Страница:
Что-то удержало меня дать приказ прекратить это безобразие. Я отвернулся от женщин, стараясь не слышать ни голосов их, ни смеха, ни выкриков, в которых чувствовался назревавший по мере необходимого возрастания в душах общего стыда, взрыв веселого, спасительного хулиганства, и смотрел на похабные лица надзирателей. Я вглядывался в них, потом спросил, откуда сами они родом? Смоленский. Вятский. С Урала. Крестьяне? Крестьяне… Чего с земли снялись? Вы же не призывные.
В райком, сказывается, их вызвали и сказали, что охранять некому и поэтому они, как самые сознательные и трудолюбивые колхозники, должны взять винтовки в руки и идти на курсы надзирателей. Ну, а то, на что вы смотрите, интересно? – спрашиваю. За всех ответил главврач:
– Интересно с точки зрения, до чего могут пасть изменники, воры, шпионы и вообще все враги народа.
Идемте, говорю, в мужскую зону. Вызовите бригаду плотников. Снимите забор. Пусть совокупляются по-человечески. За демографический взрыв будете отвечать лично вы. Развели тут бордель! Колониалисты, фашисты, капиталисты и поме щики не позволяли себе измываться над первичными человеческими инстинктами. Вы же не только позволили, но и рыла свои осклабили. Доложу Берия! Всех перестреляю!
Приходим в мужскую зону. Помните, Понятьев, тот момент?. Помнит. Он все помнит, в отличие от вас, гражданин Гуров.. Двое зеков держали его на руках, прижимая к забору Я поначалу не понял, что безногий и безрукий обрубок с совершенно голым черепом – ваш папашка. Это ему принадлежал самый длинный хер. Папашка силился получить удовольствие Я подумал, что вид мужиков, отфавлявших нужду в бабах был не так унизителен, беспомощен, жалок, не так разрывал сердце, как вид суетившихся перед забором женщин неловко совершавших мужские телодвижения и, возможно ухарски воображавших себя в эти минуты сильными, страстными, горячими мужиками. Внешне во всяком случае извращение человеческой природы меньше чувствовалооь в зоне мужской, а не в женской…
Смотрите! Понятьев замотал головой, давая мне понять, что никакой ответственности за это извращение и принуждение к извращению его чудесная идея не несет и нести не может, ибо на ее знаменах, орошенных кровью рабочих и крестьян, не написано ничего такого, что обещало бы образование дырок в проклятом и бедном лазаретном заборе. Несерьезно. Но если оценивать способность идеи к самозащите, то талантливо. Сатана ведь хитер.
Когда два добрых зэка оторвали мычавшего обрубка от забора и опуетили его в брюки, я сообразил, что это – йонятьев~.. А зэки сами бросились и дыркам, наверно, по второму разу, но и их уже торопили пляшущие от нетерпбжа худые, бледные люди в больничных халатах. Изможденные, импотенты и старикашки смотрели на них в сторонке снисходительно и с некоторым превосходством, как временно или невсегда бросившие пить смотрят на соблазненных знакомым пороком. Четверо из их числа снова подхватили папашку и всунули в дыру непадавший член.
Боже мой, думал я, Понятьев! Объели-таки его! Но жив! Жив! Мало того – жив! Но и туда же лезет! Вот – порода! Вот – сила!
Что-то омерзительно-восхитительное было в вашем папашке, гражданин Гуров. Неужели молчит сейчас ваше сердце? Мое ведь и то тогда дрогнуло. А когда до меня дошло, что он от шоков потерял речь, я понял, что с него хватит. Узнав меня, он взмолился глазами: убей, Рука, убей!..
Но мы об этом уже говорили. Живи, Понятьев. Ты свиделся с сыном. Не буду сейчас мешать вашей встрече. Побудьте наедине. Поскольку, если повезет, если простят, мне тоже предстоит встреча и ответ перед Иваном Абрамычем, я пойду и сделаю кое-какие распоряжения относительно замета всех следов. Так что к приезду сюда ваших родственников, гражданин Гуров, все будет убрано, вынесено, прибрано и приведено в полный порядок. Вам останется разыграть обобранного богатея с сердечным приступом и успокоить всех, что на их век хватит еще у вас деньжат и антиквариата.
Если вы скажете «нет», то после моего представления вас вашей жене и внуку, в присутствии отца и приемной мамаши, я вас укокошу, а дом сожгу. Укокошу вас не я лично. Мне нельзя. У меня последний шанс и завтра – день рождения… Между прочим, к вам, кажется, рвутся Трофим и Трильби. Почуяли некий поворот судьбы. Почуяли, что не от вас, а от меня разит теперь мертвечиной… Рябов! Впусти тварей бедных!… Ишь ты! Ишь ты! Как папашку вашего обнюхали удивленно. Ласкайтесь. Повсхлипывайте. Есть над чем. И думайте. Думайте. Ровно через десять минут я приду за ответом.
67
68
69
70
В райком, сказывается, их вызвали и сказали, что охранять некому и поэтому они, как самые сознательные и трудолюбивые колхозники, должны взять винтовки в руки и идти на курсы надзирателей. Ну, а то, на что вы смотрите, интересно? – спрашиваю. За всех ответил главврач:
– Интересно с точки зрения, до чего могут пасть изменники, воры, шпионы и вообще все враги народа.
Идемте, говорю, в мужскую зону. Вызовите бригаду плотников. Снимите забор. Пусть совокупляются по-человечески. За демографический взрыв будете отвечать лично вы. Развели тут бордель! Колониалисты, фашисты, капиталисты и поме щики не позволяли себе измываться над первичными человеческими инстинктами. Вы же не только позволили, но и рыла свои осклабили. Доложу Берия! Всех перестреляю!
Приходим в мужскую зону. Помните, Понятьев, тот момент?. Помнит. Он все помнит, в отличие от вас, гражданин Гуров.. Двое зеков держали его на руках, прижимая к забору Я поначалу не понял, что безногий и безрукий обрубок с совершенно голым черепом – ваш папашка. Это ему принадлежал самый длинный хер. Папашка силился получить удовольствие Я подумал, что вид мужиков, отфавлявших нужду в бабах был не так унизителен, беспомощен, жалок, не так разрывал сердце, как вид суетившихся перед забором женщин неловко совершавших мужские телодвижения и, возможно ухарски воображавших себя в эти минуты сильными, страстными, горячими мужиками. Внешне во всяком случае извращение человеческой природы меньше чувствовалооь в зоне мужской, а не в женской…
Смотрите! Понятьев замотал головой, давая мне понять, что никакой ответственности за это извращение и принуждение к извращению его чудесная идея не несет и нести не может, ибо на ее знаменах, орошенных кровью рабочих и крестьян, не написано ничего такого, что обещало бы образование дырок в проклятом и бедном лазаретном заборе. Несерьезно. Но если оценивать способность идеи к самозащите, то талантливо. Сатана ведь хитер.
Когда два добрых зэка оторвали мычавшего обрубка от забора и опуетили его в брюки, я сообразил, что это – йонятьев~.. А зэки сами бросились и дыркам, наверно, по второму разу, но и их уже торопили пляшущие от нетерпбжа худые, бледные люди в больничных халатах. Изможденные, импотенты и старикашки смотрели на них в сторонке снисходительно и с некоторым превосходством, как временно или невсегда бросившие пить смотрят на соблазненных знакомым пороком. Четверо из их числа снова подхватили папашку и всунули в дыру непадавший член.
Боже мой, думал я, Понятьев! Объели-таки его! Но жив! Жив! Мало того – жив! Но и туда же лезет! Вот – порода! Вот – сила!
Что-то омерзительно-восхитительное было в вашем папашке, гражданин Гуров. Неужели молчит сейчас ваше сердце? Мое ведь и то тогда дрогнуло. А когда до меня дошло, что он от шоков потерял речь, я понял, что с него хватит. Узнав меня, он взмолился глазами: убей, Рука, убей!..
Но мы об этом уже говорили. Живи, Понятьев. Ты свиделся с сыном. Не буду сейчас мешать вашей встрече. Побудьте наедине. Поскольку, если повезет, если простят, мне тоже предстоит встреча и ответ перед Иваном Абрамычем, я пойду и сделаю кое-какие распоряжения относительно замета всех следов. Так что к приезду сюда ваших родственников, гражданин Гуров, все будет убрано, вынесено, прибрано и приведено в полный порядок. Вам останется разыграть обобранного богатея с сердечным приступом и успокоить всех, что на их век хватит еще у вас деньжат и антиквариата.
Если вы скажете «нет», то после моего представления вас вашей жене и внуку, в присутствии отца и приемной мамаши, я вас укокошу, а дом сожгу. Укокошу вас не я лично. Мне нельзя. У меня последний шанс и завтра – день рождения… Между прочим, к вам, кажется, рвутся Трофим и Трильби. Почуяли некий поворот судьбы. Почуяли, что не от вас, а от меня разит теперь мертвечиной… Рябов! Впусти тварей бедных!… Ишь ты! Ишь ты! Как папашку вашего обнюхали удивленно. Ласкайтесь. Повсхлипывайте. Есть над чем. И думайте. Думайте. Ровно через десять минут я приду за ответом.
67
Слушай меня, Рябов, внимательно. Если бы ты спросил меня, как я сейчас спрашивал Понятьева, иначе прожил бы я свою жизнь, если бы мне ее по волшебству возвратили и посадили обратно в детдомовский кандей с отмороженными навек яйцами, я бы не стал ничего отвечать. Я связал бы дежурного, оглушив его кулачиной, и это было бы мое последнее касательство до плоти человека. Я пробрался бы, закосив юродство, в уцелевший монастырь и молился бы ежеденно и еженощно за мой взбесившийся, изнасилованный, замордованный, страдающий, ослепленный и любимый народ. Я молился бы страстно за его исцеление и вознесение над обидой за насилие, сохранение достоинства и понимание смысла страдания, я молился бы, постясь, чтобы чище была моя молитва, за его душевные прозрения и сопротивление ожесточению… Я и теперь молюсь за все это.
Но я грязен, бесконечно грязен, я сознаю напрасность своих греховных мстительных усилий. Мне хочется по-детски, от слабости душевной, свалить вину на своего бессмертного приятеля графа Монте-Кристо, ибо зла натворил я намного больше, чем добра, и жизни во мне осталось так мало, что думается сейчас: не угас ли в ладонях моих уголек, не остывает ли в них пух пепла? Имею ли я право, собственных грехов не замолив, печься за других, за тех, кто чище, выше и праведней меня стократ? Не имею. Я молюсь сейчас коротко и ясно за прозрение слепых, но сильных, злых, но не ведающих, что творят, восхищенных искусственной звездочкой, но заплевавших звездность души, за тех, кто душит дар Божий – свободу, но сам кандальный раб миражей в сатанинской пустыне…
Слушай меня внимательно, Рябов. Он согласится. Я знаю. Я верю – он согласится. Нельзя не согласиться за такую цену. Но когда он согласится, и я полечу. .. неизвестно куда, скорей всего в тартарары, потому что, если Бог простит, то отец заупрямиться может, он упрямым до вредности иногда мужиком бывал, сам потом проклинал себя за упрямство, но мать прощала и вот: смотрю – они уже сидят на завалинке, семечки щелкают, и мать отцу говорит: «Дурак ты все же, Ваня, хоть и головаст». «Верно. Говнист. В кого бы это?» – смеясь, отвечал отец. Так что не знаю, заупрямится он или нет, но когда я полечу, ты заплати за меня Гурову сполна. Нельзя, чтобы вышел он сухим, падлина, из воды. Ты тело мое сразу отправь, куда следует, а родственников этих двух типов вызови самолетом, и пусть они все посидят, посто и посмотрят друг на друга, и череп Скотниковой пусть скалится на них, и Понятьев мычит пускай на сына, косясь одним глазом на программу «Время», где будет репортаж о проводах представителей иностранных компартий, и где он сам вполне мог бы, при своем скорпионном здоровье, лобызаться троекратно с Гусаками, Корваланами, Цеденбалами Холлами и прочими амбалами. Если Гуров выдержит свиданку – ты уж шлепни его. Возьми грех на душу, а я там похохочу, как ловко я его, паскуду, уделал в игре. Пусть Федя узнает, что мать его стукачка гнойная и многолетняя. Пусть он все узнает о деде и прадеде. Пусть узнает. Он должен знать все язвы всей волчанки мира, ибо призван его исцелять… Так… Что еще? Каша у меня какая-то в голове. В душе чище гораздо и проще… Пленки сожги. Папочку я сам в огонь кину… Вы все обеспечены и свободны. Делайте свое дело, сообразуясь только с совестью и высшим долгом. Моя жизнь вас кое-чему научила. Не проболтайтесь по пьянке, в какой сногсшибательно-романтической операции вам пришлось участвовать. Крупно погорите.
Да! Пока не забыл: съездите все вместе на сороковой день в Одинку. Сядьте там на ту колодину, врежьте за помин моей души по стаканчику, закусите, посмотрите вокруг на эту землю, посмотрите и налейте еще и скажите: «Слава Богу!» Помолитесь, разумеется… Нелегко мне было. Впереди еще трудней, но это все-таки – путь. Путь… Но что же тогда то, что я прошел, проканал, прокандбхал? Жизнь… Жизнь… А это – путь. Завещания я не оставил. Незачем привлекать к кому-либо внимание. Возможно, я чего-нибудь не учел, что-то позабыл. Немудрено. Сам додумаешь. В комитете на Гурова не заведено никакого дела… Я для них в отпуске. Инсульт для полковников вроде меня – смерть легкая и почетная… Ну, я пошел к Гурову.
Но я грязен, бесконечно грязен, я сознаю напрасность своих греховных мстительных усилий. Мне хочется по-детски, от слабости душевной, свалить вину на своего бессмертного приятеля графа Монте-Кристо, ибо зла натворил я намного больше, чем добра, и жизни во мне осталось так мало, что думается сейчас: не угас ли в ладонях моих уголек, не остывает ли в них пух пепла? Имею ли я право, собственных грехов не замолив, печься за других, за тех, кто чище, выше и праведней меня стократ? Не имею. Я молюсь сейчас коротко и ясно за прозрение слепых, но сильных, злых, но не ведающих, что творят, восхищенных искусственной звездочкой, но заплевавших звездность души, за тех, кто душит дар Божий – свободу, но сам кандальный раб миражей в сатанинской пустыне…
Слушай меня внимательно, Рябов. Он согласится. Я знаю. Я верю – он согласится. Нельзя не согласиться за такую цену. Но когда он согласится, и я полечу. .. неизвестно куда, скорей всего в тартарары, потому что, если Бог простит, то отец заупрямиться может, он упрямым до вредности иногда мужиком бывал, сам потом проклинал себя за упрямство, но мать прощала и вот: смотрю – они уже сидят на завалинке, семечки щелкают, и мать отцу говорит: «Дурак ты все же, Ваня, хоть и головаст». «Верно. Говнист. В кого бы это?» – смеясь, отвечал отец. Так что не знаю, заупрямится он или нет, но когда я полечу, ты заплати за меня Гурову сполна. Нельзя, чтобы вышел он сухим, падлина, из воды. Ты тело мое сразу отправь, куда следует, а родственников этих двух типов вызови самолетом, и пусть они все посидят, посто и посмотрят друг на друга, и череп Скотниковой пусть скалится на них, и Понятьев мычит пускай на сына, косясь одним глазом на программу «Время», где будет репортаж о проводах представителей иностранных компартий, и где он сам вполне мог бы, при своем скорпионном здоровье, лобызаться троекратно с Гусаками, Корваланами, Цеденбалами Холлами и прочими амбалами. Если Гуров выдержит свиданку – ты уж шлепни его. Возьми грех на душу, а я там похохочу, как ловко я его, паскуду, уделал в игре. Пусть Федя узнает, что мать его стукачка гнойная и многолетняя. Пусть он все узнает о деде и прадеде. Пусть узнает. Он должен знать все язвы всей волчанки мира, ибо призван его исцелять… Так… Что еще? Каша у меня какая-то в голове. В душе чище гораздо и проще… Пленки сожги. Папочку я сам в огонь кину… Вы все обеспечены и свободны. Делайте свое дело, сообразуясь только с совестью и высшим долгом. Моя жизнь вас кое-чему научила. Не проболтайтесь по пьянке, в какой сногсшибательно-романтической операции вам пришлось участвовать. Крупно погорите.
Да! Пока не забыл: съездите все вместе на сороковой день в Одинку. Сядьте там на ту колодину, врежьте за помин моей души по стаканчику, закусите, посмотрите вокруг на эту землю, посмотрите и налейте еще и скажите: «Слава Богу!» Помолитесь, разумеется… Нелегко мне было. Впереди еще трудней, но это все-таки – путь. Путь… Но что же тогда то, что я прошел, проканал, прокандбхал? Жизнь… Жизнь… А это – путь. Завещания я не оставил. Незачем привлекать к кому-либо внимание. Возможно, я чего-нибудь не учел, что-то позабыл. Немудрено. Сам додумаешь. В комитете на Гурова не заведено никакого дела… Я для них в отпуске. Инсульт для полковников вроде меня – смерть легкая и почетная… Ну, я пошел к Гурову.
68
Вы что, не видите, что отец в сортир хочет? Берите его в охапку – он легкий – и несите.. . Вот так. Поухаживайте… Давайте уж, помогу…
Не ставьте его близко от телевизора: глаза воспалятся… Включите. Сейчас будет передача про бои труда и капитала в Америке. Но о чем я, идиотина, думаю в эту минуту? Чего ты уставился на меня, Понятьев, своими крысиными глазками? Чему ты радуешься? Чего ты хохочешь? Ты думаешь, что загнал меня в конце концов в угол? Киваешь… Ваше слово, гражданин Гуров…
Вы все обдумали, но по ряду причин не согласны… Этого я не ожидал. Не ожидал… Принимая решение, вы исходили из собственных интересов или успели поболтать с отцом в сортире? Впрочем, и раньше было у вас время сговориться… Из собственных интересов… Так… Ответ ваш окончательный или будем торговаться?..
Гарантий я вам никаких дать не могу, да и какие могут быть гарантии? Есть шанс у меня и шанс у вас… рискуйте. Вы не раз рисковали… Вас устраивает встреча над гробом? Нет… Но и убивать вы меня не хотите… Вы на коленями умоляете меня, как религиозного человека, о ничьей? Правильно я вас понял? .. Правильно. Но это смешно. Смешно. Так дело не пойдет. Вы посмотрите на папашку! Он ведь и над вами хохочет. Он сейчас счастлив, что оба мы в тупике! Счастлив, Понятьев? Счастлив, и этого не скрывает. Вы понимаете, что он умрет от счастья, если мы с вами сожрем на его глазах друг друга?.. Не «воэможно», а точно! Вы – дурак, а ему наплевать, кто кого сожрет первым!
Я еще раэ предлагаю вам наилучший вариант, ибо ничьей в нашей игровой ситуации не существует, как впрочем не существует для нашего понимания смысла того, что есть выигрыш, а что проигрыш. Нам этого знать не дано…
Просто я верю в свой шанс и в образ своего спасения, и вы, если я правильно вас понимаю, верите в свой. Вы хотите жить, а мне пришла пора помирать. Папенька же ваш сечет, гадюка, что жить я в любом случае больше не могу, но и вас тогда с собой прихвачу, а он закончит свои дни в пансионате для старых большевиков. Вы понимаете, что вас он ненавидит еще больше, чем меня?.. Догадываетесь», Трильби! Иди сюда! Хозяин не пущает. Рябов! .. Хватит волындаться. Звони дежурному, пусть сажает все семейство на самолет. Завтра в десять ноль-ноль, в минуту начала праздничного парада, чтобы все были здесь, вот за этим столом! Понятьева усадите в кресло во главе стола… Все! Выполняй приказание! .. Одну минутку…
Гражданина Гурова волнует, что я буду делать после его разоблачения? .. Во-первых, окажем первую медицинскую помощь мадам Электре, если помощь понадобится. Во-вторых, отправим всех обратно в Москву. А что будет дальше, меня, откровенно говоря, не интересует. Я имею в виду резонанс всего этого дела здесь на земле. Горите вы тут все пропадом! .. Выполняй, Рябов! .. Отставить!
Я же говорил: на следующий день после моей смерти вы можете вызвать сюда кого хотите: жену, Розу Моисеевну, Эмму Павловну, Лику, свою секретаршу, Галку из «Березки», Маринку из дома кино – целую половую гвардию. Пьянь закатите, обогреют вас и заласкают. Разговаривать с Москвой я не разрешаю вам, потому что вы еще якобы слабы и любые волнения вашего государственного сердца недопустимы. Я уже два раэа беседовал с вашей женой и дочерью. Понятьев! Дочь тоже продала вашего сына. Не так мощно, как он вас, но продала…
Все, гражданин Гуров?.. Что еще? Хотите поговорить с женой и попросить ее взять билеты на самолет на девятое ноября?.. Значит, согласны, дрянь вы эдакая!.. Какое дополнительное условие? .. Оставить отца проживать в вашем доме? .. Ба-а! Ты слышишь, Рябов? А зачем? Вы же не возлюбили его?.. Взгляните: он аж посинел от ненависти к вам!.. Хорошо. Если вы того захотели, я согласен… Живите… Ни на ком не надо креста ставить, как говорил не помню уж кто… Значит, согласны вы. Живите, негодяи. Что, Понятьев?.. Ты хочешь к своим маразматикам?.. Хватит шаландать по казенным домам. Поживи под сыновьим кровом… Может, правнук мозги тебе аправит, если они еще имеются. Девчонками сын с тобой поделится… Бардак тут разведете… Не поедешь в пансионат, и не вертухайся, а будешь рыпаться, он тебя отлучит навек от программы «Время»… Вот и смотри себе на бои труда и капитала…
Но о чем я опять думаю? О чем я думаю?.. Как странно!.. В конце жизни теряешься, как пацан, не знаешь, за что взяться, глаза разбегаются, словно времени впереди вагон, аы довольны, гражданин Гуров, оборотом дела?.. Пользоваться пистолетом вас научит Рябов… Нажмете, пах и – точка… Хочется мне еще раз загрести в лапу ваше лицо, а то оно снова разглаживаться начало и наливаться бледной и тупой сановной водянкой… Чем же мне заняться?.. Мне ведь нечего делать… Но до завтра я доживу. Доживу. Я спать пойду. А вы тут продолжайте праздновать по телевизору…
Кажется, гражданин Гуров, вы начинаете наглеть и шантажировать меня. Что еще за «одно непременное условие»? Ах, вас не может не интересовать проклятая случайность, отдавшая вас в мои лапы. Понимаю. О омерзением, удивлением и ненавистью хотите представить себе то, что имеет родственное отношение к жестокому лику неотвратимости. Разделяю подобное любопытство. Полюбуйтесь. Извольте.
Не ставьте его близко от телевизора: глаза воспалятся… Включите. Сейчас будет передача про бои труда и капитала в Америке. Но о чем я, идиотина, думаю в эту минуту? Чего ты уставился на меня, Понятьев, своими крысиными глазками? Чему ты радуешься? Чего ты хохочешь? Ты думаешь, что загнал меня в конце концов в угол? Киваешь… Ваше слово, гражданин Гуров…
Вы все обдумали, но по ряду причин не согласны… Этого я не ожидал. Не ожидал… Принимая решение, вы исходили из собственных интересов или успели поболтать с отцом в сортире? Впрочем, и раньше было у вас время сговориться… Из собственных интересов… Так… Ответ ваш окончательный или будем торговаться?..
Гарантий я вам никаких дать не могу, да и какие могут быть гарантии? Есть шанс у меня и шанс у вас… рискуйте. Вы не раз рисковали… Вас устраивает встреча над гробом? Нет… Но и убивать вы меня не хотите… Вы на коленями умоляете меня, как религиозного человека, о ничьей? Правильно я вас понял? .. Правильно. Но это смешно. Смешно. Так дело не пойдет. Вы посмотрите на папашку! Он ведь и над вами хохочет. Он сейчас счастлив, что оба мы в тупике! Счастлив, Понятьев? Счастлив, и этого не скрывает. Вы понимаете, что он умрет от счастья, если мы с вами сожрем на его глазах друг друга?.. Не «воэможно», а точно! Вы – дурак, а ему наплевать, кто кого сожрет первым!
Я еще раэ предлагаю вам наилучший вариант, ибо ничьей в нашей игровой ситуации не существует, как впрочем не существует для нашего понимания смысла того, что есть выигрыш, а что проигрыш. Нам этого знать не дано…
Просто я верю в свой шанс и в образ своего спасения, и вы, если я правильно вас понимаю, верите в свой. Вы хотите жить, а мне пришла пора помирать. Папенька же ваш сечет, гадюка, что жить я в любом случае больше не могу, но и вас тогда с собой прихвачу, а он закончит свои дни в пансионате для старых большевиков. Вы понимаете, что вас он ненавидит еще больше, чем меня?.. Догадываетесь», Трильби! Иди сюда! Хозяин не пущает. Рябов! .. Хватит волындаться. Звони дежурному, пусть сажает все семейство на самолет. Завтра в десять ноль-ноль, в минуту начала праздничного парада, чтобы все были здесь, вот за этим столом! Понятьева усадите в кресло во главе стола… Все! Выполняй приказание! .. Одну минутку…
Гражданина Гурова волнует, что я буду делать после его разоблачения? .. Во-первых, окажем первую медицинскую помощь мадам Электре, если помощь понадобится. Во-вторых, отправим всех обратно в Москву. А что будет дальше, меня, откровенно говоря, не интересует. Я имею в виду резонанс всего этого дела здесь на земле. Горите вы тут все пропадом! .. Выполняй, Рябов! .. Отставить!
Я же говорил: на следующий день после моей смерти вы можете вызвать сюда кого хотите: жену, Розу Моисеевну, Эмму Павловну, Лику, свою секретаршу, Галку из «Березки», Маринку из дома кино – целую половую гвардию. Пьянь закатите, обогреют вас и заласкают. Разговаривать с Москвой я не разрешаю вам, потому что вы еще якобы слабы и любые волнения вашего государственного сердца недопустимы. Я уже два раэа беседовал с вашей женой и дочерью. Понятьев! Дочь тоже продала вашего сына. Не так мощно, как он вас, но продала…
Все, гражданин Гуров?.. Что еще? Хотите поговорить с женой и попросить ее взять билеты на самолет на девятое ноября?.. Значит, согласны, дрянь вы эдакая!.. Какое дополнительное условие? .. Оставить отца проживать в вашем доме? .. Ба-а! Ты слышишь, Рябов? А зачем? Вы же не возлюбили его?.. Взгляните: он аж посинел от ненависти к вам!.. Хорошо. Если вы того захотели, я согласен… Живите… Ни на ком не надо креста ставить, как говорил не помню уж кто… Значит, согласны вы. Живите, негодяи. Что, Понятьев?.. Ты хочешь к своим маразматикам?.. Хватит шаландать по казенным домам. Поживи под сыновьим кровом… Может, правнук мозги тебе аправит, если они еще имеются. Девчонками сын с тобой поделится… Бардак тут разведете… Не поедешь в пансионат, и не вертухайся, а будешь рыпаться, он тебя отлучит навек от программы «Время»… Вот и смотри себе на бои труда и капитала…
Но о чем я опять думаю? О чем я думаю?.. Как странно!.. В конце жизни теряешься, как пацан, не знаешь, за что взяться, глаза разбегаются, словно времени впереди вагон, аы довольны, гражданин Гуров, оборотом дела?.. Пользоваться пистолетом вас научит Рябов… Нажмете, пах и – точка… Хочется мне еще раз загрести в лапу ваше лицо, а то оно снова разглаживаться начало и наливаться бледной и тупой сановной водянкой… Чем же мне заняться?.. Мне ведь нечего делать… Но до завтра я доживу. Доживу. Я спать пойду. А вы тут продолжайте праздновать по телевизору…
Кажется, гражданин Гуров, вы начинаете наглеть и шантажировать меня. Что еще за «одно непременное условие»? Ах, вас не может не интересовать проклятая случайность, отдавшая вас в мои лапы. Понимаю. О омерзением, удивлением и ненавистью хотите представить себе то, что имеет родственное отношение к жестокому лику неотвратимости. Разделяю подобное любопытство. Полюбуйтесь. Извольте.
69
Пашка случайно навел меня спустя много лет на вас, гражданин Гуров. Мог бы и не наводить, но приехал специально для этого в Москву, пошли мы в Нескучный сад, я там жил неподалеку, сидим, пиво тянем, он и говорит:
– Извини, Рука, но по-моему я тогда ошибся. Сукоедина, которого ты хотел убрать до войны, жив.
– Нет, – отаечаю, – убрал я всех сукоедин, кроме одной, но ей сама собой выпала тягчайшая из казней.
– Жив. Жив один. Я узнал его на совещании. Ошибиться не мог. Это не он тогда утонул с грузовиком вместе и с двумя ббянами.
– Как же ты, – говорю, – мог узнать его? Столько лет прошло. Как его фамилия?
Вас тогда не лихорадило случайно, Василий Васильевич?.. Может, дрянь какая-нибудь снилась или гнетущие предчувствия тяготили? Ухо левое не горело? Из рук ничего не валилось? Странно… Толстошкурая вы личность.
– Гуров его фамилия, – сказал Пашка, – но он тот, который был тебе нужен. Я помню не лицо его, лиц я не запоминаю, а манеру контачить с графином, стоя на трибуне. Впервые я видел его, когда он выступал в актовом зале института, зачитывал отречение от отца – врага народа и благодарил одну падлу идейную и стукачку, некую Скотникову, за усыновление на общественных началах. Ошибиться я не мог. Контакт докладчика с графином – это у меня почище дактилоскопии срабатывает.
Пашка забавно утверждал, пока я потягивал пивко, хрустел баранками и смирял жестокую охотничью дрожь, что нет на свете двух людей, одинаково относящихся к графину с водой, когда они стоят на трибуне, порют всякую чушь или деловые вещи, и достаточно ему однажды засечь в ком-либо такую строго индивидуальную манеру отношения к графину, чтобы он узнал по ней человека, даже если он будет выступать без оставленной черт энает где головы, что неоднократно случалось на партконференциях, заседаниях и пленумах ЦК нашей партии, где сиживал, подыхая от скуки, Пашка. Он от нехрена делать начирикал на своей громадной, почище, чем ваша, вилле целую монографию об этом деле. Рассказал много любопытного, и я поверил, что действительно не может быть двух человек, одинаково относящися к графину с водой во время доклада, речи и выступления. Я понял, что в Пашке погибает замечательный классификатор и психолог. Человек поднимаетоя на трибуну. Начинает зачитывать невозмутимо и сдержанно текст выступления. Но невозмутимость его кажущаяся. Произнеся начало, он, прихватин глазами остаток фразы, заканчивает ее на память, а сам в этот момент, случайно вроде бы, вынимает из графина пробку. В конце следующей фразы он ставит поближе к себе стакан. Затем берет графин за горло мертвой хваткой, как врага, и приурочивает это движение к патетическому возгласу типа: «Позволительно задать вопрос товарищу Бахчаняну…»
Выпускает он горло графина из руки не раньше, чем выпьет залпом стакан воды. Затем, постукивая легонько пробкой по трибуне, произносит фразу типа: «Куда смотрит парторганизация в сложной международной обстановке?» и только тогда закрывает графин. Причем в паузе, вызванной освобождением гортани и пищевода от последней капли воды, в зале слышно нервное позвякивание пробки, не попадающей в горло графина.
Вам сегодня ни к чему, вроде бы, бледнеть, Василий Васильевич, но вы побледнели. Вы узнали себя.
Странно! Ничего такого ошарашивающего в том, как просек Пашка через много лет сходство щенка-предателя с матерым чиновным волчищей нет, а трясануло вас посильней, чем тогда, когда вы стояли лицом к лицу с несравненно более страшными фантомами прошлой жизни.
Понятьев что-то хочет мне сказать. Такой парочкой, как мы с ним, не мешало бы заняться парапсихологам… Ты радуешься, Понятьев, шалея от кинохроники, что коммунизм шагает по планете?.. Правильно? Да, Шагает. Но это шагает не коммунизм, а товарищ Сатана шагает. И не шагает, а топчет. Но не затопчет до конца…
Почему, спрашиваешь? Потому что, как в человеке, так и в мире существуют силы бессмертной жизни, сопротивляющиеся дьявольщине иногда разобщенно, иногда сплоченно, которые в своей непримиримости к ней предпочтут не сдаться, но насмерть стоять за высший из даров, данных нам Богом, – за свободу. Смерть в таком бою, как утверждает в одной работе твой правнук, есть продолжение жизни в неведомых нам формах и окончательное поражение Сатаны. Образа же ее продолжения он никак не может представить и поэтому с такой бешеной страстью стремится удовлетворить преступнейшее из любопытств, Поэтому же, Понятьев, люди, подобные тебе, в критический момент человеческой истории, перед лицом грозящей земле гибели, не желают остановиться, оголтело раздувая вражду с Душою мира, и, кажется, не остановятся даже если нагадает им сама Судьба на заплеванном перроне Павелецкого вокзала около мертвого паровоза пустые хлопоты, напрасный интерес и смерть в казенном доме…
Шагает коммунизм по планете, шагает не так, конечно, широко, как на экране вашего, теперь общего с сыном, телевизора, но напоминает он мне, прости за жестокое сравнение, Понятьев, тебя, ибо сущность его беспомощна и бессильна, как ты, и так же туп он и слеп в своем фанатизме и обглодан своими попутчиками, как ты, и как ты, порождает предающих его выродков и работает на того, кто копает ему могилу, и тешится, глядя сам на себя, и мычит безъязыкий, бешено завидуя самоизреченности искусства, и ненавидит свободу, потому что они изначально-величественно противостоят власти, и как ты, изнывает от старческого бесплодного сухостоя, и нет для него, как для тебя, страшней невозможности – невозможности испытать естественное наслаждение от жизни и смерти.
Но дьявольская идея так обезоруживает душу человека, бессильную преступить через сострадание, с такими аргументами обращается к наивному и живущему в мире с душою разуму, что он вслепую бросается истово служить Идее, трагически приняв ее низкие искушения за высокое повеление души… Вглядитесь как следует в глаза отца. Знаете, что говорит его взгляд? Знаете, Какая его мучает мысль? Он думает: если ты, палач, если ты, антисоветчик сволочной, прав, то жизнь моя, мои преступления, мои идеалы и мои страдания были бессмысленны, значит, я прожил жизнь зря!.. Вот что говорит его взгляд… Кивает…
Слушай, Понятьев! Ради отца Ивана Абрамыча говорю я тебе это сейчас, и ты мне верь. Кому-кому, а мне ты можешь поверить: не зря ты прожил свою жизнь, если за минуту до смерти ты поймешь, что совсем или во многом прожил ты ее зря, и страдания твои обретут смысл, идеалы ложные саморазоблачатся, преступления, смею полагать, направятся к искуплению, а все остальное в руках Творца… Ты мотай своей башкой, да не забывай сказанного, Как-никак, а все наши жизни вместе закручены в небесполезную для мира, я верю в это, канительную круговерть истории Российской империи.
Я тебе, Понятьев, желаю человеческой кончины, потому что ужас за человека вообще охватывает меня, когда я вспоминаю лазаретный тесовый заборчик и длинный синий хер, торчащий в дырке, и женщин, по очереди к нему подходящих и тыкающихся в него, согнувшись в три погибели, и отбегающих вдруг с хохотом, стыдом и облегчением, бедных женщин, не ведающих, может быть, что за забором не мужик-богатырь стоит, подбоченившись, да играючи, побиваючи все половые рекорды Геракла, а четверо доходяг, больных и голодных, держат на руках живую колодину, которая никак не может извергнуть семя, несмотря на всю мощь и сумасшедшее холодное желание. Слезы текут из его взъяренных глаз, когда женщины за заборчиком слетают, как птички, с неразрешающегося сладостной победой члена, а на головы доходяг падают куски хлеба, пачки махорки, брусочки сала и замыз– ганный сахарок – гонорар несчастному самцу и его запыхавшимся ассистентам… Я тебе желаю, Понятьев, человеческой кончины…
– Извини, Рука, но по-моему я тогда ошибся. Сукоедина, которого ты хотел убрать до войны, жив.
– Нет, – отаечаю, – убрал я всех сукоедин, кроме одной, но ей сама собой выпала тягчайшая из казней.
– Жив. Жив один. Я узнал его на совещании. Ошибиться не мог. Это не он тогда утонул с грузовиком вместе и с двумя ббянами.
– Как же ты, – говорю, – мог узнать его? Столько лет прошло. Как его фамилия?
Вас тогда не лихорадило случайно, Василий Васильевич?.. Может, дрянь какая-нибудь снилась или гнетущие предчувствия тяготили? Ухо левое не горело? Из рук ничего не валилось? Странно… Толстошкурая вы личность.
– Гуров его фамилия, – сказал Пашка, – но он тот, который был тебе нужен. Я помню не лицо его, лиц я не запоминаю, а манеру контачить с графином, стоя на трибуне. Впервые я видел его, когда он выступал в актовом зале института, зачитывал отречение от отца – врага народа и благодарил одну падлу идейную и стукачку, некую Скотникову, за усыновление на общественных началах. Ошибиться я не мог. Контакт докладчика с графином – это у меня почище дактилоскопии срабатывает.
Пашка забавно утверждал, пока я потягивал пивко, хрустел баранками и смирял жестокую охотничью дрожь, что нет на свете двух людей, одинаково относящихся к графину с водой, когда они стоят на трибуне, порют всякую чушь или деловые вещи, и достаточно ему однажды засечь в ком-либо такую строго индивидуальную манеру отношения к графину, чтобы он узнал по ней человека, даже если он будет выступать без оставленной черт энает где головы, что неоднократно случалось на партконференциях, заседаниях и пленумах ЦК нашей партии, где сиживал, подыхая от скуки, Пашка. Он от нехрена делать начирикал на своей громадной, почище, чем ваша, вилле целую монографию об этом деле. Рассказал много любопытного, и я поверил, что действительно не может быть двух человек, одинаково относящися к графину с водой во время доклада, речи и выступления. Я понял, что в Пашке погибает замечательный классификатор и психолог. Человек поднимаетоя на трибуну. Начинает зачитывать невозмутимо и сдержанно текст выступления. Но невозмутимость его кажущаяся. Произнеся начало, он, прихватин глазами остаток фразы, заканчивает ее на память, а сам в этот момент, случайно вроде бы, вынимает из графина пробку. В конце следующей фразы он ставит поближе к себе стакан. Затем берет графин за горло мертвой хваткой, как врага, и приурочивает это движение к патетическому возгласу типа: «Позволительно задать вопрос товарищу Бахчаняну…»
Выпускает он горло графина из руки не раньше, чем выпьет залпом стакан воды. Затем, постукивая легонько пробкой по трибуне, произносит фразу типа: «Куда смотрит парторганизация в сложной международной обстановке?» и только тогда закрывает графин. Причем в паузе, вызванной освобождением гортани и пищевода от последней капли воды, в зале слышно нервное позвякивание пробки, не попадающей в горло графина.
Вам сегодня ни к чему, вроде бы, бледнеть, Василий Васильевич, но вы побледнели. Вы узнали себя.
Странно! Ничего такого ошарашивающего в том, как просек Пашка через много лет сходство щенка-предателя с матерым чиновным волчищей нет, а трясануло вас посильней, чем тогда, когда вы стояли лицом к лицу с несравненно более страшными фантомами прошлой жизни.
Понятьев что-то хочет мне сказать. Такой парочкой, как мы с ним, не мешало бы заняться парапсихологам… Ты радуешься, Понятьев, шалея от кинохроники, что коммунизм шагает по планете?.. Правильно? Да, Шагает. Но это шагает не коммунизм, а товарищ Сатана шагает. И не шагает, а топчет. Но не затопчет до конца…
Почему, спрашиваешь? Потому что, как в человеке, так и в мире существуют силы бессмертной жизни, сопротивляющиеся дьявольщине иногда разобщенно, иногда сплоченно, которые в своей непримиримости к ней предпочтут не сдаться, но насмерть стоять за высший из даров, данных нам Богом, – за свободу. Смерть в таком бою, как утверждает в одной работе твой правнук, есть продолжение жизни в неведомых нам формах и окончательное поражение Сатаны. Образа же ее продолжения он никак не может представить и поэтому с такой бешеной страстью стремится удовлетворить преступнейшее из любопытств, Поэтому же, Понятьев, люди, подобные тебе, в критический момент человеческой истории, перед лицом грозящей земле гибели, не желают остановиться, оголтело раздувая вражду с Душою мира, и, кажется, не остановятся даже если нагадает им сама Судьба на заплеванном перроне Павелецкого вокзала около мертвого паровоза пустые хлопоты, напрасный интерес и смерть в казенном доме…
Шагает коммунизм по планете, шагает не так, конечно, широко, как на экране вашего, теперь общего с сыном, телевизора, но напоминает он мне, прости за жестокое сравнение, Понятьев, тебя, ибо сущность его беспомощна и бессильна, как ты, и так же туп он и слеп в своем фанатизме и обглодан своими попутчиками, как ты, и как ты, порождает предающих его выродков и работает на того, кто копает ему могилу, и тешится, глядя сам на себя, и мычит безъязыкий, бешено завидуя самоизреченности искусства, и ненавидит свободу, потому что они изначально-величественно противостоят власти, и как ты, изнывает от старческого бесплодного сухостоя, и нет для него, как для тебя, страшней невозможности – невозможности испытать естественное наслаждение от жизни и смерти.
Но дьявольская идея так обезоруживает душу человека, бессильную преступить через сострадание, с такими аргументами обращается к наивному и живущему в мире с душою разуму, что он вслепую бросается истово служить Идее, трагически приняв ее низкие искушения за высокое повеление души… Вглядитесь как следует в глаза отца. Знаете, что говорит его взгляд? Знаете, Какая его мучает мысль? Он думает: если ты, палач, если ты, антисоветчик сволочной, прав, то жизнь моя, мои преступления, мои идеалы и мои страдания были бессмысленны, значит, я прожил жизнь зря!.. Вот что говорит его взгляд… Кивает…
Слушай, Понятьев! Ради отца Ивана Абрамыча говорю я тебе это сейчас, и ты мне верь. Кому-кому, а мне ты можешь поверить: не зря ты прожил свою жизнь, если за минуту до смерти ты поймешь, что совсем или во многом прожил ты ее зря, и страдания твои обретут смысл, идеалы ложные саморазоблачатся, преступления, смею полагать, направятся к искуплению, а все остальное в руках Творца… Ты мотай своей башкой, да не забывай сказанного, Как-никак, а все наши жизни вместе закручены в небесполезную для мира, я верю в это, канительную круговерть истории Российской империи.
Я тебе, Понятьев, желаю человеческой кончины, потому что ужас за человека вообще охватывает меня, когда я вспоминаю лазаретный тесовый заборчик и длинный синий хер, торчащий в дырке, и женщин, по очереди к нему подходящих и тыкающихся в него, согнувшись в три погибели, и отбегающих вдруг с хохотом, стыдом и облегчением, бедных женщин, не ведающих, может быть, что за забором не мужик-богатырь стоит, подбоченившись, да играючи, побиваючи все половые рекорды Геракла, а четверо доходяг, больных и голодных, держат на руках живую колодину, которая никак не может извергнуть семя, несмотря на всю мощь и сумасшедшее холодное желание. Слезы текут из его взъяренных глаз, когда женщины за заборчиком слетают, как птички, с неразрешающегося сладостной победой члена, а на головы доходяг падают куски хлеба, пачки махорки, брусочки сала и замыз– ганный сахарок – гонорар несчастному самцу и его запыхавшимся ассистентам… Я тебе желаю, Понятьев, человеческой кончины…
70
Доброе утро, Василий Васильевич. Будите папашку. Пописать ему дайте. Оденьте. Слуг не будет… Вот и хорошо, что вы со всем справитесь сами. Я бы тоже справился. Но, думается, мой отец предпочел бы несколько смертей одному дню из жизни Понятьева… Дело не в инвалидности, как вы изволили выразиться… Идите и волоките его сюда. Вот-вот парад начнется. Позавтракаем слегка, а часа в три за стол сядем… Из-за погоды самолет задержался с квашеной капустой, а так все готово. Кое-что готовится… Это – намек, но всего лишь на поросенка с гречневой кашей. Вы, я вижу, уже трястись начали. Успокойтесь и не портите мне настроние, Я – именинник. Шестьдесят лет. И трястись надо мне, а не еам. Так вы с двух шагов промажете. Идите. Слышна он уже кровать раскачивает.
…Сюда вот сажайте его. Я ящик включу. Доброе утро, Понятьев! Как спалось?.. Что снилось?..
Закидывайте, Василий Васильевич, в папашку салатик и:помидор, севрюжку, омлет. Поздравляю тебя, Понятьев, с шести десятилетием твоей революции, твоей карьеры, твоих мелких бытовых радостей, гулева твоей, похожей на Ильича, дохлой но ряженой идеи!
Помнишь, на съемках следственного эпизода «Красная суббота» я устроил перекур, а ты сел на бревно рядом с Лениным-князем и сказал, посмотрев на колокольню Ивана Великого, на Царь-пушку и золотые радости соборов:
– Ничего! Когда-нибудь построят здесь вместо всего этого дерьма мемориальный плац! Поскачут по нему за горизонт бронзовые всадники с саблями над головами, трубы каждый час будут трубить «в поход», колхозники в карауле сменят рабочих интеллигенты – колхозников, интеллигентов – солдаты, солдат – кадровые партработники, и так до конца времен. А сбоку забьет из фонтана красная, горящая на солнце и в зареве вечного огня эмульсия. Чтобы помнила всякая шваль кровь пролитую революционерами всех времен и народов. На месте Успенского «стену памятных расстрелов» возведем. К ней торжественно будем ставить истинных врагов народа, хулителей учения Маркса, руководителей капиталистических стран и лидеров профсоюзов США, с особенным цинизмом глумящихся над основными положениями «Капитала». А таких гадов, как Гитлер, Муссолини, Черчилль, Франко и Рузвельт, будем привозить в клетках, показывать пионерам и октябрятам и отдавать обратно. Все наши жертвы окупятся, вся клевета кровавым потом выйдет из времени, как в парной, стиснем мы зубы и скакнем в коммуну! А вот здесь, на этом месте построим из булыжника «пирамиду оружия пролетариата»!
– Зачем вам коммуна, товагищ? – быстро, картаво, с мастерской лукавой прищуринкой спросил князь. Был он бледен, устал, и я усердно подмигивал, чтобы не вздумал он размозжить тебе, Понятьев, голову булыжником. Реквизиторы захламили им перед съемкой всю площадь.
– Чтобы не работать. Работать за нас машины буду а мы станем развивать в себе безграничные способности, – ответил ты. Помнишь?
– Но вы, как известно, не габотаете уже двадцать лет, сказал князь. – Вы, батенька, до агхипгедела газвили все свои способности магодега, судьи, палача, насильника, похотливого козла, законченного пагазита, демагога, лжесвидетеля, а пользуетесь всеми социальными благами бесплатно и еще делаете вид, что не замечаете своего существования в коммуне. Не-ха-га-шо! Очень не-ха-га-шо! Пгосто агхипелаг гедонизма и сибагитства завоевали себе наши конквистадогы! Вы же конквистадог, батенька! Вы Азеф нгавственности!
– Не знаю, с кем говорю, – враждебно и злобно ответил ты, – но тут диалектику знать надо, а ты только картавить умеешь, артист хуев! – урочья природа в тебе тогда заговорила. – Я миллионами людей руковожу, полстраны тяну в коммуну, в ответе за все, жизнь, можно сказать, кладу на общее дело, так что ж, не прокормит меня, что ли, народ, не оденет и не обует?
…Сюда вот сажайте его. Я ящик включу. Доброе утро, Понятьев! Как спалось?.. Что снилось?..
Закидывайте, Василий Васильевич, в папашку салатик и:помидор, севрюжку, омлет. Поздравляю тебя, Понятьев, с шести десятилетием твоей революции, твоей карьеры, твоих мелких бытовых радостей, гулева твоей, похожей на Ильича, дохлой но ряженой идеи!
Помнишь, на съемках следственного эпизода «Красная суббота» я устроил перекур, а ты сел на бревно рядом с Лениным-князем и сказал, посмотрев на колокольню Ивана Великого, на Царь-пушку и золотые радости соборов:
– Ничего! Когда-нибудь построят здесь вместо всего этого дерьма мемориальный плац! Поскачут по нему за горизонт бронзовые всадники с саблями над головами, трубы каждый час будут трубить «в поход», колхозники в карауле сменят рабочих интеллигенты – колхозников, интеллигентов – солдаты, солдат – кадровые партработники, и так до конца времен. А сбоку забьет из фонтана красная, горящая на солнце и в зареве вечного огня эмульсия. Чтобы помнила всякая шваль кровь пролитую революционерами всех времен и народов. На месте Успенского «стену памятных расстрелов» возведем. К ней торжественно будем ставить истинных врагов народа, хулителей учения Маркса, руководителей капиталистических стран и лидеров профсоюзов США, с особенным цинизмом глумящихся над основными положениями «Капитала». А таких гадов, как Гитлер, Муссолини, Черчилль, Франко и Рузвельт, будем привозить в клетках, показывать пионерам и октябрятам и отдавать обратно. Все наши жертвы окупятся, вся клевета кровавым потом выйдет из времени, как в парной, стиснем мы зубы и скакнем в коммуну! А вот здесь, на этом месте построим из булыжника «пирамиду оружия пролетариата»!
– Зачем вам коммуна, товагищ? – быстро, картаво, с мастерской лукавой прищуринкой спросил князь. Был он бледен, устал, и я усердно подмигивал, чтобы не вздумал он размозжить тебе, Понятьев, голову булыжником. Реквизиторы захламили им перед съемкой всю площадь.
– Чтобы не работать. Работать за нас машины буду а мы станем развивать в себе безграничные способности, – ответил ты. Помнишь?
– Но вы, как известно, не габотаете уже двадцать лет, сказал князь. – Вы, батенька, до агхипгедела газвили все свои способности магодега, судьи, палача, насильника, похотливого козла, законченного пагазита, демагога, лжесвидетеля, а пользуетесь всеми социальными благами бесплатно и еще делаете вид, что не замечаете своего существования в коммуне. Не-ха-га-шо! Очень не-ха-га-шо! Пгосто агхипелаг гедонизма и сибагитства завоевали себе наши конквистадогы! Вы же конквистадог, батенька! Вы Азеф нгавственности!
– Не знаю, с кем говорю, – враждебно и злобно ответил ты, – но тут диалектику знать надо, а ты только картавить умеешь, артист хуев! – урочья природа в тебе тогда заговорила. – Я миллионами людей руковожу, полстраны тяну в коммуну, в ответе за все, жизнь, можно сказать, кладу на общее дело, так что ж, не прокормит меня, что ли, народ, не оденет и не обует?