Не знал Алексеев такой боевой ситуации, которой нельзя было бы резюмировать, а затем и разрешить одним сжатым деловым документом. И само составление документа помогало привести мысли в ясность и успокоить собственный дух, само дисциплинировало.
   И он тут же засел писать циркулярную телеграмму всем Главнокомандующим. Что это – в пояснение к их запросам о задержке Манифеста. Как сегодня утром с этой просьбой обратился в Ставку председатель Государственной Думы, но причина его настояния более ясно изложена в разговоре с главкосевом. Родзянко мечтает и старается убедить, что можно отложить воцарение императора и дождаться Учредительного Собрания с Временным Думским Комитетом и ответственным министерством. Но Манифест уже получил местами известность, и немыслимо удержать в секрете высокой важности акт. Очевидно нет единодушия в Государственной Думе и её Временном Комитете, на них оказывают мощное давление левые партии. А в сообщениях Родзянки нет откровенности и искренности. Его основные мотивы могут оказаться неверными и направлены к тому, чтобы побудить военачальников присоединиться к решению крайних элементов как неизбежному факту. Войска петроградского гарнизона окончательно распропагандированы, и вредны, и опасны для всех. Создаётся грозная опасность для всей Действующей Армии.
   Всё так. Изложено было не длинно, толково – и уже с некоторыми акцентами о Родзянке. Однако: для чего это всё он писал? И – что он предполагал предпринять против опасности?
   Очевидно (дождавшись указаний Верховного): потребовать от председателя Думы выполнения Манифеста!
   А если не выполнит? И скорей всего не выполнит…
   Бродила, пробивалась мысль: так повторить родзянковский же манёвр – собрать мнения Главнокомандующих. Вчера они оказались сильнее самого Государя.
   Только Ставка может сделать это и внушительней: собрать самих Главнокомандующих! Совещание.
   Да! Это теперь стало ясно Алексееву. И тогда они всё решат.
   Но – без Николая Николаевича он не смел их собрать приказом и не мог приказно назначить дату. За пределами его прав.
   Всё, что мог он: это – предложить Главнокомандующим такое совещание. И если великого князя в Могилёве всё не будет – то и собраться, не позже 8–9 марта.
   Этим и закончил:
   «Коллективный голос высших чинов армии и их условия должны стать известны всем и оказать влияние на ход событий. Прошу высказать ваше мнение, признаёте ли соответственным такой съезд в Могилёве».
   Вот так соберёмся и противопоставимся шаткому непоследовательному правительству.
   И что ж? Главнокомандующих тоже кучка, советоваться так советоваться, мысль Эверта ожила в нём:
   «Быть может, вы сочтёте нужным запросить и командующих армиями».
   Кончил – и сам своими ногами отнёс телеграмму в аппаратную.
   Пока писал её – был в действии. Но когда расстался с ней, то действие прекратилось.
   И он обречён был – казниться.
   Что же это такое наделалось?..

376

Эверт недоумевает. – Ну, кажется, решение!
   Задержать Манифест по Западному фронту – задержали, хотя где-то мог проникнуть и в войска, а это что же?
   Задержали – но это не выход, так не может продолжаться.
   Задержали – но больше так не попадаться. Не дёргаться больше, а вести себя с достоинством.
   И – какая же причина? Что там неведомое меняется наверху?
   А Ставка как задержала, так и замолкла. И велел Эверт послать им телеграмму: когда же можно объявить, задержка Манифеста крайне нежелательна! А иначе тогда: объявить войскам телеграмму наштаверха о задержке? И – какие же причины, сообщите!
   Ставка в ответ: потерпите! Наштаверх составляет новую телеграмму.
   Но – не слали.
   А тем временем, в себе всё более удостаиваясь, заявил теперь Эверт Ставке новым тоном: что тот Манифест или какой иной, но должен быть объявлен войскам с полной торжественностью и совершением богослужения о здравии нововосшедшего монарха. И ждёт главкозап, что будут преподаны военному духовенству соответствующие указания.
   Великий акт восшествия нового российского монарха нельзя сводить к трескучке юзов.
   А между тем, хотя императора скрывали, – гражданские телеграфы в необычном порядке уже принесли состав нового правительства. Что ж это, правительство могло существовать без монарха? Да значит могло, раз передавали. А раз уже вчера дали прорваться петроградским новостям – то теперь оставалось и эти уже не задерживать. Примириться, пусть текут.
   Да впрочем, почему боевой генерал должен так много заботиться, какое там правительство в Петрограде? Они и раньше менялись. Его дело – подчиняться Ставке. И соблюдать достоинство Главнокомандующего.
   Однако поди соблюди! Кто б указал: где граница этого достоинства? По гражданским же телеграфам достигло эвертовского штаба распоряжение нового министра юстиции Керенского: о выпуске на свободу всех политических заключённых Минской губернии! И о том, что в Калугу (полоса Западного фронта) едет из Петрограда новый военный комендант с особыми полномочиями!
   Вот так тáк! И что теперь делать? – сопротивляться? подчиняться? Ничего не остаётся.
   Новая власть сразу трясла и брала за горло.
   Смутно и гадко чувствовал себя Эверт. Он как будто утерял из рук всю мощь своего Западного фронта. Будто и стоял фронт весь на месте – и будто не стало его.
   Вдруг! – радостное известие. Телеграфировал сам Алексеев: что депутации – самозваны, что это просто революционные разнузданные шайки, – и принять самые энергичные меры! – и захватывать их и судить полевым судом!
   Вот это так! Вот это – по-нашему! Такой язык не вызывал сомнений! И давно бы так!
   Вторые сутки из жара в лёд перепластывали Эверта – но этот возврат был радостен, силы возвращались! Бодрый Эверт приказал немедленно назначать на главные узловые станции, оставшиеся теперь без жандармов, – команды под началом твёрдых офицеров. Надо было спешить, навёрстывать двое утерянных суток.
   Да всё ещё можно было наверстать! – и снова те полки обратить на Петроград, и вдвое, и втрое! – если бы повелел Его Величество Государь Михаил II!
   Но почему-то он таился и разрешал таить о своём воцарении.
   А тем временем лысый невозмутимый Квецинский с лохматыми бровями принёс новую длиннющую телеграмму Алексеева.
   Алексеев объяснял Главнокомандующим, что петроградские деятели и Родзянко – обманывали их всех! Не объяснял и тут, зачем же до сих пор держать Манифест, – но какой-то был тут петроградский заговор. Однако Алексеев будет настаивать.
   Ну, наконец-то! Не твёрдый тон, но хоть твёрдые нотки. Почему ж не вчера донеслась от Алексеева такая трезвая речь? Не было бы этого всего генеральского обморока и запамятованья – тогда, может, и отречения бы не было?!
   Предлагал теперь Алексеев: для установления единства созвать в Могилёве совещание Главнокомандующих. И так показать влияние на ход событий.
   Да чёрт раздери и двадцать раз по матушке – ну конечно же так! Ответ Эверта был – да! да! – естественный ответ генерала Действующей армии, если его командование не расслабло.
   Но разрешали ему, как он и просил, посоветоваться с Командующими армиями. Уж теперь два-три часа не были потерей, надо и посоветоваться.

377

Совещание у великого князя Михаила продолжается. – Решил отречься.
   Во всю обратную дорогу изо Пскова как-то и в голову не пришло Гучкову самое простое: а вдруг Михаил откажется? Такого он почему-то не воображал. Только когда в депо закричали и хотели его то ли стащить, то ли арестовать, то ли хуже, – пошатнулось в представлении: да уцелеть ли Михаилу царём?
   Депо сотрясло Гучкова. Знал он холодную ненависть дуэлянтов против себя, – но массовая толпяная ярость оказалась – куда! И – как ей сопротивиться? Безсилен. Оглушило. Как вышел из смерти.
   А вступив в придавленный воздух совещания на Миллионной, Гучков и стал понимать: вот откажется сейчас Михаил – и что делать?
   И только тут его прокололо, что это – он виноват: легкомысленно принял отречение у царя. Почему-то не ожидал этого шага Николая (а для Николая так естественно – сохранить для себя сына, да ничего другого и быть не могло). И Гучков растерялся, и по-русски потянуло на щедрый жест – подарил ему сына.
   А теперь – закачался весь трон.
   И с тем большим сочувствием слушал Гучков сейчас неиссякаемую речь Милюкова. Знал он за ним исключительную способность упираться в занятой позиции, варьировать аргументы, а стоять всё там же, – но сегодня и он был удивлён неистощимостью милюковской аргументации в речи, казалось, безконечной, во всяком случае часовой. Неистощимость была в том, что, исчерпав доводы, как подвигнуть к решимости Михаила, он разворачивал новую сеть доводов, как убедить своих неубедимых коллег, что другого выхода нет для них самих. А затем покрывал ещё новой крышей, что другого выхода нет и для всех, и для России самой.
   Понятно, что с такой убедительностью он спорил не только для сохранения вообще монархии, но и, в общих интересах, за сохранение слабого, невластолюбивого монарха, с которым легко будет править. А если они, остальные, этого не понимали, то он брал их на измор.
   Сам Гучков, ещё под осязанием своего провала в депо, испытавши вживе народное море, сейчас открывал ещё отчётливей, как все их до сих пор Думы, речи, комитеты, группы – ничто: не останься в России твёрдой надо всеми власти – и сметёт, и смоет их в минуту.
   И даже такое обещание он прозревал в уговорах Милюкова (только вслух не сказать): если собрана будет сила, достаточная для защиты Михаила, – так ведь и Учредительное Собрание тогда не понадобится? и вчерашнего унизительного соглашения с Советом можно не выполнять?
   Да по Гучкову больше того: переарестовать этих всех прощелыг, Исполнительный этот Комитет?
   Высокий худощавый Михаил, очень моложавый, да на десять лет и моложе отрекшегося царя, и не обременённый государевыми заботами, но, несмотря на свою военную гибкую фигуру, как будто, однако, некрепкий, старался слушать, потом видимо рассеивался. Он чрезвычайно просто держался, легко менял свободные положения в кресле, иногда обходил, обходил глазами всех присутствующих – не самую выразительную физиономику, – ища сочувствия и решения. И удивление не покидало верхней части его лица. И даже женственное было в его повадках. Ах, куда ему!
   Седой Милюков всё повторял, что монарх – это единственный объединяющий центр России, признанный во всю глубину народа, – и принимаемое теперь решение должно быть таким, чтобы не оставить Россию без монарха. Нельзя представить себе масштабов сотрясения народной психики, если русскому крестьянству вдруг остаться без царя. Временное правительство – утлая ладья, потонет в океане народных волнений. Окраины – начнут отпадать, Россия – развалится. Никто из присутствующих не может быть уверен, что уцелеет в том великом распаде.
   Больше всего и поражался Гучков именно смыслу речи Милюкова. Уже скоро пятнадцать лет они противоборствовали на общественной арене – и никогда не встречал он в своём противнике такого внезапного проницания, никогда не слышал от него такой блистательной речи, не испытывал такого потяга присоединиться к нему. Удивительно, как мог вдруг Милюков так подняться над своими постоянными политическими симпатиями – и незаграждённо увидеть Россию всю целиком как она есть.
   Но просматривал Гучков круг сидящих – чёрно-вылупленного Львова-другого, глуповатого денди Терещенко, мнимо-загадочного Некрасова – своих недавних сподвижников, не говоря о невыносимом извивчивом Керенском, и видел, что они настроены были непробиваемо-радостно и ничего такого не боялись, чем пугал Милюков.
   Лицо Милюкова сильно покраснело, и усы топорщились. Настаивал он уже не столько для Михаила, как убеждал коллег: что должны быть соблюдены основы государственного устройства России. Что непременно должна быть сохранена преемственность аппарата власти. Что если старый аппарат вмиг перестанет существовать, то не утвердится и новый. Что прыжок от самодержавия сразу к республике – слишком велик, такие опыты в истории хорошо не кончались. Он убеждал, что в их руках сейчас – счастливый случай обезпечить конституционный характер монархии. Тем самым и их правительство станет не временным, а конституционным. И отпадёт опасная поспешность собирать Учредительное Собрание во время войны.
   Но – кому он это всё предлагал, перед кем выкладывал историософические концепции, кто их тут мог понять и оценить? Гучков осматривал лица и проникался безнадёжностью. Самоупоённый тучный, обрюзгший Родзянко – октябрист, сомкнувшийся с левым Керенским, тоже самоупоённым, но поджигателем и с театральным вывертом. Благостный князь Львов. И опять же этот неуравновешенный идиот Владимир Львов, и ещё один глупец – казачина Караулов. И ещё один неуравновешенный, романтик Шульгин, этот хоть мысли понимает.
   Позиция Родзянки – против принятия трона, к отречению – особенно удивляла. Он действовал сейчас и против своих убеждений – ведь заядлый монархист, и даже против личных интересов, ибо был бы близок к Михаилу.
   Тут некому было не только высказываться веско, но – слушать и понимать толково. А Терещенко был явно и напуган, опасливо крутил головой. И неужели этого человека и двусмысленного Некрасова Гучков пестовал к себе в заговор на переворот? Да куда ж они годились?
   Как ни удивительно, но Милюков всё-таки кончил.
   Выдвигались теперь на протесты, на дебаты, но решили сделать перерыв. Великий князь вышел, а все хотели слышать от приехавших об отречении Николая. А Милюков подошёл в упор и жёстко упрекал (и звучало горькое торжество над соперником): как же можно было так легкомысленно взять отречение на Михаила? И все со всех сторон упрекали, что такого не было в полномочиях, как же Гучков мог согласиться?
   Но не мог он вслух признать, что грубо ошибся (тем досадней, что сам уже понял), а защититься не находился, сам не понимал, как это протекло между пальцами, и не признаешься, что пожалел отцовские чувства царя. В пылу это не замечается: брал в руки вырванный акт как победу целой жизни, – а вот промахнулся.
   Потому и с Милюковым, несмотря на сочувствие к его позиции, было разговаривать невыносимо.
   Зато заливался в рассказе охотливый живописать Шульгин. И, как будто события улицы и Таврического дворца оставляли для того место, – всем было любопытно: как именно? в каком помещении? как держал себя Николай? что возражал? с каким видом подписывал?
   Но не меньшее действо происходило и сейчас, и нельзя было затягивать. Уже кулуарно задирали Милюкова, все против него, – а теперь заседать. Позвали великого князя, все уселись по-прежнему.
   Лицо великого князя было чистое, беззаботное, едва ли не детское, если б не белокурые усы. И глаза невинно-голубые. Не вообразить, что он там сейчас, в другой комнате, обуревался государственным выбором.
   Теперь выбился выступать Керенский, все дни в первый ряд. Его дергливая самоуверенная манера ещё усилилась резко. Он держался с тем апломбом, что только он единственный представляет тут революционные массы и только он точно знает народные желания. Пришёл его момент, и в страстности его речи звучала победа.
   – Ваше Высочество! Господа! Явившись сюда, на это собрание, я поступился партийными принципами! Мои партийные товарищи могли бы меня растерзать, если бы узнали. Но поскольку, – всем огнём голоса, – я всегда неуклонно претворял волю моей партии, – то мне доверяют. Ещё вчера, ещё вчера! – восклицал, упиваясь и произносимым смыслом и произносящим голосом, – можно было согласиться на конституционную монархию. Ho, – и голос его грознел, и глаза грознели, – после того как пулемёты с церквей! расстреливали народ! – негодование слишком сильно!! – Он и сам изнемогал от этого негодования, но признавал его справедливость. – Ваше Высочество! Принимая корону, вы станете под удар народного негодования и, – вытягивал узкую голову, снижал тон, – можете погибнуть сами! – И ещё ниже: – А с вами погибнем и мы все…
   Ёжились. Керенский убедил их больше, чем Милюков своей теоретической схемой.
   А Михаил выглядел спокойно, как бы даже полуотсутствующим слушателем. У него было открытое лицо, чистосердечное выражение.
   А Керенский заботился, конечно, и о себе: если монархия – как он отчитается перед Советом рабочих депутатов? И – ему уходить из правительства. Ловкий оратор только это и пропускал: что он-то первый, с Советом депутатов, и не допустит Михаила уехать к войскам. Он ловко перескочил с одной чувствительной струны на другую, дрожащую. И играл, как на думской трибуне, с задыхом и с перебором голоса:
   – Ваше Высочество! Вы знаете, все знают, это не секрет, я осмеливался говорить об этом всегда: мои убеждения – республиканские. Я – против монархии… – И паузу после этих, ещё недавно страшных слов. – Но я сейчас не хочу касаться своих убеждений, я даже пренебрегаю ими… Я явился сюда – для блага отечества! …И поэтому разрешите сказать вам иначе. Сказать – как русский русскому… Павел Николаевич Милюков ошибается. Приняв престол, вы не спасёте Россию. Как раз наоборот! – вы её погубите! Успокоить Россию уже нельзя. Уж я-то знаю настроение масс, рабочих и солдат! Рабочие Петрограда не допустят вашего воцарения. Сейчас всюду резкое недовольство – именно против монархии, монархии вообще, монархии как таковой! Именно попытка сохранить монархию и стала бы поводом кровавой драмы! А России, перед лицом внешнего врага, вы сами знаете, – необходимо полное единство. Начнётся кровавая гражданская война? Какой ужас! Неужели Ваше Высочество захочет такою ценою занять трон?.. Я уверен, что нет! И поэтому я обращаюсь к Вашему Высочеству… как русский к русскому… – Он задыхался и был на рубеже слёз. – И умоляю вас, умоляю! Принесите для России эту жертву! Ради России, ради её покоя и целости – откажитесь от трона!
   У него больше не было душевных сил говорить. Да он – и всё сказал, выложился весь.
   Ах, негодяй! – не избежать было теперь говорить Гучкову. (Как всё сменилось: глава оппозиции и главный заговорщик, Милюков и Гучков, стали главными столпами трона, кто поверил бы недавно?) Депутаты без него сговаривались, что выступит один за, один против, и всё? Нет уж!
   Гучков был не того вкуса, что Керенский, и не того возраста. Неприлично выламываться в роли, когда актёры за сценой остаются уже одни. Он говорил безо всяких украшений, как можно короче и ясней, и голосом действительно утомлённым и сорванным – ото всех речей, ото всех поездок, от смерти Вяземского, от сегодняшнего депо.
   Зато с полной убеждённостью он говорил, с той уверенностью, которую даёт утомлённый взгляд пожилого человека: как всё плохо и как единственно может быть всё спасено. Конечно, только принятием короны. Именно из любви к России, именно как русский, великий князь должен принять её. Он должен взвалить на себя тяжёлую роль национального вождя в уже начавшееся Смутное время. Тут говорили, что это рискованно даже для собственной жизни, но этот аргумент, конечно, ничего не значит для такого отважного человека, как великий князь. Наконец, есть (Гучков за этот час здесь придумал) и такой выход: если великий князь не решается стать императором – пусть примет регентство при вакантном троне, «регент Империи на время». Пусть он выступит «покровителем нации». Он может даже ещё ограничить себя: пообещать торжественно, что по окончании войны передаст всю власть Учредительному Собранию. Но только бы – принять эту власть сейчас, но только бы создать мгновенную и устойчивую преемственность Верховной власти в государстве. Как можно не видеть, кто может не согласиться, что именно без этого погибла Россия?!
   Гучков говорил – с надеждой непременно убедить. Рассеять, пересилить это петроградское опьянение, которому поддаются только в этом городе. Он говорил, всё время смотря на сорокалетнего великого князя, безусловно хорошего, чистого, скромного, деликатного человека, увы, со слабой волей, но с военной же храбростью, уж такое сочетание, – и надеялся, что он примет доводы и примет тон, и надеялся, что это будет хорошо. Ощущал Гучков только такой недостаток в своём выступлении: нужно было предложить какое-то решительное практическое действие на ближайшие часы, а он не мог придумать. Он понимал, что действие лежит где-то на поверхности, перебирал, искал – а не мог придумать.
   Подразумевал он, конечно, тайный побег великого князя из Петрограда – в Москву или на фронт, – но неуместно было высказать вслух.
   Да ещё проверить, так ли уж сплошь в руках Совета петроградский гарнизон? Может быть, можно опереться и в Петрограде?
   Сперва не предполагалось больших дебатов. Но после двух таких решительных выступлений «за» усилился гулок «против». И не выступая связно, а так, отдельные фразы выбрасывали один, другой, и не общероссийские принципиальные соображения, а по сути всё тот же страх, запугивали сами себя и великого князя: что принимать трон опасно, губительно. И во главе всех праздновал труса – Родзянко. (Так напуганный солдатами?) И даже изнеможённый Шульгин внезапно, из какого-то увлечения, присоединился к этому хору, – далеко ж он отшагал от монархизма! А кто-то даже высказал, что если великий князь примет трон – то он тут же и обагрит его династической кровью, ибо в Петрограде тотчас вырежут всех членов династии, кто тут есть.
   Никто пространно не выступил, а стало ясно, что все тут – против принятия трона, кроме Гучкова и Милюкова.
   Никто пространно не выступил, но выявился слитный фронт, – и Милюков возмутился и потребовал себе слова вторично, и добивался его со своей копытной настойчивостью.
   Поднялся шум возражений: второй раз нельзя! Звонко и с большой свободой возражал Керенский. Но перед большинством думцев так высился годами авторитет Милюкова, – они не смели запретить ему говорить.
   И уж конечно поддержал Гучков, надо было вытягивать трон вопреки всей безнадёжности, по Чёртову мостику над бездной. Да для них обоих и двоилось теперь: или остаться в монархическом правительстве, или уйти из республиканского. Кто потерпит сейчас поражение – должен уйти из правительства, не мешать.
   Милюков говорил теперь ещё более строгий, даже зловещий. Усы его были ещё с прочернью, а приглаженная голова вся седа, все черты урезчились от своеволия молодёжи, не понимающей собственного добра. Все видят, что творится в Петрограде. Ничего нельзя сделать, не укрепив порядка, для этого нужна сильная власть. А сильная власть может опереться только на символ, привычный для масс. И если претендовать входить в правительство, то надо же иметь понятие о российском государстве и его традициях. Без них, без монарха Временное правительство не просуществует даже и до созыва Учредительного Собрания: раньше того разразится полная анархия и потеря всякого сознания государственности.
   Никто не посмел прервать Милюкова, только сидевший с обалделым видом Родзянко, – но Милюков отсек его, как будто сам – Председатель. И – всё говорил. Говорил так долго, будто боялся кончить: пока ещё говорит – ещё существует монархия в России, кончит говорить – и она окончится.
   Да! – настаивал, настаивал с отчаянием, – принятие власти грозит больши́м риском, также и для жизни великого князя, впрочем и для министров, – но на этот риск надо идти ради отечества. И даже если на успех – одна миллионная доля, надо рисковать! Это – наша общая ответственность, ответственность за будущее. Но, полагает Милюков, вне Петрограда дело обстоит ещё совсем не плохо, – и там великий князь сумеет собрать военную силу. Например, в Москве, он имеет свежие сведения, в гарнизоне – полный порядок, там найдётся организованная сила.
   И дальше: три энергичных, популярных, на всё готовых человека – на троне, во главе армии и во главе правительства – ещё могли бы всё спасти.
   То есть?.. Михаил? Николай Николаевич? И, тогда, сам Милюков?..
   А Михаил – слушал, слушал, и как ни старался быть спокойным, но стало его поводить. Ещё взгромоздить на себя и такое: часть подданных подавлять силой оружия?
   Насколько было б легче, если бы все они говорили в одну какую-нибудь сторону! А так – выбор стал совсем смутен.
   Да подумал так: все они тут, кроме двоих, члены ли Временного правительства или Думского комитета, – все хотели от него отречения. Так – как же тогда вместе с ними править? на кого же опираться? Все эти люди столько воевали против правления брата, поносили трон. И – свергли. А теперь – станут его правительством?
   Нет, политика – это что-то непереносимое! никогда бы не касаться её.
   А говорить подходило – как раз великому князю. Отвечать, решать.
   Но он не был готов!
   – Господа… – потянул Михаил Александрович со слабостью. – Если между вами нет единства, то – как же мне? Мне – трудно…
   Замялся. И все замялись.
   И предложил великий князь: не может ли он теперь поговорить отдельно с… с кем же, по порядку чинов, если не с председателем Думы и, очевидно, с председателем Совета министров?