Страница:
После заседания планировался дружный уход всех депутатов из Георгиевского дворца. федор Кузьмич должен был в полном одиночестве растерянно и тупо смотреть в глаз телекамеры, пока диктор не скажет: приглашаем вас, дорогие товарищи телезрители, посмотреть хоккейный матч между… Тут федор Кузьмич по замыслу режиссеров расплывался, постепенно превращаясь в клюшку, а потом в шайбу и в лед.
В общем, гражданин Гуров, за день до открытия сессии, когда уже начали съезжаться в Москву депутаты и им выдали талоны в бесплатный ресторан, в закрытые промтоварные магазины и по одной ондатровой шапке на душу, страна наша находилась на пороге новой жизни, а ее вожди в прединфарктном состоянии. Суслов харкал кровью и готовил самолет для бегства в Китай. Лубянку и Старую площадь лихорадило.
Тут скончалась от физической невозможности продолжать жизнь на сцене дублерша Боронкова актриса Яблочкина. Текст своей последней роли она унесла в могилу.
Сам Боронков находился в это время в полнейшей изоляции от мира. Ему прокручивали кинорепортажи, заснятые нашими агентами на заседаниях разных парламентов, кнессетов, фолькетингов, конгрессов, стортингов, дансингов и прочих форумов буржуазной лжедемократии. Натаскивали, разумеется, как надо вести себя перед голосованием «против». Недовольно дергать ножкой. Пожимать плечами. Саркастически лыбиться. Иронически выкрикивать «браво». Прерывать речи вождей правого крыла выражением «а уж это, батенька, не лезет ни в какие ворота!». А также говорить про себя различные грубости в адрес руководителей правящей партии, правительства и мысленно глумиться над их святынями и идеалами. Зачеты по всем этим делам Боронков сдал блестяще.
Когда оставалось несколько часов до открытия исторической сессии, первого, единственного и величайшего оппозиционера могущественной сверхдержавы, депутата Верховного Совета СССР от Нижне-Тагильского избирательного округа привезли в автофургоне с надписью на борту «Пейте томатные соки!» в кабинет всесильного Никиты. Стол его, говорят, был завален сводками о состоянии здоровья руководителей республик, высшего генералитета, обкомовских и райкомовских работников и прочих урок помельче. Состояние их здоровья было ужасным. Многие сутками не выходили из кабинетов, и самые мощные микрофоны улавливали беззвучный, казалось бы, вопрос, исходивший от всего существа повергнутых в уныние чинов: а дальше что?
Так чувствовали себя, вероятно, самые чуткие к изменению атмосферного давления и тектоническим сдвигам кошки перед последним днем Помпеи. Поэтому в Помпейских развалинах до сих пор не было найдено ни одного, буквально ни одного кошачьего или котеночкиного скелета. Естественно предположить, что почуявшие беду кошки сделали все, что было в их силах, для спасения себя и своих детей от ужасного, неумолимо приближающегося к стенам бедной Помпеи катаклизма.
Только не надо со мной спорить, гражданин Гуров! Не надо! Вы что, полный дебил и кретин? Вас действительно больше всего на свете интересует, на самом ли деле кошки были единственными из спасшихся в Помпее тварей, или все это злая сатира? Больше вас ничего не интересует, бесчувственное животное?.. Ах, просто кошку свою вы боготворите, потому что она, в свою очередь, любит вас мистически и беззаветно… Вот как. Тут есть над чем подумать, есть, но продолжим, и не перебивайте меня, сука вы эдакая!
А дальше что?., А дальше что? .. А дальше что?
Никита включал магнитофон «Сони» и до него доносился этот унылый вопрос, тысячеустно произнесенный в разных концах нашей необъятной родины остро и тоскливо чуявшими глухое шебуршение злых тектонических сил партийными придурками и воротилами вроде вас. Только одного «против» вы опасались, как маленького клинышка, вбитого в трещинку монолита и начавшего тем самым пусть медленное, пусть неприметное иному оку, но все же неотвратимое разрушение вроде бы неразрушимой громадины, под тяжестью которой задыхаются и силы, и дух многих народов! Наложили в штаны, завоняли, затрезвонили друг другу, завздыхали в душной истоме тревог и печали: а дальше что? .. А дальше что?
Началась, кроме всего прочего, после утечки информации о готовящемся событии серия самоубийств некоторых материально ответственных лиц с богатым воображением. Все они, благоденствующие полвека в коррумпированной сверху донизу структуре государства, живо представили свое сирое и скорбное будущее после исторического голосования Боронкова «против»… Огромная страна стояла, пользуюсь тут, извините, гражданин Гуров, выражением Швейка, на грани политического, экономического и морального крахов.
А когда Громыко поэтично обрисовали трагические картины распада огромной Советской Империи, неизбежно наступившего после акции Боронкова федора Кузьмича, проголосовавшего «против» на глазах всего мира, изумленного и обнадеженного этим героическим, открывающим огромные перспективы шагом, то Громыко, говорят, подумывал о петле. Он сидел на Смоленской площади, молчал, а в кабинете Никиты то и дело звучал усиленный мощной аппаратурой, трансформирующей красноречивое молчание в звуковые колебания, внутренний голос министра, и доныне таскающего по лестницам и континентам свой портфель, несмотря на фантастические провалы внешней политики: а что же дальше? Вот тут-то и втолкнули в кабинет Никиты Боронкова федора Кузьмича, шепнув ему предварительно, чтобы отвечал на все вопросы правдиво, весело и непринужденно, и ни в коем случае чтобы не вздумал посылать Никиту Сергеевича в жопу: он Боронкову не директор металлургического комбината, он стойкий марксист-ленинец, а также победоносец над драконами Иосифом Виссарионовичем и Лаврентием Палычем.
– Ладно. Постараемся, – будто бы шепнул в ответ инструктору ЦК Федор Кузьмич.
– Вот ты каков! – сказал Никита. – Здорово, гусь лапчатый. Мы тут уже указ подготовили о награждении тебя за мужестео, проявленное при исполнении депутатских обязанностей, орденом Кутузова первой степени. Ленинскую премию тоже получишь за вклад в теорию, В какую именно, пока неизвестно. Академик Федосеев думает… Ну, так что же дальше, Федор?
– Дальше будем голосовать, Никита Сергеевич, против, согласно приказу и личной ответственности. У самого ведь тоже многое наболело.
– Ну, а против чего же собираешься поднять ты свой мандат, врученный тебе не Эйзенхауэром, а народом? Против чего?
– Против всего, – честно и открыто, по-детски при этом улыбаясь, ответил Ф. К. Боронков и пояснил. – Я тут прикинул своим рабочим умишком, что хули уж разбрасываться по мелочам, по пунктам всяким, статьям и параграфам. Если уж рубать первый раз «против», то рубать надо Против всего. Хули мучиться, Никита Сергеевич? Что я сюда ебаться, что ли, приехал за тыщу километров? Неужели уж если мы на партсобраниях возражаем начальству, против говорим, то на сессии Верховного Совета перебздим пердячим паром и рассыплемся в мандраже, как говнюки в своих ебаных парламентах? Правильно я дотумкался? Давно собирался, да все стращали нас, когда шапки выдавали пыжиковые: не забывать, что все мы «за».
– Вот как, оказывается, обстоят дела в голове передового рабочего класса, гегемона нашего проверенного и испытанного! – говорит Никита. – Ну, что ж, Федя, давай сядем и прикинем, против чего же ты все-таки собираешься голосовать? Ведь на тебя и так уже весь мир, благодаря журналистской заразе, смотрит… Протие чего? Неужели против… нашего сегодняшнего, вчерашнего и завтрашнего… против всего? Ты сознаешь свою историческую ответственность?
– Сознаю! От всей груди сознаю! Я уже и с бабой и с детьми попрощался. Тут я, как Гагарин в космос, запущаюсь и готов на все сто, к любой, как говорится, беде. До конца пойду, выстою, Никита Сергеевич. Вам тяжельше было, и то обошлось, а мы как-нибудь перекантуемся.
– Хорошо, – говорит Никита. – Будешь ли ты, федя, голосовать за утверждение госбюджета на текущий год?
– Зачем же? Конечно не буду! На хер он мне сдался? – простодушно признался Боронков.
– Поясни, Федя, – почему, если ты разбираешься в международном положении и яичном порошке, – потребовал Никита.
– Много расходов на вооружение, мало на автомобилестроение. Мы хотим жить почище фордовских наймитов и катать на рыбалку на машинах. Затем ковров маловато выпускаем, телевизоров. Обувь – говно, пальто человеческого нигде не купишь, и я, хоть и металлург, но поднимать желаю не тяжелую, а легкую промышленность. От тяжелой у народа уже по две грыжи на рыло имеется. Продолжать?
– Валяй, валяй, – угрюмо, но с большим интересом сказал Никита.
– Еще я желаю перевести часть капиталовложений из атома в сельское хозяйство. Скоро жрать нечего будет.
– Дальше.
– Дальше прошу указать в бюджете точную цифру средств, которыми мы подкармливаем иностранные компартии, а они, как волки, только и смотрят, чтобы в джунгли побыстрей убежать.
– Это ты правильно, Федор, рассуждаешь, но мы так прочно увязли в трясине народно-освободительных движений, что сам не знаю, как быть. Я бы и рад из говна вылезти. Суслов мешает. Любит он это дело, дурак. Хлобыстнул тут Боронков водки стакан из хрустального графина и совсем осмелел.
– Обязательно хочу, чтобы в бюджете указали выплачивать народу денежку за облигации. Мы же от души давали в долг партии и правительству, от детишков кусок, можно сказать, каждую получку отрывали, а вы – рраз – и накрылись жареной мандой все наши займы. Нехорошо. Так только в тюрьме урки с мужиками поступали. Я против!
– Может быть, ты, федор, также против Ассуанской плотины, которую мы по-братски строим в Египте? – спросил Никита.
– Против! Все равно они скурвятся, а денежки, миллиарды наши – плакали. Я против! Я думаю, что Индонезия тоже скоро скурвится, как скурвился Китай! Выходит, мы на свою шею обстраивали его? Ведь мы за те же деньги могли школ настроить, новую модель ботинок изобрести, стадо увеличить, лишних ракет десять в космос захреначить! Откуда такая глупая недальновидность? Спасибо, что вы быстро очухались. А по моему мнению, надо крупные капиталовложения делать не в друзей, так называемых, Советского Союза, а в торговлю с врагами. Они завсегда могут оказаться друзьями, а вот дружки только и ждут, чтобы обхавать нас, ободрать почище, и в удобный политический момент уши приделать. Да кто вам, между нами девочками, дороже, Никита Сергеевич, собственный народ или Насеры, Лумумбы и прочие Ким-Ир-Сены?
– Короче говоря, на сессии ты не собираешься одобрять нашу классовую внешнюю политику, имеющую в виду во главе с Громыко освободить всех из-под власти капитала и империализма, а заодно захватить у миллионеров ихние нефтяные месторождения, концерны и тресты?
– Да! Я голосну против! Ни за что не одобрю внешнюю политику. Нехера нам делать в Африке и в Азии. Дома дел хватает. Нечего самим становиться империалистами. Мы – нижнетагильцы – против! Тут нам все ясно в отличие от Громыко! Против! Да и зачем освобождать от капитала американца, шведа, австралийца, канадца, финна и других рабочих разных наций, включая японца, если они загребают в пять – десять раз больше меня? Чтобы снизить уровень жизни? Где тут логика-то? Не понимаю. Я против, потому что я болею, болею за брата по классу, за пролетария, и зла ему не желаю, но каждую получку завидую. Тут Ничего мы с собой поделать не можем. Давайте закусим, Никита Сергеевич. Хороша у вас водочка! Родник! – выпили оба государственных деятеля, закусили, и Боронков живо продолжал. – Отобрать у Морганов-Дюпонов концерны и недра не мешало бы, конечно, но тут есть опасность: вдруг Рок феллеру не по душе это дело придется? Вдруг он встревожится, скажет «ну, уж хуюшки!», взбрыкнет копытом, а это уже война, может, и не мировая поначалу, но во всяком случае третья отечественная. Я против войны и никаких не признаю наших кровных интересов в чужих колониях, странах и концернах! Будьте здоровы, Никита Сергеевич!
– Отлично! Отлично! – сказал Никита.
– Стараемся, как можем, хули говорить! – заскромничал федор Кузьмич.
– Так… Выходит, ты голосуешь протие бюджета и стратегических целей нашей внешней политики. Так. А с огромными инвестициями в ядерно-ракетный комплекс согласен?
– Против! Против и еще раз против!
– Почему?
– Даже не знаю. Если все – «за», значит я – «против». Главное, чего спешить с этим космосом? Куда он денется? Темпы его освоения мне не нравятся, ибо прорех на земле много. Врачи участковые, пидарасы, иногда аппендицит от гриппа отличить не могут, учат их мало и времени для лечения дают в обрез. У меня Миронов из бригады дуба врезал. Думали ангина у него с поносом, а зевнули перитонит. Улучшать надо подготовку врачей. Мы же не хрюшки со свинофермы. А вы говорите «Космос»!
– А как насчет кукурузы? – осторожно поинтересовался Никита.
– Я против. Мой зятек говорит, что проклинают ее кое-где крестьяне. Анекдот во многом эта ваша царица-кукуруза.
– Следовательно, раз тебе кукуруза не нравится, то ты, Федор, против постановлений партии о дальнейшем развитии кино, театра, художников, музыки и литературы?
– Конечно! А как же? И кино, и романы только ухудшаются от этих постановлений. Страху они прибавляют деятелям искусств. А уж какое от страха искусство, мы и по телевидению видим, и в журнале «Огонек» читаем, и в тухлых книжках, и в фильмах задристанных, и в прочих шедеврах, как говорится, соцреализма. Я против! Мне остоебенило видеть на заводе и на улицах одно, а читать другое. Что я, сумасшедший, что ли? Это только у безумцев и трусливых писак отличаются представления о советской жизни, так сказать, от самой реальности и наоборот. Мы не идиоты, мы видим все это, понимаем, а если читаем, смотрим и слышим всякое говно, то ведь ничего другого делать не остается. Разве что пить? А мы и пьем другой раз. Ей-Богу, веселее это дело, чем в киношке скрежетать зубами от смертной тощищи… Я против. Талант, полагаю, не чугун: его по одинаковым формам не надо разливать, пущай себе течет как знает по земле, пока не затвердеет. Я вот в цеху любуюсь на сливки металла застывшие, на лужицы разнообразные, а чушек отлитых видеть не могу. Девяносто процентов ваших писак, художников и режиссеров – чушки! Дошло?
– Дошло, Федя, дошло, и еще как дошло! Чуть не до желудка достало. – Тут Никита выключил усилители, чтобы не мешал ему общий хор, вопрошавший ну а что же дальше?», в который вплелись дисканты польских, чешских, румынских, венгерских и других младших братьев, побеждающих нашими танками биологическую несовместимость своих народов с тем, что принято называть социализмом. – Дошло, федя. Ты и насчет Пастернака не согласен?
– Да! И тут я против. Вы бы дали нам сначала прочитать эту «живагу», а потом уж обливали его помоями. Мы бы хоть знали, за дело или снова по вашей же глупости.
– А целина?
– Целина дело неплохое, но вы бы посчитали, во сколько пуд хлеба обходится на целине, если технику туда и обратно вы возите с другого конца Союза, если половина зерна гниет, горит и теряется из-за распиздяйства, плохих хранилищ и неродственного отношения городских молодых людей, в приказном порядке ставших хлеборобами, к земле, к колоску, к зернышку. Трубить надо меньше. Будто до нас человечество целины не осваивало. Весь земной шар распахали, а звону об успехах не слыхать, хотя фермер в одиночку за двадцать наших остолопов работу производит! Тут я воздерживаюсь.
– А Сталин тебе как?.. Выпей, выпей еще, не пужайся.
– Насчет Сталина я тоже воздерживаюсь. Но и против идти не могу. Вы же только начали очищать Кремль от культа. Работы меньше половины сделали, и вообще она, говорят, свертывается. А о полработе чего говорить? Это вроде как всунуть, тут же вытащить и впустую ждать девять месяцев. Кончить надо, одним словом, работу.
– Куба? – коротко, начиная багроветь, спросил Никита.
– Против! Дорого больно платить Фиделю восемь миллионов в день, если не больше, и опасно. Америка ведь не олень сохатый, она чует, что к ней подбираются. А сам Фидель нам, нижнетагильцам, не по душе. Орет с трибуны, как наш секретарь парткома, и фиглярничает по-профурсетски. Я за Кубу, но против заморских авантюр. Восемь миллионов новыми! Просто охуеть можно! Для этого, что ли, цены на мясо, масло повышали. Я против. Кроме того, вся страна охвачена из-за оптимизма очковтирательством.
– А денежная реформа?
– Объебаловка чистая! Сами знаете. А не знаете, загляните на рыночек. До реформы пучок петрушки сколько стоил? Десять копеек. Чем десять копеек стали? Одной копейкой. Сколько нынче стоит петрушка? Двадцать копеек! Во сколько раз цены выросли? Позвоните министру финансов. Он ответит. У него башка большая. Я против!
Тут входит секретарь Никиты. Так, мол, и так, говорит, Никита Сергеевич, Юрий Левитан готов! Трижды гоголем-моголем глотку ему прочистили. Рвется в эфир. Еле держим. Депутаты уже в фойе. В киосках дефицит покупают, в буфетах лимонад пьют, а представители рабкласса – пивком балуются, дефицитную воблочку посасывают. Ждем исторического голосования.
– Выйди прочь, – говорит ему Никита. – Левитану приказать забыть текст информационного сообщения. Велеть прочитать по всем радиостанциям стишок этой обезьяны Рождественко: «Партия – сила класса! Партия – мозг класса! Партия – слава класса! Партия не баба, она мне никогда не изменит, друг к другу прижатая туго!» Но чтобы громче читал! Чтобы весь мир его слышал, и все либеральные компартии чтоб трепетали от нашей титанической несгибаемости… Тебя же, Федор, я спрашиваю: как же ты мог говорить «против»? Как? Не укладывается это в голове моей, повидавшей и не такие виды! Ужас! У-жас!
– Так ведь вы… сам и инструктаж, как говорится, – забухтел федор, теряя логику существования.
– Что я? Что сами? Что инструктаж, етит твою контру в доменную печь! Ну, учили тебя, ну, инструктировали, приказать даже могли голоснуть против, мало ли чему нас плохому вообще в жизни учат? Меня же учил Сталин быть кровопийцей до конца, но я ведь не стал им, я ре-а-би-литиро-вал! Я «Иван Денисыча» напечатал, я Пастернака не поставил к стенке, я через себя, можно сказать, перешагнул, через бздилогонов сталинских, через КГБ, МВД, Суслова, Ибаррури, Мао, Молотова, гнусную, кровавую рожу Кагановича, этого Каина нашего времени, убившего брата Авеля Моисеевича, я же перешагнул через железный занавес, а ты? Как ты мог?
– Готовили меня к историческому, как говорится, шагу… учили… Зачеты опять же… Я и слился с тем, что говорю. Мне это «против» родным как бы стало, вроде вас, партии и правительства… – Федор, говоря, трезветь хмуро начал и злиться.
– Я тебя не про то. Я знаю, что тебя учили. Я лично проект сей породил. Я тебя спрашиваю, сукин ты сын, как ты сам мог пойти, органически, так сказать, против, сам? Вот что в башке моей не укладывается! Как ты САМ мог? А если бы, скажем, ВЦСПС приказал тебе предать родного отца и уморить голодом матушку, ты что, стал бы злодействовать? Да? Ты и в Венгрию не ввел бы войска?
– Ни за что не ввел бы! Насильно мил не будешь! – сказал федор.
– А что дальше? Что дальше? Что дальше? – застучал Никита кулаками и затопал ногами.
– Сначала я проголосую, а там видно будет, – беззаботно сказал Федор.
– Нет, Федор, – будто бы сказал Никита. – Белогвардейская, кулацкая, жидовская, модернистская морда. Голосовать ты не пойдешь. Ты воздержишься. Мы так и сообщим в закрытом порядке товарищам: воздержался. Нельзя сразу быть против. Либерализация – процесс бесконечно долгий, как и путь к абсолютной истине. Спешить некуда. Сиди здесь, вот – ключ от бара, пей что хочешь и музыку слушай… Потом домой поедешь. Мы защитим свои устои. Никак, никак, хоть убей, не могу я понять, как ты органически согласился быть против? Молчи, сукин сын, и скажи спасибо, что не ликвидируем мы тебя на месте, как Берию! Федя в кабинете, говорят, допивать остался, а Никите так и не простили ближайшие сотрудники того, что потряслись они и в штаны наложили. Чем все это кончилось, вам, гражданин Гуров, хорошо известно.
32
33
В общем, гражданин Гуров, за день до открытия сессии, когда уже начали съезжаться в Москву депутаты и им выдали талоны в бесплатный ресторан, в закрытые промтоварные магазины и по одной ондатровой шапке на душу, страна наша находилась на пороге новой жизни, а ее вожди в прединфарктном состоянии. Суслов харкал кровью и готовил самолет для бегства в Китай. Лубянку и Старую площадь лихорадило.
Тут скончалась от физической невозможности продолжать жизнь на сцене дублерша Боронкова актриса Яблочкина. Текст своей последней роли она унесла в могилу.
Сам Боронков находился в это время в полнейшей изоляции от мира. Ему прокручивали кинорепортажи, заснятые нашими агентами на заседаниях разных парламентов, кнессетов, фолькетингов, конгрессов, стортингов, дансингов и прочих форумов буржуазной лжедемократии. Натаскивали, разумеется, как надо вести себя перед голосованием «против». Недовольно дергать ножкой. Пожимать плечами. Саркастически лыбиться. Иронически выкрикивать «браво». Прерывать речи вождей правого крыла выражением «а уж это, батенька, не лезет ни в какие ворота!». А также говорить про себя различные грубости в адрес руководителей правящей партии, правительства и мысленно глумиться над их святынями и идеалами. Зачеты по всем этим делам Боронков сдал блестяще.
Когда оставалось несколько часов до открытия исторической сессии, первого, единственного и величайшего оппозиционера могущественной сверхдержавы, депутата Верховного Совета СССР от Нижне-Тагильского избирательного округа привезли в автофургоне с надписью на борту «Пейте томатные соки!» в кабинет всесильного Никиты. Стол его, говорят, был завален сводками о состоянии здоровья руководителей республик, высшего генералитета, обкомовских и райкомовских работников и прочих урок помельче. Состояние их здоровья было ужасным. Многие сутками не выходили из кабинетов, и самые мощные микрофоны улавливали беззвучный, казалось бы, вопрос, исходивший от всего существа повергнутых в уныние чинов: а дальше что?
Так чувствовали себя, вероятно, самые чуткие к изменению атмосферного давления и тектоническим сдвигам кошки перед последним днем Помпеи. Поэтому в Помпейских развалинах до сих пор не было найдено ни одного, буквально ни одного кошачьего или котеночкиного скелета. Естественно предположить, что почуявшие беду кошки сделали все, что было в их силах, для спасения себя и своих детей от ужасного, неумолимо приближающегося к стенам бедной Помпеи катаклизма.
Только не надо со мной спорить, гражданин Гуров! Не надо! Вы что, полный дебил и кретин? Вас действительно больше всего на свете интересует, на самом ли деле кошки были единственными из спасшихся в Помпее тварей, или все это злая сатира? Больше вас ничего не интересует, бесчувственное животное?.. Ах, просто кошку свою вы боготворите, потому что она, в свою очередь, любит вас мистически и беззаветно… Вот как. Тут есть над чем подумать, есть, но продолжим, и не перебивайте меня, сука вы эдакая!
А дальше что?., А дальше что? .. А дальше что?
Никита включал магнитофон «Сони» и до него доносился этот унылый вопрос, тысячеустно произнесенный в разных концах нашей необъятной родины остро и тоскливо чуявшими глухое шебуршение злых тектонических сил партийными придурками и воротилами вроде вас. Только одного «против» вы опасались, как маленького клинышка, вбитого в трещинку монолита и начавшего тем самым пусть медленное, пусть неприметное иному оку, но все же неотвратимое разрушение вроде бы неразрушимой громадины, под тяжестью которой задыхаются и силы, и дух многих народов! Наложили в штаны, завоняли, затрезвонили друг другу, завздыхали в душной истоме тревог и печали: а дальше что? .. А дальше что?
Началась, кроме всего прочего, после утечки информации о готовящемся событии серия самоубийств некоторых материально ответственных лиц с богатым воображением. Все они, благоденствующие полвека в коррумпированной сверху донизу структуре государства, живо представили свое сирое и скорбное будущее после исторического голосования Боронкова «против»… Огромная страна стояла, пользуюсь тут, извините, гражданин Гуров, выражением Швейка, на грани политического, экономического и морального крахов.
А когда Громыко поэтично обрисовали трагические картины распада огромной Советской Империи, неизбежно наступившего после акции Боронкова федора Кузьмича, проголосовавшего «против» на глазах всего мира, изумленного и обнадеженного этим героическим, открывающим огромные перспективы шагом, то Громыко, говорят, подумывал о петле. Он сидел на Смоленской площади, молчал, а в кабинете Никиты то и дело звучал усиленный мощной аппаратурой, трансформирующей красноречивое молчание в звуковые колебания, внутренний голос министра, и доныне таскающего по лестницам и континентам свой портфель, несмотря на фантастические провалы внешней политики: а что же дальше? Вот тут-то и втолкнули в кабинет Никиты Боронкова федора Кузьмича, шепнув ему предварительно, чтобы отвечал на все вопросы правдиво, весело и непринужденно, и ни в коем случае чтобы не вздумал посылать Никиту Сергеевича в жопу: он Боронкову не директор металлургического комбината, он стойкий марксист-ленинец, а также победоносец над драконами Иосифом Виссарионовичем и Лаврентием Палычем.
– Ладно. Постараемся, – будто бы шепнул в ответ инструктору ЦК Федор Кузьмич.
– Вот ты каков! – сказал Никита. – Здорово, гусь лапчатый. Мы тут уже указ подготовили о награждении тебя за мужестео, проявленное при исполнении депутатских обязанностей, орденом Кутузова первой степени. Ленинскую премию тоже получишь за вклад в теорию, В какую именно, пока неизвестно. Академик Федосеев думает… Ну, так что же дальше, Федор?
– Дальше будем голосовать, Никита Сергеевич, против, согласно приказу и личной ответственности. У самого ведь тоже многое наболело.
– Ну, а против чего же собираешься поднять ты свой мандат, врученный тебе не Эйзенхауэром, а народом? Против чего?
– Против всего, – честно и открыто, по-детски при этом улыбаясь, ответил Ф. К. Боронков и пояснил. – Я тут прикинул своим рабочим умишком, что хули уж разбрасываться по мелочам, по пунктам всяким, статьям и параграфам. Если уж рубать первый раз «против», то рубать надо Против всего. Хули мучиться, Никита Сергеевич? Что я сюда ебаться, что ли, приехал за тыщу километров? Неужели уж если мы на партсобраниях возражаем начальству, против говорим, то на сессии Верховного Совета перебздим пердячим паром и рассыплемся в мандраже, как говнюки в своих ебаных парламентах? Правильно я дотумкался? Давно собирался, да все стращали нас, когда шапки выдавали пыжиковые: не забывать, что все мы «за».
– Вот как, оказывается, обстоят дела в голове передового рабочего класса, гегемона нашего проверенного и испытанного! – говорит Никита. – Ну, что ж, Федя, давай сядем и прикинем, против чего же ты все-таки собираешься голосовать? Ведь на тебя и так уже весь мир, благодаря журналистской заразе, смотрит… Протие чего? Неужели против… нашего сегодняшнего, вчерашнего и завтрашнего… против всего? Ты сознаешь свою историческую ответственность?
– Сознаю! От всей груди сознаю! Я уже и с бабой и с детьми попрощался. Тут я, как Гагарин в космос, запущаюсь и готов на все сто, к любой, как говорится, беде. До конца пойду, выстою, Никита Сергеевич. Вам тяжельше было, и то обошлось, а мы как-нибудь перекантуемся.
– Хорошо, – говорит Никита. – Будешь ли ты, федя, голосовать за утверждение госбюджета на текущий год?
– Зачем же? Конечно не буду! На хер он мне сдался? – простодушно признался Боронков.
– Поясни, Федя, – почему, если ты разбираешься в международном положении и яичном порошке, – потребовал Никита.
– Много расходов на вооружение, мало на автомобилестроение. Мы хотим жить почище фордовских наймитов и катать на рыбалку на машинах. Затем ковров маловато выпускаем, телевизоров. Обувь – говно, пальто человеческого нигде не купишь, и я, хоть и металлург, но поднимать желаю не тяжелую, а легкую промышленность. От тяжелой у народа уже по две грыжи на рыло имеется. Продолжать?
– Валяй, валяй, – угрюмо, но с большим интересом сказал Никита.
– Еще я желаю перевести часть капиталовложений из атома в сельское хозяйство. Скоро жрать нечего будет.
– Дальше.
– Дальше прошу указать в бюджете точную цифру средств, которыми мы подкармливаем иностранные компартии, а они, как волки, только и смотрят, чтобы в джунгли побыстрей убежать.
– Это ты правильно, Федор, рассуждаешь, но мы так прочно увязли в трясине народно-освободительных движений, что сам не знаю, как быть. Я бы и рад из говна вылезти. Суслов мешает. Любит он это дело, дурак. Хлобыстнул тут Боронков водки стакан из хрустального графина и совсем осмелел.
– Обязательно хочу, чтобы в бюджете указали выплачивать народу денежку за облигации. Мы же от души давали в долг партии и правительству, от детишков кусок, можно сказать, каждую получку отрывали, а вы – рраз – и накрылись жареной мандой все наши займы. Нехорошо. Так только в тюрьме урки с мужиками поступали. Я против!
– Может быть, ты, федор, также против Ассуанской плотины, которую мы по-братски строим в Египте? – спросил Никита.
– Против! Все равно они скурвятся, а денежки, миллиарды наши – плакали. Я против! Я думаю, что Индонезия тоже скоро скурвится, как скурвился Китай! Выходит, мы на свою шею обстраивали его? Ведь мы за те же деньги могли школ настроить, новую модель ботинок изобрести, стадо увеличить, лишних ракет десять в космос захреначить! Откуда такая глупая недальновидность? Спасибо, что вы быстро очухались. А по моему мнению, надо крупные капиталовложения делать не в друзей, так называемых, Советского Союза, а в торговлю с врагами. Они завсегда могут оказаться друзьями, а вот дружки только и ждут, чтобы обхавать нас, ободрать почище, и в удобный политический момент уши приделать. Да кто вам, между нами девочками, дороже, Никита Сергеевич, собственный народ или Насеры, Лумумбы и прочие Ким-Ир-Сены?
– Короче говоря, на сессии ты не собираешься одобрять нашу классовую внешнюю политику, имеющую в виду во главе с Громыко освободить всех из-под власти капитала и империализма, а заодно захватить у миллионеров ихние нефтяные месторождения, концерны и тресты?
– Да! Я голосну против! Ни за что не одобрю внешнюю политику. Нехера нам делать в Африке и в Азии. Дома дел хватает. Нечего самим становиться империалистами. Мы – нижнетагильцы – против! Тут нам все ясно в отличие от Громыко! Против! Да и зачем освобождать от капитала американца, шведа, австралийца, канадца, финна и других рабочих разных наций, включая японца, если они загребают в пять – десять раз больше меня? Чтобы снизить уровень жизни? Где тут логика-то? Не понимаю. Я против, потому что я болею, болею за брата по классу, за пролетария, и зла ему не желаю, но каждую получку завидую. Тут Ничего мы с собой поделать не можем. Давайте закусим, Никита Сергеевич. Хороша у вас водочка! Родник! – выпили оба государственных деятеля, закусили, и Боронков живо продолжал. – Отобрать у Морганов-Дюпонов концерны и недра не мешало бы, конечно, но тут есть опасность: вдруг Рок феллеру не по душе это дело придется? Вдруг он встревожится, скажет «ну, уж хуюшки!», взбрыкнет копытом, а это уже война, может, и не мировая поначалу, но во всяком случае третья отечественная. Я против войны и никаких не признаю наших кровных интересов в чужих колониях, странах и концернах! Будьте здоровы, Никита Сергеевич!
– Отлично! Отлично! – сказал Никита.
– Стараемся, как можем, хули говорить! – заскромничал федор Кузьмич.
– Так… Выходит, ты голосуешь протие бюджета и стратегических целей нашей внешней политики. Так. А с огромными инвестициями в ядерно-ракетный комплекс согласен?
– Против! Против и еще раз против!
– Почему?
– Даже не знаю. Если все – «за», значит я – «против». Главное, чего спешить с этим космосом? Куда он денется? Темпы его освоения мне не нравятся, ибо прорех на земле много. Врачи участковые, пидарасы, иногда аппендицит от гриппа отличить не могут, учат их мало и времени для лечения дают в обрез. У меня Миронов из бригады дуба врезал. Думали ангина у него с поносом, а зевнули перитонит. Улучшать надо подготовку врачей. Мы же не хрюшки со свинофермы. А вы говорите «Космос»!
– А как насчет кукурузы? – осторожно поинтересовался Никита.
– Я против. Мой зятек говорит, что проклинают ее кое-где крестьяне. Анекдот во многом эта ваша царица-кукуруза.
– Следовательно, раз тебе кукуруза не нравится, то ты, Федор, против постановлений партии о дальнейшем развитии кино, театра, художников, музыки и литературы?
– Конечно! А как же? И кино, и романы только ухудшаются от этих постановлений. Страху они прибавляют деятелям искусств. А уж какое от страха искусство, мы и по телевидению видим, и в журнале «Огонек» читаем, и в тухлых книжках, и в фильмах задристанных, и в прочих шедеврах, как говорится, соцреализма. Я против! Мне остоебенило видеть на заводе и на улицах одно, а читать другое. Что я, сумасшедший, что ли? Это только у безумцев и трусливых писак отличаются представления о советской жизни, так сказать, от самой реальности и наоборот. Мы не идиоты, мы видим все это, понимаем, а если читаем, смотрим и слышим всякое говно, то ведь ничего другого делать не остается. Разве что пить? А мы и пьем другой раз. Ей-Богу, веселее это дело, чем в киношке скрежетать зубами от смертной тощищи… Я против. Талант, полагаю, не чугун: его по одинаковым формам не надо разливать, пущай себе течет как знает по земле, пока не затвердеет. Я вот в цеху любуюсь на сливки металла застывшие, на лужицы разнообразные, а чушек отлитых видеть не могу. Девяносто процентов ваших писак, художников и режиссеров – чушки! Дошло?
– Дошло, Федя, дошло, и еще как дошло! Чуть не до желудка достало. – Тут Никита выключил усилители, чтобы не мешал ему общий хор, вопрошавший ну а что же дальше?», в который вплелись дисканты польских, чешских, румынских, венгерских и других младших братьев, побеждающих нашими танками биологическую несовместимость своих народов с тем, что принято называть социализмом. – Дошло, федя. Ты и насчет Пастернака не согласен?
– Да! И тут я против. Вы бы дали нам сначала прочитать эту «живагу», а потом уж обливали его помоями. Мы бы хоть знали, за дело или снова по вашей же глупости.
– А целина?
– Целина дело неплохое, но вы бы посчитали, во сколько пуд хлеба обходится на целине, если технику туда и обратно вы возите с другого конца Союза, если половина зерна гниет, горит и теряется из-за распиздяйства, плохих хранилищ и неродственного отношения городских молодых людей, в приказном порядке ставших хлеборобами, к земле, к колоску, к зернышку. Трубить надо меньше. Будто до нас человечество целины не осваивало. Весь земной шар распахали, а звону об успехах не слыхать, хотя фермер в одиночку за двадцать наших остолопов работу производит! Тут я воздерживаюсь.
– А Сталин тебе как?.. Выпей, выпей еще, не пужайся.
– Насчет Сталина я тоже воздерживаюсь. Но и против идти не могу. Вы же только начали очищать Кремль от культа. Работы меньше половины сделали, и вообще она, говорят, свертывается. А о полработе чего говорить? Это вроде как всунуть, тут же вытащить и впустую ждать девять месяцев. Кончить надо, одним словом, работу.
– Куба? – коротко, начиная багроветь, спросил Никита.
– Против! Дорого больно платить Фиделю восемь миллионов в день, если не больше, и опасно. Америка ведь не олень сохатый, она чует, что к ней подбираются. А сам Фидель нам, нижнетагильцам, не по душе. Орет с трибуны, как наш секретарь парткома, и фиглярничает по-профурсетски. Я за Кубу, но против заморских авантюр. Восемь миллионов новыми! Просто охуеть можно! Для этого, что ли, цены на мясо, масло повышали. Я против. Кроме того, вся страна охвачена из-за оптимизма очковтирательством.
– А денежная реформа?
– Объебаловка чистая! Сами знаете. А не знаете, загляните на рыночек. До реформы пучок петрушки сколько стоил? Десять копеек. Чем десять копеек стали? Одной копейкой. Сколько нынче стоит петрушка? Двадцать копеек! Во сколько раз цены выросли? Позвоните министру финансов. Он ответит. У него башка большая. Я против!
Тут входит секретарь Никиты. Так, мол, и так, говорит, Никита Сергеевич, Юрий Левитан готов! Трижды гоголем-моголем глотку ему прочистили. Рвется в эфир. Еле держим. Депутаты уже в фойе. В киосках дефицит покупают, в буфетах лимонад пьют, а представители рабкласса – пивком балуются, дефицитную воблочку посасывают. Ждем исторического голосования.
– Выйди прочь, – говорит ему Никита. – Левитану приказать забыть текст информационного сообщения. Велеть прочитать по всем радиостанциям стишок этой обезьяны Рождественко: «Партия – сила класса! Партия – мозг класса! Партия – слава класса! Партия не баба, она мне никогда не изменит, друг к другу прижатая туго!» Но чтобы громче читал! Чтобы весь мир его слышал, и все либеральные компартии чтоб трепетали от нашей титанической несгибаемости… Тебя же, Федор, я спрашиваю: как же ты мог говорить «против»? Как? Не укладывается это в голове моей, повидавшей и не такие виды! Ужас! У-жас!
– Так ведь вы… сам и инструктаж, как говорится, – забухтел федор, теряя логику существования.
– Что я? Что сами? Что инструктаж, етит твою контру в доменную печь! Ну, учили тебя, ну, инструктировали, приказать даже могли голоснуть против, мало ли чему нас плохому вообще в жизни учат? Меня же учил Сталин быть кровопийцей до конца, но я ведь не стал им, я ре-а-би-литиро-вал! Я «Иван Денисыча» напечатал, я Пастернака не поставил к стенке, я через себя, можно сказать, перешагнул, через бздилогонов сталинских, через КГБ, МВД, Суслова, Ибаррури, Мао, Молотова, гнусную, кровавую рожу Кагановича, этого Каина нашего времени, убившего брата Авеля Моисеевича, я же перешагнул через железный занавес, а ты? Как ты мог?
– Готовили меня к историческому, как говорится, шагу… учили… Зачеты опять же… Я и слился с тем, что говорю. Мне это «против» родным как бы стало, вроде вас, партии и правительства… – Федор, говоря, трезветь хмуро начал и злиться.
– Я тебя не про то. Я знаю, что тебя учили. Я лично проект сей породил. Я тебя спрашиваю, сукин ты сын, как ты сам мог пойти, органически, так сказать, против, сам? Вот что в башке моей не укладывается! Как ты САМ мог? А если бы, скажем, ВЦСПС приказал тебе предать родного отца и уморить голодом матушку, ты что, стал бы злодействовать? Да? Ты и в Венгрию не ввел бы войска?
– Ни за что не ввел бы! Насильно мил не будешь! – сказал федор.
– А что дальше? Что дальше? Что дальше? – застучал Никита кулаками и затопал ногами.
– Сначала я проголосую, а там видно будет, – беззаботно сказал Федор.
– Нет, Федор, – будто бы сказал Никита. – Белогвардейская, кулацкая, жидовская, модернистская морда. Голосовать ты не пойдешь. Ты воздержишься. Мы так и сообщим в закрытом порядке товарищам: воздержался. Нельзя сразу быть против. Либерализация – процесс бесконечно долгий, как и путь к абсолютной истине. Спешить некуда. Сиди здесь, вот – ключ от бара, пей что хочешь и музыку слушай… Потом домой поедешь. Мы защитим свои устои. Никак, никак, хоть убей, не могу я понять, как ты органически согласился быть против? Молчи, сукин сын, и скажи спасибо, что не ликвидируем мы тебя на месте, как Берию! Федя в кабинете, говорят, допивать остался, а Никите так и не простили ближайшие сотрудники того, что потряслись они и в штаны наложили. Чем все это кончилось, вам, гражданин Гуров, хорошо известно.
32
Я устал. Безумно устал. Я отдыхать буду. В тенечке полежу на пляже. Помидоры прополю, ботву подрежу, яблоньки подопру. Вы читали «Графа Монте-Кристо»?.. Тогда почитайте. Специально для вас доставлена любимая моя книжечка из библиотеки Дома творчества писателей. Смешно мне стало, когда я давеча порылся там в книжках классиков и вообще достойных авторов, а потом зашел в столовую и окинул печальным взглядом трутней, слепней, клопов, летучих крыс, ящериц, черепах, раков, шакалов, гиен, кошечек, оскопленных петушков, хамелеонов, ценимых начальством за прочно удерживаемый кожей красный цвет, посмотрел я на пауков, свиней, буревестников, прогнозирующих вечный штиль, на соболей, хававших себе подобных особей, на волов, пашущих и боронящих на тучных нацнивах, на лисиц, на кротов, на ручных соколов в наглазных повязках, на грисров, гордо, как орлы на скалах, сидящих на обглоданных до костей останках классиков, посмотрел я на горных орлов, клюющих с ладони тюремщиков и палачей, на низколобых горилл, научившихся выдумывать в неволе тексты пошлейших песен, на попугаев, говорящих за орешки и семечки: «Солженицын – дурак!», «Сахарров – враг!..»
Посмотрел я на грустных, безголосых соловьев-соловушек, на потерявших нюх и наследственные качества красивых псов всех пород, страдающих от скучной службы и общей шелудивости, на бывших иноходцев, впряженных в тарантасы и трусящих мелкой трусцой по колдоебистым российским большакам, на ослов, осликов, на непьющих месяцами верблюдов, на барашков, готовых стать шашлыками на кухне Дьявола, посмотрел и отчетливо стало мне ясно, что дома творчества писателей – это всего-навсего лагерные бараки привилегированного типа, что питание, шмутки и работенка их обитателей получше, почище и полегче, чем у трудящихся на общих работах. Расконвоированные есть даже в этом бараке. Выездные. Погуляют на свободе, в Англии, например, и возвращаются. На свободе хорошо, а в лагере привычней, хотя и не лучше. На нарах ведь все-таки родились и выросли.
Понимаю, гражданин Гуров, есть среди обитателей этих творческих бараков так называемые порядочные писатели, драматурги и поэты, не буду спорить насчет упомянутых нескольких фигур, не надо делать из меня идиота. Я просто хотел сказать, что когда я окинул печальным взглядом обедающих в лагерной столовке, а столовок лагерных я повидал немало, меня вдруг пронзила, непонятно почему, страстная жажда свободы, хотя я ни разу в жизни не пробовал на вкус этой штуки, не пробовал и был уверен, что вполне, раз уж такая у меня судьба, можно смириться с ее отсутствием, как мирюсь я с отсутствием кокосовых орехов и… невозможностью отхарить в стоге сена крепкую, кисловатую, словно яблочко, девку… Спасибо вам за поправку. Да: мне и не хочется… Но что же это за орган есть в существе человеческом, в таком замызганном черт знает чем человеке, как я, если вдруг просыпается во мне жажда свободы, хотя образ ее неведом, плоть не надкушена и цвет темен бездонно! Может быть, я так остро почувствовал жажду свободы от серого рабского вида общей неволи писателей и невыразимо унизительного процесса общего казенного питания? Не знаю… не знаю…
Думаю и не пойму. Возможно, мы как звери, рожденные в зверинцах, не осознаем значения стальных прутьев – преграды между нами и волей? Но вдруг всем естеством своего существа ощущаем ненормальность отделения нас от чистого бытия чем-то жутким, переставшим быть ощутимым, но именно поэтому ужасающим и еще больше сводящим с ума в мгновение, поразившее душу и воображение жаждой свободы…
У меня сейчас мой голос был? Говорите быстро! .. Вы опять ничего не заметили? Странно. Мысль о свободе мне понятна, но, кажется, я говорил голосом того… не помню, кого… он был неповинен в дьявольщине, это – точно… получил минимум… ни лица, ни фамилии не вспомнить… Ладно.
Читайте «Графа Монте-Кристо»…
Посмотрел я на грустных, безголосых соловьев-соловушек, на потерявших нюх и наследственные качества красивых псов всех пород, страдающих от скучной службы и общей шелудивости, на бывших иноходцев, впряженных в тарантасы и трусящих мелкой трусцой по колдоебистым российским большакам, на ослов, осликов, на непьющих месяцами верблюдов, на барашков, готовых стать шашлыками на кухне Дьявола, посмотрел и отчетливо стало мне ясно, что дома творчества писателей – это всего-навсего лагерные бараки привилегированного типа, что питание, шмутки и работенка их обитателей получше, почище и полегче, чем у трудящихся на общих работах. Расконвоированные есть даже в этом бараке. Выездные. Погуляют на свободе, в Англии, например, и возвращаются. На свободе хорошо, а в лагере привычней, хотя и не лучше. На нарах ведь все-таки родились и выросли.
Понимаю, гражданин Гуров, есть среди обитателей этих творческих бараков так называемые порядочные писатели, драматурги и поэты, не буду спорить насчет упомянутых нескольких фигур, не надо делать из меня идиота. Я просто хотел сказать, что когда я окинул печальным взглядом обедающих в лагерной столовке, а столовок лагерных я повидал немало, меня вдруг пронзила, непонятно почему, страстная жажда свободы, хотя я ни разу в жизни не пробовал на вкус этой штуки, не пробовал и был уверен, что вполне, раз уж такая у меня судьба, можно смириться с ее отсутствием, как мирюсь я с отсутствием кокосовых орехов и… невозможностью отхарить в стоге сена крепкую, кисловатую, словно яблочко, девку… Спасибо вам за поправку. Да: мне и не хочется… Но что же это за орган есть в существе человеческом, в таком замызганном черт знает чем человеке, как я, если вдруг просыпается во мне жажда свободы, хотя образ ее неведом, плоть не надкушена и цвет темен бездонно! Может быть, я так остро почувствовал жажду свободы от серого рабского вида общей неволи писателей и невыразимо унизительного процесса общего казенного питания? Не знаю… не знаю…
Думаю и не пойму. Возможно, мы как звери, рожденные в зверинцах, не осознаем значения стальных прутьев – преграды между нами и волей? Но вдруг всем естеством своего существа ощущаем ненормальность отделения нас от чистого бытия чем-то жутким, переставшим быть ощутимым, но именно поэтому ужасающим и еще больше сводящим с ума в мгновение, поразившее душу и воображение жаждой свободы…
У меня сейчас мой голос был? Говорите быстро! .. Вы опять ничего не заметили? Странно. Мысль о свободе мне понятна, но, кажется, я говорил голосом того… не помню, кого… он был неповинен в дьявольщине, это – точно… получил минимум… ни лица, ни фамилии не вспомнить… Ладно.
Читайте «Графа Монте-Кристо»…
33
Доброе утро! Как книжечка? Вы не можете себя насиловать и читать то, что вам не нравится… Так… Вы «уважаете» другую литературу… Про путешествия и зверей… Ясно. Мы, палачи, иногда умеем ставить диагноз: вы, гражданин Гуров, бежите нравственных проблем, изложенных в бессмертной, захватывающей форме… В масть гадаю? А как у вас с детективами? Вы слышите?.. Что у вас с убийствами? Я имею в виду насилие, совершенное вами лично с помощью ядов, холодного или огнестрельного оружия и удушения… За кого я вас принимаю? Это – трудный вопрос. Ну, так все-таки? Как с убийствами у вас в отчетный период, в момент, когда народ обсуждает свою новую конституцию, а если говорить точнее: распорядок внутрилагерной жизни?..
Ваши руки никогда не были замараны чужой кровью, вы не стреляли, не травили, не душили. Согласен, опять же только потому, что не имею доказательств, опровергающих ваше утверждение… Не стреляли, не душили, не травили… А почему вы, позвольте полюбопытствовать, ни словечком не обмолвились о холодном оружии? Да! Не стреляли, не душили, не травили. Но, возможно, размазживали или вгоняли под ребра?.. Ничего подобного с вами не случалось… А вот тут-то я так легко не соглашусь, как раньше, не соглашусь. От чего скончалась в тысяча девятьсот тридцать девятом году ваша приемная матушка, Коллектива Львовна, рождения тысяча восемьсот девяносто четвертого года, в момент смерти было ей сорок пять лет?.. От кровоизлияния в мозг… У вас сохранилось свидетельство о смерти… Допустим, что оно не туфтовое, вроде вашего белого билета, купленного у доктора Клонского за пятьдесят штук и пару американских патефонов. Допустим…
Ваши руки никогда не были замараны чужой кровью, вы не стреляли, не травили, не душили. Согласен, опять же только потому, что не имею доказательств, опровергающих ваше утверждение… Не стреляли, не душили, не травили… А почему вы, позвольте полюбопытствовать, ни словечком не обмолвились о холодном оружии? Да! Не стреляли, не душили, не травили. Но, возможно, размазживали или вгоняли под ребра?.. Ничего подобного с вами не случалось… А вот тут-то я так легко не соглашусь, как раньше, не соглашусь. От чего скончалась в тысяча девятьсот тридцать девятом году ваша приемная матушка, Коллектива Львовна, рождения тысяча восемьсот девяносто четвертого года, в момент смерти было ей сорок пять лет?.. От кровоизлияния в мозг… У вас сохранилось свидетельство о смерти… Допустим, что оно не туфтовое, вроде вашего белого билета, купленного у доктора Клонского за пятьдесят штук и пару американских патефонов. Допустим…