман была недовольна мною за обращение с мужем, который жаловался, что я третирую его en canaille [13], и, вместо пособия, принималась читать мне мораль.
– Ты очень глупо делаешь, – говорила она, – вооружая мужа против себя, потому что Богу угодно было соединить вас, и вы должны жить дружно. Выбей из головы, что ты не пара ему. Это вздор; он человек хороший, и вы должны быть парою, должны любить друг друга и угождать друг другу во всем. Высокомерие ни к чему не ведет, и с моей стороны был бы великий грех поддерживать в тебе это чувство. Пойми, что ты зависишь вполне от Ксаверия Осиповича, и постарайся, чтобы он был тобою доволен; тогда и ты будешь довольна им. Он совсем не так беден, как ты воображаешь. (Я ничего не воображала). Но как ты хочешь, чтоб он заботился о тебе, когда ты его отталкиваешь?
Смысл этих речей был ясен. Маман рассчитывала, что нужда в деньгах заставит меня, наконец, помириться с моею участью и сблизит с мужем. В ее глазах это был единственный путь, на котором мне предстояло загладить сделанные ошибки. И она, очевидно, надеялась, что я, раньше или позже, вынуждена буду ступить на него. До какой степени она была права и на что я решилась бы, если б я была доведена до крайности, я не знаю, ибо до крайности, к счастью, дело не дошло.
Квартира наша была в Мещанской, под небесами, что очень меня огорчало (улица то есть, а не этаж). Мне совестно было даже назвать ее в порядочном обществе, а не то что просить к себе кого-нибудь из старых моих знакомых. Об этом я бы/не смела думать, даже если б мы жили на Английской набережной, потому что мой муж, сам по себе и по домашней своей обстановке, был верх неприличия. В квартире одна моя спальня еще была на что-нибудь похожа? все остальные комнаты, что я ни делала, чтобы придать им порядочный вид, имели в себе что-то неосязаемо-пошлое, какую-то атмосферу кухмистерской или квартиры с мебелью от жильцов. Мебель была с Апраксина рынка, и все остальное по этой мерке. Тяжелый запах гераниума из комнаты его ключницы, мешаясь с запахом кухни, возле которой она жила, встречался с какой-то неуловимою вонью из мужнина кабинета, и все это, проникая в гостиную, захватывало дух… А лестница!… Но о лестнице лучше я умолчу… Дверь в мою комнату, из гостиной, всегда была заперта, и я сидела там совершенно одна, как в тюрьме. Понятно, что это было скучно, и я искала всякого случая исчезнуть куда-нибудь. Утром – в гостиный двор или к маман, или в церковь, а вечером – у знакомых. Последних, увы, поубыло, но все же остались такие, для которых я, несмотря ни на что, была еще chere Julie… «Pauvre chere Julie! [14] – говорили они, – как жестоко с тобой поступили!…» Само собой разумеется, pauvre Julie стала даже и в их глазах контрабандой, которую не решались уже позвать ни на вечер, ни в приемный день; но в тесном кругу, между своими людьми, ей давали еще охотно место, и тут-то я, что называется, отводила душу.
Дамское общество, впрочем, служило мне больше предлогом, чем целью; я, признаюсь, всегда предпочитала ваш пол, который, с своей стороны, не оставался в долгу и платил мне более чем взаимностью. Не знаю, как объяснить вам, что именно привлекало во мне, потому что я не красавица, не ловка, и не блистала ни особенною любезностью, ни остроумием. Многие даже, я знаю, считали меня ограниченною, а между тем, без хвастовства говорю, я почти не встречала мужчин, которые так или иначе не дали бы мне заметить, что они от меня в восхищении. Случалось, я спрашивала об этом умных людей; они усмехались и говорили мне глупости… Но это сюда не идет, и я говорю это так, только к слову.
На первых порах я считала себя покинутою. Из старых моих поклонников не оставалось почти никого. Большую часть я потеряла совсем из виду; это была летучая молодежь кадрилей и полек. Другие, люди расчетливые, имевшие уже и прежде некоторые сомнения насчет осязаемости моих надежд, теперь совсем от меня отступились. Признаюсь, было очень обидно, но я твердила себе, что это ребячество. Я должна была знать заранее, что так случится, должна была раз и навсегда помириться с мыслию, что в новом моем положении все старые девические мечты потеряли смысл и что если мне суждено еще когда-нибудь занять почетное положение в свете, то прежний путь к этой цели теперь уже невозможен и я должна отыскать другой. Какой именно – для меня это не могло оставаться долго загадкой. Мало-помалу на месте старой свиты вокруг меня сформировалась новая. То были люди совсем другого сорта, люди, в глазах которых мое опальное положение, вместо того, чтобы казаться препятствием, служило приманкой. Я, разумеется, не обманывала себя насчет их целей и знала, что в той игре, которую мне предстоит с ними вести, весь раек на моей стороне. Но что будешь делать? Я не имела выбора или, вернее, чтобы иметь его, я уж должна была рисковать. По пословице, «волка бояться – в лес не ходить», а я должна была идти лесом, если хотела прийти куда-нибудь. И на этом пути я не могла избежать преследования, если бы и желала. Не сообщи я адреса, его узнали бы без меня; не дай позволения, его могли купить у мужа за деньги – да и купили потом.
Раз, возвратясь домой к обеду, я нашла у себя на столе визитную карточку. Это была первая ласточка после ненастной зимы, и я приветствовала ее с какой-то ребяческой радостью. Следом за ней налетели другие, а следом за' карточками стали являться и их обладатели. Квартира моя оживилась, и я стала реже ее покидать. Ште-вич, всегда исчезавший поутру, знал, разумеется, все, что делалось у нас, через свою экономку, которая, кроме других безымянных обязанностей, состояла еще при мне шпионом. Лишняя роскошь, потому что я не думала прятаться. Возвращаясь домой, в четыре часа, он мог заметить не раз у своего подъезда блестящие экипажи моих гостей, видел в прихожей их верхнее платье, встречал даже их самих, когда они уходили. Но это его не смущало. Напротив, он как-то повеселел около этого времени, стал говорливее и услужливее. С панной Сузей, его экономкой, тоже произошла какая-то странная перемена. Сущий черт по упрямству и дерзости, Сузя эта, до сих пор не пропускавшая случая делать мне всякие неприятности, вдруг стала ласкова и тиха как овечка. Наконец я заметила, что один из моих дорогих гостей – человек светский, встретясь как-то однажды со Штевичем на пороге гостиной, потрепал его дружески по плечу и сказал что-то на ухо… Сперва это удивило меня, потом все стало ясно. Я стала законной добычей в глазах одной стороны, и на меня, как на лисицу, устроена была травля. В глазах другой я просто была товаром. Все это вместе не раз заставляло меня задумываться… «Они спешат! – думала я. – Но ты не должна спешить, потому что тебе нет никакого расчета идти им навстречу. Выжди, покуда найдешь человека, которому ты нужна не на шутку, и когда ты увидишь, что это серьезно, т. е. что он готов на все, тогда скажи ему: „Друг любезный, если ты хочешь меня убедить, что ты не лжешь, то сперва вытащи меня из этой поганой ямы. Это нетрудно, потому что ты сам знаешь: мой муж готов продать меня всякому. Выкупи меня из неволи, поставь с собою в уровень, и тогда – я твоя“. Сбыточен или нет покажется этот план, но он был у меня единственный. Я не имела другого пути воротить потерянное; мало того, я знала, что всякое уклонение в сторону от него уронит меня еще ниже и уменьшит без того уже небольшие шансы на успех.
Так думала я в ту пору, и как последствия показали, думала очень неглупо. Начиная жизнь сызнова, я полна была самых мудрых намерений. К несчастью, я упустила из виду безделицу: маленького необузданного чертенка, который бродил у меня в крови… Увы, он был все тот же! Уроки, которые я извлекла из прошлого, не защитили меня от новых дурачеств. Мой темперамент опять испортил все. Как только он замешался в дело, все планы мои перевернулись вверх дном, вся мудрость рассыпалась прахом. Вместо того, чтоб выждать, я увлеклась, как дура, без толку, без выбору, первым встречным, который, что называется, приглянулся, и отдалась ему без условий. Он был человек достаточный, но не богат, не умен и не влюблен в меня. Не могу даже сказать, чтобы он до этого, мне особенно нравился. Так, просто – случай, минутная вспышка и затем месяц-другой, как в чаду. Это случилось со мною уже не в первый раз, и всегда одинаково. Ни разу еще не помню, чтобы я была романтически влюблена или просто сердечно привязана к человеку, который меня увлекал. А между тем это не было что-нибудь вялое и холодное. Это был страстный порыв, горячка, которая охватывала меня всю, с головы до ног, как огнем, лишала покоя, рассудка и доводила порой до безумия. Потом оно как-то само собой остывало, и когда я приходила в себя, мне становилось стыдно и совестно, я каялась, зарекалась, клялась, что это в последний раз, и нарушала клятву при первом же случае…
Вы видите, я с вами искренна. Я не рисуюсь ни героиней, ни жертвой, попавшейся в сети и вовлеченной невольно в порок. Но он был у меня единственный, и помимо его я не могла себя упрекнуть ни в чем особенно гадком. Правда, я получала подарки и даже деньги, но я это делала не из жадности, а по нужде. Я никогда не справлялась, богат или беден тот, кто мне нравился. Но у меня были расходы, как и у всякой: туалет, экипаж, театр и прочее – а средств никаких. Маман, которая мало-помалу совсем охолодела ко мне, читала мне очень охотно мораль, но не давала ни гроша. У мужа я и сама не хотела просить, хотя имела бы полное право, потому что он пользовался моими связями гораздо больше меня. Понятно, что он был недоволен и злился, когда я связывалась с людьми недостаточными, но я не обращала на это внимания, и, вообще, отношения между нами установились довольно мирные. Мы жили вместе, потому что это было удобнее. Он мне служил прикрытием от скандала, я для него – доходной статьей, и хотя я не считала в его кармане, но должно быть аренда эта ему приносила немало, потому что, при всей своей скупости, он скоро устроил нашу домашнюю обстановку совсем иначе. Мы переехали из Мещанской на Мойку, к Синему мосту, и в новой квартире приемные комнаты, начиная с прихожей, убраны были уже весьма прилично, а мой будуар даже роскошно. Стол тоже стал сносен, то есть мой стол, потому что мы с ним давно уже обедали врознь: я совершенно одна или с кем-нибудь из гостей в столовой, а он где-то там, чуть ли не на кухне, с Сузею и ее щенятами, и ел, должно быть, такую же мерзость, как и всегда.
III
Вас удивляет, что я, молодая и от природы страстная женщина, жила без сердечных привязанностей? Вы спрашиваете: неужели я никого не любила смолоду? Что вам сказать на это? Нет, я не урод, и у меня, так же как у других, было сердечное; только оно было не там, где вы думаете. Еще ребенком я очень любила мадемуазель Плюшо и няню; немножко тоже маман. Из этих трех впоследствии у меня осталась одна только няня, и мы с нею были большие друзья. Она журила меня иногда, но это мне не мешало любить ее. Я поверяла ей все свои тайны. Мы с нею сплетничали, сидя за кофе вдвоем, в ее комнате, гадали на картах, ходили вместе к Марфуше и совещались о наших домашних делах. Первое время после опалы особенно сблизило нас. Я часто плакала в эту пору и злилась, она утешала меня и честила при этом маман нелестными прилагательными. Замужество разрознило нас ненадолго. Она навещала меня почти каждый день и доносила обо всем, что делалось дома. Первым моим условием, когда мы искали новую квартиру, была отдельная комната няни, возле моей. Маман и Штевич сильно противились этому, но я настояла. Мне тяжело было жить совершенно одной между чужими, противными мне людьми; нужен был под боком свой человек, которому я могла бы все выболтать, и возле которого я бы могла отдохнуть душою и телом. И няня была для меня таким человеком долго, почти до самой этой истории. Дальше тащить ее за собой я не решалась из сострадания к ней и к ее летам. Итак, одна только няня?… Да, в первое время, одна. Потом у меня был еще человек, со стороны. Мы с ним сошлись случайно. Раз, это было зимой, я оделась, чтобы ехать в театр с маман, карета которой стояла уже у подъезда, но надо было заехать за ней, и я спешила, как вдруг мне принесли записку. Она была от Н**, одного из моих отставных, который писал, что он болен, лежит без гроша, и просил что-нибудь взаймы.
– Кто это принес? – спросила я, осмотрев кругом серый листок бумаги, сложенный вчетверо, без конверта, и даже незапечатанный; сверху только стояли адрес и имя.
– Не знаю, сударыня, – отвечал лакей. (К этому времени у меня был свой лакей). – Там молодец какой-то сидит в передней.
Я вышла… В прихожей действительно сидел молодой человек, который встал при моем появлении. Он был одет бедно, в фуражке, в мизерном [15] ватном пальто и без перчаток; но, несмотря на то, его невозможно было, даже ошибкой, принять за слугу.
– Вы от Ивана Федоровича! – спросила я.
– Да-с.
– Войдите, пожалуйста.
Вместо ответа он указал с какою-то грустью на свои намокшие сапоги, давая знать, что он боится оставить следы на паркете. Я усмехнулась.
– Вы приятель Ивана Федоровича?
– Да-с.
– Он просил взаймы, но не пишет, сколько. Он вам ничего не сказал?
– Нет-с.
– Он очень болен?… Лежит?…
– Да-с.
– А где он теперь живет?
Он назвал улицу; это было недалеко. Мы отправились вместе.
Дорогой я с ним заговаривала, но он отвечал односложно и как бы нехотя. Минут через пять мы были у Н**. Н** был художник, два года тому назад писавший с меня портрет по заказу для одного богатого человека. Я не видала его уже с год, и нашла в очень плохих обстоятельствах. Помещение жалкое, голь, сам болен, кругом никого. Бедняга не ожидал, что я его навещу, и так обрадовался, что я была тронута. Театр не особенно меня привлекал. Я написала маман несколько строк и отправила с кучером, а сама осталась.
Молодой человек, который меня привез, посидев с нами недолго, вышел.
– Чай сделаете, Яснев? – сказал ему вслед больной.
– Сделаю.
Сидя с Н**, я слышала Яснева возле за перегородкой. Он ставил там самовар, раздувал уголья и звенел посудой. Потом принес все, что следует, и ушел.
– Кто это? – спросила я Н**.
– Сосед, – отвечал он. – Добряк, ходит за мной как нянька, – и далее, на мои расспросы. – Пошел по ученой части, да не везет; третий год без места, перебивается кое-как уроками, а по ночам пишет.
– Что ж ты его оставляешь там одного? Попроси сюда. Я хочу посмотреть… Я никогда не видала таких людей.
– Яснев! Эй! Яснев!
– Что? – спросил тот, показываясь в дверях.
– Что вы там прячетесь? Придите сюда, голубчик. Вот, Юлия Николаевна желает на вас посмотреть.
Яснев, сконфуженный, вошел со стаканом в руках и сел поодаль. Он был довольно высокого роста, но некрасив. Несмотря на то, что-то располагало меня к нему; может быть, жалость, потому что он был такой худой, бледный, похож на мученика. Н**, хотя и больной, казался богатырем в сравнении с ним и, может быть потому, разыгрывал покровителя… Мы говорили мало, Яснев особенно, что однако не помешало мне заметить, что он умнее Н**.
– Кто это принес? – спросила я, осмотрев кругом серый листок бумаги, сложенный вчетверо, без конверта, и даже незапечатанный; сверху только стояли адрес и имя.
– Не знаю, сударыня, – отвечал лакей. (К этому времени у меня был свой лакей). – Там молодец какой-то сидит в передней.
Я вышла… В прихожей действительно сидел молодой человек, который встал при моем появлении. Он был одет бедно, в фуражке, в мизерном [15] ватном пальто и без перчаток; но, несмотря на то, его невозможно было, даже ошибкой, принять за слугу.
– Вы от Ивана Федоровича! – спросила я.
– Да-с.
– Войдите, пожалуйста.
Вместо ответа он указал с какою-то грустью на свои намокшие сапоги, давая знать, что он боится оставить следы на паркете. Я усмехнулась.
– Вы приятель Ивана Федоровича?
– Да-с.
– Он просил взаймы, но не пишет, сколько. Он вам ничего не сказал?
– Нет-с.
– Он очень болен?… Лежит?…
– Да-с.
– А где он теперь живет?
Он назвал улицу; это было недалеко. Мы отправились вместе.
Дорогой я с ним заговаривала, но он отвечал односложно и как бы нехотя. Минут через пять мы были у Н**. Н** был художник, два года тому назад писавший с меня портрет по заказу для одного богатого человека. Я не видала его уже с год, и нашла в очень плохих обстоятельствах. Помещение жалкое, голь, сам болен, кругом никого. Бедняга не ожидал, что я его навещу, и так обрадовался, что я была тронута. Театр не особенно меня привлекал. Я написала маман несколько строк и отправила с кучером, а сама осталась.
Молодой человек, который меня привез, посидев с нами недолго, вышел.
– Чай сделаете, Яснев? – сказал ему вслед больной.
– Сделаю.
Сидя с Н**, я слышала Яснева возле за перегородкой. Он ставил там самовар, раздувал уголья и звенел посудой. Потом принес все, что следует, и ушел.
– Кто это? – спросила я Н**.
– Сосед, – отвечал он. – Добряк, ходит за мной как нянька, – и далее, на мои расспросы. – Пошел по ученой части, да не везет; третий год без места, перебивается кое-как уроками, а по ночам пишет.
– Что ж ты его оставляешь там одного? Попроси сюда. Я хочу посмотреть… Я никогда не видала таких людей.
– Яснев! Эй! Яснев!
– Что? – спросил тот, показываясь в дверях.
– Что вы там прячетесь? Придите сюда, голубчик. Вот, Юлия Николаевна желает на вас посмотреть.
Яснев, сконфуженный, вошел со стаканом в руках и сел поодаль. Он был довольно высокого роста, но некрасив. Несмотря на то, что-то располагало меня к нему; может быть, жалость, потому что он был такой худой, бледный, похож на мученика. Н**, хотя и больной, казался богатырем в сравнении с ним и, может быть потому, разыгрывал покровителя… Мы говорили мало, Яснев особенно, что однако не помешало мне заметить, что он умнее Н**.