Семен задумался: он не знал, что будет тогда.
   Стояла тихая ночь. Сквозь маленькое оконце блиндажа луна просунула свое вздрагивающее бледное лицо и бесцеремонно уставилась на бойцов.
   -- Давайте, ребята, споем. Нашу любимую! -- предложил Ванин и, не дожидаясь ответа,-- был он хороший запевала,-- затянул звонким, высоким голосом:
   Бьется в тесной печурке огонь...
   Остальные дружно подхватили:
   На поленьях смола, как слеза,
   И поет мне в землянке гармонь
   Про улыбку твою и глаза.
   Не пел только Шахаев. Задумчивый и тихий, он сидел у окна, и лунный свет играл на его посеребренных сединой волосах. Он прислушивался к рокочущему басу Пинчука, немного трескучему, но в общем приятному голосу Акима и, как всегда, застенчиво улыбался. В другое время и в другом месте пел и Шахаев. Чаще -- свою, бурятскую песенку. Черные продолговатые глаза его при этом останавливались на каком-нибудь предмете. Голос сержанта звучал то плавно, то делал крутые изгибы, то вдруг обрывался, потом, после минутной паузы, снова звучал, но еще сильнее. Шахаев никогда не пел вместе со всеми в хоре, то ли оттого, что стеснялся, боясь испортить песню, которую так хорошо пели его товарищи, то ли потому, что любил петь один. Песни Шахаева, понятные только ему одному, воскрешали в его памяти родных людей и родные места. То он видел самого себя купающимся в стремительных и холодных волнах зажатой меж скал Селенги. Река сердито ворчала, раскачивала смуглое ныряющее тело. То слышал он голос старой матери; тихо и ласково она говорила отцу: "Сахай, погляди, какой у нас большой, крепкий сын. Он будет сильным и смелым охотником!" -- "Да, он будет сильным и смелым!.." -- так же тихо отвечал ей старый Сахай. То вставала картина трагической гибели отца и матери -- их убили кулаки, когда пятнадцатилетний Шахаев учился в Улан-Удэ, при паровозостроительном заводе. Отец был председателем исполнительного комитета аймака, и его убили за то, что он помешал кулакам угнать через границу гурты овец и лошадей...
   Про тебя мне шептали кусты
   В белоснежных полях под Москвой,
   Я хочу, чтоб услышала ты,
   Как тоскует мой голос живой.
   Песня растревожила солдат.
   Спать никто не хотел. Пинчук первым вышел из блиндажа, сказав, что идет к Борису Гуревичу. Вслед за ним вышли и Аким с Сенькой.
   -- Посидим малость. Все равно теперь Пинчук раньше утра не вернется,-добродушно проговорил Ванин, обращаясь к Акиму.
   Они вышли за село, присели под дубом и долго молча прислушивались к перешептыванию листьев, к заботливому щелканью какой-то пичуги, скрывавшейся в ветвях. С переднего края доносились редкие ружейные хлопки.
   -- Расскажи, Аким, как встретили тебя в родном селе? -- попросил Семен.
   Аким ссутулился, будто ожидая удара. Он знал, что его спросят об атом.
   -- Встретили, как всех встречают, -- уклончиво ответил он и опять задумался. Сеньке это не понравилось.
   -- Ну и тихоня же ты, Аким, -- откровенно и серьезно заметил он. -Тебя в детстве, наверное, и друзья-то били как Сидорову козу.
   -- В детстве нет, не били... А вот сейчас побил один друг, и побил очень больно...
   -- Ты это о ком, Аким? -- насторожился Сенька.
   Аким ответил не сразу. Он зачем-то надел очки, которые сейчас ему были не нужны, потом снял их, спрятал в карман.
   Мимо разведчиков проскрежетал гусеницами невидимый в темноте танк, очевидно направлявшийся поближе к передовой. Сенька, по профессиональной привычке опытного разведчика, отметил для себя, что это уже пятый танк проходит мимо них за каких-нибудь полчаса.
   Дождавшись, когда скрежет удалился, Семен переспросил:
   -- Так о ком же ты, Аким?
   Аким еще немного помолчал и вдруг начал торопливо рассказывать, словно боясь, что ему помешают.
   -- Был у меня, Семен, друг... Я считал его хорошим человеком. Володин. Вместе учились, росли, пионерские галстуки носили...
   -- Володин? Постой, постой! Что-то знакомая фамилия... Да это не тот ли, что под Сталинградом у нас пропал?
   -- Тот... Вместе кончили десятилетку, друг без друга никуда не ходили. И так до самой войны...
   -- Он ведь погиб.
   -- Нет, Семен. Это мы думали, что погиб...
   -- Так где же он?
   -- Дезертировал с фронта...
   -- Ну? И где же он теперь?
   -- Живет дома... в тылу у немцев... с молодой женой.
   -- А ты его видел сам?
   -- Видел.
   -- И что же?
   -- Ничего. Живет...
   -- Нет, ты-то чего же... ему?
   -- Я? Ничего.
   -- И не убил гада такого?
   -- Нет, не убил.
   Ванин с презрением посмотрел на своего друга.
   -- Эх, ты! Размазня!.. Мамкин сынок! А еще солдат!..
   Аким молчал, даже не пытаясь оправдываться.
   Подул сильный ветер. Откуда-то нагнал тучи. Стало темно. Деревья беспокойно зашумели. Недалеко грянул гром. И вскоре по листьям застучали крупные дождевые капли.
   -- Пошли в блиндаж, -- глухо предложил Сенька и, не глядя на товарища, медленно побрел к селу.
   Аким сидел на прежнем месте. Дождь мочил его ссутулившуюся спину.
   2
   Утром в разведроту пришел Вася Пчелинцев. Разведчики сразу узнали маленького солдата, перевозившего их через Донец. Лицо сапера потемнело и осунулось.
   Появление Пчелинцева вновь напомнило ребятам об их потере. Все стали серьезными и озабоченными. А Сенька почему-то не мог смотреть в глаза Пчелинцеву.
   Он поспешил выйти из блиндажа. Маленький сапер попросил Шахаева:
   -- Ра-асскажите мне о по-о-одвиге Якова, только по-о-подробнее. Я ведь во-оенкор. Напишу в газету.
   Ему тяжело было говорить. Шахаев заметил это и живо согласился:
   -- Это очень хорошо, товарищ Пчелинцев!.. Записывайте.
   Они просидели вдвоем больше часа. Пчелинцев хотел знать мельчайшие подробности об Уварове, о его гибели, и Шахаев охотно ему рассказывал.
   Исписав целую тетрадь, Пчелинцев ушел к себе в батальон.
   С того дня разведчики с особым нетерпением ожидали очередных номеров газеты. Вырывали друг у друга маленькую "дивизионку", надеясь отыскать в ней статью о подвиге Уварова. Но проходил день, другой, третий, а статья не появлялась.
   Как-то раз Пинчук встретил на складе АХЧ Лаврентия Ефремова -- шофера редакции. Добрейший Лаврентий, или просто Лавра, как его звала тыловая братия, исполнял в редакции многочисленные обязанности: он был шофером, радистом, поваром и по долгу этой своей последней службы, так же как и Пинчук, поддерживал теснейшую связь с заведующим продскладом Борисом Гуревичем, от которого и ему кое-что перепадало.
   Гуревич сидел рядом с Лаврой на бревне и внимательно его слушал. Пинчук подсел к ним. Шофер неторопливо рассказывал о военкоре Василии Пчелинцеве.
   Вася Пчелинцев стал писать в газету давно.
   Как-то редакция стояла недалеко от саперов. И здесь с ней произошло несчастье: упавшей поблизости бомбой разбило печатную машину. Три дня ее ремонтировали. Три дня "хозяйство Ивана Федорова", как в шутку называли редакцию, не работало, и бойцы не видели в своих окопах "Советского богатыря" -- маленькой газетки, к которой привыкли и которую давно успели полюбить.
   И вот однажды, -- в этот день заканчивали ремонт печатной машины, -- в редакцию пришел один из самых ее активных военкоров. В пропотевшей, почти белой гимнастерке и такой же пилотке, с неизменным карабином за плечами и малой саперной лопаткой на поясном ремне, он протиснулся в землянку редактора и доложил:
   -- В-военкор Пчелинцев, из саперного батальона.
   Здороваясь с солдатом, редактор улыбнулся: он хорошо знал Пчелинцева. Ведь почти каждый день Пчелинцев присылал в редакцию какую-нибудь заметку. Бывали дни, когда редакция помещала в одном номере газеты несколько заметок своего неутомимого военкора. Эти заметки приходилось подписывать разными фамилиями. Ничего не поделаешь -- неудобно было давать одновременно две заметки за одной и той же подписью. А дать их было необходимо -"оперативный материал". Так Вася Пчелинцев превращался иногда в Петра Васина.
   Раньше Пчелинцев работал агитатором в своей роте. Но после контузии он стал сильно заикаться. Сначала Вася растерялся -- не знал, как агитировать. По-прежнему приходил на собрания, а говорить не мог. На одном совещании к нему подошел начальник политотдела полковник Демин и спросил:
   -- А вы, Пчелинцев, почему не выступили? Разве у вас мало опыта, чтобы поделиться с товарищами?
   Вася покраснел и, страшно заикаясь, ответил:
   -- М-мне, товарищ п-полковник, т-трудно говорить...
   -- Ах вот оно что. Понимаю. А вы попробуйте писать в нашу газету. Военкор -- тот же агитатор. Будете выступать сразу перед сотнями солдат.
   -- П-попробую, товарищ полковник.
   -- Попробуйте. По-моему, у вас получится. Главное, пишите правду. Ничего не выдумывайте.
   И Пчелинцев стал писать. Первую статейку ему помог сочинить его дружок Уваров. Заметку сразу же опубликовали.
   После этого Вася стал ежедневно описывать подвиги своих товарищей -саперов. Обо всех славных делах тружеников войны знала теперь дивизия Сизова. Об одном только герое ничего не писал военкор -- о самом Васе Пчелинцеве. Ни в одной строчке не упомянул он о своих подвигах. Так и не рассказала газета о том, как холодной ночью сапер Василий Пчелинцев переплыл через реку, подполз к немецкой пушке и противотанковой гранатой уничтожил ее вместе с прислугой.
   ...И вот, обеспокоенный судьбой "Советского богатыря", Пчелинцев решил узнать лично, что стряслось с газетой. Он отпросился у командира роты, и тот отпустил его. Вася принес с собой несколько свежих заметок, одну из которых тут же отдали в набор. Пчелинцев стоял рядом с наборщиком и с превеликим любопытством наблюдал, как тот проворными руками извлекал из черных ячеек кассы маленькие буковки. Заметка была быстро набрана, и наборщик сделал оттиск. Пчелинцев с восхищением рассматривал мокрую гранку, держа ее в дрожащей руке.
   -- Во-от, че-ерт возьми!.. -- бормотал он, морща лоб.
   С того дня Вася приходил в редакцию почти ежедневно. Там к нему все привыкли. Заметки он приносил хорошие. Иногда писал их тут же, в редакции, то есть в маленьком блиндаже секретаря. Ежедневный приход непоседливого военкора стал обычным и необходимым явлением в жизни небольшого редакционного коллектива. Необходимым потому, что секретарь на первой странице газеты всегда оставлял место для "оперативного материала" военкора Пчелинцева.
   И только однажды Вася здорово подвел редакцию. Пришел он позже обычного и вместо маленькой заметки положил перед изумленным секретарем огромный сверток,
   -- Что это? -- спросил секретарь.
   -- "Млечный Путь". Поэму н-написал.
   -- А заметку на первую страницу?
   -- Я с-сегодня бо-олыне ничего не-е принес. Только поэму.
   Огорченный секретарь стал быстро подбирать нужный материал из писем других военкоров.
   "Млечный Путь" оказался плохой поэмой. Ее автор решительно не считался ни с рифмой, ни с размерами стиха.
   -- Ты, Вася, перекрыл всех футуристов, -- сказал ему секретарь. -- В общем, не годится. Заметки ты пишешь лучше.
   К общему удивлению, Вася нисколько не обиделся. Он продолжал приходить в редакцию, и по-прежнему для его заметок на первой полосе оставляли место. Наборщики встречали его появление восторженным криком, играли на губах туш, а Лавра угощал жирным супом или открывал специально для Васи "второй фронт" -- банку американской консервированной колбасы. Все нравилось сотрудникам редакции в Васе Пчелинцеве: и его невозмутимое простодушие, и то, как он заикался, и даже его прихрамывающая, шаркающая походка, и откровенно добрая, широкая улыбка. Одного только не замечали бойцы и офицеры из "хозяйства Ивана Федорова" -- это Васиной любви.
   По соседству с редакцией размещалась полевая почта. В ней работала сортировщицей писем Вера -- толстощекая, со вздернутым носиком и озорными глазами девушка. Вот она-то и внесла смятение в душу невозмутимого военкора. Все шло как будто хорошо, но один случай перепутал карты в отношениях Веры с Пчелинцевым. Как-то литсотрудник привел в редакцию известного всей дивизии лихого разведчика Семена Ванина, о подвигах которого частенько сообщала газета. Привел его для того, чтобы художник Дубицкий вырезал на линолеуме его портрет. Вера зачем-то на минутку забежала в редакцию, и Сенька успел обласкать ее своими кошачьими глазами. С той поры Вася и заметил во взгляде девушки холодок. А заметив эту перемену, уже не решался более заходить на почту. Только скрытно грустил. Вере он и посвятил свою поэму "Млечный Путь".
   И вот сегодня в редакцию пришла печальная весть: несколько дней тому назад Вася Пчелинцев погиб. Погиб смертью героя. Он вызвался разведать минные поля противника за Донцом. И когда возвращался обратно, вражеская пуля настигла его на середине реки.
   Об этой-то смерти и рассказывал сейчас Лавра Борису Гуревичу и подсевшему к ним Пинчуку.
   Когда рассказчик умолк, солдаты невольно подняли кверху головы. Им хотелось увидеть Млечный Путь. Но разве днем можно его увидеть?..
   Огорченный Пинчук вскоре возвратился в свою роту, сообщил товарищам о гибели маленького военкора. Так и не дождались разведчики заметки в газете о подвиге Якова Уварова.
   3
   В июне на участке дивизии генерала Сизова все еще продолжались усиленные оборонительные работы. Ставка Верховного Главнокомандования двигала и двигала в этот район новые войсковые формирования, удивляя и радуя солдат. Непрерывно прибывали приданные средства -- танки, артиллерия, зенитные и саперные подразделения. Особенно много было артиллерии. Из-за деревьев повсюду торчали длинные стволы новых противотанковых пушек, вызывавших всеобщее восхищение. Солдаты подолгу вертелись возле них:
   -- Вот это штука!
   -- Тут небось никакой танк не устоит!
   -- Где там!
   -- Ну, не скажи. А "тигры"?
   -- И "тигры" клыки обломают!
   -- Не говори гоп... "Тигры" -- это сила!
   Разведчики с тихим торжеством прислушивались к этим солдатским разговорам. Им казалось, что они первые обнаружили новые тяжелые танки в немецком тылу; они были убеждены, что советское командование, учтя их донесение, присылает сюда противотанковые орудия новейшей конструкции.
   На лесных полянах хлопотали артиллеристы, оборудовали огневые позиции: рыли землю, спиливали деревья, мешавшие стрельбе, привязывали цели, пристреливали реперы; линейные надсмотрщики тянули к наблюдательным пунктам командиров батарей и дивизионов телефонные провода, забрасывали их шестами на ветки дубов. Не прекращавшийся в течение двух недель дождь мешал работе, с листьев потоками обрушивалась вода, едва связист касался дерева. Намокшие провода были тяжелые и скользили, не удерживаясь на ветках. И только профессиональное терпение, привычка и огромная необходимость заставляли связистов безропотно делать свое дело и доводить его до конца. На лесных размытых и изрытых до последней степени тяжелыми -- тоже новыми -- танками дорогах, выбиваясь из сил, барахтались грузовики, подвозившие снаряды и орудия. Лес был полон надрывным стоном моторов. Глухими просеками, квохча гусеницами, ползли приземистые танки -- казалось, им нет конца. Они двигались осторожно, точно подкрадывались к кому-то. Тяжело урча, они сваливали деревья и устраивались недалеко от опушки. Танковый рев вплетался в другие звуки, которых в Шебекинском урочище было множество: где-то татакали зенитки, обстреливая неприятельский самолет-разведчик; негромко переговаривались саперы, степенно и не спеша рывшие блиндажи; стучали молотки и слышалось характерное потрескивание автогенных аппаратов в артиллерийских мастерских, давно развернувшихся в глубине леса; скрипели повозки; раздавался свист бичей -- это мыкали свое горе на размытих дорогах затертые машинами и оттесненные в еще более непроходимые, гиблые места ездовые -- великие страстотерпцы фронтовых дорог. Все эти звуки сливались в один неумолчный и тревожно-озабоченный гул, наполнявший солдатские сердца ожиданием чего-то значительного и необыкновенного. Изредка в лесу разрывался прилетевший из-за Донца вражеский снаряд и поглощал все остальные звуки. Лес некоторое время оставался как бы безмолвным. Но вот звук разорвавшегося снаряда угасал, и вновь возникало, усиливаясь, привычное гудение.
   Лес кипел, как муравейник. В него и ночью втягивались все новые и новые войсковые организмы: танковые и саперные бригады, иптапы*, понтонные подразделения, дивизионы гвардейских минометов. Все это теснилось, устраивалось хлопотливо, готовясь к чему-то.
   *Истребительно-противотанковые артиллерийские полки.
   Генерал Сизов весь день провел на переднем крае с командирами приданных частей и офицерами штаба. Только поздно вечером, усталый, но, видимо, довольный сделанным, он возвратился в штаб. Лицо комдива, однако, было озабоченно. Его беспокоила последняя разведсводка, полученная из штаба армии. В сводке говорилось, что против дивизии Сизова появилась новая танковая дивизия немцев, недавно прибывшая из Германии. Дивизия эта подошла к фронту уже после того, как группа Шахаева возвратилась из неприятельского тыла.
   Сизов вышел из блиндажа. На улице шел дождь. Генерал расстегнул китель и подставил прохладе свою грудь. Затем вернулся в блиндаж, позвонил в медсанбат, справился о здоровье полковника Баталина. Баталин, полк которого недавно был выведен во второй эшелон, поправлялся. Сизов прилег на койке. Но сон не приходил. Медленно распутывался клубок давно волновавших мыслей.
   "Много у врага новой, грозной техники, а солдаты все те же. Даже хуже тех. А у нас и техники больше. А главное -- люди, солдаты. И в этом никто нас не может превзойти. Если полк потерял всю боевую технику, он еще не погиб. Он жив, если в нем уцелели знамя и хотя бы один солдат. Это так. Орудие стреляет, пока за ним стоит боец, танк движется, пока в нем сидит солдат. А главное -- какой солдат... Впрочем, это очевидная истина. И почему я об этом думаю... Новая танковая дивизия?.. Надо проверить. Завтра же пошлю разведчиков..."
   Не заметил, как заснул.
   Разведчики, совершившие рейд в тыл врага, были повышены в звании. Шахаев стал старшим сержантом, Пинчук -- сержантом, Ванин и Аким -ефрейторами. Никто, кажется, так не гордился этим повышением, как Сенька. В тот же день он заставил встать по команде "Смирно" молодого разведчика Алешу Мальцева.
   -- Почему не приветствуешь старших? -- строго отчитывал он его. -Перед тобой -- ефрейтор!.. Как стоишь?!
   При этом он был настолько серьезен, что его никак нельзя было заподозрить в шутке.
   Назревали большие события, а жизнь солдат шла своим обычным чередом. Шахаева назначили командиром отделения и вскоре парторгом роты. Сенька и Аким остались под его командой, а Пинчука поставили старшиной роты -- на этот раз уже официально. Таким положением вещей остались довольны все, и в особенности Пинчук; наконец-то в его руки попало настоящее хозяйство! Не дожидаясь дополнительных указаний, он немедленно приступил к делу. По акту, как и полагается, начал принимать все ротное имущество от Ивана Кузьмича, старого рыжеусого солдата-сибиряка, временно исполнявшего обязанности старшины.
   -- Кузьмич, -- обращался к нему по-граждански Пинчук, вынимая из мешков собранное для стирки солдатское белье. -- Одной пары не хватает. Ты не того... не позычив кому-нибудь?
   -- Что вы, товарищ сержант! Как можно! -- обижался Кузьмич. -- Что я, враг себе? Давай еще раз пересчитаем.
   -- Давай, давай, -- соглашался Пинчук и начинал заново перебирать белье. -- Тильки як що не хватит...
   Однако при повторном подсчете белье находилось: в бережливости и честности Кузьмич нисколько не уступал самому Пинчуку. Был вот только малограмотен Кузьмич, да на водчонку слабоват; если бы не это, быть бы Ивану Кузьмину старшиной роты или кладовщиком, на худой конец. А сейчас он служил ездовым. Под его началом находились две добрые сибирские лошади да ладно сколоченная пароконная повозка. К обязанности ездового Кузьмич относился в высшей степени добросовестно. Во всей дивизии не сыскать такой справной сбруи и таких сытых лошадей, как у Кузьмича. Зная его исполнительность и честность, старшина роты доверял ему возить продукты с ДОПа* -- предприятие, как известно, связанное с немалыми соблазнами. Во все важные поездки новый старшина отправлялся только с ним. По дороге Кузьмич рассказывал ему о своей жизни, о том, как несладко сложилась она у него с самых молодых лет.
   * Дивизионный обменный пункт.
   Женился Кузьмин в четырнадцатом году на деревенской красавице Глаше. Но не довелось ему пожить с молодой женой как следует. Царь начал войну с Германией. Забрали молодца. Больше трех лет мыкал горе по окопам, кормил вшей то под Перемышлем, то под Варшавой, то в Восточной Пруссии. А потом четыре года участвовал в гражданской. Возмужал, окреп, заматерел. Всюду побывал -- на юге и на севере. Лихим кавалеристом мчался по родной сибирской земле по пятам адмирала Колчака. Первым из всего эскадрона ворвался в родную деревню. Вихрем пронесся по улице, сверкая саблей и пришпоривая обезумевшего коня, сбрасывавшего по дороге ошметья кроваво-белой пены с оскаленного в дикой ярости рта. У своего дома стальными мускулами натянул поводья -- была в молодости силушка в Кузьмичовых руках! -- поднял на дыбы храпевшего жеребца, гаркнул весело:
   -- Глаша, встречай гостя!
   Но не выглянула Глаша в окошко, не вылетела, разметав руки, во двор. Молчанием встретила его родная хижина. Соскочил с коня. Вбежал в хату с недобрым предчувствием. Комната с умолкнувшими часами-ходиками на бревенчатой стене и темным образом Николая-чудотворца в левом углу пахнула на молодого хозяина нежилью. Лихая весть ожидала Ивана: его белолицая Глаша ускакала с белогвардейским чубатым казаком, который -- второпях, должно быть, -- и фотографию свою оставил на столе. Взглянул Кузьмич на карточку, и сердце заныло: красив, подлец...
   Гнался за Колчаком до самого Иркутска, потом до Маньчжурии доскакал, -все думал догнать того казака, да поздно, видно, уж было...
   А когда отгремели огненные годы, вернулся домой. И потянулись для Кузьмича дни, месяцы, полные одиночества и глубоко скрытой тоски. Не было радости без Глаши, ничто не веселило. Сколько красивых сибирячек предлагали ему любовь свою, сколько добрых и ласковых сердец раскрывалось перед ним -не пошел навстречу их любви суровый сибиряк, замкнулся и навсегда остался бы один-одинешенек, если б вокруг не бушевала, не вихрилась новая жизнь, за которую он так долго воевал. Состоял он одно время в продотряде, с яростной злобой вырывал хлеб у кулаков, стремившихся заморить голодом советскую власть.
   А кончилось все это, вернулся домой. В работе стал искать утешение. Сильно полюбились ему почему-то деревенские ребятишки. Звенящей ватагой врывались они в его хату, и он угощал их конфетами. Рассказывал про германскую да гражданскую, помогая вить кнуты, а выпроводив ребят, сразу мрачнел. Сгорбившись, подходил к образам, доставал маленькую шкатулку. Там хранилась фотография жены -- единственная память о Глаше. Долго смотрел на пожелтевшее изображение и трудно, по-мужски, плакал. В ту пору и породнился Кузьмич с "зеленым змием".
   В колхоз он записался сразу же, как только артель начала создаваться. Ушел с головой в работу. С его умом и трудолюбием Кузьмич мог бы быть хорошим председателем или завхозом, но он отказался от этих должностей и заделался постоянным образцовейшим конюхом -- привычка старого кавалериста тянула к лошадям. А когда началась война и колхоз выделил для армии двух лучших кобылиц-четырехлеток, выпестованных Кузьмичом, он ни за что не пожелал доверить их другим рукам и отпросился ехать на фронт. И Кузьмич сумел сберечь своих лошадей вплоть до 1943 года, -- носил он в сердце заветную мечту сохранить их до конца войны и вернуться в колхоз на своих кобылах. "То-то будет радости у председателя!" -- думал он, пряча теплую улыбку в рыжих усах. Было что-то трогательно-сердечное в его привязанности к лошадям.
   Старая, с висевшим на одной пуговице хлястиком, порыжевшая от времени и конского пота шинель Кузьмича редко была на плечах хозяина. Она служила одновременно и попоной, и торбой, и одеялом. Кузьмич то расстилал ее на повозке и насыпал овса, то прикрывал длинномордую одноухую Маруську, свою любимицу.
   ...Пинчуку оставалось принять кухню, и Кузьмич повел его к полуразрушенной саманной мазанке, принадлежавшей какому-то хозяину из деревни Безлюдовки.
   Собственно, никакой деревни тут уже и не было, оставалось лишь одно название, которое -- не будь здесь солдат -- теперь совершенно соответствовало бы этому унылому месту. Всюду, куда ни кинь взгляд, маячили уродливые обломки жилых домов и общественных построек. Война дважды прокатилась через эту деревню и сделала свое лихое дело. Уцелела одна лишь изба, да и та как будто была не рада, что уцелела. Она сиротливо стояла среди развалин с одним маленьким бельмоватым оконцем, словно только что очнулась от страшного, оглушительного удара, и удивленно смотрела на своих поверженных соседок. Казалось, всем своим неказистым видом хатенка так и хотела сказать: "Господи, как же я долго спала и что за это время сотворилось вокруг!" Печные трубы на пожарище, как водится, сохранились все. Длинные и жуткие, они тянулись кверху.
   Пинчук невольно остановился, пораженный этими разрушениями. Кузьмич тяжело вздохнул и захватил зубами свой левый ус -- так делал он всегда, когда был не в духе.
   "Когда же все это на ноги встанет, в порядок войдет?" -- окинул Кузьмич несуществующую деревню печальным взглядом.
   В эту минуту он показался Пинчуку каким-то особенно сухоньким. Лицо Кузьмича осунулось и было удивительно похоже на засушенную грушу. Казалось, на этом лице ничего не осталось, кроме носа да длинных рыжих усов. Эти усы, пожалуй, и придавали их владельцу еще кое-какую солидность. А сбрей их -- и останется Кузьмич жалким и немощным, как Черномор без своей бороды.