Игорь Акимов


Легенда о малом гарнизоне




1


   Что было до этого – он не помнил. Был выключен совершенно: ни чувств, ни мыслей. Темнота. Но в какой-то момент сознание проклюнулось, пробилось и понеслось на него, словно утренняя электричка. Он ощутил, что летит: не падает, а именно летит, но не на самолете – он никогда не летал на самолете и потому не знал, как это бывает, – а просто так летит, сам по себе, а навстречу свет – все ярче, ярче. И звук поднимается снизу знакомый – вроде бы гогот. И вот уж он летит высоко вдоль кромки моря, над крутыми скалами, над птичьим базаром. Он летит, оглушенный скрипом птичьих глоток, планирует, а они мечутся вокруг и сквозь него, потому что он совсем бестелесный, как тень: весь – кроме выемки возле правого плеча, под ключицей, кроме этой выемки, в которую бьют в два молота – гуп-гуп, гуп-гуп, – совсем не больно, но удары тяжелые, прямо в мозг отдаются. Он летит, а навстречу свет все ярче, ярче, и вот уже не видно в этом ослепительном сиянии ни скал, ни птиц, только молоты ладно бьют в выемку под ключицей да какая-то настырная чайка пристроилась рядом, скребет воздух простуженным горлом…
   Сознание вернулось к нему совсем. Тимофей это понял по тому, что опять ощущал все тело, а через тело – окружающий мир. Он понял, что лежит на земле навзничь; что под ключицей у него рана и это пульс в ней так отдается; что солнце бьет ему прямо в лицо и былинка щекочет в ухе. Но шевелиться нельзя. И открывать глаз нельзя. Он не знал почему, но инстинкт подсказывал: замри.
   Усилием воли Тимофей выжал из себя последний туман беспамятства, и тогда скрежет чайки трансформировался в отчетливую немецкую речь.
   – Ну вот, я же говорил: он очнется. Гляди, гляди!.. Опять веки дрогнули!
   – Да пристрели ты его к свиньям, Петер. Пристрели и пойдем. Первый взвод уже на машине.
   – Успеем… Ты погляди, какие руки. Его бы на ферму – он бы один любую ферму потянул. Ах, Харти, почему мне так не повезло? Почему я должен был родиться именно в этом дурацком столетии, когда справедливость поругана, растоптана и забыта. Представляешь, милый? Три века назад эта великолепная особь стала бы моим личным призом. И это было бы справедливо, поскольку именно я не поленился нагнуться к навозной куче, именно я разглядел в ней жемчужное зерно… Ах, Харти, я бы послал этого варвара на ферму к моей доброй матушке…
   – Он что-то задумал, Петер.
   – Вижу.
   – Не можешь пристрелить его сам – дай мне. Мне все равно надо будет сегодня кого-нибудь из этих ухлопать. На счастье. Такая у меня система. Так было в Польше, и во Франции, и каждый раз на Балканах. Я пришивал хоть одного в первый же день – меня этому дед научил, а он самого Бисмарка видел два раза! – и потом у меня все получалось в любой заварухе.
   Их двое, определил Тимофей. По голосам. Дело происходило на вершине пригорка, звуки сюда как бы тянулись отовсюду – отчетливые и сочные. Чуть пониже, в полусотне метров, огибая пригорок, шла по шоссе батарея самоходок. Гусеницы лязгали по булыжнику, грохотали моторы; казалось, они проходят совсем рядом, но для Тимофея они не существовали – ведь до них полста метров, ого как далеко! И тупорылой трехтонки, стоявшей с заведенным мотором на съезде с шоссе, и солдат, бродивших по разбитой позиции и весело галдевших, – ничего этого не существовало сейчас для Тимофея, потому что его отделяло от них какое-то расстояние. Значит, в данный момент они не в счет. Сейчас единственная реальность: где-то совсем рядом (руку протяни – достанешь) двое врагов. Их двое. Поначалу он имеет дело с этими двумя. Он слышит, как один дышит чуть затрудненно: может быть, сидит на корточках; близко от Тимофеева лица: в нос так и бьет острый запах – смесь гуталина и распаренных потных ног.
   Знать бы, о чем они говорят. Тимофей угадывал отдельные слова, но связь между ними ускользала, смысла не было, да Тимофей и не искал этого смысла. Не до того ему было. Их только двое – вот что он знал. И еще – что с двумя-то он управится. А что будет дальше, он не думал.
   – Не зевай, Петер! Он уже следит за тобой.
   – Вижу… Ах какая прелесть! Ну ничего человеческого! Дикое животное. Тигр. У него инстинкты заменяют мозг. Представляешь – и эта раса оспаривает у нас приоритет построения совершенного гармонического общества…
   – Гляди: у него правая напряглась. Внимание!
   – Ты все испортил, Хартмут! Ну кто тебя тянул за язык? Теперь он струсит и не покажет, на что способен.
   – А если не струсит, я его пришью, согласен?
   – Нет, нужно по-честному. Вот если ты его с одного удара…
   Немец не ошибся: слово «внимание», конечно же знакомое Тимофею и прозвучавшее с подчеркнуто предостерегающей интонацией, явилось для него предупреждением. Именно в этот момент Тимофей еле заметным сокращением мышц проверял, может ли рассчитывать на правую руку. Убедился: может. Но теперь он знал, что враги ждут его нападения.
   Они забавлялись его отчаянием и беспомощностью. Двое пресыщенных котов – и жертва.
   Из-за ресниц Тимофей увидел пыльные голенища кирзовых сапог, а сразу за ними – веселое молодое лицо фашиста и два железных зуба за короткой верхней губой. И автомат. Плоский, какой-то маленький, почти игрушечный, он болтался на ремне, закинутом через правое плечо; сдернуть его не составит труда. Правда, стрелять из таких Тимофею не приходилось; только в немецкой кинохронике их видел да на методических плакатах. Ладно, уж как-нибудь сообразим.
   Фашист поднял лицо, что-то обиженно талдычит приятелю. Удобней момента не будет.
   По-змеиному, немыслимым образом оттолкнувшись спиной от земли, Тимофей метнулся вперед. Ствол автомата был теплым; он показался Тимофею тонким и хрупким, как соломинка. Фашист, как и следовало ожидать, опрокинулся от легкого толчка плечом. Чтобы сбить с толку второго и не дать ему стрелять, Тимофей, уже завладев автоматом, перекатился в ту же сторону, сел, увидел этого второго – длинного, с вытянутой смуглой рожей, похожего на румына, – поднял автомат, но выстрелить не успел. Вдруг все пропало.
   На этот раз Тимофей очнулся быстро, почти сразу. Уже не притворялся. Тяжело перевернулся на грудь и сел. Перед глазами плыло. И шея казалась деревянной, стянула горло и ни кровь, ни воздух не пропускала.
   Фашист, поблескивая фиксами, сидел в той же позе и смеялся. Его куртка была запорошена по всему боку красной глиной. Значит, мне это не почудилось, это было, понял Тимофей и левой рукой осторожно помассировал шею.
   – Ты старался карашо. Зер гут! – показал большой палец фашист. – Я довольный. Я отшень довольный… Ты Голиаф. Абер я победил тебя в один удар. Джиу-джитс! Вперьод наука! Мораль: вперьод когда видишь немец – он для тебя либер готт! Нихт поднимай рука контра твой либер готт!..
   Фашист не скрывал гордости оттого, что говорит по-русски. Но это давалось ему нелегко. Он сразу вспотел, достал из бокового кармана большущий голубой платок, уже грязный, вытер шею, лоб и особенно тщательно запотевшие глазницы. Заметил, что бок весь в глине, опять рассмеялся и подмигнул Тимофею.
   – Я ист дер… учитель. Я люблю давать урок. Ты запоминал майн урок хорошо?
   Тимофей кивнул и поглядел на смуглого фашиста. Тот держал карабин под мышкой и ковырял широкими плоскими пальцами в красной пачке сигарет. Значит, он опять вне игры. Если попытаться снова…
   Но тут он взглянул на шоссе, и зрелище, которое увидел лишь сейчас – движение фашистской армады, – настолько его шокировало, что на какое-то время он забыл обо всем. Он даже думать не мог толком, смотрел – и все.
   Самоходки, танки, машины с солдатами, артиллерия, бронетранспортеры выкатывались из далекого, серого от зноя леса, новенькие и свежевыкрашенные, почти без интервалов, а чаще впритык; колонна выползала, как дождевой червь из рассохшейся земли, и голова этого червя терялась где-то за спиной у Тимофея, в покрытых аккуратными перелесками, распаханных холмах, которыми здесь начинались предгорья Карпат.
   Он не испугался. Он только запоминал – это происходило автоматически, помимо его воли, по привычке, выработавшейся тремя годами службы на границе, хотя он понимал, что никуда эти данные сообщить не сможет, – запоминал части, двигавшиеся по шоссе. А те крохи чувств и мыслей, которые, словно оттаивая, начинали в нем шевелиться, находили выход, отдушину в одном слове: «ладно». Тимофей повторял его про себя размеренно, будто медленные капли падали. Это помогало. Давало разрядку. Так одни люди в сходных ситуациях ломают карандаши и палочки, другие считают до десяти или до ста – в зависимости от характера. Тимофей думал: ладно. Ладно – посмотрим; ладно – дайте срок; ладно – мы вам еще такую свадьбу закатим!..
   – Ладно, – повторил он вслух.
   – Зер гут! – обрадовался фашист. – Слюшай! Я тебя мог – ды-ды-ды – и капут. Абер ты запоминал урок, и я дарю тебе жизнь. Вита нова! Теперь я твой второй муттер. Твой мама. И твой мама говорит тебе: будь слушным.
   – Ладно, – повторил Тимофей, чуть повернул голову и увидел, что осталось от их позиции.
   – Ты пойдешь плен в либер Дойчланд, в Германия. Германия – о!.. Ты хорошо старался – ты хорошо кушал. Справедлив! У тебя отшень маленький геометрий, – он ткнул пальцем в два малиновых треугольника на петлице Тимофея. – Хорошо! Мало что жалеть. Терпений! – и опять все начинать с айн. Цвай унд драй приходит к тому, кто имеет терпений. Хороший мораль?
   – Гут, – сказал Тимофей и вдруг подумал, что еще нынешним утром ему показалась бы нелепой даже мысль о каком бы то ни было разговоре с фашистами. А сейчас не только слушает – делает вид, что соглашается. Он унижен? – да. Побежден? – да. Сломлен и сдался?..
   Тимофей снова покосился на окопы. Во время боя и до него он знал, что скорее пустит в себя последнюю пулю, чем сдастся. Но сложилось иначе. Значит, опять кинуться на эту гадину, напроситься на их пулю?
   А кто отомстит за ребят?
   Другие?
   А почему не ты? А почему ты не хочешь оказаться сильней и хитрее своих врагов? – выжить, вырваться и отомстить? Победить, наконец? От какого Тимофея Егорова будет больше пользы: от погибшего гордо, но бесславно и бесполезно или от активного бойца, беспощадного мстителя?..
   «Польза». Раз аргументом становится польза, значит где-то не прав, с досадой подумал Тимофей. С досадой на свои минутные колебания, которые и решили все дело: во второй раз он не бросился на фашиста сразу, и все как-то решилось само собой.
   В его распоряжении были секунды. Ему было стыдно, что он остался живым – Тимофей победил этот стыд. «Чтобы отомстить, я должен выжить – это он усвоил твердо. – Я должен выжить. Чего бы это мне ни стоило. Любой ценой!..»
   Ладно.
   – Я сделаю все, как надо, герр капрал. Фашист заулыбался совсем лучезарно.
   – Последний совет дер вег… на дорожка… Я залезал твой карман, и – майн готт!! – Он поднял руку, и Тимофей увидал свою кандидатскую карточку. – Ты хотел стать большевик?
   «Я должен выжить… любой ценой…» – стучало в мозгу Тимофея.
   – Да, – сказал он.
   – Глупо! Наш фюрер говорил: большевик – капут. Всех большевик – капут. Ды-ды-ды! – он повел автоматом. – Ты хотел капут?
   – Я хочу жить, – сказал Тимофей, почти физически ощущая, как бьется в мозг: ты должен, должен выжить.
   – Зер гут! «Хотел» – еще не «был». Это есть нюанс, который тебя спасал. Мы оба забудем этот маленький недоразумений. Ты будешь любить наш фюрер. Ты все будешь начинать с айн. Хайль – вита нова!
   «Я должен выжить… любой ценой…»
   Фашист, улыбаясь Тимофею, попытался разорвать карточку. Это у него не получилось. Он даже чуть напрягся – опять не вышло. Тогда, иронически фыркнув – мол, не очень-то и хотелось, – фашист отшвырнул карточку в сторону.
   «Любой ценой», – сверкнуло где-то в глубинах сознания, но Тимофей уже зажимал карточку в кулаке. Фиксатый еще лежал на спине, следя за Тимофеем, и не глядя нащупывал на земле автомат. Но второй, смуглый – ах, досада! – он уже отскочил назад, и карабин в его руках так ловко, будто сам это делает, скользнул из-под мышки в ладони. Ведь убьет, сволочь!..
   Авось с первой не убьет.
   Тимофей сделал ложное движение влево, прыгнул вправо (пуля ушла стороной), схватил горячий стальной обломок – все, что осталось от его личной трехлинейки со знаменитым снайперским боем, – встретился глазами со смуглым. Тот не боялся. Глаза горят: смеется, бьет с пояса, не целясь. Будь ты проклят!
   Вторая – мимо.
   – Какой шикарный экземпляр! – воскликнул фиксатый. – Он твой, Харти… Бери!
   Тимофей метнулся в сторону – ствол пошел за ним; в другую – ствол тоже. Тимофей вдруг почувствовал усталость. Все, понял он. Фашист тоже решил, что пора кончать, и выстрелил прямо в лицо.



2


   Когда сознание снова прояснилось, Тимофей не удивился тому, что жив. Уж такой это был день. Не пришлось и вспоминать, где он и что с ним: он знал это сразу, едва очнулся.
   Где-то внутри его, независимо от его воли, организм самостоятельно переключился на иной ритм; мобилизовался с единственной целью – выжить. Человек должен был еще осмысливать новую для себя ситуацию – войну; на это уйдет у него немало дней; а его природа уже заняла круговую оборону.
   Тимофей лежал в неглубокой выемке, на дне, и какой-то парнишка бинтовал ему голову. Это был тоже пограничник, но незнакомый; видимо, первогодок с одной из соседних застав; тех, что служили по второму году, Тимофей знал хотя бы в лицо.
   Пограничник наматывал бинт почти не глядя, как придется, совсем не по инструкции; такая чалма если часа два продержится – уже благо; обычно они расползаются кольцами куда раньше. Тимофей хотел сделать замечание, но тот, как назло, смотрел теперь только в сторону, куда-то за спину Тимофея, и глаза их никак не могли встретиться. Парнишка тянул шею и дергался всем телом вверх-вниз, выглядывая что-то через вспушенный край воронки. А руки автоматически слой за слоем накладывали бинт.
   Краем глаза Тимофей заметил, что грудь ему уже перебинтовали. Правда, при этом кончилась гимнастерка: ее правый бок был начисто оторван, только воротничок и уцелел.
   Тимофей пошевелил пальцами; в руках пусто… Внутренне цепенея, Тимофей потянулся левой рукой к уцелевшему нагрудному карману. Пусто.
   – Не дрейфь, дядя, – сказал пограничник, – твой билет у меня.
   – Давай сюда.
   – Вот невера! – Свободной рукой он достал из галифе смятую кандидатскую карточку. – Не теряй в другой раз.
   – Я ее вот так зажимал в кулаке.
   – Может, вначале и зажимал.
   – Меня крепко ковырнуло?
   – Семечки. Только шкарябнуло по черепушке. Но картина, сам понимаешь, жуткая. Иван Грозный убивает возлюбленное чадо.
   – Гляди ты. А я уж думал – привет. Он меня в упор срезал. Метров с трех. Враз выключил начисто.
   – Контузия, – сказал пограничник.
   Он закрепил бинт как придется, еще раз выглянул из воронки, тихо охнул и медленно, тяжело сел в подмявшуюся под ним землю.
   – Все. Приехали, дядя.
   Он улыбался. Улыбка была выбита на его лице усилием воли; он хотел в эту минуту именно улыбаться, и потому совокупный рисунок его рта и глаз складывался в улыбку. Но это был, так сказать, общий план. Маска. Впечатление от нее держалось всего лишь какую-то секунду, а затем исчезало, потому что каждая деталь этой маски противоречила ее сущности: тонкая нижняя губа, перекошенная улыбкой, словно конвульсией, судорожно вздрагивала; прыгали потерявшие вдруг осмысленность побелевшие глаза; и даже значок ГТО первой ступени, перевернувшийся изнанкой, мелко подрагивал на его груди скрестившимися цепочками.
   Тимофей все понял; но ему так хотелось, чтобы оказалось иначе, что он, оттягивая страшную правду еще на мгновение, спросил:
   – Что там?
   – Немцы.
   Пересиливая слабость, Тимофей перевернулся на четвереньки, привстал на коленях. Справа дорога, и по ней нескончаемой чередой прут автомашины и танки; слева, вдоль позиции его взвода, приближается группа немецких солдат. Если сейчас ударить в два ствола, то, пока они разберутся, что к чему, четырех, пожалуй, можно прибрать.
   – Где твоя винтовка?
   – Ты что, дядя, спятил?
   Ясно – первогодок. Школы нет. На него даже по-настоящему разозлиться нельзя.
   – Товарищ красноармеец, – как можно официальной, почти по слогам произнес Тимофей, – вы как отвечаете старшему по званию?
   От изумления парнишка обомлел. Улыбку стерло с лица, но и дрожать перестал. Ему понадобилось секунд десять по меньшей мере, чтобы осмыслить такую простую на первый взгляд ситуацию. Потом он выпрямился, надел по-уставному снятую перед тем фуражку и сказал:
   – Виноват, товарищ командир отделения.
   – Где ваша винтовка?
   – Я ее не имел, товарищ командир отделения. Я на «максиме» работал. Первым номером. Мне винтовка не положена.
   – Ясно. Проверьте соседние окопы. Чтобы через минуту две винтовки с патронами…
   – Слушаюсь…
   Парнишка закрепил ремешок фуражки под подбородком, чуть помедлил и стремительно кинулся из воронки. Он уже не думал о выражении лица, на котором было написано отчаяние.
   – Отставить.
   Команда застала его уже наверху; он словно ждал ее: не глядя, плюхнулся вниз и сполз по рыхлой земле на дно. Сел. Эта небольшая психологическая встряска подействовала на него благотворно: он вдруг успокоился.
   Приказ был не самый удачный; он был просто невыполним. Если ползти от окопчика к окопчику – не успеешь обернуться; если двигаться перебежками, немцы – до них оставалось сотни полторы метров – заметят сразу. И пристрелят. И будут правы: им вовсе ни к чему разбираться, что могут означать столь подозрительные передвижения.
   Тимофей был доволен, что, не колеблясь, исправил свою ошибку. Правда, это могло произвести неблагоприятное впечатление на рядового, если тот не умен. Но вопрос был принципиальный: Тимофею только недавно исполнилось двадцать; полутонов он не признавал – мир для него был черно-белым; отчетливо расчерченным на правду и ложь, на хорошее и плохое; компромиссы были уделом слабых; а он, Тимофей Егоров, сильный и прямой человек, мог поступать только правильно и хорошо; он себе не позволял ошибок, а если они случались, не спускал и не прощал их; и был убежден, что эта беспощадность к самому себе позволяет ему и к другим относиться требовательно и без снисхождения. Потому что и другие – все, каждый – должны стремиться только к хорошему и делать свое дело добросовестно.
   – Как тебя зовут? – спросил Тимофей.
   – Гера. Герман Залогин, – охотно ответил парнишка и сразу как-то оживился. Видно, немцы не выходили у него из головы, и он готов был что угодно делать и говорить, только бы не ждать молча, сложив руки. Страх снова начал овладевать им; он проступал наружу краснотой. Кожа у него была какая-то прозрачная, словно из чистого парафина. Краснота подступала к ней изнутри, но дальше ей ходу не было, и потому казалось, что лицо Геры темнеет, обугливается.
   – С Гольцовской заставы, – добавил он.
   – Это ты за сегодняшний день километров двадцать уже отмахал? – усмехнулся Тимофей.
   – Больше, товарищ комод!
   «Комод», почти не отличимое на слух от «комотд» – командир отделения, – было обычным обращением у красноармейцев, если поблизости находились только свои.
   – В десять мы уже держались на заставе. А потом он подвез тяжелые минометы да как почал садить – одну к одной. Может, слышали, товарищ комод: скрежещут оте мины – ну прямо душа вон. У меня одной миной и «максимку» и обоих номеров положил. Я чего уберегся: меня щитком по кумполу хлопнуло, как его сорвало; хорошо – не осколком. Ну, оклемался помалу. Ну, кругом ни души. Ну, я и почесал к своим.
   – Всю дорогу бежал?
   – Не всю. Поначалу сил не было. А как у плотины – знаете плотину? – вот как на мотоциклистов там напоролся, такой классный кросс выдал!
   Гера засмеялся и повернул свой значок лицевой стороной. Только сейчас Тимофей заметил, что рядом с ГТО у него висел «Ворошиловский стрелок», черным чем-то заляпанный, похоже, мазутом.
   – Я стайер. У меня ноги подходящие, сухие. «Оленьи» ноги, – похвастался он. – Хоть на лыжах, хоть так пробегу сколько надо.
   – А чего здесь задержался?
   – Из-за вас, товарищ комод.
   – Выходит, не убежал.
   – Так вы же были еще живой! Не мог я вас еще живого бросить. И тащить не мог: куда уж мне! А теперь выходит – вы уж совсем живы.
   – Боишься?
   – Еще как!
   – Ничего, Залогин, главное – не раскисать. Держись возле меня, и будет порядок, – сказал Тимофей и вдруг соврал, чего о ним никогда еще не случалось: – Я и не в такие переделки попадал. Почище были. И жив, как видишь. – Он прислушался к себе и с удивлением понял, что раскаяния не испытывает. – А сейчас нас двое. Выкрутимся!
   – Так точно, выкрутимся, товарищ комод.
   – Кстати, у меня есть фамилия. Егоров. И вовсе не обязательно обращаться ко мне только по форме. Мы не перед строем.
   – Слушаюсь, товарищ комод.
   Чтобы сказать еще что-нибудь (в разговоре ожидание скрадывалось и не казалось слишком тягостным и долгим), он удивился, как так вышло, что товарища командира свои бойцы не подобрали при отходе, и Тимофей ответил: некому было ни подбирать, ни отходить; и Залогин сказал: «Понятно», – и еще добавил зачем-то: «Извините». – «Ладно», – сказал Тимофей. Ему ли было не знать своих ребят! – если бы уцелел хоть один… Но это было невозможно. Они все остались здесь, до единого, весь взвод – поредевший, обескровленный после предрассветных схваток, но тем не менее представлявший собой какую-то силу; политрук собрал их и привел на эти пригорки, чтобы сделать последнее и самое целесообразное из всего, что они могли, – держать эту дорогу. И они ее держали, и отбили две атаки немецких автоматчиков на бронетранспортерах, атаки, вторую из которых отбивали местами уже врукопашную. Но что они могли, когда приползли два тяжелых танка? Немцы как будто почувствовали, что у пограничников не осталось не только гранат, но и бутылок с горючей смесью, и двигались неторопливо, обстоятельно, от одного мелкого окопчика (какие уж успели выкопать) к другому, вертелись над каждым, заживо хороня пограничников. А в километре от них на дороге стояла голова колонны, и по блеску биноклей было понятно, что для фашистов это всего лишь спектакль… Тимофей уже не испытывал страха: для этого не осталось сил. Но отчаяние захлестнуло его. Увидев, что танки проползли мимо, а он все еще жив, Тимофей поднялся с содрогающейся земли… зажимая рану в плече и волоча за собой винтовку, подошел сзади к одной из машин и со всего маху, плача от сознания своей беспомощности, ударил по запасному баку танка прикладом…
   Немцы были уже в двадцати шагах. Тимофей хотел спрятать кандидатскую карточку за голенище, но Гера сказал: «Сапоги больно хороши. Могут сиять. Тогда он заложил карточку под бинты. Она легла слева, где и полагается, и это утешило Тимофея. Потом он по просьбе Геры пристроил туда же его комсомольский билет. Потом они пожали друг другу руки и оба вздохнули: ожидание сжимало грудь, не пускало в легкие воздух. А потом на краю воронки появился немец.
   Это была не пехота – полевая жандармерия. Находка оживила лицо жандарма. Он цыкнул через зубы, почесал под распахнутым мундиром, под бляхой, потную грудь, повернул голову и крикнул в сторону:
   – Аксель, с тебя бутылка, сукин ты сын. Я был прав, что мы тут кого-нибудь найдем. Сразу двое. Забились в яму, словно крысы.
   Он даже винтовку на них не направил: ему и в голову не могло прийти, что эти двое способны еще на какое-то сопротивление. Он их и за людей не считал. Просто особая категория двуногих: пленные.
   «Было бы вас не больше трех – уж я бы тебе шею живо свернул; и остальных бы не обошел вниманием», – со злобой подумал Тимофей, но усилием воли погасил в себе вспышку.
   Захрустела земля, и на краю воронки появился второй жандарм, бледный и разочарованный, с непокрытой головой. Он заглянул вниз и плюнул.
   – Твоя взяла. Черт побери, опять вышло по-твоему! Ты не можешь мне сказать, почему ты всегда угадываешь?
   – Нюх, Аксель, сукин ты сын. Все нюх и опыт. А ты вот сто лет будешь ходить со мной рядом, а угадывать не научишься. Потому что хоть ты и сукин сын, Аксель, а нюха у тебя все равно нет. Нет – и все тут!
   – Кончай. Пристрели вон того забинтованного, и пошли.
   – Ну уж нет. Это моя счастливая карта – и я в нее буду стрелять? Мой бог! Счастливые карты нужно любить, Аксель. Их нужно ласкать, как упрямую девку, когда ты уже понял, что она не слабее тебя.
   – Да он свалится на первом же километре!
   – Тогда и пристрелим. – Жандарм повернулся к пограничникам и только теперь повел стволом винтовки, жестом давая понять, чего хочет. – Эй вы, крысы, а ну пошли наверх. Только врозь, по одному. Я хочу поглядеть, как этот пень стоит на ногах. А то, может, и впрямь лучше оставить его в этой могиле. Понимаете?
   – Нихт ферштейн, – сказал Тимофей, однако выбрался наверх без помощи Залогина.
   – Ты слышишь, Аксель, сукин ты сын? Они не понимают даже самых примитивных фраз. Паршивый мул – и тот понимает по-немецки. Мой бог, какая дикая страна!



3


   Пригорок был прорезан, как шрамами, пологими глинистыми вымоинами. Глина в них была спекшаяся, но под коркой рыхлая: ноги проваливались и с трудом находили опору. Пахло полынью. С дороги наплывал машинный чад.
   Тимофей нес фуражку в руке: на забинтованную голову она не налезала, да и больно было. Первые шаги достались тяжело. Но потом он разошелся, и даже голова кружиться перестала. Залогин шел рядом. «Если что – сразу дайте знать. Поддержу», – тихо сказал он.