Но очень безпокоит передача трона Михаилу. Это неминуемо вызовет резню. А при этом не указан следующий наследник: кто же будет после Михаила? Об этом важно знать мнение председателя Совета министров – он там у самого кипенья событий.
   И снова слал генерал-адъютант Николай князю Львову уже третью телеграмму – шифрованную и весьма секретную.
   …Мне необходимо срочно знать ваше мнение по вопросу о Манифесте. Лично я опасаюсь, что отречение в пользу великого князя Михаила Александровича – усилит смуту в умах народа, ещё при неясной редакции: кто же наследник престола? Вместе с тем мною получены сведения о готовящемся соглашении с Советом рабочих депутатов, о созыве Учредительного Собрания. Как Верховный Главнокомандующий, отвечающий за успех наших армий, должен категорически высказать, что это было бы великой ошибкой, грозящей гибелью России. Ни минуты не сомневаюсь, что Временное правительство объединяет вокруг себя всех патриотически мыслящих русских людей. Для общего успокоения умов необходима будет торжественная присяга императора конституционному образу правления…
   И с какой охотой, с какой свободой и сознательностью такую присягу тотчас бы дал Николай III!
* * *
   Предатели народного счастья… Многолетние воры земли русской… Все эти совы чёрного монархического бора… Тугоухая старая власть…
* * *

392

Эверт то твердеет, то слабнет.
   И стали приходить в штаб Западного фронта ответы от Командующих армиями.
   Из Несвижа Командующий Второй генерал Смирнов ответил: если решено ознакомить армию с положением внутри страны, то говорить только голую правду. Будет совсем плохо, если подорвётся вера солдат в разъяснения ближайших начальников. И – не обнаруживать неустойчивости в решениях: отмены и перемены вызывают шатания мысли.
   Всё это была – чистозвонная истина для военного человека, так что даже стыдно выслушивать от подчинённых: только твёрдость, однозначность и открытость, и никак иначе! И вряд ли Эверт нуждался запрашивать об этом своих подчинённых: ещё со вчерашнего дня вместо всей этой неделовой переписки он должен был принимать решения полководца. И во главе Армии не мог стоять Алексеев, это ясно. Но где же великий князь, и сколько ему ехать?
   Из Домбровиц Командующий Третьей генерал Леш ответил: пока в армии спокойно. Но откладывать совещание до 8–9 марта – долго, проникнут слухи, может повести к волнениям. Раз Манифест объявлен в некоторых местностях, то лучше придержаться его и объявить к исполнению.
   Из Молодечно Командующий Десятой генерал Горбатовский ответил: передача престола великому князю Михаилу Александровичу не приведёт к успокоению страны. Наилучший выход – передать престол наследнику цесаревичу, коему и армия и народ уже присягали, а регентом установить великого князя Николая Николаевича как более популярного среди войск и народа.
   Э-э-это уже начинался парламент, из трёх голосов уже разногласие, вот почему военная жизнь требует решения единоличного! Кому престол, кому регентство – наверху решили, не нашего ума. Но дальше писал Горбатовский правильно: откладывать решение нельзя ни на один день!
   Да так же и сам Эверт думал. Вообразил себе тишайшего Алексеева, его ничтожное невыразительное лицо со щёлками глаз, – на что он способен решиться? Старательный штабной писарь, никакой не Главнокомандующий. Как же не повезло, что в эти решительные дни во главе российской армии стоит всего лишь – он!..
   И, донося в Ставку, сведя всех трёх Командующих мнения, Эверт от себя выразился наконец:
   «…Недопустимо медлить ни дня, ни часа! Необходимо дать войскам совершенно определённое…»
   А – что определённое? Если там в Петрограде уже всё равно решили, подписали, – не может же армия идти наперерез?
   …определённое объяснение о новом правлении и строе… Отсутствие официального объявления войска могут объяснить нежеланием начальников мириться с новым положением, их противодействием…
   Вот в чём опасность. Да опасности со всех сторон.
   …Создание Временного правительства, производство выборов в Учредительное Собрание ввергнут страну на продолжительное время в анархию. Войска тоже потребуют права голоса, и начнутся несомненные волнения.
   Но решение всё-таки виделось, и Эверт предложил его Алексееву: повторить вчерашний приём – коллективное заявление Главнокомандующих, но только теперь по отношению уже к Государственной Думе: потребовать немедленного объявления высочайшего Манифеста, законно изданного Сенатом. И, во имя спасения родины, отказаться от Учредительного Собрания, которое поведёт к волнениям в стране и армии, разрухе и разгрому.
   А если Дума не согласится?
   …В противном случае просить о замене нас людьми, которые способны будут и в разрухе повести войска к победному концу.
   Как будто уступка? Но уступка злорадная, с хохотом. Хотел бы он видеть тех победоносных генералов Временного правительства!
   …И заявление это должно быть сделано – не позже утра завтра. И съезд Главнокомандующих недопустимо откладывать до 8-го, так быстро развивается обстановка!
   Подписал своим палкообразным почерком. Хотел бы видеть, как сощурятся щёлки алексеевских глаз.
   Над этим ответом Эверт оживился, подкрепился. Что, правда, какая слепая морока замутила его и их всех вчера: почему они потеряли военный голос? почему потеряли твёрдое стояние ногами? Как они смели так дерзко указывать Государю – а Думе не смеют. Зачем вообще вмешивались? А если уж вмешиваться…
   Но если такими покинутыми ощущали себя Главнокомандующие, то каково же всем офицерам и солдатам Западного фронта, и с этим слухом о запрещённом Манифесте?
   – Вот что, голубчик Михаил Фёдорыч, – сказал он Квецинскому. – А садитесь-ка вы да составляйте приказ по фронту.
   Мысли Эверта зрели тяжело, каков и сам он был, но устойчиво, врыто.
   – В таком духе напишите, как я люблю. Не приказ, а скорей отеческое наставление от меня. Мол, чтобы не тратили они зря время и нервы на безцельное обсуждение внутреннего управления. О порядке в тылу пусть заботятся те, на кого это возложено. А войска должны смотреть вперёд, в глаза врагу, а не оглядываться.
   Приказ был неоспоримо ясный, и лысый Квецинский охотно пошёл составлять.
   Но пока он составлял – Ставка всё не отзывалась никак. Замерла – и что они там решали? А часы уходили.
   Ставка не отзывалась, но генерал-квартирмейстер принёс здешнюю минскую новость: сегодня вечером в городской думе собирается самовольное экстренное совещание земства, городских гласных, кооператоров, – и хотят выбирать «комитет общественной безопасности».
   Что делать?? Ай, что делать?!
   А – что делать? Если в Петрограде мялись, если в Ставке мялись, – как мог Эверт всё принять на себя и разогнать городскую думу? и запретить сборище общественных представителей?
   О-о-о, тут дело тонко. Уже далеко зашло!
   Принёс Квецинский заказанный приказ, отеческое наставление, уже чистейше отпечатанное, – а Эверт не подписывал. Погрузился в сомнение.

393

Алексеев тщетно согласовывает Главнокомандующих. Всё расползается. – Нет, всё рушится: отречение – полное!
   Отправив запрос Главнокомандующим, Алексеев нетерпеливо ждал ответов. Так же нетерпеливо, как и вчера.
   И первый ответ не много замедлил: к трём часам пришла телеграмма – от кого же? – от Сахарова, от которого вчера дольше всех пришлось вымучивать ответ. Теперь он кратко, ясно отвечал, что съезд Главнокомандующих признаёт желательным, а со своими Командующими входит в обсуждение.
   Эвертовская идея подхватилась. Но не слишком ли широкая получится консультация, если втянутся и все 14 Командующих армиями? Что из этого веча выйдет?
   И тут же пришла неожиданная от Колчака. Да ведь ему запрос и не посылался? А он просто прорвал молчание: во флоте, войсках и населении до сих пор настроение спокойное. Но чтоб это было и дальше так, необходимо объявить: кто же является в стране сейчас законным правительством и кто Верховный Главнокомандующий? Адмирал не имеет этих сведений и просит сообщить.
   Во всём этом было только то одно замечательно, что Черноморский флот спокоен. А в остальном Колчак делал гордое непроницаемое лицо: он как будто не получал не только вчерашнего запроса об отречении, но и сегодня ночью его телеграфы не принесли ему никакого Манифеста, и Колчаку даже в голову не могло прийти, что в этой стране может смениться Государь, а только спрашивал он высокомерно, какое там сейчас копошится правительство и, чёрт возьми, в конце концов, есть ли у нас Верховный Главнокомандующий, с кем можно бы разговаривать, не с вами?
   Так и виделось его горбоносое прямое лицо с зоркими глазами и властными губами. Давно между ними была глубокая размолвка из-за Босфора. Теперь – углубилась.
   И пришла телеграмма от Николая Николаевича, но тоже не ожидаемый ответ, а нечто странное. Верховный Главнокомандующий, не всюду ещё и объявленный, со своего опального кавказского места как бы жаловался своему начальнику штаба: какой-то гражданский инженер распорядился снять охрану со всех закавказских железных дорог. На что отвечено, что это никак не возможно: в условиях Кавказа и войны борьба со шпионажем требует преемственности, несмотря на революцию.
   Тоже верно. Но кому ещё об этом телеграфировать? Никому, как председателю Совета министров.
   Тут Алексеева позвал к прямому проводу Брусилов. От этого всегда струнно-готовного, отзывчивого генерала ждал Алексеев в первых же фразах получить согласие на совещание, как решительно соглашался Брусилов вчера на царское отречение. Но ничего подобного, разговор потёк как-то совсем иначе.
   Доносил Брусилов: чтоб ускорить появление Манифеста, он послал частную телеграмму Родзянке как своему старому однокашнику по корпусу и по-товарищески просил его воздействия на левые элементы.
   Даже не мог Алексеев сразу понять. То есть, так понять: связь между Главнокомандующим Юго-Западным фронтом и Родзянкой будет существовать помимо Ставки, без её ведома и разрешения. А что касается сказанных Алексеевым горьких слов разочарования, что Родзянко неоткровенен, неискренен и может быть тянет в сторону левых, – это было обойдено как несказанное – и даже недопустимое по отношению к однокашнику. Намёк, что – со мной и не сговоритесь? Быстрый-то Брусилов быстрый, но даже и чересчур, и не всегда в ту сторону, какая полезна службе. Так как насчёт совещания Главнокомандующих? – не успевал неуклюжий Алексеев вставить, у Брусилова бойко лилось.
   Ответа от Родзянки не получено, а ждать сбора Главнокомандующих – слишком долго (и это – всё о совещании), – нельзя испытывать дальше терпение войск. Итак, предлагает Брусилов: объявить, что Государь отрёкся от престола, что в управление страной вступил Временный Комитет Государственной Думы, – а дальше воззвать охранять грудью матушку-Россию, а в политику не вмешиваться.
   Вот как: сам он с Родзянкой будет поддерживать тайную переписку, а Алексеев пусть даст согласие сломать родзянковскую просьбу и объявить Манифест.
   Вместо желаемого объединения Главнокомандующих получалось расплытие во все стороны. Насколько вчера было ясно и дружно – уговаривать Государя отречься, настолько сегодня всё мутней и розно. Сгустились неразрешимые обстоятельства, Алексеев чувствовал себя потерянным, обманутым, поставленным не у места. Он отдувался и пытался объяснить Брусилову.
   …Но уже несколько раз он запрашивал Петроград – и Родзянку, и других, и никто не подходит к аппарату, как вымерли. Нет такого лица, некому доложить! – о невозможности играть и дальше в их руку и замалчивать Манифест. А для Верховного Манифест не существует, пока он не распубликован через Сенат…
   Великий князь там у себя на Кавказе никакой опасности не испытывает, никуда не торопится и готов спокойно ждать. А тут – загорается земля, и что ж Алексееву делать?.. Вот тут сразу, над юзом, над лентой, утекающей к Брусилову! Обидно было всеобщее непонимание, пренебрежение, своя заброшенность, – и, забывая увидеть на подрагивающем, готовном лице Брусилова отчуждённую, эгоистическую усмешку, Алексеев в простоте ещё пожаловался ему:
   – Самое трудное – установить какое-либо согласие с виляющим современным правительством.
   Резче не мог он выразиться по официальному телеграфу!
   А Брусилов – не принял откровенности, но тут же, на ребре, извернулся: слушается, будет ожидать к вечеру приказа, имеет честь кланяться…
   Так и кончился разговор – и лишь потом Алексеев размыслил, что Брусилов начисто увильнул от вопроса, собираться ли Главнокомандующим или нет.
   И как эти петроградские политики искали Алексеева в прошлые часы – а теперь все провалились. День утекал – и все молчали! Кого из них искать? Родзянку? – уже душа отворачивалась. Львова? – уже запрашивал его о присяге, и о снятии железнодорожной охраны, – молчит сиятельный невидимка.
   Испытывал безнадёжность. Всё перекосилось менее чем за сутки: ещё вчера в это время дня он твёрдо держал бразды, уж на театре военных действий всё везде ему подчинялось, кроме Полоцка, и для всеобщего окончательного успокоения не хватало только отречения Государя.
   А вот добились отречения – и куда-то всё хуже ползло.
   Если бы на русскую армию наступали немцы, не могло быть и лёгкого сомнения и минутной задержки: надо ли отвечать оружием? Но оттого что нападение шло сзади, в виде каких-то анархических банд, поощряемых кем-то из Петрограда, если не самим правительством, то неясно становилось: да можно ли действовать оружием? не будут ли этим испорчены отношения с правительством? не возникнет ли междуусобица, пуще всего избегаемая?
   Однако же и чего стоит та армия, тыл которой можно разорять? И велел разослать на остальные фронты без Кавказского свою телеграмму Эверту о революционных шайках.
   Но что же с совещанием Главнокомандующих? Вот пришёл и ожидаемый ответ от Рузского. Однако по форме и тону – как методическая нотация, будто Рузский был старше должностью. Да, объявить Манифест необходимо. А Главнокомандующие на местах – это единственно авторитетная власть, и сбор их не может состояться, во всяком случае до вступления Верховного в должность.
   То есть заявлял, что под Алексеевым собираться не даст. Ну, на такие золкости Алексеев никогда не обижался.
   А Николай Николаевич – молчал, ни слова не ронил о совещании.
   А Брусилов вдруг прислал ещё отдельный отказ от совещания – и совершенно словами Рузского (снеслись ли они?): надо быть на местах, на постах.
   Да и правда надо. Но не давали слить Главнокомандующих в единую силу.
   А тут ещё донесли телеграфы копию непенинской телеграммы Родзянке, ещё два часа тому назад: в Ревеле, где утром объявили отречение, не успели порадоваться, что положение успокоилось, как войска вышли из повиновения, не слушали уже и приехавших членов Думы; и едва были прекращены безпорядки в Гельсингфорсе.
   И решил Алексеев, это было уже около 6 часов вечера, в который раз обратиться в Петроград. Вызвать Родзянку, конечно, не удалось и в этот раз. Львова – и не пытался, не видя смысла. Зато Гучков оказался в довмине и подошёл к аппарату.
   Всё ещё понимая Родзянку как самого там главного, Алексеев собственно не к Гучкову обращался, и не к Совету министров, но – передать Родзянке. Что скрывать, как просил Родзянко, такой великой важности Манифест немыслимо, слух уже просочился в войсковую среду, могут быть грозные последствия. Манифест должен быть безотлагательно обнародован в установленном порядке.
   Кажется, так было ясно! – почему это нужно было петроградским доказывать? Как же можно устраивать игру из такого величайшего документа? Сам ли Михаил не хочет почему-то объявлять? Или снова заколебались – вернуть престол Алексею? Или даже вернуть Николаю?
   …Пусть детали государственного устройства будут выработаны потом, после успокоения страны. Но сейчас – опубликовать Манифест! Пять миллионов вооружённых ждут объяснения совершившегося!
   Завладев наконец линией, дорвавшись до слушающего петроградского уха, Алексеев теперь уже и не давал ответить, он спешил выговорить, пока слушают.
   Второе. Желательно, чтобы новое правительство обратилось к Действующей армии с горячим воззванием выполнять свой святой долг. И в-третьих, настоятельно прошу, чтобы все сношения правительства с армиями велись только через вверенный мне штаб.
   Когда же наконец Алексеев всё наболевшее высказал и дал отвечать Гучкову, то в первых же фразах ответа прочёл непостижимое: Михаил Александрович тоже решил отказаться от престола! Оба Манифеста и будут обнародованы в предстоящую ночь.
   Алексеев был – сотрясён. Он – не мог этого охватить! Зачем же тогда всё делалось? В чём же был смысл вчерашнего отречения? И – кто же останется?.. Кто же?..
   У власти остаётся Временное правительство во главе с князем Львовым. До Учредительного Собрания, которое и решит государственное устройство. Срок его не определён.
   То есть на троне – никого?
   Косой хваткой защемило Алексеева, до задыха, обидное унизительное сознание – обмана! Его обманули – как дурака, провели за нос!
   А между тем лента бодро подавала ответы на другие важные вопросы. Воззвание к армии? Безотлагательно будет. Сношения с армией? – да, через Ставку и Главнокомандующих. Не имеет ли генерал Алексеев ещё что-нибудь сказать?
   О, ещё бы! О да! Несчастная, слабая голова раскалывалась, так много сразу нужно было сказать. Ничто ни с чем не вязалось, всё куда-то летело, крушилось, вообще не оставалось ничего твёрдого! Вместо небольшой перестановки на престоле – падал сам престол?
   Но нашёлся Алексеев только жалко пожаловаться:
   – …Неужели нельзя было убедить великого князя принять власть хоть до Собрания?.. А как теперь этот новый Манифест примет армия? А не признает ли она его вынужденным со стороны?.. Теперешнюю армию надо беречь и беречь от всяких страстей в вопросах внутренних. Слишком тяжёлая задача лежит на армии, и надо облегчать её, а не…
   Но – зачем это всё он печатал? И – кому были теперь эти опоздавшие доводы? В нужный момент с ним не посоветовались, ему только затыкали рот: не объявлять!..
   А Гучков – и соглашался, оказывается: он-то сам, и с ним Милюков так и считали, что престол непременно должен быть кем-то замещён. Но эти доводы никого не убедили. А решение великого князя было свободно и безповоротно. Приходится подчиниться и попытаться добросовестно упрочить новый строй – и не допустить ущерба для армии. С этим намерением Гучков и принял пост военного министра.
   Алексеев шёл от аппарата к себе в кабинет как ослепши, неуверенно ногами.
   Лукомский встревожился, приблизился:
   – Что с вами, Михал Васильич, опять плохо?
   Алексеев и рад был остановиться. Смотрел на Лукомского, больше обычного сощуренный, нахмуренный. И всегда как будто недовольно-недоверчивое, его дремучее унтерское лицо ещё урезчилось. Он и сам как будто искал, что с ним?
   – Никогда не прощу себе, – ответил медленно, глухо-скрипуче, – что поверил в искренность некоторых людей. Что вчера послал этот несчастный запрос Главнокомандующим.

394

Милюков раздумал уходить с министерского поста. – И уговаривает Гучкова остаться.
   Тряпка безвольная! Шляпа! Как мог Михаил отречься?
   И вот таковы законы демократии! Если твоя точка зрения расходится с точкой зрения большинства – надо подавать в отставку.
   Чудовищно! Всею своей жизнью восходил Павел Николаевич к этому посту, все его способности вели сюда! Этот пост давно намечался для него и общественным мнением России, и мнением всех товарищей по партии, и даже мнением союзных стран. И кто же был готов к нему более, чем Милюков, с его исторической образованностью, с его даже личным знанием и Европы, и Америки, и особенно Балкан, самого запутанного места. По любому вопросу – финляндскому, польскому, сербскому, болгарскому, или о проливах, или о целях войны – Милюков уже заранее имел проработанное мнение. Изо всех нынешних членов Временного правительства Милюков единственный приходил на министерское место не как новичок, а как хозяин дела.
   И это было настолько всем ясно, что ещё три дня назад, до всякого правительства, звонил в Таврический директор канцелярии министерства иностранных дел и звал не кого другого, а именно Милюкова к телефону: просил прислать караул для защиты секретных архивов. И Милюков послал, спасая преемственность государственной тайны.
   А теперь, из-за того что не удалось убедить Михаила, – всё это рушилось? И надо подавать в отставку? Из-за ночного запальчивого условия между министрами (сам же и предложил): чьё мнение будет отвергнуто – тот должен уйти и не быть помехой?
   Но разве Милюков – помеха действиям правительства? Он – основа его, он – дух его, он и собирал весь костяк. И он провёл труднейшие переговоры с Советом. Он сейчас, минуя невыразительного Львова, – фактический лидер. И – кому же теперь это место уступится?
   Представил себе, как обрадуются Керенский, Некрасов. И уже предчувствовал: по вьющейся жилке, по напору, по нахвату – на первое место в правительстве попрёт Керенский, мальчишка!
   Немыслимо это допустить!
   А больше – кому ж? Такое составилось правительство.
   Второй настоящий лидер – Гучков, но он тоже должен уйти теперь, по тому же закону.
   Уезжая из квартиры Путятиной, Милюков ещё раз объявил остававшимся коллегам, что теперь по их уговору и по смыслу дела он – выходит из правительства.
   Никто его за язык не дёргал, никто не напоминал, он просто честно действовал по правилам демократии.
   Но едва севши в автомобиль – уже жалел: зачем этот-то раз ещё повторил?
   И что же наделал Николай! Какой дрянной человек! Из-за своих личных привязанностей – сотряс всю монархию! В такой момент!
   Уже записали Учредительное Собрание. Монархия, по всему видно, имеет слабый шанс.
   Да обидно! Горько! Кто же подготовил и всю революцию, если не Милюков с Прогрессивным блоком?! Если не его первоноябрьская речь?!
   И теперь, в первый день победы, – уйти?..
   Горько.
   Сказал шофёру – Бассейная: от четырёх безсонных ночей, от пережитого крушения – лечь да спать. Всё потеряно.
   Но подъехали к Летнему саду – сообразил: опять ошибся – был же рядом с Певческим мостом! Почему ж в эти последние часы, пока он ещё министр, – не войти единственный раз хозяином в здание министерства?.. Сколько раз он мысленно входил так в это здание – и вот сейчас первый раз может войти реально.
   И неужели – последний?.. Так досадно, что и думать об этом не хочется.
   Но с другой стороны – и хорошо, что не сразу поехал туда: это было бы замечено на Миллионной и неблагоприятно истолковано. А теперь можно поехать заново и с другой стороны.
   Велел шофёру ждать около своего дома, всё равно ему теперь делать нечего, повезёт от Таврического какую-нибудь революционную шантрапу.
   Пока завтракал – подумал: как же он, лидер кадетской партии, может уйти с поста без одобрения руководства партии? Пришла идея пригласить к консультациям Винавера. Взял телефон к нему.
   Тут соотношение было сложное. Винавер сам претендовал быть первым лидером кадетской партии и не свободен от мысли, что Милюков занимает его место.
   Ответил Максим Моисеевич, что должен подумать. Но во всяком случае ему кажется, что монархия – это не повод для отставки, вздор.
   Полегчало.
   Позвонил в министерство, тому самому директору канцелярии, и объявил, что сейчас приедет знакомиться с ведущими чинами министерства.
   И поехал.
   Всё пело в Павле Николаевиче, когда, встречаемый товарищем министра и директором канцелярии, он вступил с Дворцовой площади в это торжественное здание, где столько лет решались судьбы войны и мира, Российской империи, Балкан и Востока. И – шёл, шёл торжественными переходами и залами с грандиозными зеркальными окнами на площадь, на Александровский столп. И достиг своего великолепного кабинета.
   Вот, наконец он был на месте! И отсюда – уйти?!
   Собрали директоров департаментов и начальников отделов. Милюков вышел к ним, стоящим, и произнёс краткую, спокойную, ясную речь – о создавшемся в стране положении и что просит всех сотрудников исполнять свои обязанности и дальше.
   Иностранные дела – тонкая ткань, здесь не надо революционных потрясений.
   Спросили его: думает ли правительство совладать с бурным настроением масс?
   Милюков ответил:
   – Надеюсь, мы сумеем отклонить его в более спокойное русло.
   Ещё побыл в кабинете. Ах, как хорошо! И этот вид на имперскую площадь! Отсюда направлять державный ход России!
   И принимать тут послов.
   Обидно!
   Поехал к себе на Бассейную.
   Думал бы поспать, но раздирала досада, тревога.
   Анна Сергеевна умоляла: ни в коем случае не уходить!
   Позвонил милый Набоков, ещё не кончивши составлять отречение Михаила. Горячо убеждал:
   – Павел Николаевич! Ваш уход будет катастрофой! Кто же будет вести внешнюю политику? Только вас знает Европа! И создастся впечатление разлада в правительстве с первых шагов. Это будет удар по партии и по остающимся министрам-кадетам. Перед Россией и перед партией – вы должны остаться!
   А ведь он – разумник, он выдающийся юрист, он понимает, что говорит.