Разумеется, у вас другая точка зрения, гражданин Гуров. Вопрос вы мне задали неглупый. Ваш покорный слуга, палач Рука, много размышлял о Добре и Зле, занимая по отношению как к Злу, так и к Добру, нейтральную позицию – нейтральную исключительно потому, что целью моей жизни и было и есть не защита хитромудрых «идеалов» Зла прикинувшегося Добром, и не служение Добру истинному а жажда мести, патологическая, если хотите знать, страсть отмщенья, отмщенья, гражданин Гуров, отмщенья, утолить которую, к несчастью моему, к проклятью моему, можно только на мгновенье, и я сейчас опять беру… вот так… тихо… спокуха… череп ваш в свою руку… и припечатываю, рискуя, что вы задохнетесь в это мгновение, ваши губы и ноздри и вдавливаю мизинцем и большим глаза ваши в глазницы, а остальными тремя загребаю по-медвежьи ваш скальп!.. Вот вам на двадцать секунд страшная смерть, а мне сладкий миг мести…
   На этот раз вы лучше перенесли единственную из применяемых мной физических пыток. Заслуженную вами, кстати. Но если вы даже осознаете заслуженность пытки и наказания, осознаете до самого предела, до добровольного приятия смерти, как высшей кары за допущенную по отношению лично ко мне нечеловеческую жестокость, я вас не прощу, иными словами, я не смогу навсегда утолить жажду мести…
   Не смогу, и чувствую себя поэтому полным говном… Вот если бы захреначить мне формулу собственной жизни, чудесное такое уравнение, где насилие надо мной, моими близкими, над есем, что было нам свято, и мои акты мести за это насилие взаимно уничтожились бы в определенный момент времени, то смог бы я существовать просто и прекрасно, с печалью вспоминая в мягком кресле перед камином о былых безумствах рокового своего комплекса графа Монте-Кристо… Увы! Увы, Рука, раз уж ты попал в сатанинский механизм отмщенья, то уж не выбраться тебе оттуда, гуляй, как знаешь, следовательно, пока не подохнешь…
   Ну-на, включите, гражданин Гуров, ящик. Посмотрим информационную программу «Время». Пожалуйста! Аэропорт «Внуково». На летное поле выходят члены политбюро, министры, завотделами ЦК и сошка помельче. Вся шобла-ебла, как говорили урки… Выходят. Бьются у них от волнения и томительного ожидания сердца, Третий раз за день одолели большие чины путь от Кремля, Старой площади и Лубянки в своих черных, элегантных броневиках до Внукова. Провожанья, встречи, провожанья… По трапу спущается улыбающийся Леонид, дорогой Ильич, любимый ты наш Генеральный, неутомимый, Председатель Брежнев! Спустился. И вот он уже в объятиях членов Политбюро! Взасос целуются перед всем нашим многомиллионным народом. Смотрите, мол, паразиты, как надо вождя своего любить! Неделю не видели мы его, но от разлуки охренели и снова, снова ты с нами, Леня, Леонид, Леонид Ильич, дорогой! Радости-то, радости-то сколько неподдельной! Куча целая дымится! Даже по серому папье-маше сусловской трупной хари прополз червячок улыбки, даже Кириленко разгладил на миг железные морщины, размял стиснутые в тридцать седьмом губы и смешались в экстазе встречи скупые слезы членов политбюро с суровой, но щедрой слезой генсека… Вот позирует вся шобла перед телеобъективом… Застыли, как на пошлом курортном снимке, и в который уж раз, гражданин Гуров, кажутся они мне булыжниками пролетариата, превратившимися каким-то странным образой в людей…
   А вот показательная животноводческая ферма, Коровки. телята. Льются из розоеых титек белые речки. Раскрывайте свои хлебала, оружейники Тулы, инженеры Саратова, пенсионеры Воронежа! Пейте натуральное, непорошковое, пейте парное, животворное, вкус которого давно вы позабыли, пейте! .. Вытрите губы! Корреспондент за ручку ведет нас на маслобойню. Хавай, провинция бедная, маслице, не французское, не финское, не датское, а нашенское, русское, луговое, родное… молочко… сливки, сметанка… маслице! Хавай, бедная провиция, намазывай его на хлебушек, купленный у кровавого врага твоего, у зажравшейся Америки. Прав был покойный Иван Абрамыч, царство ему небесное, тыщу раз прав! Не хватает земле и мужику пердячего пара, чтобы прокормить городской плебс, не хватает! Объедки со столов цекистов, обкомовцев, райкомовцев, военной элиты, многомиллионной армии солдат, чекистов, полицейских, жирной богемы, академиков, ученых, торгашей и прочего ворья, объедки эти, повтояю, растаскиваются шакалами еще на базах и складах, а то, что выбрасывается на прилавки, тает мгновенно в жадной глотке толпы, как малюсенькая креветочка в китовом чреве. Я считаю крупной политической ошибкой показ советским людям по телевидению тучных отар овец, свиноферм, маслобоен, теляток, гусей и прочей живности, ибо показ этот возбуждает у бедной, сидящей на лапше с постным маслом и ледяной рыбе, провинции зверский аппетит и нездоровые настроения. Отвратительно и аморально дразнить пролетариев поросячьими жопами! Бередить условные рефлексы Тамбова, Пензы, Омска, Тагила, сотен российских городов рассказом о введении в строй новых автоматов по производству колбас и сосисок – бесчеловечно, гражданин Гуров. Вам, как одному из руководителей Главмясомолпрома это должно быть особенно ясно. Но вы попускайте слюни, попускайте, рабочие и инженеры, шоферы и строители, прядильщицы и телефонистки, дворники и бульдозеристы, секретарши и учительниць~, лаборанты и счетоводы, попускайте слюни и идите, наглотавшись лапши и картошки, строить светлое будущее – коммунизм, в котором давно уже прописались паразитирующие вас урки, славные ваши лагерные начальнички. Идите на общие работы, идите, бредите, а вечерком мы посмотрим вместе с вами информационную программу «Время».
   Информационная программа «Время», ебит вашу мать! .. вздрагивайте, гражданин Гуров, не дергайтесь! Не вашу мать, успокойтесь! Свою мать вы сами свели в могилу тридцать лет назад…
   Сделайте звук, пожалуйста, потише или вырубите его чертям! Невыносимо слушать эту наглую ложь о небывалом расцвете нашей демократии. Уж я-то про нее все наизусть знаю, мне-то на хера мозги пудрить? .. Так вот: мать свою несчастную Елизавету Васильевну Понятьеву вы сами, гражданин Гуров, спровадили на тот свет. Стоп, стоп. Не вертухайтесь. Мы не на восточном базаре. Здесь вас не объебут на туфте… Где моя папочка?,. Вот моя папочка…
   «Дорогая мамочка! – Это вы пишете. – Письмо твое я получил случайно, вернувшись после тяжелого ранения в Москву Не мог читать его спокойно, потому что лишен возможности чем-нибудь помочь тебе. Посылки продуктовые не принимают А сам я на днях уезжаю на работу в прифронтоеую полосу Все имевшиеся у меня деньги я отдал в фонд обороны По аттестату получает Эля… Узнать что-нибудь об отце я даже не пытался. Сама поймешь, почему. Но я слышал что им разрешают иногда искупать преступления кровью а это уже надежда. Держись. Сейчас всем плохо. Попробуй лечь в больницу. Воевал я нормально. Награжден орденами дослужился до майора… Крепко целую. Вася».
   Надеюсь, не будем устраивать графологическую экспертизу гражданин Гуров?.. Не будем, но вы на всякий случай утверждаете, что каждая строчка письма прерывисто дышит неподдельной правдой. Хорошо. Мы вскоре возвратимся к вашем письму. Мы снова забежали вперед. Все-таки, располагая огромнейшим количеством времени для ведения следствия по моему делу, я с тоской и сожалением ощущаю его движение к какому-то пределу. Я то и дело отвлекаюсь отступаю от главной линии, ловлю, честно говоря, при этом большой кайф, но растерянность, как неизбежная расплата за него, порой охватывает мою душу. Материалов по делу – уйма! Уйма материалов! Ничего, кажется, лишнего, ибо целиком они вмещены в мою жизнь и в вашу, но не заблудиться, не заблудиться бы! Успеть бы выбраться из дремучего леса на верную дорогу, дорогой ты мой тезка Вася Мы заплутали слегка, заплутали…

10

   Итак: все кончено. Мороз двадцать пять градусов. На обледенелой колоде сидит верхом уцелевшая в бойне пацанва, и вы, гражданин Гуров, сечете нас, как вражьих выродков, плетьми со своими красными дьяволятами и заставляете силком заставляете петь; весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем мы наш, мы новый мир построим кто был ничем, тот станет всем.. Я, между прочим, как выскочил из горящей избы в исподнем, так и усадили вы меня верхом на колодину, только полушубок убитого мужичка набросили на плечи. Набросили, чтоб не подох, ибо задача у вас была перевоспитать кулацких выблядков, сделать из них строителей нового мира. Ну, что ж. Подохнуть-то я не подох, более того: я не просто строитель. Я один из тех, кто держит в узде, в железной, в беспощадной узде шалавые народы Российской империи. Подохнуть-то я не подох, но мужиком, благодаря лично вам, гражданин Гуров, мужиком, мужчиной, блядуном, ебарем, мужем, отцом я не стал. Отморозили вы мне тогда на проклятой колодине то ли яйца, то ли простату, то ли плоть самого хуя – диагноз неважен – и не стоял у меня после этого ни-ко-гда. Никогда… Благодарю за запоздалый совет. К врачам я не обращался, хотя со временем у меня появилась возможность поставить раком все четвертое управление Минздрава и крикнуть парням всей земли, чтобы волокли Руке с другого конца света чудодейственное лекарство, замастыренное из сушеной печени крокодила, толченых клювиков колибри, горелых усов белого медведя, настоянное на желчи молодой пантеры и пыльце альпийских эдельвейсов. Не обращался я к врачам, не чувствойал желания. Партия же считала, что в груди моей горит-пылает такой священный огонь ненависти к врагам народа, что не может ужиться рядом с ним иная какая-нибудь страсть, и что это удел немногих, высокая драма любимчиков Великого Дела. Бывало, подшучивали надо мной коллеги-палачи, причем препохабно и жестоко, но, как это ни странно, я буквально ни разу не вышел из себя, не заводился, а шутливо говорил: «Сначала разберемся, а потом уж поебемся». С годами вообще отстали от меня, поняв, что Рука не по тому делу. Бабы же не останавливали на моей личности взгляда, просто не замечали, очевидно, по причине полного отсутствия вокруг меня полового поля, а уж если смотрели, то как на монстра…
   Промерз я до самого естества как раз на тринадцатом году и, конечно же, перетасовало это всю мою гормональную, как говорится, «жисть». Вот и вымахал из меня мудила, сидящий перед вами, гражданин Гуров. Полюбуйтесь на меня новыми глазами в свете вышеизложенного… Полюбуйтесь… Рыло лошадиное, кожа на нем дряблая, бороденка редкая мягкая, как у девочки под мышкой, глаза за очками из орбит вот-вот вылезут, цвет ихний размыт, но взгляд – все еще пулемет! Это я точно знаю! .. Любуйтесь, любуйтесь! Ваших же рук дело! Вот плечи. Округлые они у меня, бабьи, а должны были бы быть, как у бати, Ивана Абрамыча. Но не ударил гормон в бицепс и – пожалуйста – хоть поводи плечиком… Талии вообще у меня нету. Перехожу из спины прямо в жопу и через подпухлые, тоже, конечно же, бабьи ляжки, в ножищи сорок шестого размера. Здоровые ножищи, но слабые, ибо гормон и тут пробил мимо.. мимо… Зато имею я руку. Длина ладони феноменальная тридцать сантиметров. В силище ее, без преувеличения, мистической, вы, надеюсь, не сомневаетесь? Вот и хорошо. Ну как? Ничего себе вымахал мальчишечка, промерзший и нажравшийся до блевотины «Интернационала»?
   Мне нравится то, что вы сравнительно невозмутимы Если бы вы сейчас вздохнули или изобразили на рож что-нибудь вроде сочувствия, то я не удержался бы, наверно и врезал вам по башке вот этим фарфоровым блюдом. Мужчина… Мужик… Блядун… Ебарь… Муж… Отец… Однаж ды в лагере, когда я проводил в жизнь ленинскую диалектику насчет самоуничтожения блатного мира, подходит к мне ворораечка одна. Лет тридцать ей было. Красива, стервь. Даже в шароварах ватных и в бушлатике выглядела, как дама. Бесстрашно ко мне подходит, а шел я по зоне в окружении всей псарни лагерной, и бесстрашно говорит:
   – Здравствуй, начальник! Дерни меня к себе по особо важному делу.
   Дергаю. Что, думаю, за дело? Велю пожрать принести и чифирку заварить. Звали воровайку ту Зоей. Сидим, трекаем, жрем, чифирим. Насмешила меня тогда Зоя, такую черноту с темнотой раскинула, что уши вяли. Была она якобы совращена Берия, когда ей не стукнуло еще двенадцати. Рассказала подробности, многое сходилось, но дело не в этом. Я, говорит, начальник, после того, как пожрала с тобой и почифирила сукой стала, падлой и в зону вертать мне обратно нельзя. А ссучилась потому, и ты, хочешь верь, хочешь не верь, что я в тебя некрасивого втрескалась. Что-то есть в тебе такое зверское, как в тигре, и сердце мое воровское колотится. Раздень ты меня и выеби по-человечески и забудем мы с тобой на сладкую минуточку все это гнилое пространстео и время. Смотри, говорит, какая я красивая, какая настоящая я красивая женщина. Раскрыл я варежку, захлопал глазами и вдруг из вшивого лагерного тряпья, из желтых мужских кальсон с жалкими тесемочками, из бурок, подшитых нордом, поднимается белое, розовое, светящееся, чистое, невинное тело. Не помню, сколько смотрел я на голую женщину неотрывно и восторженно, пока не затрясл меня от боли, ужаса, ярости и рыданий… Да, да! Рыданий… Когда сожгли вы мою Одинку, не ревел я, а тут от невозможности испытать то, что испытывают даже крысы, даже тарантулы, даже рыбы в пруду, признаюсь чистосердечно, ревел! Она тормошила меня, звала, просила, ласкала, жалела, а я заливался слезами, как малое дитя, впервые за много страшных лет и, причмокивая, сосал грудь… Тугой, налитый сладким жаром жизни сосок… Помню вкус его, помню, не забуду до смерти… И Зоя вздрогнула, напряглась, я перепугался, и что-то неведомое мне вдруг отпустило ее… Ты, говорит, почему такой бедный, Вася?.. Промерз, говорю, в детстве. Промерз… Больше ничего я ей не сказал. Оделась. Спрятала красу свою в серую лагерную вшивоту. Ты бы, говоит, по-другому как-нибудь кайф ловил, сам бы давал, что ли! Вон начальника шестой командировки пристроили урки к шоколадному цеху, ночует с двумя дылдами сразу. Извини, отвечаю, о я вообще ничего не хочу и не желаю. А разве тогда то жизнь? – говорит Зоя. Да, соглашаюсь, трудновато сие называть жизнью, но другого мне не предложено, и ты поспи, прошу ее, со мной до утра, поспи, пожалуйста… Первый последний раз, гражданин Гуров, спал я тогда рядом с женищиной, молодой и красивой, хотевшей еться и безумствовавшей, пока сон не сбил ее с копыт, как меня. Приснилась мне маменька… Утром, еще до развода, ушла Зоя в зону. Ушла, а на полу, как сейчас помню, кордовые следы остались от ее бурок, и жутковато мне было от того, что прелестные человеческие ноги оставляют за собой след грузового втомобиля «ЗИС», завод имени Сталина. Зою в зоне на другую ночь проткнули пикой. Свиданка с псом! Скурвилась Зоя, пожрав со мной картошки с салом, почифирив и якобы похарившись.
   А ну-ка, встаньте, гражданин Гуров! Встать, тварь, если я приказал! .. Встать! .. Ах, вот оно что! Ах, у вас от моего рассказа эрекция? И вы, естественно, смущаетесь и утверждаете, что натура человека, точнее, ваша натура, поразительно совмещает в себе, причем одновременно, и похоть, и ужас, и стыд, и низкое любопытство, и прочую бодягу?.. Возможно. Все люди разные… Я на них насмотрелся. И такого, как вы, монстрягу первый раз вижу… Садитесь уж, козел! Честно говоря, вы меня обрадовали. Значит, в вас еще много жизни. Значит, расставаться вам с ней неохота, и вы сейчас выложите все нахапанное у вашей родной советской власти и чужого вам советского народа вот на этот шикарный стол, стоящий по нынешним ценам не меньше двух тысяч! Все! Рябов, ко мне! Внимательно слушай! Выкладывайте, гражданин Гуров, адресочки всех тайников! Но только всех до единого! Вы, надеюсь, поняли, что разговор идет самый серьезный… Все адресочки! Без всяких, как говорит наш вундеркинд Громыко, прадварительных условий. Торгов не будет. Записывай, Рябов… учтите, гражданин Гуров: если вы утаите хоть один камешек, хотя бы одну жемчужину или старинный перстенек, я воткну вас, падлюку, в новейший детектор лжи, и тогда обижайтесь – Рябов вернет вам и память, и рвение. И не думайте, что Рука считает вас Корейкой, а себя шпаной Бендером. Не думайте, что вы попали в лапы блестящим разгонщикам. Угадал я? Блеснула у вас такая мысль? Козел!

11

   А вилла ваша – шик! Вилла – блеск! Просто ласточка а не вилла. Нравится она мне. Нравится. На такой вилле вполне можно провести остаток дней. И не то что провести, скоротать лет двадцать, а блаженно истлеть, поддерживая в члена огонек жизни марочным коньячком и веселыми девчонками. Давайте прогуляемся, гражданин Гуров. Остоебенело сидет на одном месте час за часом, день за днем. Да и наговорено мной уже немало… Немало… Извините уж: дорвался. Дорвался и даже не брезгую иногда впадать в беллетристику. Насчет солярия на крыше вы правильно сообразили. Хорошая штука… В нашем возрасте полезно погреть шкелетину на солнышке. Я ведь слишком долго ждал этой встречи, не раз беседовал с вами мысленно, даже тогда, когда бы уверен, что подохли вы, и немудрено, что накопившееся как-то само собой неудачно окостенело во мне, отштамповалось и прет временами поносом. Я был бы гораздо сдержанней, если бы вел протоколы допросов. «Я, гражданин Шибанов, он же Рука… по существу дела могу показать следующее».
   – И все. Разговор – другое дело. А разговор по душам – первый, по сути дела, в жизни и последний – тем более… Да. В протоколах допросов, кстати, я никогда не старался блеснуть слогом, блядануть лишним эпитетом и умничать. В отличие от многих моих коллег, я никогда не мечтал, устав от борьбы с внешними и внутренними врагами, перейти на литературную работу, вступить автоматом, по звонку с Лубянки в Союз писателей и грести деньгу за порчу великого и могучего русского языка.
   Многих мы уже проводили с шампанским за тихие письменные столы, многих. Разбудите меня ночью, прочитайтв наугад полстраницы, и я с ходу скажу, чекист тиснул ее или просто полуграмотный пиздодуй вроде Георгия Маркова. Воняют страницы книг моих бывших коллег протокольной керзой, прокуренными кабинетами, протертыми локтями, геморройным жопами, издерганными нервишками и страхом за собственны шкуры. Ведь нашего брата – палача, гражданин Гурое, тоже немало ухлопали, пошмаляли, схавали. И горели, между прочим зачастую именно те Питоны Удавычи, которые, обнаглев и очумев от вдохновенья, так распоясывались на допросах, таки насочиняли чудовищных фантасмагорических сюжетов, что начальнички наши, палачи со слабым в общем-то воображением хватались за головы и старались избавляться от «поэтов» своего дела…
   Да-да! Было времечко в тридцатых, да и сороковых годах нашего замечательного века, когда Лубянку и подобные заведения в крупных и мелких городах Российской империи смело можно было называть Домами Литераторов. В них кишмя кишели представители различных литературных течений, не враждуя друг с другом, ибо была у них у всех одна цель: захерачить с помощью одного или нескольких бедных подследственных произведение принципиально нового жанра: Дело. ДЕ-ЛО! Движение идеи следователя к цели. которое мы промеж собой называли сюжетом, должно было, пройдя через различные перипетии, собрать в конце концов в один букет всех действующих лиц Дела – врагов народа и их пособников. Букет преподносился трибуналу, а тот, не понюхав даже, посылал одни цветочки в крематорий, другие на смертельную холодину лагеря. И все! И Дела – эти поистине сложнейшие произведения соцреализма – забывались, а литературные герои, советские люди, люди нового типа, засасывались трясиной забвения.
   Но Сталин и политбюро требовали от нас новых, более интересных Дел, требовали более полного слияния литературы с жизнью. Им пришлась по вкусу не призрачная кровь выдуманных персонажей, а теплая реальная кровушка наших подследственных – «мерзких злодеев, потерявших человеческий облик при подготовке зверских покушений на своих вождей и их политические идеалы». Процессы, и открытые, и закрытые, воспринимались вождями и временно остававшимися на свободе зрителями, как грандиозные спектакли, где недостаток шекспировских страстей и глубины художественной мысли компенсировался разыгрываемой в реальности завязкой, реальными запирательствами, реальным напором представителя обвинения, вынужденными признаниями и восстановленными в леденящих душу диалогах судей и подсудимых подробностями эпического преступления. Затем кульминация и финал.
   Вы совершенно правильно отметили, гражданин Гуров, что и вожди, и зрители при этом не просто находились в зале, со стороны, по-зрительски переживая разворачивавшееся на их глазах действие спектакля – нет! Они тоже были его персонажами, они идентифицировали себя не без помощи самовнушения, гипноза и пропаганды с Силами Добра, одолевающими при активной поддержке славных чекистое – рыцарей революции, гнусные Силы Зла. Гнусные, не гнушавшиеся никакими средствами, коварные и вероломные Силы! Вот тут-то мы, неизвестные прозаики и драматурги, постарались! Сами подследственные иной раз искренне восхищались сочиненными лично мной коварными интригами, поворотами сюжета и чудесной технологией заговоров и диверсий. Позвольте похвастаться: это я придумал пропитывание штор и гардин в кабинетах руководителей различными ядовитыми веществами, поставлявшимися врагам народа царскими химиками и международной троцкистской агентурой. Простите, отвлекся…
   Короче говоря, аппараты следствия и суда так умело создавали иллюзию смертельной опасности для честных большевиков-сталинцев, что с потрохами поглощенные зрелищем, они уже не замечали алогизмов поведения подсудимых, грубых натяжек в материалах дела, висельного юмора господин Вышинского и его псарни, абсурдных самооговоров и шизоидных последних слов. Они ничего не замечали, В горлах ихних клокотал утробный хрип: «Возмездия! Смерть сволочам! К стенке проституток! Руки прочь от нас, от наших фабрик и колхозое!» И кровушка лилась, возмездие свершалось, оно было реальным, его можно было потрогать лапкой, но я лично замечал, как за ощущение полной реальности возмездия, собственного спасения и торжества справедливости наши высокие заказчики, наши меценаты, наши вожди расплачиеались реальностью проникшего в их души страха.
   В этом смысле Сталин был на голову впечатлительней остальных своих урок. Гениально вживался в сюжет, соответствовал эмоционально его развитию, холодел, негодовал, бледнел, впадал в ярость, бросал в помойку милосердие и великодушие, обижался, говнился, усиливал охрану, вскакивал во время антрактов между судебными заседаниями с постели, трясся от страха, боялся жрать сациви и лобио и наконец сдержанно докладывал на очередных толковищах о ликвидации групп, блоков и оппозиций. Отдыхал же он душою в личном кинозале на «Александре Невском», «Веселых ребятах», на «Ленине в Октябре» и «Человеке с ружьем»… Так и быть, гражданин Гуров, удовлетворю немного ваш интерес к личности… Очень любил балет. Брал с собой в ложу пару палок чурчхелы, пожевывал мякоть с орешками и смотрел. Ему, одуревшему от полемики, нравилось, что балет бессловесен. Однажды на закрытом просмотре «Лебединого озера» захохотал на весь зал. Зал, хоть и запоздало, но тоже растерянно хохотнул. Я стоял у Личности за спиной. Спросил меня, почему он, на мой взгляд, рассмеялся. Меня счастливо осенило. Вы, говорю, очевидно, подумали о том, что Троцкий не успеет спеть свою лебединую песню, а об станцевать не может быть и речи.
   – Молодец! Завтра перейдешь на особо важную следственную работу…
   Вот так я и попал на родную Лубяночку, которая, сука, простоит целой и невредимой, наверно, до конца света.
   Каким образом я вообще пролез в органы, вы узнаете позже. Всему свой час, и не путайте меня, пожалуйста.

12

   Участок ваш прекрасен. Сосны, кедры, елочки… Парнички… Бассейн. Моря вам мало, козел? Выложен бассейн мрамором. Я так и думал, что украли этот мрамор со строительства дома творчества Литфонда. Воруют, гниды, потихонечку, Рядом с вами, кажется, Евгений Александрович Евтушенко строит? Умница. Когда кормежка идет, не надо болтать, не надо зевать. Надо кушать, а не то обскачет какой-нибудь Виль Проскурин или Роберт Сартаков… Да-а! Не было еще на Руси таких блядей. Не было. Дорожки красненькие тоже милы. На чем мы остановились?
   Мощные были в Чека сюжетчики и истинные фантазеры. Я и поэта одного знал. Честное слово, не вру! Майор Миловидов. Артист… Лирик. Романтик. Протоколы допросов вел исключительно белыми стихами, кажется, ямбом, как в «Борисе Годунове». Херово у него дело обстояло только с фразой «по существу дела могу показать следующее», Она никак не влезала в ямбическую строку и не поддавалась расчленению. Избавиться от нее тоже было невозможно. За одну такую попытку Миловидов схватил пять суток ареста с отбытием срока по месту работы. Зато со всеми показаниями он справлялся мастерски и любил говаривать: «Сочиняет дела народ, а мы, чекисты, их только аранжируем». К сожалению, башка у меня всегда была забита своими заботами, и я, мудак, не удосужился притырить для потомков пару отрывкое из многочисленных трагедий и драм майора Миловидова. Одна начиналась примерно так: «По существу дела могу показать следующее: Я, Шнейдерман, вступив в преступный сговор в тридцать втором году пятнадцатого марта с давнишним сослуживцем Месхи, где ныне проживает неизвестно, а также с Бойко, сторожем больницы, Проникли ночью, и инструментарий, который накануне был Врачами законсервирован, стерилизован для срочных операций на селькорах, избитых кулаками зверски за помощь коммунистам в продразверстке, что вызвало насильственную смерть от зараженья крови многих, готов нести заслуженную кару, учесть чистосердечное признание, а ценности народу Возвратить, селькорам убиенным нами слава смерть кулакам прошу принять в колхоз».