– Это ты зря на него, Гера, – вмешался Тимофей. – Он же видел нас с тобою. А пограничник пограничника в беде не бросит – это закон. Он это знал. Ты ведь знал это, Страшных?
   – При чем здесь именно пограничники? А остальные что – не советские люди? Не красные бойцы? Я знал, что поднимутся все.
   Они уже почти усадили Тимофея в коляску, втиснув рядом с убитым пулеметчиком, которого почему-то не сняли, и только тогда Тимофей смог поглядеть в другую сторону и увидал немцев, бегущих сюда от рощи, и три мотоцикла с колясками, причем на каждой пулемет; мотоциклы в километре отсюда свернули с проселка и теперь неторопливо, осторожно катили на них, одновременно расползаясь веером, чтобы не создавать удобную цель.
   Страшных уже сидел на водительском месте. По лицу было видно: что-то ему не нравится.
   – Тима, – сказал он с сожалением, – кажется, придется пострелять.
   – Понял, – сказал Тимофей и стал выбираться из коляски. – Не бойся. Если недолго – я удержусь.
   Он сел в седло позади Ромки, Залогин вскочил в коляску, и мотоцикл, словно только и ждал этой расстановки, громогласно кашляя – глушителя на нем, конечно, по немецкому обыкновению не было, – даже не рванулся – прыгнул вперед и полетел наискосок через выгон. Они сразу оказались на одной линии между мотоциклами и идущими по проселку машинами, и потому немецкие пулеметы молчали. Залогин тоже не задирался. Он поглядывал то на преследователей, то на машины, но вдруг повернулся к товарищам:
   – Но комбат-то какой мужик оказался колоссальный, а? – весело кричал он: видать, эта мысль в нем все время сидела, да только сейчас вдруг прорвалась. – Вот не ждал. Ну никак! Я – то думал – рохля он, слабак. Народ в атаку рвется, а он лежит… А у него, выходит, думка была. Во как момент рассчитал – автоматчиков прихватили врасплох. Ты меня живьем зажарь – я бы такого не придумал. Я бы сдуру совсем в другой бок попер… Во мужик оказался!..



6


   Начало войны Ромка Страшных встретил на гауптвахте. На гауптвахте он сидел четвертые сутки, всего полагалось пять, и как ему это надоело – описать невозможно. Вырваться досрочно был только один путь – через лазарет, но фельдшер в последнее время стал бдителен и бессердечен. Правда, к этому у него были основания. Еще в прежние свои штрафные денечки Ромка уж чем только не «покупал» его, начиная от нарушения вестибулярного аппарата и кончая почти всамделишным желудочным кровотечением. Когда же не только для всей заставы, но и для самого фельдшера стало очевидным, что Ромкина изобретательность куда мощнее, чем его, фельдшеровы, медицинские познания, он озлобился, как это часто бывает с недалекими людьми, когда им случается поплатиться за свое простодушие. А тут, как назло, и Ромкин арсенал иссяк. И когда он, можно сказать, с отчаяния, но тем не менее не желая повторяться, наглотался слабительного, его непритворные муки вызвали только унизительные насмешки. И поделом: лишь сумасшедший способен вообразить, что гауптвахтным меню можно отравиться.
   Когда начался бой, о Страшных просто забыли. Немцы наступали большими силами, как оценил потом Тимофей Егоров, – не меньше батальона; видать, хотели сразу сбить пограничников и вырваться на оперативный простор. Удар был нацелен прямо на заставу. Уже через пятнадцать минут броневики попытались с ходу ворваться на территорию. К сожалению, это им сошло: спросонок некоторые парни от растерянности пустили в ход гранаты и бутылки с горючей жидкостью раньше срока, удалось поджечь только один броневик, да и тот укатил своим ходом; метрах в семистах от заставы немцы остановились и под прикрытием двух других машин потушили огонь. Тут как раз подоспела их пехота, и они пошли в атаку снова, теперь уже всерьез.
   Команду «в ружье» Ромка проспал. Его разбудили взрывы гранат. Стены дома дрожали, с потолка обвалился кусок штукатурки, где-то вовсе неподалеку били винтовки и сразу несколько пулеметов, и одна очередь, не меньше пяти пуль, пришлась в стену этого дома, хотя и несколько в стороне от помещения гауптвахты. Ромку это не испугало. Стены здесь были из дикого камня, их не всяким снарядом возьмешь, но относительная безопасность скорее огорчила Ромку, чем обрадовала. Он считал – и это на самом деле так и было, – что не боится ничего на свете; в риске он всегда видел только положительную сторону, и, если бы вдруг произошло чудо и стены из каменных превратились в картонные, и именно было бы видеть, как – вззза! вззза! – в них то там, то здесь возникают рваные пулевые отверстия, он испытал бы восторг и упоение. Он бы жил! Он метался бы от стены к стене, он вжимался бы в пол и счастливым смехом встречал бы каждую обманутую им пулю…
   Ромка подбежал к двери и забарабанил в нее изо всех сил. Часовой не отзывался. Ромка стал кричать, потом схватил табуретку и в три удара разбил ее о дверь – в коридоре было по-прежнему тихо. «Меня забыли, – понял Ромка. – Они забыли обо мне, паразитские морды, а может, и нарочно оставили, назло, потому что я им плешь переел, и теперь они без меня разобьют фашистов и получат ордена. Ну конечно, они меня нарочно оставили, они ведь знают, как я мечтал о настоящем бое, и чтобы потом меня вызвали в Москву, в Кремль, и Михаил Иванович Калинин сам бы вручил мне орден».
   Он сел на приступок возле двери и понурился. Выломать дверь или прутья решетки в маленьком окошке под потолком нечего было и помышлять; помещение было рассчитано на задержанных нарушителей, все было учтено и сделано на совесть. Оставалось ждать.
   Тут Ромка заметил, что он пока еще в одних трусах. Он оделся, не без труда добрался до окошка и несколько минут висел, подтянувшись на руках и прижав лицо к выбеленным известкой толстым прутьям. Задний двор был пуст. Только вдоль волейбольной площадки медленно ходил оседланный помкомвзводовский пегий конь Ролик; он щипал траву и никак не реагировал на выстрелы. Очевидно, пули сюда не залетали. «Ролик! Ролик!» – позвал Ромка, но конь не услышал, и тогда Ромка понял, что даже если здесь появится кто-то из ребят, докричаться до него будет также невозможно. Ромка спустился вниз, сел на топчан и стал думать, как несправедливо устроен мир, хотя даже сейчас ему не пришло в голову, что все было бы иначе, если бы он вел себя, как остальные.
   Но как ни велика была обида, мысли эти едва занимали Ромку и не доходили до сердца, были мелкими и несущественными. Он ловил звуки боя и пытался расшифровать их, и, в общем, это у него получилось. Он точно угадал момент, когда немецкая пехота залегла, крикнул «ура», вскочил и бесцельно забегал по камере, не зная, к чему приложить рвущуюся наружу энергию. Обреченный на безделье, он решал бой, как задачку, и за наших и за немцев – считал варианты. Больше всего он боялся обхода – с тылу лес подходил к заставе почти вплотную, держать оборону невозможно. Что противопоставить такому маневру, Ромка не знал, и его била дрожь от напряжения. «Ну, наш капитан, – думал Ромка, – наш капитан найдет, что им ответить! Уж он такой! Тихий-тихий, а успевает в самый раз, это точно!»
   Он вполне полагался на капитана и все же волновался за него, поскольку сам решения не знал. И поэтому особенно внимательно следил за тишиной в тылу. Но немцы приняли другой план, тоже простой и рациональный. Ромка угадал его, когда раздался второй тяжелый взрыв (первый мог быть случайным). Артобстрел, понял Ромка, и тут же поправился: нет, это тяжелый миномет. И только после того с опозданием сообразил, как легли мины. Вилка! И он, Ромка Страшных, в самом центре…
   Следующий залп он услышал. Стрельба вдруг затихла, и сквозь стекла, стены и перекрытия, сквозь воздух, сквозь Ромкино тело вонзились в его мозг визжащие стремительные сверла. Ромка отпрянул к стене, распластался на ней, и она сама не знала, куда деться, она билась у него за спиной, вдруг ожившая на несколько предсмертных мгновений.
   Гром разрыва каким-то образом выпал из сознания Ромки, словно его и не было, словно мины взорвались бесшумно. Через лопнувшее окошко лился вязкий тротиловый смрад, он мешался с известковым туманом, и эта смесь мельчайшими иглами сыпалась в глаза и горло. А где-то вверху воздух уже снова скрипел, сверла жевали его – ближе, ближе. Невероятным усилием воли Ромка отклеился от стены, сделал, как ему показалось, один медленный шаг… второй… сорвал матрац… и, накинув его на себя, скользнул под топчан…
   Пожалуй, это заняло одну, самое большее две секунды. Иначе он бы не успел.
   Стены рухнули так легко…
   Он выбрался только под вечер.
   Солнце садилось за лесом. Восемь уже есть, прикинул Ромка. Собственно говоря, это не имело ровным счетом никакого значения-который час и сколько времени прошло; сейчас это было мелким, почти микроскопическим фактом по сравнению с тем, что он все-таки выбрался, вылез, продрался наверх из своей могилы, и вот сидит на груде битого стекла и черепицы, и дышит, и водит пальцем по теплой поверхности камня, и дышит свободно, и щурится на солнце, и может подумать, что бы ему эдакое отчудить сейчас – необычное и резкое, чтобы встряхнуло всего, чтобы еще отчетливей ощутить: живой… Живой!..
   Он услышал шаги за спиной, неторопливые тяжелые шаги по хрустящему щебню, повернулся – и полетел в бездну. Все завертелось у него перед глазами, он задохнулся, словно воздуха вдруг не стало, судорожно-мелко тянул в себя, тянул, пока наконец грудь не наполнилась и он смог перевести дух. Нет, ему не почудилось. Действительно, в нескольких шагах от него по дорожке, выложенной по бокам аккуратно побеленными кирпичными зубчиками, прогуливался высокий сухощавый немец. Это был пехотный лейтенант лет восемнадцати, в новенькой форме и без единой орденской ленточки, совсем еще зеленый. Он был задумчив, руки с фуражкой держал за спиной, смотрел себе под ноги и только потому не заметил Ромку, Однако стоит ему поднять глаза и чуть повернуться…
   Немного в стороне, поближе к уцелевшей кухне, отдыхали на траве еще трое немцев; возле самой кухни их был добрый десяток; а в садике возле маленьких пушек расположился чуть ли не взвод.
   Ромка сжался и, стараясь не выдать себя ни малейшим звуком, стал втискиваться обратно. Медленно-медленно. Он сползал вниз, а сам глаз не спускал с лейтенанта, оценивая равномерность его шагов, их уверенность, оценивая каждую деталь в фигуре лейтенанта, каждое его движение, потому что он обязан был угадать момент, когда лейтенант решит повернуть обратно. Не когда повернет, а когда только решит это сделать.
   Сантиметр вниз, еще сантиметр, еще… Чувства так обострились, что стало казаться – исчезли сапоги, и он кожей обнаженных ног – пальцами, ступнями – ощущает еле уловимые прикосновения изломов кирпича и стекло, а это вот, пожалуй, какая-то ржавая железка; опять кирпич…
   Ромка был уже по пояс в норе, когда по фигуре лейтенанта вдруг понял: вот сейчас он повернется. Ну!..
   Всей тяжестью Ромка ринулся вниз, одновременно стараясь ввинчиваться наподобие штопора. Но и это не помогло. Камни опередили Ромку. Он успел выиграть сантиметров двадцать, погрузился уже по грудь, но дальше не пошло. Камни и камушки всех калибров хлынули отовсюду, из всех пор этой проклятой кучи, сыпались мимо Ромкиного тела, а некоторые уже задерживались возле груди и бедер, и Ромка уже чувствовал себя не в норе, а в трясине, в цементной жиже, и с каждой долей мгновения этот цемент крепчал, схватывался, уплотнялся еще миг – и он скует Ромку, схватит намертво, а лейтенант уже поворачивался, сейчас повернется совсем, поднимет голову – не может не поднять! – ведь это естественный непроизвольный жест, его делают все люди, каждый, когда вот так поворачивается, – он поднимет голову и увидит Ромку, нелепо торчащего из кучи щебня: эскиз памятника (бюст на насыпном постаменте) пограничнику-неудачнику Роману Страшных.
   Ромка уперся руками в щебень и дернулся вверх. Не помогло. Больше того: он почувствовал, что от этого движения грунт вокруг его тела только уплотнился. В голове промелькнули сцены, которые так пугают ребятишек: человек тонет в зыбучем песке или в трясине, и чем больше он рвется наверх, тем сильнее его схватывает, держит, затягивает в смертоносную глубину.
   «Да я никак испугался? – удивленно подумал Ромка. – Вот еще не хватало!..»
   Конечно, тут была никакая не трясина и не тот грунт, чтобы затягивать, но держало дай бог как цепко.
   Ромка дернулся еще раз. Толку не было.
   Тут он вдруг вспомнил о немце. Как-то так получилось, что на несколько мгновений лейтенант выпал из его сознания. Все внимание сфокусировалось на схватке с каменным капканом. И только когда выявился победитель, нашлось место и для третьего лица – для зрителя. В данном случае – для лейтенанта.
   Ромка замер, представив, как вот сейчас повернется к немцу и встретится с ним взглядом. Повернулся…
   Немец стоял вполоборота к нему и любовался закатом… «Я был прав, – сказал себе Ромка, – это дурной труд – бояться. Бессмысленное занятие. Надо дело делать, а остальное приложится».
   Тем не менее счет шел по-прежнему на секунды. Ромка прикинул, что бы такое могло его держать, и решительно вывернул из-под левой руки пластину из нескольких кирпичей; потом начал вытаскивать кирпичи из-под правого бока, штук пять вынул – тех, что торчали на виду и, как ему казалось, были ключевыми. Еще раз покосился на немца, уперся руками и, извиваясь, выполз наверх и лег плашмя, закрыв грудью яму, чтобы хоть немного приглушить шум осыпающихся камней.
   Левый сапог остался внизу, в камнях.
   Лейтенант прошел назад, но теперь увидеть Ромку с дорожки было мудрено, все-таки он лежал больше чем на двухметровой высоте, надо было бы становиться на цыпочки и специально заглядывать вверх, чтобы его обнаружить. Но уже метров с десяти он был виден весь преотлично. Поэтому Ромка не стал испытывать судьбу и, как только немец отошел чуть подальше, отполз в глубину развалин, в укромное местечко за уцелевшим куском стены, которая прежде разделяла коридор и кабинет для политзанятий. Масляная краска со стороны коридора обгорела и полопалась, и сейчас было похоже, что на эту стену кто-то наляпал грязной мыльной пены, она высохла, но неопрятные круги и разводы остались. И еще остались два железных крюка, на которых всегда висела фанерная рама для стенгазеты. Сейчас рамы не было; может, сорвалась, а скорее просто сгорела.
   Яма под этими крюками была вполне приличным убежищем; здесь можно было даже сидеть. Ромка сел. Подумал – и стащил с ноги уцелевший сапог. Пошевелил разопревшими пальцами. Они были белые, чистые. По стерне или щебенке таких ног и на сто метров не хватит. Ничего, надо будет – и по стерне пойдут, как миленькие, безжалостно решил Ромка.
   Потом он поглядел на руки.
   «Странно, что они не болят», – подумал он. Наверное, уже отболели свое, а теперь у них какое-нибудь нервное замыкание. Шок. Паралич осязательных центров. Но это шуточки, а все-таки странно, почему они не болят. Вроде должны бы.
   Пальцы и ладони были изрезаны, разбиты и измочалены; что называется, на них места живого не было. Кровь, замешанная кирпичной пылью, засохла хрупкой бугристой корой. Ромке показалось на миг, что пальцы оцепенели и он их теперь не сможет согнуть. Как бы не так! Держа руки перед лицом, он стал сжимать пальцы нарочно медленно. Из-под сгибов между фалангами проступила свежая кровь. Не обращая на нее внимания, Ромка сжал пальцы в кулак, стиснул что было силы. Хорош! Еще как послужит!
   Это было никакое не самоистязание. Просто ему надо было еще раз, вот таким способом, убедиться, что он остался прежним, что в нем не сломалась даже самая маленькая, самая незначительная пружинка.
   Удивительное дело, думал он, так разукрасить руки – и не почувствовать… со страху, что ли? или просто не до того было?
   Он попытался вспомнить. И не смог. Руки не отказали ему ни разу. Скорее всего, это произошло постепенно… Конечно. Теперь он стал припоминать: в самый первый момент, когда дом рухнул и какая-то глыба (а может, потолочная балка) пробила нары и сунулась в матрац тупым тяжелым углом и давила Ромке между лопатками, выламывая позвонки, – в этот момент он еще успел подумать, какое счастье, что ноги ему только присыпало щебнем, а не придавило, и руки целы: ведь их вполне могло оттяпать кирпичом.
   Насколько позволяла высота топчана, Ромка стоял под ним на четвереньках, уперся в пол и что было сил давил вверх навстречу глыбе, а она ломала, ломала ему спину, но он не уступал, держался и только кричал от боли, выл: «А-а-а-а-а-а!!!» – кричал, но держался, потому что если б он уступил и лег на пол – это был бы конец.
   Он не помнил, как это кончилось. Не знал, сколько был без памяти. Очнулся в темноте. Понял, что лежит на правом боку на остром щебне. За спиной у Ромки был все тот же матрац. «Все ясно, – подумал он, – правая рука не выдержала, подвернулась, и матрац вместе с глыбой соскользнул на пол. Прямо скажем – повезло…»
   Где-то совсем рядом гремели разрывы и часто сыпались выстрелы. И горело. Ромка не слышал пламени, зато жар просачивался к нему отовсюду и душил дым. Утренний ветер еще не поднялся, понял Ромка, вот дым и оседает.
   Он попробовал вспомнить, когда этому ветру будет время, но не смог: он был неважным знатоком примет, хотя сержант, надо отдать ему должное, вбивал их в Ромку при каждом удобном случае.
   Потом он почувствовал дурноту, заторопился, подтянул к себе подвернутую правую руку, левой выгреб из-под бока щебень, и лег, насколько позволяло место, плашмя, прижавшись лбом и растопыренными ладонями к прохладному крашеному полу, потому что пол начал крениться, заскользил вперед по какой-то ниспадающей дуге, все быстрее и быстрее; Ромка летел на нем, как на плоту с водопада; площадка была совсем маленькой, только одному на ней и хватило бы места, она летела вниз, и конца этому падению не было видно…
   На этот раз он лежал без сознания довольно долго, потому что бой к этому времени затих – ни единого выстрела он больше не слышал. Это могло означать только одно: наши получили подкрепление, отбили немцев и погнали их к границе, и там либо все успокоилось, либо наши гонят их еще дальше, иначе Ромка слышал бы отголоски боя – земля и камень проводят звук лучше любого телеграфа.
   Отравление дымом было не очень серьезным – выручил-таки ветер! – но слабость отступала медленно. Она была разлита по всему телу; она сидела в каждой отравленной клеточке – тяжелый металлический комочек, – словно в каждую клеточку впрыснули шарик ртути, и кровь, обмывая их, силилась – и не могла, силилась – и не могла выкатить эти шарики из клеточек, как из гнезд.
   Но едва Ромка почувствовал себя мало-мальски сносно, он стал выбираться. Причем очень спешил. Последнее было вполне разумно, учитывая его положение; но признаемся сразу, что побуждало Ромку к этому вовсе не опасение за собственную жизнь, как может подумать иной простодушный читатель, а тщеславие. Да, да! В отличие от нас с вами он знал еще один выход из положения, самый простой и безопасный: просто лежать и ждать. Ждать, пока ребята разгребут эту кучу и доберутся до него. В том, что это случится, и очень скоро, он был совершенно уверен. Да иначе и быть не могло! Ребята просто не могли поступить иначе; это было бы дико, это было бы противоестественно, если бы они его здесь бросили, под этим завалом, при первой же возможности не разгребли эту кучу, чтобы вытащить его на белый свет, живого или мертвого. Как только у них развяжутся руки хоть немного и они сделают перекличку и вспомнят, что Ромка Страшных остался в каталажке и его присыпало – они тут же бросятся на выручку. Факт! Если хоть один уцелеет, кто знал, что Ромка оставался здесь, – он придет и разроет этот мусор. Но – мерси! – все это приятно, конечно, однако Ромка предпочитал обойтись без посторонней помощи. Ждать, пока его спасут? – еще чего!.. Нет, сам! Только сам. А потом они станут тянуть из него подробности, а он будет снисходителен, но немногословен…
   Ромка ощупал завал прямо перед собой. Кирпичи. И одиночные, и слепленные цементом в глыбы. Камней не было. Значит, его засыпала внутренняя стена. Перегородка. Впрочем, один черт.
   Некоторые кирпичи «дышали», то есть их можно было шевелить. Но тут уж Ромка не хотел рисковать. Это было похоже на игру с китайскими палочками, где есть единственный запрет: когда вынимаешь палочку, ни одна «чужая» не должна шелохнуться. И Ромка едва касался поверхности кирпичей, запоминая, как они лежат и на чем держатся. Игра имела одну особенность: из завала можно было вынуть не больше четырех-пяти кирпичей подряд. Уже для шестого возле Ромки не было места. Чтобы вынимать дальше, он должен был куда-то деть эти. Куда? Выход был один: упорядочивать завал. Скажем, складывать кирпичи столбиками. Или рядочком. Но от этого было бы мало толку. Потому что Ромке нужен был лаз. Пещера. И он стал выкладывать из кирпичей свод.
   Сначала он потел. От слабости, от духоты, от недостатка воздуха. Потом пот кончился – и стало еще тяжелей. Он не задумывался, сколько времени прошло, сколько минут или часов стоили ему очередные десять сантиметров лаза. Он ни о чем не думал – просто лез. Ощупывал камни, находил слабые места, вынимал, складывал и перекладывал и лез, лез… И все время на самом донышке сознания жил черный жучок – мысль о возможном обвале. Ромка гнал его, сметал – сперва – небрежно, а потом уже и со злостью, но жучок опять выбирался на свою площадку и ползал по ней, семенил ножками, и с ним ничего невозможно было поделать. Потому что над головой, над плечами была только зыбкая кирпичная толща, неустойчивая и предательская, потому что он еще не знал, что это такое – обвал: это еще предстояло, это еще надо было пережить (если удастся пережить), и ужас неизвестного, как Ромка ни пренебрегал им, настырно скребся в его душу. Это было так же омерзительно и непостижимо, как мысль: однажды заснешь, а проснешься в заколоченном гробу, на дне могилы, под двухметровым слоем земли…
   И вот настал момент, когда инстинкт подсказал: сейчас. Может, это была галлюцинация, но это было: Ромка вдруг услышал, как тонко-тонко звенят эти камни, каждый в отдельности – и понял, что сейчас они не выдержат и рухнут.
   Так и случилось.
   Он больше не боялся обвалов. Любой из них мог принести гибель, но он уже знал их – и не боялся. Черный жучок пропал без следа. «Должно быть, его кирпичом пришило, когда трахнуло меня по башке, – злорадно подумал Ромка. – Кишка тонка!»
   Он лез и лез, протискивался, вынимал и разгребал, и скоро наехал момент, когда ощупывание камней потеряло смысл: он уже не чувствовал, к чему прикасаются его разбитые пальцы, и это дало себя знать – обвалы пошли один за другим, и, хоть он их уже не боялся и не считал, это было чертовски сложно – каждый раз начинать сначала: по сантиметру, по самой ничтожной малости вновь создавать сметенный мир… освободить руку… вторую… освободить лицо… Упорядочивать хаос, вынимать и складывать, создавать пространство из ничего, вынимать и складывать, укладывать, протискиваться, лезть вперед, лезть вперед, лезть…
   И вот он вылез. «Знать бы, куда смылись все ребята», – подумал Ромка и решил, что пора двигать.



7


   Ночь приближалась быстро. Мучила жажда. Немцы уходить не собирались. Надо было воспользоваться сумерками и заметить, где они располагаются на ночь, где поставили часовых. Ромка медленно встал во весь рост (стена это позволяла, сейчас на ее фоне он был почти неразличим) и только теперь увидел, откуда шел странный запах, который беспокоил его все время, пока он сидел.
   Меньше чем в десяти метрах от него, на том месте, где прежде был вестибюль, а теперь зияла яма, – мины пробили перекрытие котельной – навалом лежали трупы пограничников. У многих из них были видны следы страшных ожогов, больше в верхней части тела, особенно на лице, но некоторые обгорели с ног до головы. Ромка сначала подумал, что это последствия пожара. Однако увидел еще один труп и решил: не в пожаре дело. Этого парня немцы не заметили, когда стаскивали к яме тела убитых пограничников со всей заставы. Яма была почти сразу, как войти в бывший парадный вход. Двери валялись в стороне, рама обгорела до кладки. Немцы могли сбрасывать трупы почти от входа, а этот хоть и лежал недалеко, оттуда его было не видать – закрывала куча кирпича.
   Он лежал совсем близко от Ромки, в трех шагах, а рядом возле оконного проема еще валялась его винтовка – позиция никудышная, потому что немцы могли подобраться к нему почти вплотную, что они сделали, наверное. Он лежал на спине, и по тому, как у него обгорели голова и руки, и по характеру единственной раны – его пристрелили в упор, прямо в сердце, он уже и не видел ничего, как подошли к нему, не видел, катался от боли, а потом что-то ткнулось в грудь – и конец;
   Ромка понял, что дело не в пожаре. Их выжигали огнеметами, догадался он, и, осторожно ступая босыми ногами, пробрался к яме, чтобы посмотреть, нет ли там живых. Но сразу увидел, что это бесполезное занятие: раненых немцы добивали на месте… в упор из автоматов…
   Ромка возвратился назад, подобрал винтовку, достал патрон; снял с убитого ремень с патронташем, примерил на себя – было чуть свободно. Ромка стал прилаживать, передвинул бляху и тут увидел на внутренней стороне ремня крупные буквы чернильным карандашом: «Эдуард П.».
   Ромка сел рядом. Сидел и смотрел прямо перед собой. «Вот так повернулось, – думал он, – с такого, значит, боку». Вот так повернулось…
   В отличие от сброшенных в яму у Постникова карманы не были вывернуты. Ромка достал его простреленный комсомольский билет и положил в карман рядом со своим. Была еще записная книжка, фотография девчонки и какие-то потертые бумажки. Разглядывать не было времени. Ромка просто переложил их к себе: представится возможность – перешлю матери. Поколебался – и стащил с Постникова левый сапог. Примерил. Великоват, а все же лучше, чем босиком. Нашел свой правый сапог, натянул и спустя полчаса уже пробирался через лес.