Вскоре приехала делегация ЦК во главе с Винавером. Милейший Максим Моисеевич, хотя и моложе Милюкова, а облысевший, постаревший, с простоватой бородкой:
   – Нет, нет, Павел Николаич! Что за мальчишество, стыдитесь! И из-за чего – из-за монархии? Уйти сейчас с поста – значит изменить и революции, и свободе.
   Винавер весомо аргументировал, что не имел места казус проявления недоверия к Милюкову со стороны какого-либо представительства. Что деловые разногласия внутри правительства есть постоянный неизбежный атрибут его деятельности. И поскольку Павел Николаевич удовлетворён принципами, положенными в основу текста отречения Михаила, – то он имеет все юридические права остаться на своём посту.
   Гибкий, сильный ум, тонкий аналитик, нельзя не признать. Да, именно: текстом отречения Павел Николаевич вполне удовлетворён. И даже можно сохранить надежду, что Михаил этим отречением завоюет общую популярность и будущее Учредительное Собрание сможет избрать его своим монархом.
   С симпатией смотрел на Винавера. Да ведь сколько же вместе, какой долгий славный путь! Вспомнилось крайнее исступление Винавера, когда они, 11 лет назад, стоя у пыльного рояля, вместе набрасывали карандашом первый черновик Выборгского воззвания, и Винавер отвергал, что в проекте Милюкова не хватает стихийной негодующей силы, а надо добавить ещё всеобщую политическую забастовку!
   А сейчас – такая ясная голова.
   И – согласился Павел Николаевич. Понял, что даже не имеет права отказываться и покидать великое начатое дело и линию своей партии в самом начале и в самый ответственный момент. Сейчас кажется: шатко, мрачно. Но может быть и республика, или пока какое-то неопределённое государственное устройство сможет укрепиться.
   Поехал в Таврический – и там князь Львов встретил светлейшей улыбкой:
   – Павел Николаевич! Надо остаться. Гучков – другое дело, его, говорят, в армии не любят. Но вы!..
   Нет, Гучков – не другое дело. Теперь, убедясь, что должен остаться, Павел Николаевич должен был убедить и Гучкова остаться. Гучков не был связан ночным спором, никаким уговором, но очевидно тот же неумолимый демократический принцип нависал и над ним.
   Пошёл Милюков по Таврическому искать Гучкова. Наверно, он был у себя в Военной комиссии, наверху.
   Да, крепко и странно связала их судьба! Всегда противники, соперники, и вот впряжены заодно в единую колесницу. И вот сегодня только двое они, сотрясатели романовского трона, – только двое они и стояли за монархию!
   И сейчас в новом правительстве кого понимал Милюков вровень с собою и по силе и по политическому опыту – только, конечно, Гучкова. И в этом возлелеянном общественном кабинете, куда Милюков привёл Россию через Блок, – в этом кабинете единственный соперник Гучков и был ему настоящий союзник.
   Наверху, в душной комнате с низким потолком, он и нашёл Гучкова над бумагами и в окружении военных.
   Вызвал его, пошли ещё куда-то, в другую комнату.
   Гучков был очень хмур, устал, ничего радостно министерского не было в нём.
   Остались одни, сели через столик, Милюков сказал:
   – Александр Иваныч, наши юристы считают, что формальных поводов к нашей с вами отставке нет.
   – Каких формальных поводов? – искоса нахмурился Гучков.
   – В смысле неоказанного нам доверия или невозможности сотрудничать при безмонархическом статуте.
   – Да что же можно теперь сделать? – развёл Гучков руками. – Чем же и как теперь можно скрепить, удержать всё?.. Россию? Не формальные поводы, а удержать нечем. Всё пропало.
   Погасший он был, тёмный, старый, измученный.
   Но с возвращённой уверенностью, твёрдым голосом уговаривал Милюков:
   – Справимся, Александр Иваныч! Вместе – вытянем. Только не падайте духом, не уходите в отставку! Вы же только и поможете нам организовать сильную власть, сильную армию. Без вас – я не вижу…
   Хотя – видел уже и без него, но действительно трудно.
   Гучков сидел такой же погасший. Даже разбитый.
   – Вообще не понимаю… Пока я ездил – вы поспешили объявить правительство, поспешили объявить договор с Советом. А ведь это – кандалы на ноги. Что вы им пообещали – вы подумали? – невывод войск из Петрограда. Как вы могли без меня? Я думал – вы дождётесь меня, дождётесь акта отречения. А теперь – что за комбинация получается? Не понимаю. Я – монархист, при чём теперь я?
   – Но ведь и вы, Александр Иваныч, поспешили взять необдуманную форму отречения, мы так не уговаривались. А вы нас – разве не поставили в тупик?
   Да что ж теперь травить попусту, – надо наоборот сплачиваться, сговариваться.
   Гучкову – тоже из правительства уходить не хотелось. Тоже не представлял он, как Россию бросить без руководства.

395

Варя пятигорская заведует солдатской чайной.
   На всех фотографических карточках выражение получалось у Вари – худенькой неудачницы, которое она скрывала гордым или даже победным видом.
   И так весела иногда, больше чем есть, руками размахивая, так уверенна, больше чем есть, а под этим, в узине, в глубине – одна, одна…
   Пятигорская сирота, сверх надежд своих прожила она вот четыре года в Петербурге, кончала Бестужевские курсы, а жизнь её так и не наполнилась: набитие головы никак не передавалось в грудь. Кончала Бестужевские курсы – и вот поедет учительницей куда-нибудь в глушь, и петербургское обманное сверкание окончится на этом.
   Ещё в пятигорское время Варя чисто пела, любила петь, – и где же попеть, как не в церкви? Неприятно быть орудием невежества, но где же попеть? И в Петербург-то она сперва поехала учиться именно пению, её обнадёживали, что при успешном развитии голоса можно попасть и на сцену. Но ничтожное мужское внимание, подруги и зеркало скоро открыли Варе, что на сцене ей не бывать: по извращённости также и этого вида человеческой деятельности, сцене мало было только пения, нужна была ещё так называемая красота. И этому всеобщему тупому заговору пришлось уступить и курсы пения покинуть.
   Как будто кто-то мог доказать, определить точными словами, в чём состоит или не состоит красота. Плеханов убедительно показал, как это понятие радикально меняется с эпохами, и то, что считалось когда-то красивым, признаётся со временем некрасивым, и наоборот. Для мужчин разумных зыбкое понятие женской красоты совсем не должно было бы иметь реального значения. Да линию носа выправляют, говорят есть такие приборчики… А ножки у Вари – лёгкие, тонкие, хоть в балет.
   Так Варя двигалась, училась, горячо спорила, среди подруг известная любовью к справедливости, отстаиванием каждого мелкого случая, – а внутри тоскливо вытягивалась, что вот скоро 23 года, а жизнь её не удалась.
   И каким же вихрем ошеломительным налетела эта Революция! Как же всё переменилось и засверкало! Во-первых – Справедливость! сразу для всех людей и во всём, гремящая! Во-вторых – круговорот, хоровод тысяч, и во всё это можно кинуться и руки приложить.
   Первые дни, ещё до настоящей революции, стали прямо на курсы хлеб привозить для курсисток и преподавателей, чтоб им не выстаивать в хвостах, – и Варя деятельно заведывала этим. Затем был день главного вихря – понедельник, все кружились как обезумелые, а уже вечером того дня с проезжающих автомобилей разбрасывали воззвания к жителям кормить горячим бездомных замёрзших солдат!
   И как этот сам листок подхватывался уличным сквозняком и взбрасывался легко, так подбросило и закружило Варю: вот это было для неё! Сколько тут надо энергии, организации, дотошности, делового расчёта! – но всё это было у неё как раз, да с какой радостью, с каким умением она это всё приложит!
   И правда, замечательно получилось. Нашла ещё несколько женщин и девушек, добыли безплатно помещение на Малой Посадской, и с хорошей плитой, – стали собирать с окрестных жителей утварь, столы, табуретки, посуду, продукты, деньги, – все и всё подавали охотно, потом просто столик поставили снаружи у входа, блюдо – и туда прохожие клали мелочь, а собиралось много. Назвали это «чайная», но потом и обеды готовили для солдатиков, а ещё была примыкающая большая тёмная комната, как складская, её чисто вымели, натопили, и там прямо на полу укладывалось их человек тридцать, обездомевших, с винтовками и без них. Вывески не было, сперва зазывали проходящих, а потом уж они сами валили, знали.
   Это поддержка была какая! – много часов пробродившего, уставшего, голодного революционного солдата, рабочего, матросика – усадить, согреть стаканом горячего сладкого чая с халвой или какао, которого он сроду не видел, да с бутербродами, хоть рано ещё до рассвета, хоть поздно уже в ночь, чайная почти не закрывалась и на ночь, как не спал и весь город. А днём кормили щами с солониной, лапшою, масляной кашей. А при выходе давали ещё каждому пачку хороших папирос. И самые буйные с улицы солдаты тут становились ласковые.
   И носилась Варя между столиков, между всех них – счастливая, весёлая, потончавшая, полегчавшая, её все кликали, звали «сестрица Варя», её и обнимали в шутку и по плечам хлопали, – и она в ответ любила безпредельно их всех, грубых, неуклюжих и нечистых, как они, папахи на колени скинув, в голове чесали или по жаре не умели как аккуратней высморкаться. Она любила их, как в эти великие дни все в городе любили друг друга, – то братство всеобщее, которое только грезилось, а достанется не нам, но вот наступило, сердечное! И это нежданное множество мужской силы, столько сразу вместе, в чудесном крутом запахе, махорочном, сапожном и ещё каком-то, и вся эта сила нуждалась в ней, звала, просила и благодарила. Варя не думала пережить такие счастливые дни. Все прежние мучения её как не бывали. (А вот кончатся эти дни, кончатся питательные пункты – и так будет жалко расстаться с ними.)
   Больше всех она вложила сил, больше всех хлопотала, здесь и ночевала, – и естественно стала заведующей этой чайной. Тем временем на Петербургской стороне создался комиссариат – и объявил, что какие чайные (а их уже немало возникло по городу) будут сдавать отчёты – те будут получать из комиссариата и продукты по низкой цене. Хоть отчёты были добавкой забот, но так было проще и больше получить продуктов и накормить больше, Варя взялась, зарегистрировались. Каждый поздний вечер стала бегать туда, в кинотеатр «Элит», в продовольственный отдел с отчётами да и кассу сдавать, сборы.
   И всё было бы замечательно, в эти светлые дни обновлённой России, – но люди ещё не могут выдержать такого высокого братства. Вчера к вечеру вдруг явился в чайную какой-то угреватый молодой человек, вольноопределяющийся, объявил, что он назначен комендантом Петербургской стороны, и велел сдать дневную выручку ему. Варя почувствовала недоброе, вложила прямые руки с кулачками в кармашки фартука и попросила его предъявить удостоверение. Но он предъявил, и там было написано, да, что вольноопределяющийся такой-то Временным Комитетом Государственной Думы и Советом Рабочих Депутатов назначается комендантом Петербургской стороны и все граждане обязаны выполнять все его распоряжения.
   Варя смутилась, но схитрила, что сборы никак невозможно сдать раньше чем через два часа, пусть он укажет куда. Вольноопределяющийся отвечал, что он и сам здесь дождётся, охотно чайку попьёт.
   Тем более подозрения её укрепились! Велела дать ему чаю, а сама побежала в комиссариат. Там ответили: ни в коем случае не сдавать, а пусть придёт сам в комиссариат. Варя – назад, и передала ему. Он ответил, что идти ему поздно, но она может снести в комиссариат его удостоверение. Варя положила удостоверение в кармашек и побежала в комиссариат, в лёгкой кофточке и платочке, вот ещё не было заботы. Там её принял сам старый Пешехонов с опущенными усами. Он покрутил удостоверение и сказал, что это липа: печать неразборчива, подписи неразборчивы, да и невозможный случай, чтобы Думский Комитет и Совет Депутатов согласно дали кому-нибудь общее поручение. Велел сборы приносить сюда, а тому передать прийти, не сегодня, так завтра.
   Варя возвращалась с волнением к столкновению, но знала, что не уступит, а ещё горяченько ему задаст, она пылкая в спорах была!
   Однако самозванец за это время уже сбежал.
   Тоже и тарелочки сбора больше наружу не выставляли, стали из них красть.
   Сегодня же после обеда появился – подъехал на автомобиле – новый человек, высокий, бледный, и сразу же предъявил документ, что он – врач такой-то, назначен Комитетом Государственной Думы комендантом всех чайных на Петербургской стороне, а помощник его – вольноопределяющийся имярек, вчерашняя фамилия, – и им поручается немедленно собрать все имеющиеся во всех чайных наличные деньги в общую для всех них кассу. Печать была теперь – одного Комитета и совершенно отчётливая, и подпись ясная, – но Варя изумилась: комендант всей Петербургской стороны – помощником у коменданта одних только чайных? Ясно, что их хотят ограбить, и она ни за что не даст. А больше всего жёлчью подступило это надругательство над братством.
   Но она сдержалась, не стала браниться, а сказала, что придётся проехать к комиссару. Что ж, врач предложил ей место в своём автомобиле.
   Теперь она прямо повела его не в продовольственный отдел, а к Пешехонову. Тот признал, что и подпись размашистую эту он знает – члена Думы Караулова. И ответил бледному высокому врачу, что вполне признаёт его полномочия, но вопрос о передаче чайных в его ведение осложняется некоторыми обстоятельствами, для выяснения которых он и просит доктора отправиться с ним вместе немедленно в Комитет Государственной Думы, вот в автомобиле комиссариата.
   Врач согласился ехать, но церемонно отказался пересесть в автомобиль Пешехонова, а поедет вослед в своём.
   Спросил Пешехонов – а где помощник? Помощника он где-то в другом месте оставил.
   Поехали, а Варя пошла к себе.
   Как будто отбились, но так дурно стало у Вари на душе: наплевали в чистое, хорошее, и тут хотят грабить, уже новые руки, и уже не показалась ей вся их чайная таким светлым праздником.
   Да и заметила она, что некоторые типы из солдат регулярно ели у них по три-четыре раза в день, и оставались ночевать тут вот уже на четвёртую ночь, без винтовок. Просто жили, дезертиры.

396

День и вечер, фрагменты.
* * *
   В Москве сегодня утром подожгли Охранное и Сыскное отделения в Гнездниковском переулке и канцелярию градоначальника. Загорелись и деревянные амбары с архивами. Из окон горящего главного здания полетели дела, реестры. Толпа рвала их, кричала, поощряла ещё кидать, разводила костры на улице и во дворе. Пожарных не допустили тушить.
   Как раз в это же время добровольные звонари били на кремлёвских колокольнях и на Иване Великом – в честь революции.
   Из Московского женского медицинского института разбежались подопытные собаки: их не кормили больше и не запирали. Отощавшие слонялись, некоторые возле аптек, где запах напоминал им прежний, привычный.
   В Марфо-Мариинскую обитель приехала молодёжь арестовывать великую княгиню Елизавету Фёдоровну, сестру императрицы. Она отказалась ехать: «Я – монахиня». (Уже 12 лет она монашествовала тут, после убийства своего мужа.) Из обители пожаловались по телефону в Комитет общественных организаций, а там ответили: «Ни Челноков (городской голова), ни Кишкин (комиссар Москвы) не давали распоряжения об аресте». Великая княгиня ещё заставила милиционеров отстоять молебен, лишь тогда отпустила.
   Генерал Мрозовский из-под домашнего ареста написал Челнокову: «Имею честь довести до вашего сведения, что я присоединяюсь к народному движению и признаю новое правительство».
   К митрофорному протоиерею Восторгову, бывшему фавориту Государя, известному вершителю церковных дел, председателю Союза русского народа в Москве, явились милиционеры арестовывать. А он: «Вполне признаю новый строй, прошу оставить под домашним арестом».
* * *
   Днём возник слух, что на Москву наступает то ли сам Эверт, то ли от него – корпус какого-то неподчинившегося генерала. Обрывали телефоны всех редакций. Возбудилась паника в Комитете общественных организаций, в городской думе, в Совете рабочих депутатов.
   А вообще революция в Москве прошла быстро, легко. Катание на грузовых автомобилях уже кончалось, к вечеру и толпы меньше. Трамваев ещё нет, но появились извозчики, открыты магазины. В автомобилях разъезжают милиционеры, призывая народ возвращаться к мирным занятиям.
   Вечером открылись все театры.
   Но к ночи – всеобщая боязнь тех разбежавшихся бутырских уголовников.
* * *
   В Ревеле волнения застигли «Петра Великого» и «Баяна» у самого начала мола – и подле них кипели митинги, рабочие требовали присоединения матросов, идти с ними в город. Но контр-адмирал Вердеревский убедил матросов, что тогда толпа разграбит корабли, запасы продовольствия. Подействовало, ни один матрос не пошёл.
* * *
   В Петрограде многие столовые и кафе превратились в питательные пункты для солдат, иную публику туда и не пускают.
   В ресторанах появились матросы – ещё новая мода: напудренные. Расплачиваться – у всех деньги есть.
   Публичные дома не успевают обслуживать солдат. Платят все законно, добычей этих дней, кто украшеньями, безделками, даже столовым серебром.
   А петроградские театры все закрыты. На дверях объявления: «Спектакли отменены до особого распоряжения». «По повелению Временного Комитета вход в сие здание воспрещён. Какие-либо аресты, выемки, осмотры бумаг…»
   Арестованных держат в манежах, в кинематографах, не хватает помещений. Здания не приспособлены, лежат на полу. В Крестах не стало ни отопления, ни освещения. Держат и так, ведь временно.
* * *
   Прислуга бегает на митинги и, возвращаясь, рассказывает хозяевам:
   – О каком-то старом рыжем говорят… И – перелетайте всех стран, собирайтесь.
   Горничная дружит с распропагандированным писарем из штаба и считает себя образованной. Бегает к Думе, слушает речи, приносит хозяевам:
   – Вильгельм – умный царь, не то что наш.
   А Марина, горничная Карабчевских, бойка на язык. Она графа Орлова и раньше видела, когда хозяин его защищал. А теперь говорит:
   – Объясняют так на улице, что теперь князья и графья заместо дворников будут улицы мести. То-то наш графчик к самому Керенскому шофёром подсыпался… Метлу в руки брать охоты нет…
* * *
   Гуляющая по улицам публика стала всё больше семячки грызть, и на Невском. Теперь – никто не препятствует наземь плевать. По снегу – шелуха, шелуха.
   Под Аничковым мостом на льду лежат скинутые разбитые гербовые орлы – металлические, которые не сгорели.
* * *
   Перед закатом по замёрзшей Неве, по тропинке, между Троицким и Дворцовым мостом идёт курсистка с повязкой Красного Креста и студент. Слева от них плывёт купол Исаакия, справа виден голубой купол мечети.
   Студент, на Исаакия:
   – Ещё стоит, синодальное учреждение.
   Курсистка, на мечеть:
   – И вон, торчит без дела.
* * *
   К концу дня по Невскому медленно двигался грузовик, а с него что-то читали. Потом трогались дальше, но далеко ему ехать не давали, опять кричали:
   – Прочтите ещё! Не все слышали!
   Автомобиль снова останавливался, и толпа густо собиралась вокруг него. Молодой румяный бритый господин актёрского вида, в шапке чёрного меха и с чёрным меховым воротником пальто стоял в кузове во весь рост, окружённый несколькими любителями. Он вытирал ярко-белым платком губы и с видом счастливой уверенности снова читал – внятно, громко, прекрасно поставленным декламационным голосом:
   – Отречение от престола! Депутат Караулов явился в Думу и сообщил, что Государь Николай Второй отрёкся от престола в пользу Михаила Александровича! Михаил Александрович в свою очередь отрёкся от престола в пользу народа! В Думе происходят грандиознейшие митинги и овации! Восторг не поддаётся описанию!!
   – Ура-а-а-а! Ура-а-а-а! – кричали и тут.
   Опьяняющее чувство: теперь все мы – заодно. И у власти наконец честные разумные люди.
   – А царь в Ставке только мешал умным генералам. Теперь война лучше пойдёт!
   – Вот вы увидите: через неделю в России не останется ни одного монархиста.
* * *
   На Невском же, в витрине «Вечернего времени» выставили эти последние телеграммы об отречениях. Подошли два гвардейца-кавалериста, в шинелях до земли. И старший, с унтерскими нашивками, сказал младшему:
   – Читай.
   Тот внятно прочёл отречение Государя.
   – А дальше? – нетерпеливо прикрикнул старший. – Есть что?
   – И великий князь Михаил Александрович тоже от…
   – Не может быть! Прочти ещё раз.
   Младший прочёл.
   Совсем тихо старший сказал:
   – Всё кончено. Пойдём.
* * *
   В лазарете Георгиевской общины раненые, узнав об отречении Государя, плакали. С двумя ампутированными ногами, всегда бодрый, терпеливый, теперь безутешно рыдал:
   – За что ж я ноженьки отдал? Царя теперь нет – всё пропадёт!
* * *
   На ночь в петроградских домовых подъездах установилась обывательская охрана, кто попало и всех возрастов, – и старики, и дамы, и гимназисты.
   В ночь на 4 марта над Петроградом закрутила снежная буря.
* * *
   В ночь на 4 марта в заключении министерского павильона начальник Морского кадетского корпуса вице-адмирал Карцев (по долгой бороде кадеты звали его «Лангобард»), зять нетронутого морского министра Григоровича, обезумев от тщетных попыток добиться свежего воздуха (и от всех приходивших зубоскалить журналистов, новых начальников, Керенского, и вспоминая осквернение своего корпуса?), – набросился на часового и с большой силой вырвал у него винтовку. Другой часовой в комнате дважды выстрелил, пробил ему пулей плечо навылет. Третий часовой выстрелил, попал в шею сидящему тут же полковнику. И в соседней комнате выстрелил часовой, никого не задев. Вбежал унтер Круглов с поднятым браунингом и свистком во рту: если б ещё кто из арестованных двинулся – он бы свистнул, команда всем часовым стрелять.
   А Карцев хотел покончить самоубийством. Когда ему перевязывали рану – он обманул санитаров, бросился ещё на одного часового и его штыком успел себя ранить в грудь. Кричал. Его увезли в больницу.

397

Пешехонов в Таврическом. – Разрешение на печать.
   Приехал Пешехонов в Таврический – а самозваный врач-комендант не появился за ним, исчез. Жаль, Пешехонов не взял себе его удостоверения с чёткой карауловской подписью! Но всё равно, надо было идти браниться с Карауловым.
   Однако прежде чем он нашёл его или вообще кого-нибудь – ему вручили, раздавали тут желающим, большой полупустой лист, – в этой полупустости торжественный, – экстренное приложение к «Известиям Совета», а в нём трёхвершковыми буквами было грязно напечатано:
«ОТРЕЧЕНИЕ ОТ ПРЕСТОЛА
Депутат Караулов явился в Думу и сообщил…»
   Как – и это тоже Караулов?
   В Петрограде бурлила жизнь, в комиссариате – живая работа, а тут свои заботы: «отречение от престола»?! Пешехонов понимал, что это – очень крупное, и надо воспринять, но голова, закруженная комиссариатскими делами, отказывалась.
   «…в пользу Михаила Александровича, а Михаил Александрович в пользу народа…»
   Это, конечно, было колоссально, сразу не сообразить, – и что значит: в пользу народа? Республика?
   И ещё дальше листок уверял, что «в Думе происходят грандиознейшие митинги и овации, восторг не поддаётся описанию». Но, стоя как раз в середине Екатерининского зала, Пешехонов не видел ни оваций, ни восторга, довольно спокойно брали этот листок, а суетня была даже гораздо меньше, чем в их комиссариате, потому что тутошние помещения много просторней, и люди разминались свободнее.
   Искать Караулова была бы задача, если б не был он особен своей казацкой формой да ещё терской высокой чёрной папахой. Усы открутив на бока предельно, как только могли держаться, расхаживал он вполне как на параде, ощущая себя здесь, да и в Петрограде, да и во всей революции самым центральным человеком. И правда, чьи приказы больше всех по городу гремели, как не его (хоть друг друга и отменяя)? И правда, вот кто принёс в Думу сообщение об отречении? – с двумя царями-братьями третьим вошёл в историю только Караулов! Неподходящий момент ему и выговаривать. Оттянул его от других претендентов, стал внушать, – Караулов обиделся. Незлое лицо его приняло осанку. Не помнил он такого врача, но если подписал – значит, надо. Да тут их тысячу бумажек приходится подписывать, разве в каждую вникнешь?
   В некотором отношении Караулов был того же корня, что и Пешехонов, – чужой тут. Как Пешехонов при всём своём журнальном редакторстве оставался простоватым мужичком, так и Караулов, несмотря на думское членство и когда-то филологический факультет, оставался казацким рубакой.
   Уж теперь приехал Пешехонов в Таврический – решил и другие накопившиеся дела делать. Четыре дня назад он здесь начинал и отсюда ушёл добровольно к живой жизни в городской район, – и вот уже отпал от них до омертвления их, здешних: вся здешняя жизнь и суета теперь казались ему почему-то – теневыми, придуманными, ненастоящими.
   Это впечатление ещё усилилось, когда узнал от знакомых, что Милюков и Гучков, главные члены правительства, только вчера объявленного, сегодня уже подают в отставку!
   Ну, кругом голова! И правительство – теней.
   Да верная-то власть была – Совет депутатов, конечно. Туда нужно было Пешехонову, во-первых, в автомобильный отдел, такой отдел был и в комиссариате, и что-то между двумя отделами показалась ему какая-то тёмная смычка, не воруют ли автомобили; он решил, своих не предупредив, нагрянуть тут с контрольными вопросами.