Другое дело – подлость и двуличие цензовиков. Только сегодня члены Исполнительного Комитета разобрались во всём этом фокусе: ведя неискренние переговоры с Исполкомом, цензовики тем временем втайне снарядили экспедицию к царю с попыткой спасти династию и монархию! Каково? Можно ли им вообще верить?! (Некоторые члены были просто вне себя.) Буржуазное коварство и пролетарская доверчивость! (Да как же прохлопали их поездку?! Да именно в те часы в министерстве путей сообщения не оказалось на месте Рулевского, который всё доносил в Совет, что делается у Бубликова.) Ах, цензовые мерзавцы! Закулисные безответственные переговоры! Правда, ничего особенного они не выиграли. Но ещё эта вчерашняя милюковская наглая фраза в пользу монархии. И ещё сегодня возились с Михаилом. Да чем скорее изолировать династию – тем спокойней, никакой реставрации.
   Это в принципе решено. Всех переарестовать. Сперва мужчин. Технику арестов должна бы разработать Военная комиссия.
   Возмутительно и другое: поведение товарища Керенского! – вот что надо обсудить. (Его самого, конечно, не было здесь – он не считал нужным сидеть на Исполкоме.) Вращаясь там, в самом буржуазном гнезде, он не мог не знать о попытке плутократии спасти династию. И почему ж не протестовал? Почему не сообщил нам?
   Да если говорить о Керенском, то возмущение им шире и глубже – этот вчерашний безстыжий фокус: выскочить перед несмысленной толпой и демагогически вырвать согласие.
   Они все возмущались, но и понимали: Керенский вырвался на такой простор, где их осуждение уже его не задевало.
   Он не явился на заседание сам, но имел наглость прислать им – из комнаты в комнату! – требование: командировать кого-либо из членов Совета в Петропавловскую крепость, где происходит разгром оружейных складов под руководством большевиков, – а всё оружие теперь принадлежит исключительно Временному правительству.
   А Шляпников – хороший плут, у него даже перед товарищами по Исполкому всегда такое непроницаемое лицо, будто он вот сейчас уходит от филёров: выбрит, щёки гладкие, глаза невыразительно спокойные, усы застыли на верхней губе, волосы гладко зачёсаны, руки чаще всего на груди впереплёт. Чудится полунасмешка, но и не поймаешь прямо, чтоб смеялся. Все товарищи изо всех партий приходят в Совет как к себе домой – одни большевики неискренно, у них всё время своя конспирация.
   И хотя тут Шляпников сделал невинный вид, пошёл звонить-проверять, а ясно, что знал, и даже скорей всего этой грабиловкой оружия и руководил тайно. И вернулся с таким объяснением: ничего не может поделать, никакого разграбления не происходит, рабочие в большой дружбе живут с солдатами Петропавловки, и те им от себя дарят часть своего оружия. И ничего плохого нет в вооружении рабочих: Совет же и будет более обезпечен защитой.
   А из Белого зала тем временем доносились, при открываемых дверях, всё крики и приветствия, всё крики и приветствия.
   Наконец вот теперь обязан был и мог Исполнительный Комитет упорядочить свою работу. До сих пор раздирали его противоречивые распоряжения членов, – что все заведывали всеми вопросами и, не зная или зная, отменяли один распоряжения другого. Сегодня, пока и солдат нет, разделились они на 11 комиссий и секретарём своим избрали аккуратного вежливого Капелинского, так что теперь появятся у них и протоколы.
   Впрочем, недолгие часы они тут спокойно позаседали: уже проведали их новое пребывание, и уже сюда стали пробиваться искатели со внеочередными и экстренными заявлениями.
   А у них зависали свои вопросы. Цензовики подняли большой шум о Приказе № 1, и Военная комиссия требовала: как понимать и чего держаться? И действительно, сам чёрт не поймёт, чего там наприказали, не все в Исполкоме и знали об этом приказе (и хорошо хоть успели снять выборность офицерства). И – кому приказали? Одному петроградскому гарнизону? А покатилось на всю Действующую армию, этого не учли.
   Теперь большинство, кто и знал, стали отгораживаться, что они об этом приказе не знали. Хорошо: поручить Военной комиссии издать разъяснения к Приказу № 1.
   Но тем более тогда в упор вопрос: как же они все относятся к продолжению войны? Всё недосуг об этом поговорить.
   А из большого зала гудели.
   Да товарищи! Да закройте же дверь, невозможно нам их слушать, у нас свои дела!
   Своё главное дело было вот какое. Полная победа революции состояла бы в возобновлении нормальной жизни Петрограда. Пока там решится с заводами, – а самое видное и самое всем нужное дело – это пустить трамвай. Это было бы и облегчение для революционных жителей, и символ восстановления порядка при революционном строе. Но одно дело, что за дни революции трамвайные пути изрядно занесло снегом, и втопталось, и вмёрзло в лёд, и чистить предстояло ломами, даже в воскресенье, – а людей на работу теперь и в будни не найдёшь, кого брать? Городская управа находилась в полной растерянности и просила помощи Исполнительного Комитета. (Никому и в голову бы не пришло ждать помощи от Временного правительства.)
   Но расчистить пути – ещё как-нибудь расчистят, а самый острый вопрос: как быть с солдатами? Ведь теперь, пользуясь завоеваниями революции, они все попрут в трамваи, да не на задние площадки, а внутрь, наряду с обывателями, – но платить гривенник конечно не захотят, а полезут безплатно, хоть одну-две остановки подъехать, – и так забьют трамваи, что уже ни старые, ни малые, ни женщины не сядут, и даже к трамваю не дотиснутся. И трамвай прогорит, и будет служить не жителям, а возить только солдат – а их в гарнизоне полтораста тысяч, это саранча!
   Вопрос из технического вырастал в высоко политический! Разумно было заставить солдат платить хотя бы половину проездной платы – пятак. Но Исполнительный Комитет не мог опубликовать такого заявления, не теряя революционного лица! Масса вырвалась из рабства, завоевала свободу – и хотела пользоваться ею! Обращаться с гарнизоном надо до крайности деликатно.
   И решили оставить солдатский проезд безплатным.
   А ещё просила городская управа – призвать население возвратить трамвайные ручки и другие детали. В острый момент уличных волнений это была дерзкая находка, это был ключ Революции – отбирать у вагоновожатых трамвайные ручки.
   А сейчас эти же ручки становились ключом к возврату в мирное положение.
ДОКУМЕНТЫ – 14
ИСПОЛНИТЕЛЬНЫЙ КОМИТЕТ
СОВЕТА РАБОЧИХ И СОЛДАТСКИХ ДЕПУТАТОВ
   Из протокола 3 марта:
   ПОСТАНОВЛЕНО:
   1) …арестовать династию Романовых…
   2) По отношению к Михаилу произвести фактический арест, но формально объявить его лишь подвергнутым фактическому надзору революционной армии.
   3) По отношению к Николаю Николаевичу, ввиду опасности арестовать его на Кавказе, предварительно вызвать его в Петроград и установить в пути строгое над ним наблюдение.
   Арест женщин из дома Романовых производить постепенно…

386

Бьют государственные гербы.
Экран
   Герб государства Российского.
   Оркестр играет воинский марш «Гренадер» – какой украшенный! сколько венков, сколько лавров!
   Ближе —
   Сколько острого во все стороны! Острые перья на сильных орлиных крылах.
   Ещё приближаясь —
   Верхние перья от силы и напряжения даже загнуты как когти. И две сращённых орлиных головы, с острой чешуёю грив.
   Ещё крупней —
   И языки, высунутые как жала.
   И крючковатые клювы.
   Это рисовалось в тёмной древности, напугать соседей насмерть. Это – царственные византийские орлы, и через свирепые глаза их, по одному на каждом, нам не проникнуть в их невиданные замыслы.
   Две головы – две половины Великой Римской империи.
   Марш «Гренадер»! Какой он праздничный, какой красовитый, гирляндный. Звуки любуются сами собою.
   А с тех пор – меняли, меняли этот герб, то опускали крылья, то поднимали и вытягивали, то собирали хвост, то растопыривали. Сколько занимались этими орлами от Петра! – лепили их на знамёна всех частей, в навершья знамённых древков, на поясные бляхи, на каждую шинельную пуговицу.
   А бывают марши – ноги еле касаются земли. Вот – Парижский
   марш 1815 года, марш всемирных и безкорыстных победителей: ах, ничего этого нам не надо, посмотрим и уйдём.
   На чёрно-зелёное тело орла, на распластанные крылья набросаны, посветлей, восемь гербов царств, а спаянный центр покрыт большим щитом
   Георгия Победоносца, поражающего змея с белого коня.
   А с двух венчанных орлиных голов – две малых короны несут – ничем, лёгкой лентой, – несут над собой одну большую корону, объединяющую.
   Она реет над гербом – ни на чём, на ленте.
   Полки, полки, полки проходят где-то там внизу, под этим гербом, висящим в небе.
   Отдаляясь —
   Опять – весь герб целиком. И теперь мы видим его внутренние скрепы. Через шеи и спаянное двойное тело усилия переданы на лапы, вся сила в этих лапах,
   и держит одна лапа скипетр, другая лапа – державу, —
   для той, верхней, короны.
   Не являет нам природа такого. Но это – крепко сочленено.
   А в каждом марше есть и своя печаль.
   Кому как. Не залюбуешься – а страшно.
   А крепко. Это может держаться, держаться…
   Но – вошёл в кадр молот на ручке, от рук невидимых,
   навис сверху сбоку —
   Удар!
   Удар! – и —
   и – нет короны! И – нет одной головы!
   Римская ли, Византийская, Российская —
   Удар!
   под молоток!
   под молоток!
   И – нет державы, отбита!
   Удар!
   Удар! И – нет второй головы с крылом, отбиты по изломанной линии!
   И осталось – спаянное тело, прикрытое Георгиевым щитом, да в одинокой лапе одинокий скипетр,
   протянутый теперь неизвестно кому.
   Ещё это держится неизвестно на чём —
   но ещё одним ударом разбивается вбрызг!
   = И мы смотрим, как летят осколки
   мимо молотобойца, ставшего на лесенке, —
   мимо вывески «Аптека» —
   вниз на тротуар,
   где уже лежат и прежние деревянные ощепья.
   = И кучка народа с красными лоскутами на грудях, на шапках
   стоит и смотрит.
   Громкий марш – «Радость победы»! Под этот марш мы побеждали, под этот марш мы шагали, не зная пределов. Какие были веселья раньше! – ах, и вот оно опять!
   = И – ещё орёл, выступающий из вывески,
   и – ещё его молотком!
   «Радость победы»! – над проклятым прошлым. Как поют и обещают трубы!
   = Невский проспект, одна сторона.
   Да сколько ж этих орлов, не замечали, как изувешан ими проспект, не только на аптеках —
   на вывесках присутственных мест,
   дворцовых поставщиков,
   других торговцев…
   = Не ленятся люди высокие лестницы изыскивать, приставляют,
   а то на грузовике въезжают на тротуар: удобно бить с платформы.
   И – молотком его, проклятого!
   = Или – ружейным прикладом!
   = Или чёрной кистью замазывать, нарисованного.
   «Радость победы»! Нельзя было веселей, чем раньше, а вот веселей! Нельзя было подхватистей, а вот…
   = Навалено осколков. И целых орлов.
   Прикладами их добивают на снежном тротуаре.
   Ногами ломают и топчут.
   Хохот толпы и возгласы – а ну, поддай!
   = А дворники метлами подметают, подметают…
   Живо подметают, может и не весело, но поворачивайся.
   В перемеси под метлой – орлиные головы, короны, державы, скипетры.
   = Перед Аничковым дворцом,
   перед двумя его каменными воротцами
   на тротуаре, на убитом снегу
   натащили, насобрали груду этих обломков и —
   = горит! Весело занялось! уж это весело!
   Подхлопывают в ладоши, друг друга локтями под бок,
   другим показывают, сами смотрят.
   Но и в этом марше местами удивительная певучесть,
   и она незаметно переходит в марш «Тоска по родине».
   = Языки огня повторяют костровые взлёты орлиных перьев,
   никогда не разгаданную костровую их обречённость! —
   это и прежде было уже готовое пламя, только чёрно-зелёное!
   «Тоска по родине»? – полки шагают где-то далеко? И – когда, когда ещё мы вернёмся?..
   = А солдат штыком подсовывает обломки гербов в костёр, державы, короны
   цепляет и подкидывает их туда, гуще в огонь.

387

В квартире Карабчевского Керенский с адвокатами.
   Сегодня утром на квартиру к прославленному адвокату Карабчевскому, председателю петроградского совета присяжных поверенных, позвонил телефон. И голос, даже в трубке молодой и вибрирующий, объявил:
   – Николай Платонович! С вами говорит министр юстиции Александр Фёдорович Керенский. – Представлял себя как кого-то третьего и выше себя. – Вы знаете, сформировалось Временное правительство, и я взял в нём портфель министра юстиции.
   Если бы не член Государственной Думы, Керенский был адвокат-мелюзга, юрист приготовительного класса, всего Уголовного Уложения даже и не знал. Но вот соотношение резко менялось:
   – Поздравляю вас, Александр Фёдорович!
   – Спасибо большое. – И сразу к делу: – Николай Платонович! Я намерен поставить правосудие в России на недосягаемую высоту!
   – Превосходная задача! – только и мог изумиться Карабчевский.
   – Я хочу, – звонко продолжал мальчишеский голос с того конца, – совершенно обновить состав министерства юстиции. И состав Сената. И всё это, разумеется, из сословия присяжных поверенных. Не могли ли бы вы сегодня же – это дело не терпит отлагательств – собрать ваших товарищей по совету? Чтобы я мог с вами посоветоваться и наметить всех кандидатов.
   – Увы, – только мог погоревать Карабчевский. – Помещение нашего совета, как вы знаете, погибло при пожаре здания Судебных Установлений.
   Керенский не упал духом:
   – А вы не хотите принять меня и совет у себя дома?
   Напор – как буря, не устоишь. Да наверно и надо соответствовать событиям и восхождению нового министра. Уговорились: после трёх часов дня. Уж там как ни относись к присяжному поверенному Керенскому – но всем интересно и нужно осмотреться в грандиозном повороте истории.
   К трём часам в большом кабинете Карабчевского уже все собрались, расселись в креслах и на диванах. Как ни в какой другой среде здесь было много «определённо левых», и они ликовали, у них был праздник все эти дни и вот в эту минуту. Сам дородный Карабчевский и другие солидные адвокаты смотрели на события с энтузиазмом сдержанным (у Карабчевского был и осадок возмутительного отнятия его автомобиля, до сих пор и не найденного), – но тем более считали себя обязанными помочь правосудию удержаться на высоте и в этом революционном потрясении, быстрота которого поражала воображение.
   И всем было необычно увидеть вот сейчас в министре – не важного императорского чиновника, а доступного коллегу по сословию.
   И ровно в три часа распахнулась дверь в канцелярии Карабчевского, но вошёл не ожидаемый министр, а громоздкий, неуклюжий, с виноватым видом граф Орлов-Давыдов, – Карабчевский знал его хорошо, ибо вёл его дело когда-то. Граф объявил от имени Александра Фёдоровича, что Алексан Фёдыч несколько запоздает, его задержали в Думе, а он, Орлов-Давыдов, просит разрешения здесь дожидаться. Карабчевский отвёл его в другую комнату.
   Ждали министра, обсуждая происходящее, бывшее и небывшее. Вот – сгорели при пожаре Окружного суда все нотариальные акты Петербурга! Передавали слух, что члены Думского Комитета, объявляя власть, все имели при себе яд, – и если бы пришли правительственные силы, то все покончили бы с собой. (Карабчевский не верил. Да что уж так могло им угрожать?)
   Вдруг послышалось движение в передней. Швейцар ретиво распахнул дверь кабинета – и быстро вошёл, полувбежал стройный худой молодой человек с коротким бобриком светлых волос и в чёрной какой-то рабочей куртке (однако в талию), которой стоячий воротник так высоко облегал его узкую шею, а борт застёгнут наглухо, а обшлага тесны в кистях, – что ни проблеска белой сорочки не было видно нигде, как будто куртка надета на голое тело. Так никто не одевался в обществе, что-то было военно-походное в этой одежде и что-то сразу необычное, выделявшее нового министра от смертных.
   А за ним поспешал ещё молодой человек, в военной форме, но узнали его – тоже присяжный поверенный. Лёгким движением левой руки наотлёт Керенский бросил, что это за ним – офицер для поручений при министре.
   А из другой двери нетактично высунулась крупная голова Орлова-Давыдова, наблюдая, но не решаясь сюда.
   Все поднялись – и Керенский, закинув голову, замер, ожидая себе приветствия. Он был очень гладко выбрит, но впечатление, как если б на лице ещё ничего не росло. Однако сияюще-вознесённый вид его выражал такую пламенную веру, что было даже и не смешно.
   И Карабчевский, с пышной львиной головой (лев процесса Бейлиса), со значительностью старого адвоката, владеющего и величественными жестами, и бархатным голосом, – произнёс министру-мальчику ожидаемую речь, хоть и краткую. Что петроградский совет присяжных поверенных желает новому министру юстиции стать стойким блюстителем законности, в которой так нуждается Россия, измученная беззаконием.
   Всё в том же замершем, запрокинутом положении Керенский выслушал – а затем раскинул обе лёгкие руки в стороны, как бы желая обнять тут сразу всех, – и с пулемётной скоростью и с подкупающей искренностью, весь исходя от искренности, высказал:
   – Дорогие мои учителя! Дорогие товарищи! Я ещё не принял министерства – и вот я уже с вами! Если всё-таки есть в России что-нибудь действительно достойное и хорошее, и может быть единственно достойное и хорошее, – то это несомненно адвокатура. Кто же другой всегда стоял на страже права и свободы? И вот – я с вами в первые же часы моей деятельности! И я пришёл просить вас принять посильное участие в поднятии правосудия на высоту, которая соответствует важности исторического момента!
   Он, конечно, мог бы сказать ещё многое-многое, но чувства не давали ему вымолвить больше. А кинулся он – обнимать и лобызать всех присутствующих адвокатов, начиная с Карабчевского.
   И так быстро и порывисто это произошло, с такой отдачей чувств, что когда он всех перелобызал и его усадили в кресло – он был близок к обмороку. И узкое лицо его, побледневшее, слишком моложавое, и слишком тонкая шея, и эти короткие волосы, обстриженные по-мальчишески, вдруг выявили хилость его и беззащитность.
   Руки его похолодели. Бледность была глубокая, голова откинута на спинку, глаза еле смотрели.
   Карабчевский перепугался, что министр сейчас и умрёт у него в квартире. Он распорядился быстро подать крепкого вина.
   Министр почти не выказывал движения. Все, столпясь, затаили дыхание между жизнью и смертью. Орлов-Давыдов, похожий на крупного печального пса, уже полностью втиснулся через дверь и успокаивал, что с Алексан Фёдорычем это бывает – от слишком глубоких чувств, от переутомления, сейчас пройдёт. Надо бы навеять ему к носу нашатырного спирта.
   Но уже Карабчевский подносил к безжизненным губам стакан с вином. Керенский сразу отозвался губами и несколько раз глотнул.
   И продолжал лежать откинуто, но уже и приходя в себя. Возвращались краски в его худое лицо. Черты уже не были такими обречёнными.
   – Я устал… я у-жас-но устал, – слабо произнёс министр. – Четыре ночи совершенно без сна… – но возвращалась гордость в его взор: – Зато – свершилось! Свершилось, чего мы даже не смели ждать!
   Все рассаживались, а волосатый Орлов-Давыдов утеснился в соседнюю комнату.
   Живеющий министр не упустил посочувствовать, что из-за пожара адвокаты лишились такого прекрасного устроенного помещения.
   Встречно-вежливо Карабчевский возразил:
   – Да, печально, что погиб старый уют, но и знаменательно, что так порвана наша связь со старым судом, мы больше не зависим от него, но призваны исправить содеянное им зло.
   Раздались вопросы – узнать у министра о подробностях формирования нового правительства.
   Всё легчая и жизневея – Керенский всё легче и быстрее стал говорить, и уже свободно задвигалась его узкая голова, и уже руки заплясали на подлокотниках.
   – Господа! Я принял этот пост для спасения родины! Сознавая всю важность и всю ответственность…
   Он перечислил главных министров, но довольно небрежно, ни одного с почтением. Он так прямо и говорил, что самым поразительным и самым радикальным министром является, конечно, он сам, – к тому же в должности генерал-прокурора. И уж теперь в деле российского правосудия не будет места никаким компромиссам с реакцией, за это он ручается! Теперь, – грознел его вид, а всё же по-гимназически, – в юстиции начнётся самая основательная чистка!
   Да, но, смущённо возражали ему, ведь судьи и сенаторы по закону несменяемы, и это важное приобретение александровских реформ…
   Да, да! Керенский, разумеется, высоко ценит принцип несменяемости судей, даже особенно глубоко предан этому священному принципу, мы все отстаивали его против когтей самодержавия. Да! – но и невозможно же не сменять! Надо же расчиститься! Ну, надо будет найти способы вынудить некоторых уйти добровольно.
   – Ах, да вот, – обратился он тут же к одному из присутствующих членов совета, – вы сумеете нам это устроить, не правда ли? Вот сейчас я назначаю вас директором департамента по личному составу. Надеюсь, вы соглашаетесь?.. Господа, надеюсь, вы одобряете?
   Никто не возразил ни слова, хотя и недоумевали. Назначенный был известен лишь левыми партийными пристрастиями, но также и леностью, и слабой деловитостью.
   А министр спешил дальше в раздаче должностей, видно было, как он гордился, что это происходит так просто, по-дружески, среди равных и на частной квартире, как не могло бы быть при окостеневшем царском режиме. Назначал с домашней лёгкостью, ничего не записывая.
   Нужен был прокурор петроградской судебной палаты. Кто-то предложил Переверзева – защищал потёмкинцев, славно вёл себя при процессе Бейлиса, да и не в одном политическом процессе, а сейчас – на фронте, в питательном отряде. Карабчевский возразил:
   – Но он носится там на коне. Пусть.
   А Керенскому сразу понравилось.
   – Так пусть носится на коне – здесь! Прокурор революции – и на коне! Великолепно! Назначаю!
   Но задумался о Карабчевском:
   – Николай Платонович! А вы? Хотите стать сенатором уголовно-кассационного департамента? Соглашайтесь! Моё твёрдое намерение назначить нескольких присяжных поверенных – сенаторами! Да, кстати, знаете, – вспомнил или даже всё время помнил: – Разбирали дела в уголовном отделении министерства юстиции и обнаружили рапорт Протопопова о возбуждении уголовного преследования против вашего покорного слуги – за одну из моих речей в Думе. Как вам понравится? – склонил он голову набок, пожалуй несколько кокетливо при такой строгой чёрной куртке. – Ещё бы немножко, ещё бы не произойди революция – и я… увы… Мы бы не встретились с вами вот так…
   Всё же Карабчевский не был убеждён щедрым предложением, какая-то несерьёзная игра, не может быть, чтоб эти лёгкие назначения так все и состоялись. Просил оставить его как он есть, адвокатом.
   А что он был за адвокат, это знали все. Кто в русской адвокатуре мог забыть его громовую защиту Сазонова, убившего Плеве! Он превзошёл все адвокатские пределы, не Сазонова оправдывал, но обвинял убитого Плеве: повесил такого-то, заточил тысячи, глумился над интеллигенцией, душил Финляндию, теснил поляков, подстрекал к избиениям евреев!.. Судья останавливал, а Карабчевский львино-величественно: «Я имею в виду – так понимал Сазонов: Плеве – это чудовище! Убить его – значит освободить русский народ, это благодеяние!» Ах, какие ж безсмертные речи произнесены в России, – нет, это никогда не умрёт, это даст стократный урожай свободы!
   Так и сейчас:
   – Я ещё пригожусь кому-нибудь в качестве защитника.
   – При новой власти? Да кому же? – с блуждающей рассеянной улыбкой удивился Керенский. – Разве что Николаю Романову?
   – А что ж? – гордо принял вызов Карабчевский. – Хоть и ему. Если вы затеете его судить.
   Керенский задумчиво откинулся, ища глазами где-то выше собравшихся. Потом, при всеобщем молчании, протянул указательным пальцем поперёк своей шеи – и резко вздёрнул палец кверху.
   И все поняли знак: повешение!!
   Никак иначе нельзя было понять.
   А Керенский обвёл всех загадочным взглядом, всё ещё куда-то прислушиваясь:
   – Две-три жертвы, пожалуй, необходимы? – то ли советовался, то ли сообщал несомненное.
   – Нет! – осмелился Карабчевский возразить при гробовом молчании. – Только не это. Забудьте вы о французской революции, лучше забудьте! Стыдно повторять её кровавые следы. Мы – в двадцатом веке.
   Раздались и другие голоса, прося не применять смертной казни.
   – О да! о да! – совсем легко, новым порывом согласился Керенский. – Безкровная революция и была всегда моя мечта! О, подождите! Своим великодушием мы ещё поразим мир не меньше, чем безболезненностью переворота!
   И он горячо заговорил, как будет немедленно создано множество законодательных комиссий, как будут пересмотрены решительно все законы. Как подарены будут стране первыми же декретами – еврейское равноправие во всей полноте! и равноправие женщин!