Страница:
Прощаясь, Сталин сказал, что завтра в десять утра заедет за мной и возвратит должок: острое ощущение…
– Ну, Рука, выпала тебе масть, – сказал дома Иван Вчерашкин. – Держись! Ходи только с нее и дружков не забывай. Ты – в фаворе, хавай авантаж!
– Добра, – говорю, – не забуду, а зло кой-кому вспомню.
– Все вспомним, Рука, все вспомним, но ты главного не упускай зэ виду. Проломав черепа асмодеям, надо будет страной править. А она большая. Она тебе не кандей, не тюрьма, она – держава! – сказал Иван Вчерашкин. – Пашке мы область нашу отдадим, тебе другую, я с третьей справлюсь, да и республики не пужнусь. Князя послом в Японию отправим. Иди спать. Завтра, собственно, твоя житуха начинается1 Иди, Вася Иди, Рука!
Заснул я, завернувшись в одеяльце, как в монте-кристовский плащ. Вспомнил лица все до одного: ваше, папеньки вашего и его дружков по отряду. Вспомнил лица все до одного… Царство небесное вам, отец и меть. Меры мести моей за смерти ваши не будет! Нет такой меры! Я зарыдал от всех потрясений и заснул, как писали в старых романах.
40
41
– Ну, Рука, выпала тебе масть, – сказал дома Иван Вчерашкин. – Держись! Ходи только с нее и дружков не забывай. Ты – в фаворе, хавай авантаж!
– Добра, – говорю, – не забуду, а зло кой-кому вспомню.
– Все вспомним, Рука, все вспомним, но ты главного не упускай зэ виду. Проломав черепа асмодеям, надо будет страной править. А она большая. Она тебе не кандей, не тюрьма, она – держава! – сказал Иван Вчерашкин. – Пашке мы область нашу отдадим, тебе другую, я с третьей справлюсь, да и республики не пужнусь. Князя послом в Японию отправим. Иди спать. Завтра, собственно, твоя житуха начинается1 Иди, Вася Иди, Рука!
Заснул я, завернувшись в одеяльце, как в монте-кристовский плащ. Вспомнил лица все до одного: ваше, папеньки вашего и его дружков по отряду. Вспомнил лица все до одного… Царство небесное вам, отец и меть. Меры мести моей за смерти ваши не будет! Нет такой меры! Я зарыдал от всех потрясений и заснул, как писали в старых романах.
40
Я вот искупался утром в дождичек и понял, что лет двадцать еще можно бы вам протянуть здесь на вилле. Можно бы… Море, йод, овощи-фрукты, воздух чудесный, Эмма Павловна и одновременно Роза Моисеевна. Я на днях получил несколько фото из вашего альбома. Где моя папочка?.. Вот моя папочка… Взгляните… Только не багровейте. Следите за давлением. Вам это удавалось даже при вызовах в ЦК… Все-таки что-то было в роже Коллективы-Клавочки омерзительно-притягательное. Одно из лиц, запечатлевшее в своих чертах то гнусное время. Чистота вроде бы и открытость, а на самом делв прозрачнейший, не замутнвнный муками совести, аморализм. Генеральная линия бедер… Грудь, на которой вместо соска значок «Ворошиловский стрелок». На лбу страстная мысль «Пролетарии всех стран, соединяйтесь со мною!» А усы-то, усы какие! Мелко кучерявенькие, и родимое пятнышко капитализма в них скрывается… Косыночка… Кожаночка… Блатной, в общем, вид. Но я лично, если бы был действующим мужиком, конечно, можете ухмыляться сколько угодно, я бы лично не полез на Коллективу ни за деньги, ни, как говорят урки, за кусок копченой колбасы. Я бы скорей убил ее, падлу! Какой это, должно быть, ужас, чуть не блюя от гадливости, чувствуя сопротивлвнив всей плоти, кроме тупого служаки-члена, ложиться рядом с выхаренной всей Первой Конной армией бабой! К тому же она пьяна после вечеринки в честь усыновления нового Павлика Морозова и бешено взбудоражена необычным сексуальным сюжетом, обещающим полное, давно желанное благоденствие гениталиям, а душе долгую, теплую, осеннюю улыбку бабского счастья… Ложиться рядом, дотрагиваться, целовать, залазить… Нет! Я бы скорей убил ее, сукоедину!.. Вот – рюмка… Пожалуйста, пейте. Я не буду… Я лучше. убил бы ее, тварь! Вам не приходила в голову эта мыслью Ужас ведь было почувствовать, кроме всего прочего, что Коллектива казалась сама себе в этот момент молоденькой, нетронутой девицей, которой первый раз в жизни вот-вот откроется то, о чем она читала у Мопассана, то, что надвигавтся, как гроза, то, что давит и отпускает, и уже пронизывает молниями от пяток до макушки, погромыхивает в висках и разрешается каплями дождика… дождика… дождика… И вы открываете глеза, и она видит в вас свою молодость, а вы в ней потасканность, чужбину, смерть…
Вам приходила тогда в голову естественнейшая мысль убить насильницу?.. Нет. А что вы, собственно, так быстро реагируете? «Нет!» Подозрительно быстрая рвекция. Я бы на ваевм месте ответил: «Да. Хотел». Ведь помыслить об убийстое, хоть и грех тягчайший, но все-таки, слава Богу, еще не убийство, и нормального человека от подонка и сволочи как раз и отличает осознание злого помысла и освобождение от него постепенно, если не сразу. А вы с ходу брякаете: «Нет!» И я, хоть я хреновый криминалист и преимущественно палач, склонен поэтому призадуматься.
Ну, хорошо. Вы были, допустим, в момент изнасилования так чисты и невинны, что после вынужденного, просто вытащенного из вас оргазма заплакали, и Коллектива осушала ваши глаза партийно-материнскими губами и нашептывала сказки о челюскинцах, Стаханове, Николае Островском, о счастье выполнить пятилетку в четыре года, о наших горячих органах, и вы наконец заснули. Допустим, так было первый раз? А второй? Третий?.. Сотый?… После сто первого раза захотелось вам удавить, отравить, пришибить или обварить кипятком Коллективу Львовну? ..
Вы правы, гражданин Гуров, теперь уже ничто для вас не имеет значения. Вам на все наплевать, и неужели, раскапывая прошлое, я этого не понимают Понимаю. Но вот не уверен я, что вам на все наплевать. Так ли уж на все? Чего ж тогда беспокоиться о судьбе дочери, о сиамском коте и собачке Трильби? О здоровье супруги?..
Только не надо! Не надо! Не надо меня уверять, что тогда вы жили интересами страны, народа и мирового коммунистического движения. Уверен, что, распевая «если завтра война, если завтра в поход», вы лично думали сделать все, чтобы только петь, а не воевать. Голову сейчас положу на плаху – так оно и было. И все вам было до лампы, потому что вы втрескались в Элю, вернувшуюся после смерти отца к беспутной мамане – Коллективе, в Элю, дочь вашей ненавистной сожительницы…
По утрам мама Клава поила вас кофе, делала бутерброды и провожала в институт… Но вот приехала Электрочка, названная так в честь лампочки Ильича, Эля приехала… Спокуха, гражданин Гуров!.. А-а! Вам просто захотелось походить по холлу. Походите… Взгляните по дороге еще на одно фото… Вы, Коллектива и Электра в Ялте под кипарисом. Совершенно ясно, что вы втрескались по уши в дочь, но тщательно скрываете это, что дочь любит свою беспутную мать, несмотря на десять лет, проведенные с отцом в другом городе, что сама мать подыхает из-за всех этих дел от смертелыюй грусти и кажется сама себе лишней даже на фото. Сами скажите: кажется? Бросается же в глаза!.. Вам это не кажется. Зато, думается мне, хотя не могу утверждать этого точно, что, возможно, именно тогда, под кипарисом, задохнулись вы от любви и ненависти и не надо вам было смутно чувствовать, что третий – лишний, когда вы ощутили необходимость избавиться к чертовой матери от орущей и царапающейся по ночам кошки. Фотография выразительная. От нее никуда не денешьея. Не про-хан-же! Желаете расколоться? Меньше времени потратим и нервов, хотя жить нам с вами еще несколько десятков лет. Вы – в тридцать восьмом, я – в тридцать пятом. Вам, говорите, спешить некуда… Я, по-вашему, зарапортовался, охерел, выпить мне надо аминазина… Напрасно, напрасно вы так думаете. Ум мой день ото дня яснеет, но есть, правда, помрачение души. Это у меня всегда… Раскалываться не желаете? Правильно. Не надо. Неглупый шаг. Покидаем шашечки, покомбинируем. Игровое состояние иногда почти предсмертное… Почти предсмертное состояние…
Подойдите сюда… Вот план квартиры, в которой вы проживали после ареста отца и высылки матери в квартире Коллективы Львовны. Две комнаты смежные, одна отдельная. После приезда Эли вы, не без труда, очевидно, в нее переселились.
…Вам стыдно. Коллектива должна это понять. Нет! Вы по-прежнему хотите ее. гресть ваша мило перемешана с уважением и благодарностью, но все-таки, все-таки вам лучше спать отдельно. Физически вы тоже очень переживаете ситуацию, но нельзя же скрипеть кроватью под носом у Эли! Если бы ты еще не кричала, кончая, Клава! Давай спать отдельно. Не надо только говорить ерунду. Я хочу тебя, хочу! И когда Эля уйдет в школу или на каток, мы возьмем свое. Ты первая моя женщина. Ты всему меня научила. Я, бывает, шалею. Но давай лучше спать отдельно…
Ну вот, проняло вас наконец, гражданин Гуров! Передернули вы плечиками от омермния! И чего было упираться? Я не могу понять, какое удовольствие испытывают мужики с хорошими бабами, но какая бывает в теле и в душе гадливость и опустошенность от бабы ненавистной, вполне, извините, могу себе представить. Это – своеобразный фокус воображения, и разгадка его тайны давно занимает меня. Но стоит ли разгадкой лишать такой милый фокус печального и горького обаяния? Не стоит…
Представляю, как мерзостно вам было.
Вижу: сейчас жалеете себя и считаеев решение спать отдельно одним из мужественных шагов в своей жизни. Вы вот только не задумываетесь, не возвращаетесь к тому, что я не раз вам втолковывал. Ничего подобного, и ещв в тысячу раз более страшного не произошло бы с вами, если бы вы получили от рождения не советское, а человеческое воспитание. Я не люблю слово «мораль», но если бы вы с молоком матери, под взглядом, под нормальным призором нормального отца всосали с детства мораль человеческую, а не классовую, вы знали бы, как поступить в отвратительной, насилующей вас бабой, вы не позвонили бы с козырной целью в УВД, вы не оставили бы мать, вы бы… десять тысяч раз я могу повторить, чего бы вы не сделали, и что сохранили бы, каждый раз поступая сообразно с представлениями о достоинстве человеческой личности.
Что? Что? Вы наконец ощутили себя злодеем? .. Это – да!
Согласен, злодеи были во все времена, у всех народое, согласен, что есть они, уверен, что будут… Согласен… Без злодеев, очевидно, было бы скучно. Речь не о том, хотя приятно, хотя злорадствую, почуяв в вас сокрушение. Но заметьте, гражданин Гуров, заметьте! Первый раз за всю нашу долею и страшную подчас беседу вы ощутили собственное злодейство не через потрясение отца после известия о вашей подлянке, не через страдания и смерть матери, не через многие безобразия вашей жизни, а через гадливоть воспоминания об изнасиловании вас партийною мамою, Коллективой Львовной! Вот как нашла на вас тень сокрушения! По шкуре вашей она пробежала!..
Правильно… Согласен. Собственный опыт поучительнее чужого. А боль отбоя чужой больней боли? .. Не знаете… Может быть, и больней, но чужую боль можно выразить словами, а свою нвеозможно?.. Правильно я вас понял? Вы у нас прямо философ боли. Можно вас больно ущипнуть?
Мы отвлеклись. Тень сокрушения пробежала по вашей шкуре, она задела вас лично, а не ближнего! Следите за моей мыслью внимательно. Вас передернуло. Вас еще не раз передернет, поверьте, но нет вам успокоения от мысли, что злодеи всегда существовали и будут существовать. Вы все себе простили. Не простите никогда того, что, околевая от блевотины чужого тела, без тепла, без страсти, без безразличия, что было бы благом, вы опали с ним рядом, брали его, себя и его ненавидя…
Вот Сатана, глядя на вас, и радуется, и потирает пемзой лапки. Подсунул он вам и тысячам таких, как вы, вместо морали Божественной свою – дьявольскую, классовую, и – все в порядке. Вы не то что буржуев, помещиков, священнослужителей, инженеров и добрых хозяев земли перебили, вы – братья по классу – друг за друга взялись и сами за себя! Вот тут я подхожу, как всегда в такого рода рассуждениях, не без помощи воззрений одного из моих подследственных, к тому, почему классовая мораль может довести человека и общество до грани полного вырождения и перекантовать еще дальше. В коммуне, как поется, остановка…
Классовая мораль разрушает поле человеческого существования, совместно возделываемое людьми с начала времен. Поле связывает, обязывает, воспитывает способность к сопереживанию, удерживающему почти всегда от причинения ближнему боли и обиды, мы рождаемся в этом поле, в нем нас хоронят, и если становимся сорной травой, то с поля нас – вон!
Вот тут-то Сатана Асмодеевич задумался, как бы поле это перепахать начисто, почесал рога о письменный стол Карла Маркса, о жилеточку Ленина, о борта крейсера «Авроры» и говорит: и Ба! Да здравствует классовая борьба ! А ну-ка, разделю я их, негодяев, и пересажу на другую почву, один от одного чтобы росли, корешками чтобы не связывались и боли соседа чтобы не чуяли, стеною при появлении моем чтобы не вставали, сволочи окаянные, а другие чтобы наоборот в кучки сбивались, в партии! Партиями их легче на тот свет отправлять. Спрессовал, упаковал, штамп поставил и отправил. Сто тыщ людей, а выглядят, как один! Во как, падла! Я перепашу ваше полюшко! Я его гудроном залью и асфальтом. У меня этого зла в аду хватает! Пролетарии всех стран, соединяйтесь одной цепью! Так мне легче будет вас закабалить! Вы ведь глупые, вы словам верите, так я их вам подкину… Слава труду! Налетай! Не жалко! Клюй на Маркса! Клюй на Ильича! Верная наживка! Вы только соединяйтесь, как в Питере в семнадцатом году, соединитесь хоть на недельку, а там я вас быстренько разъединю, рта разинуть не успеете. Я прикую вас кусками той цепи к рабочим местам, и вы больше не побушуете на забастовках, как фордовские пижоны. Взвоете, как взвыли рабочие Питера, вспомнив «Союз освобождения рабочего класса», да поздно будет! И мораль будет у вас соответственная: мораль рабочего места. Упирайся. Получай, сколько дают. Скажи и за это спасибо. Молчи, сволота, в тряпочку! .. Марш – под нары! За тебя партия думает. Она и решит, когда быть концу света. Цыц! Классовая мораль лишает вас всех наконец ответственности за все! Партия торжественно берет на себя эту проклятую ответственность. Слава труду! Вперед – к коммунизму!».
Вам приходила тогда в голову естественнейшая мысль убить насильницу?.. Нет. А что вы, собственно, так быстро реагируете? «Нет!» Подозрительно быстрая рвекция. Я бы на ваевм месте ответил: «Да. Хотел». Ведь помыслить об убийстое, хоть и грех тягчайший, но все-таки, слава Богу, еще не убийство, и нормального человека от подонка и сволочи как раз и отличает осознание злого помысла и освобождение от него постепенно, если не сразу. А вы с ходу брякаете: «Нет!» И я, хоть я хреновый криминалист и преимущественно палач, склонен поэтому призадуматься.
Ну, хорошо. Вы были, допустим, в момент изнасилования так чисты и невинны, что после вынужденного, просто вытащенного из вас оргазма заплакали, и Коллектива осушала ваши глаза партийно-материнскими губами и нашептывала сказки о челюскинцах, Стаханове, Николае Островском, о счастье выполнить пятилетку в четыре года, о наших горячих органах, и вы наконец заснули. Допустим, так было первый раз? А второй? Третий?.. Сотый?… После сто первого раза захотелось вам удавить, отравить, пришибить или обварить кипятком Коллективу Львовну? ..
Вы правы, гражданин Гуров, теперь уже ничто для вас не имеет значения. Вам на все наплевать, и неужели, раскапывая прошлое, я этого не понимают Понимаю. Но вот не уверен я, что вам на все наплевать. Так ли уж на все? Чего ж тогда беспокоиться о судьбе дочери, о сиамском коте и собачке Трильби? О здоровье супруги?..
Только не надо! Не надо! Не надо меня уверять, что тогда вы жили интересами страны, народа и мирового коммунистического движения. Уверен, что, распевая «если завтра война, если завтра в поход», вы лично думали сделать все, чтобы только петь, а не воевать. Голову сейчас положу на плаху – так оно и было. И все вам было до лампы, потому что вы втрескались в Элю, вернувшуюся после смерти отца к беспутной мамане – Коллективе, в Элю, дочь вашей ненавистной сожительницы…
По утрам мама Клава поила вас кофе, делала бутерброды и провожала в институт… Но вот приехала Электрочка, названная так в честь лампочки Ильича, Эля приехала… Спокуха, гражданин Гуров!.. А-а! Вам просто захотелось походить по холлу. Походите… Взгляните по дороге еще на одно фото… Вы, Коллектива и Электра в Ялте под кипарисом. Совершенно ясно, что вы втрескались по уши в дочь, но тщательно скрываете это, что дочь любит свою беспутную мать, несмотря на десять лет, проведенные с отцом в другом городе, что сама мать подыхает из-за всех этих дел от смертелыюй грусти и кажется сама себе лишней даже на фото. Сами скажите: кажется? Бросается же в глаза!.. Вам это не кажется. Зато, думается мне, хотя не могу утверждать этого точно, что, возможно, именно тогда, под кипарисом, задохнулись вы от любви и ненависти и не надо вам было смутно чувствовать, что третий – лишний, когда вы ощутили необходимость избавиться к чертовой матери от орущей и царапающейся по ночам кошки. Фотография выразительная. От нее никуда не денешьея. Не про-хан-же! Желаете расколоться? Меньше времени потратим и нервов, хотя жить нам с вами еще несколько десятков лет. Вы – в тридцать восьмом, я – в тридцать пятом. Вам, говорите, спешить некуда… Я, по-вашему, зарапортовался, охерел, выпить мне надо аминазина… Напрасно, напрасно вы так думаете. Ум мой день ото дня яснеет, но есть, правда, помрачение души. Это у меня всегда… Раскалываться не желаете? Правильно. Не надо. Неглупый шаг. Покидаем шашечки, покомбинируем. Игровое состояние иногда почти предсмертное… Почти предсмертное состояние…
Подойдите сюда… Вот план квартиры, в которой вы проживали после ареста отца и высылки матери в квартире Коллективы Львовны. Две комнаты смежные, одна отдельная. После приезда Эли вы, не без труда, очевидно, в нее переселились.
…Вам стыдно. Коллектива должна это понять. Нет! Вы по-прежнему хотите ее. гресть ваша мило перемешана с уважением и благодарностью, но все-таки, все-таки вам лучше спать отдельно. Физически вы тоже очень переживаете ситуацию, но нельзя же скрипеть кроватью под носом у Эли! Если бы ты еще не кричала, кончая, Клава! Давай спать отдельно. Не надо только говорить ерунду. Я хочу тебя, хочу! И когда Эля уйдет в школу или на каток, мы возьмем свое. Ты первая моя женщина. Ты всему меня научила. Я, бывает, шалею. Но давай лучше спать отдельно…
Ну вот, проняло вас наконец, гражданин Гуров! Передернули вы плечиками от омермния! И чего было упираться? Я не могу понять, какое удовольствие испытывают мужики с хорошими бабами, но какая бывает в теле и в душе гадливость и опустошенность от бабы ненавистной, вполне, извините, могу себе представить. Это – своеобразный фокус воображения, и разгадка его тайны давно занимает меня. Но стоит ли разгадкой лишать такой милый фокус печального и горького обаяния? Не стоит…
Представляю, как мерзостно вам было.
Вижу: сейчас жалеете себя и считаеев решение спать отдельно одним из мужественных шагов в своей жизни. Вы вот только не задумываетесь, не возвращаетесь к тому, что я не раз вам втолковывал. Ничего подобного, и ещв в тысячу раз более страшного не произошло бы с вами, если бы вы получили от рождения не советское, а человеческое воспитание. Я не люблю слово «мораль», но если бы вы с молоком матери, под взглядом, под нормальным призором нормального отца всосали с детства мораль человеческую, а не классовую, вы знали бы, как поступить в отвратительной, насилующей вас бабой, вы не позвонили бы с козырной целью в УВД, вы не оставили бы мать, вы бы… десять тысяч раз я могу повторить, чего бы вы не сделали, и что сохранили бы, каждый раз поступая сообразно с представлениями о достоинстве человеческой личности.
Что? Что? Вы наконец ощутили себя злодеем? .. Это – да!
Согласен, злодеи были во все времена, у всех народое, согласен, что есть они, уверен, что будут… Согласен… Без злодеев, очевидно, было бы скучно. Речь не о том, хотя приятно, хотя злорадствую, почуяв в вас сокрушение. Но заметьте, гражданин Гуров, заметьте! Первый раз за всю нашу долею и страшную подчас беседу вы ощутили собственное злодейство не через потрясение отца после известия о вашей подлянке, не через страдания и смерть матери, не через многие безобразия вашей жизни, а через гадливоть воспоминания об изнасиловании вас партийною мамою, Коллективой Львовной! Вот как нашла на вас тень сокрушения! По шкуре вашей она пробежала!..
Правильно… Согласен. Собственный опыт поучительнее чужого. А боль отбоя чужой больней боли? .. Не знаете… Может быть, и больней, но чужую боль можно выразить словами, а свою нвеозможно?.. Правильно я вас понял? Вы у нас прямо философ боли. Можно вас больно ущипнуть?
Мы отвлеклись. Тень сокрушения пробежала по вашей шкуре, она задела вас лично, а не ближнего! Следите за моей мыслью внимательно. Вас передернуло. Вас еще не раз передернет, поверьте, но нет вам успокоения от мысли, что злодеи всегда существовали и будут существовать. Вы все себе простили. Не простите никогда того, что, околевая от блевотины чужого тела, без тепла, без страсти, без безразличия, что было бы благом, вы опали с ним рядом, брали его, себя и его ненавидя…
Вот Сатана, глядя на вас, и радуется, и потирает пемзой лапки. Подсунул он вам и тысячам таких, как вы, вместо морали Божественной свою – дьявольскую, классовую, и – все в порядке. Вы не то что буржуев, помещиков, священнослужителей, инженеров и добрых хозяев земли перебили, вы – братья по классу – друг за друга взялись и сами за себя! Вот тут я подхожу, как всегда в такого рода рассуждениях, не без помощи воззрений одного из моих подследственных, к тому, почему классовая мораль может довести человека и общество до грани полного вырождения и перекантовать еще дальше. В коммуне, как поется, остановка…
Классовая мораль разрушает поле человеческого существования, совместно возделываемое людьми с начала времен. Поле связывает, обязывает, воспитывает способность к сопереживанию, удерживающему почти всегда от причинения ближнему боли и обиды, мы рождаемся в этом поле, в нем нас хоронят, и если становимся сорной травой, то с поля нас – вон!
Вот тут-то Сатана Асмодеевич задумался, как бы поле это перепахать начисто, почесал рога о письменный стол Карла Маркса, о жилеточку Ленина, о борта крейсера «Авроры» и говорит: и Ба! Да здравствует классовая борьба ! А ну-ка, разделю я их, негодяев, и пересажу на другую почву, один от одного чтобы росли, корешками чтобы не связывались и боли соседа чтобы не чуяли, стеною при появлении моем чтобы не вставали, сволочи окаянные, а другие чтобы наоборот в кучки сбивались, в партии! Партиями их легче на тот свет отправлять. Спрессовал, упаковал, штамп поставил и отправил. Сто тыщ людей, а выглядят, как один! Во как, падла! Я перепашу ваше полюшко! Я его гудроном залью и асфальтом. У меня этого зла в аду хватает! Пролетарии всех стран, соединяйтесь одной цепью! Так мне легче будет вас закабалить! Вы ведь глупые, вы словам верите, так я их вам подкину… Слава труду! Налетай! Не жалко! Клюй на Маркса! Клюй на Ильича! Верная наживка! Вы только соединяйтесь, как в Питере в семнадцатом году, соединитесь хоть на недельку, а там я вас быстренько разъединю, рта разинуть не успеете. Я прикую вас кусками той цепи к рабочим местам, и вы больше не побушуете на забастовках, как фордовские пижоны. Взвоете, как взвыли рабочие Питера, вспомнив «Союз освобождения рабочего класса», да поздно будет! И мораль будет у вас соответственная: мораль рабочего места. Упирайся. Получай, сколько дают. Скажи и за это спасибо. Молчи, сволота, в тряпочку! .. Марш – под нары! За тебя партия думает. Она и решит, когда быть концу света. Цыц! Классовая мораль лишает вас всех наконец ответственности за все! Партия торжественно берет на себя эту проклятую ответственность. Слава труду! Вперед – к коммунизму!».
41
Мы отвлеклись, черт побери! Нельзя сбивать лягавую со следа! Взгляните еще раз на фото, на план квартиры и на последнюю фотографию Коллективы Львовны. Тоже – чудесный снимок, не правда ли? Красная площадь. Седьмое ноября 1939 года. Коллектива весела, немного пьяна, демонстрация – ее стихия. Помните, как пятился раком перед вами фотограф? Как он приседал, гримасничал, прищуривался и щелкал феликсом Эдмундовичем Дзержинским? Вы держали под руки Коллективу и Электру. Но заметьте, как непроизвольно-нежно вы прижимаете к себе руку Эли и как безжизненно висит ваша рука на кармане кожанки мамы-любовницы. Да и лицо у вас словно склеено из двух половинок. Обращенная к Электре жива, улыбчива, возбуждена. Другая, на которую бессознательно старается не смотреть Коллектива, брезглива, раздражительна, мертва. Ненависть, чистейшая из страстей, посещавших вас, стянула на скуле кожу, сузила глаз, прижала рысье ухо к черепу… Над вами транспаранты: «Кадры решают все!» «Да здравствует всепобеждающее учение марксизм-ленинизм! „Сталин – это Ленин сегодня! и „Пролетарскому гуманизму – дорогу!“ „Приветствуем советско-германскую дружбу!“ „Даешь – миллионную тонну стали!“… Вас оглушает орово оркестра и вопли «Ура-а!“ Но это – к лучшему. Кажется вам, что вся площадь и вожди на трибуне могут услышать, как рвется из вас на волю одно выношенное, взлелеянное, натасканное уже на свою жертву слово: убью! убью! убью!
А невинная Эля, лукаво улыбаясь, открыла ротик, она поет, полуобернувшись к вам: как невесту родину мы любим!.. И вы не можете не подпевать. Губы у вас сложены в трубочку: береже-е-ем, как ласковую мать!
А Коллектива, глядя на трибуну мавзолея, продолжает: молодым везде у нас дорога! Старикам везде у нас почет!
И фотограф все еще пятится раком, гримасничает и щелкает, щелкает, щелкает Феликсом Эдмундовичем Дзержинским. Вот они – дюжина фотографий. Смотрите! Щелкает фотограф, вспоминайте, вспоминайте, гражданин Гуров, Феликсом Эдмундовичем Дзержинским, что весьма символично и мрачновато, в чем я усматриваю совершенную иронию и понимаю ее как полное удовлетворение Дьявола самим собой и его издевательство над еще живой толпой, восславившей палача номер два, да еще причислившей его к лику святых…
Вспоминайте! Поддайте еще, поддайте, но не надирайтесь в сардельку. Я хочу, чтобы меня понимали. Вспоминайте!.. Вы поете, вас разрывает от крика: убью! фотограф снова щелкает. Отвлекшись от вас, он направил объектив «ФЭДа» на мавзолей, взял немного ниже и левей, и вот вам, пожалуйста, – еще одна случайность: дядя в коверкотовом плаще с мельхиоровыми пуговицами и цигейковым воротником. фигура нелепа. Руки длинны. Рыло искажено тошнотой (от вида одураченной толпы) и фанатической страстью мщения. Но коллеги принимают это выражение лица за усталость: всю ночь допрашивал Рука, всю ночь, а вот вышел-таки на парад и демонстрацию. Фуражка на мне тогда плохо сидела и жали хромовые сапоги… Жали…
Узнаете меня, гражданин Гуров? Узнаете жертву свою, но и палача своего? Ну, не странно ли все это? Может, у нас с вами одна случайность на двоих, или обе наши случайности, взявшись иногда за ручки, погуливали себе на пару по космосу наших судеб? Стоит дядя, стоит Рука, стоит и не поет «широка страна моя родная». Он смотрит на Лобное место, на белую каменную плаху, выросшую рядом с Храмом Божьим.
Храм заброшен, но крепок и, говорят, только мистический ужас перед страшной карой удержал Сталина и маршала Ворошилова от претворения в жизнь дерзкого плана. Храм, гордо встававший на пути танковых, конных и пушечных колонн, раздваивавший своевольно и их, и монолитную толпу демонстрантов, гордый храм, ужасно раздражавший этим вождей, должен был быть снесен… Вожди, вздохнув, старались не смотреть вслед нехорошо раздвоенным, покидавшим площадь войскам и толпе, и раздражителя как бы не существовало.
Храм стоял, и Рука смотрел на его радостное, многоцветное, счастливое, непостижимо сложное и бессмертное как характер, как личность ночного своего подследственного, Существо… Христо… Август?… Павел?.. Иван?.. Збигнев?.. Лазарь?.. Не помню… Он преподал мне, палачу, урок жизни, он, будучи невинным, мудро принял страдание тюрьмы, простил меня, палача, перед гибелью, он помолился за всех и за каждого… А я думал: говно я поганое, а не граф Монте-Кристо, если я не могу спасти невинного. Не желтого, не зеленого, не белого, не красного, а просто невинного… Говно поганое, и даже не собачье! Вот кто я!..
А белая, каменная плаха, в отличие от храма, была проста. Круг из белого камешка. Крепкая, на липкой крови, кладка. Стою я на ней, как положено, в красной рубахе, топорище ручищей поглаживаю, чуб на глаза надвигаю, чтоб пострашнее мне быть и позагадочней. Палач привлекателен вроде бляди прекрасной, от которой тоже теряют голову люди. А вокруг – море голое, и над ними белые транспаранты с черными буковками:
«Позор кучке авантюристов, вовлекших народы Российской империи в кровавый эксперимент!» «Господа! Оказывается, учение Маркса не всесильно!» «Крестьянское спасибо – за землю!» «Будь проклят рабский, низкооплачитваемый труд!» «Да здравствует свобода, возвращенная народу!» «Слава Богу!» Поглаживаю ручищей топорище. По одному выводят их на Лобное место. В кителях они, в гимнастерках, в косоворотках и пиджаках. И совершенно очевидно, что каждый – бандюга нового типа. Не содрогающийся при воспоминании о пролитой крови, о скверне души, подлейших злодействах и суде людском, а угрюмо насупившийся, жалкий, трясущийся от бессмысленного страха, не видящий света ни в прошлом, ни в настоящем, ни в будущем. Вот Каганович, не без подмоги, голову на плаху мою кладет. Я ему шепчу на ухо: метрополитен теперича будет имени Соловья-разбойника… Поднял топор, содрогнулись души, и чувствую, что заревела бы толпа от восторга и очищения, если бы сейчас не казнь свершилась, а Высочайшее если бы помилование было явлено отвратительным, злобным, ничтожным злодеям…
Но уж – хуюшки! Толпа пожалеет, да палач не простит! Я не прощу! .. А-ах! .. Не за что ухватить голову Кагановича, чтобы показать ее народу: лыс разбойник с большой железной дороги. Молотова привели… Привет, говорю, тебе от Риббентропа! Ты знаешь, говорю шепотом, склонившись к его уху, что за дружок у тебя в Берлине?.. А-ах! .. Этот тоже лысый. Ворошилова с Буденным рядом я положил. Высший, говорю, класс сейчас толпе покажу. Лучше такому говну, как вы, отрубить головы, чем в случае войны, по ничтожеству полководческому, вы сотни тысяч солдатиков в землю положите. А-ах! .. И вот наконец сам, не спеша, и трубочку покуривая, к плахе подходит.
– Спасибо тебе, – говорит, – Вася. Спасибо. Спас ты меня. Было дело под Полтавой. Я тебя в люди вывел, меч чекистский в руку твою вложил, а теперь от этого горе-меча сам погибну. Спасибо. Делай шашлык из Сталина!
– Ничего, – отвечаю, – Иосиф Виссарионович, другого не поделаешь. Сами виноваты. Пришла пора вас убрать. А если не убрать, то и представить страшно, до чего вы доведете Россию своей дружбой с фюрером. Гражданская война конфеткой покажется по сравнению с Отечественной, а коллективизация – шоколадкой. Сколько можно крови из страны выпущать?.. Война ведь, война, страшней которой не было вовек у народа, дышит на вас гладом, мором, нашествием Зверя, а вы за табачным дымком и не чуете смертельной беды? Да и колхозы лично мне надоели. Хватит, в общем, гулять по буфету. Умирать вам не страшно, вы по части Смерти – большой ученый! Будьте здоровы, дорогой и любимый Иосиф Виссарионыч, друг вы наш и учитель! Чао! А-ах! .. Узнаете на снимке, гражданин Гуров, дядю в коверкоте, мельхиоре, с мечом золотым на рукаве? Я это, я! И в этот момент вы, Эля и Коллектива проходите как раз мимо меня, мимо белой моей каменной плахи, мимо Лобного места, а фотограф пятится, гримасничает, и Коллектива машет ручкой Сталину, не глядя в вашу сторону, и поет «бережем, как ласковую мать», и это ее последний снимок… Через три дня Коллективы Львовны не станет…
Где моя папочка? Вот моя папочка! И вот медицинское заключение о смерти мадам. Кровоизлияние в мозг… Насту пила мгновенно… Тра-та-та… Подпись… С врачом вы, конечно, не были в дружеских отношениях? .. Вы не заручились предварительно его поддержкой? .. Вы не обдумывали тщательно план убийства?.. Вы не реализовывали его совершенно цинично и артистически? .. До смерти Коллективы Львовны вам и в голову не приходило жениться на Электре? .. И наконец, черная и розовая жемчужины достались вашей молодой семье по прямому наследству, как и многое другое, из реквизита арестованных, сосланных и казненных, к чему Коллектива имела прямое отношение? Я имею в виду аресты, доступ к реквизиту и распределение ценностей между урками…
Выпьем. Наливайте. Помянем Коллективу Львовну… Лимончика попрошу… Спасибо. Но насчет царства небесного не знаю. Думаю, мадам в другом месте, где и нас с вами ждут-ожидают…
Значит, я слышу от вас только «нет!». Третью жемчужину – белую – вы не преподнесли на черной бархотке доктору, давшему заключение о смерти? Нет. Хорошо. Нет – так нет. Пошли, позагораем, старый нильский крокодил! Анаконда вы моя прожорливая! .. Акула тигровая! .. Крыса!
Значит, вы убеждены, что ваша позиция в этой нашей партишечке предпочтительней?.. Ничью предлагаете. Вы, может быть, мысленно и проклинали эту бабу, и смерти ей всячески желали, но лично покуситься на чужую жизнь вы – ни-ни. Да и медицинское заключение не туфтовое, подпись не подделана, доктор Вигельский, приведи я его сейчас за рога в это стойло, откажется от подозрений в два счета. На наличие в этом деле всяких корыстных мотивов вам начхать… Мотивов может быть миллион. Без прямого доказательства вашего участия в убийстве сей миллион – не миллион, а старая гандошка… Затем, срок давности истек. Истек… Ничью предлагаете?.. Нелегка моя позиция. Нелегка. Разрешите мне еще немного помозговать над ней?.. Я очень уж выиграть хочу. Прямо зубы чешутся! .. А вот на кой хрен мне так хочется выиграть, я вам не отвечу. Партишечка продолжается… Я вам забыл рассказать, извините, но не могу отделаться от той мизансцены на Красной площади, как после Сталина подводят ко мне Вышинского. Вот кто похож был на крысу! Серая мордочка с белыми глазами. Казнить даже тошно такую крысу. Ну, говорю, сучара, ну, фурункул хронический, клади крысиную свою голову на плаху, испогань место казни и руки такого палача, как я! .. А он и говорит:
– Позвольте, товарищ, простите, гражданин Палач, спросить вас, за что? За что вы хотите привести незаконный приговор в исполнение? Я требую вызвать к плахе прокурора по надзору! За что вы обезглавливаете нашу юстицию в моем лице? За что?
– За блядское и хамское отношение к презумпции невиновности, – отвечаю я и… а-ах! .. Мимо! .. Еще раз а-ах! .. Снова мимо. Только на третий раз отшваркнул крысиную голову.
– Рука!.. Рука! Очнись! – это меня мой шеф растолкал, вывел из сладких грез. – Ты, – говорит, – давай, не гори на работе, а то сгоришь. Сейчас не тридцать седьмой. Пора на нормированный день переходить. Пошли на банкет к Берия.
– Пошли, – говорю, – на банкет к Берия. – И, действительно, пошли мы тогда на банкет к Берия…
Вы не верите, что я, да и не один я, знал, предчувствовал и, более того, был уверен, что при таком ходе событий, при явном охмурении Сталина Гитлером, через пару лет начнется война. Причем такая жуткая, что отца и мать я забывал, когда прикидывал, во сколько жизней, рук, ног, глаз, яиц, подбородков, желудков, коров, свиней, овец, домов, слез, страданий, нечеловеческих мучений, квадратных километров, центнеров, алмазов, музеев, деревьев и прочего неисчислимого добра обойдется эта война несчастному нашему народу… Вы не верите, что я знал? .. Знал!!! Знал!!!
Помолчите. Вы обнаглели. И вы тоже знали про войну. Крысы такие дела чуют не хуже осведомленных палачей. Знали и готовились к войне по-своему. Обдумывали систему хищений на мясокомбинатах, способы реализации похищенного, подбирали кадры, подставных лиц, сконструировали тройную страховку, завели шашни с медициной. Это – для белого билета… А вот доктор Вигельский, подписавший медзаключение о смерти Коллективы Львовны, утонул в проруби первого января 1940 года, якобы по пьянке… Я не верю в вашу непричастность к его гибели. Но вопросом этим мы заниматься не будем. Вигельский был плохим врачом и неинтеллигентным человеком. Он и получил свое. Надо было знать, с кем связываешься и на что пускаешься… А из-за крупных жемчужин погибали личности более интересные, чем Вигельский.
А невинная Эля, лукаво улыбаясь, открыла ротик, она поет, полуобернувшись к вам: как невесту родину мы любим!.. И вы не можете не подпевать. Губы у вас сложены в трубочку: береже-е-ем, как ласковую мать!
А Коллектива, глядя на трибуну мавзолея, продолжает: молодым везде у нас дорога! Старикам везде у нас почет!
И фотограф все еще пятится раком, гримасничает и щелкает, щелкает, щелкает Феликсом Эдмундовичем Дзержинским. Вот они – дюжина фотографий. Смотрите! Щелкает фотограф, вспоминайте, вспоминайте, гражданин Гуров, Феликсом Эдмундовичем Дзержинским, что весьма символично и мрачновато, в чем я усматриваю совершенную иронию и понимаю ее как полное удовлетворение Дьявола самим собой и его издевательство над еще живой толпой, восславившей палача номер два, да еще причислившей его к лику святых…
Вспоминайте! Поддайте еще, поддайте, но не надирайтесь в сардельку. Я хочу, чтобы меня понимали. Вспоминайте!.. Вы поете, вас разрывает от крика: убью! фотограф снова щелкает. Отвлекшись от вас, он направил объектив «ФЭДа» на мавзолей, взял немного ниже и левей, и вот вам, пожалуйста, – еще одна случайность: дядя в коверкотовом плаще с мельхиоровыми пуговицами и цигейковым воротником. фигура нелепа. Руки длинны. Рыло искажено тошнотой (от вида одураченной толпы) и фанатической страстью мщения. Но коллеги принимают это выражение лица за усталость: всю ночь допрашивал Рука, всю ночь, а вот вышел-таки на парад и демонстрацию. Фуражка на мне тогда плохо сидела и жали хромовые сапоги… Жали…
Узнаете меня, гражданин Гуров? Узнаете жертву свою, но и палача своего? Ну, не странно ли все это? Может, у нас с вами одна случайность на двоих, или обе наши случайности, взявшись иногда за ручки, погуливали себе на пару по космосу наших судеб? Стоит дядя, стоит Рука, стоит и не поет «широка страна моя родная». Он смотрит на Лобное место, на белую каменную плаху, выросшую рядом с Храмом Божьим.
Храм заброшен, но крепок и, говорят, только мистический ужас перед страшной карой удержал Сталина и маршала Ворошилова от претворения в жизнь дерзкого плана. Храм, гордо встававший на пути танковых, конных и пушечных колонн, раздваивавший своевольно и их, и монолитную толпу демонстрантов, гордый храм, ужасно раздражавший этим вождей, должен был быть снесен… Вожди, вздохнув, старались не смотреть вслед нехорошо раздвоенным, покидавшим площадь войскам и толпе, и раздражителя как бы не существовало.
Храм стоял, и Рука смотрел на его радостное, многоцветное, счастливое, непостижимо сложное и бессмертное как характер, как личность ночного своего подследственного, Существо… Христо… Август?… Павел?.. Иван?.. Збигнев?.. Лазарь?.. Не помню… Он преподал мне, палачу, урок жизни, он, будучи невинным, мудро принял страдание тюрьмы, простил меня, палача, перед гибелью, он помолился за всех и за каждого… А я думал: говно я поганое, а не граф Монте-Кристо, если я не могу спасти невинного. Не желтого, не зеленого, не белого, не красного, а просто невинного… Говно поганое, и даже не собачье! Вот кто я!..
А белая, каменная плаха, в отличие от храма, была проста. Круг из белого камешка. Крепкая, на липкой крови, кладка. Стою я на ней, как положено, в красной рубахе, топорище ручищей поглаживаю, чуб на глаза надвигаю, чтоб пострашнее мне быть и позагадочней. Палач привлекателен вроде бляди прекрасной, от которой тоже теряют голову люди. А вокруг – море голое, и над ними белые транспаранты с черными буковками:
«Позор кучке авантюристов, вовлекших народы Российской империи в кровавый эксперимент!» «Господа! Оказывается, учение Маркса не всесильно!» «Крестьянское спасибо – за землю!» «Будь проклят рабский, низкооплачитваемый труд!» «Да здравствует свобода, возвращенная народу!» «Слава Богу!» Поглаживаю ручищей топорище. По одному выводят их на Лобное место. В кителях они, в гимнастерках, в косоворотках и пиджаках. И совершенно очевидно, что каждый – бандюга нового типа. Не содрогающийся при воспоминании о пролитой крови, о скверне души, подлейших злодействах и суде людском, а угрюмо насупившийся, жалкий, трясущийся от бессмысленного страха, не видящий света ни в прошлом, ни в настоящем, ни в будущем. Вот Каганович, не без подмоги, голову на плаху мою кладет. Я ему шепчу на ухо: метрополитен теперича будет имени Соловья-разбойника… Поднял топор, содрогнулись души, и чувствую, что заревела бы толпа от восторга и очищения, если бы сейчас не казнь свершилась, а Высочайшее если бы помилование было явлено отвратительным, злобным, ничтожным злодеям…
Но уж – хуюшки! Толпа пожалеет, да палач не простит! Я не прощу! .. А-ах! .. Не за что ухватить голову Кагановича, чтобы показать ее народу: лыс разбойник с большой железной дороги. Молотова привели… Привет, говорю, тебе от Риббентропа! Ты знаешь, говорю шепотом, склонившись к его уху, что за дружок у тебя в Берлине?.. А-ах! .. Этот тоже лысый. Ворошилова с Буденным рядом я положил. Высший, говорю, класс сейчас толпе покажу. Лучше такому говну, как вы, отрубить головы, чем в случае войны, по ничтожеству полководческому, вы сотни тысяч солдатиков в землю положите. А-ах! .. И вот наконец сам, не спеша, и трубочку покуривая, к плахе подходит.
– Спасибо тебе, – говорит, – Вася. Спасибо. Спас ты меня. Было дело под Полтавой. Я тебя в люди вывел, меч чекистский в руку твою вложил, а теперь от этого горе-меча сам погибну. Спасибо. Делай шашлык из Сталина!
– Ничего, – отвечаю, – Иосиф Виссарионович, другого не поделаешь. Сами виноваты. Пришла пора вас убрать. А если не убрать, то и представить страшно, до чего вы доведете Россию своей дружбой с фюрером. Гражданская война конфеткой покажется по сравнению с Отечественной, а коллективизация – шоколадкой. Сколько можно крови из страны выпущать?.. Война ведь, война, страшней которой не было вовек у народа, дышит на вас гладом, мором, нашествием Зверя, а вы за табачным дымком и не чуете смертельной беды? Да и колхозы лично мне надоели. Хватит, в общем, гулять по буфету. Умирать вам не страшно, вы по части Смерти – большой ученый! Будьте здоровы, дорогой и любимый Иосиф Виссарионыч, друг вы наш и учитель! Чао! А-ах! .. Узнаете на снимке, гражданин Гуров, дядю в коверкоте, мельхиоре, с мечом золотым на рукаве? Я это, я! И в этот момент вы, Эля и Коллектива проходите как раз мимо меня, мимо белой моей каменной плахи, мимо Лобного места, а фотограф пятится, гримасничает, и Коллектива машет ручкой Сталину, не глядя в вашу сторону, и поет «бережем, как ласковую мать», и это ее последний снимок… Через три дня Коллективы Львовны не станет…
Где моя папочка? Вот моя папочка! И вот медицинское заключение о смерти мадам. Кровоизлияние в мозг… Насту пила мгновенно… Тра-та-та… Подпись… С врачом вы, конечно, не были в дружеских отношениях? .. Вы не заручились предварительно его поддержкой? .. Вы не обдумывали тщательно план убийства?.. Вы не реализовывали его совершенно цинично и артистически? .. До смерти Коллективы Львовны вам и в голову не приходило жениться на Электре? .. И наконец, черная и розовая жемчужины достались вашей молодой семье по прямому наследству, как и многое другое, из реквизита арестованных, сосланных и казненных, к чему Коллектива имела прямое отношение? Я имею в виду аресты, доступ к реквизиту и распределение ценностей между урками…
Выпьем. Наливайте. Помянем Коллективу Львовну… Лимончика попрошу… Спасибо. Но насчет царства небесного не знаю. Думаю, мадам в другом месте, где и нас с вами ждут-ожидают…
Значит, я слышу от вас только «нет!». Третью жемчужину – белую – вы не преподнесли на черной бархотке доктору, давшему заключение о смерти? Нет. Хорошо. Нет – так нет. Пошли, позагораем, старый нильский крокодил! Анаконда вы моя прожорливая! .. Акула тигровая! .. Крыса!
Значит, вы убеждены, что ваша позиция в этой нашей партишечке предпочтительней?.. Ничью предлагаете. Вы, может быть, мысленно и проклинали эту бабу, и смерти ей всячески желали, но лично покуситься на чужую жизнь вы – ни-ни. Да и медицинское заключение не туфтовое, подпись не подделана, доктор Вигельский, приведи я его сейчас за рога в это стойло, откажется от подозрений в два счета. На наличие в этом деле всяких корыстных мотивов вам начхать… Мотивов может быть миллион. Без прямого доказательства вашего участия в убийстве сей миллион – не миллион, а старая гандошка… Затем, срок давности истек. Истек… Ничью предлагаете?.. Нелегка моя позиция. Нелегка. Разрешите мне еще немного помозговать над ней?.. Я очень уж выиграть хочу. Прямо зубы чешутся! .. А вот на кой хрен мне так хочется выиграть, я вам не отвечу. Партишечка продолжается… Я вам забыл рассказать, извините, но не могу отделаться от той мизансцены на Красной площади, как после Сталина подводят ко мне Вышинского. Вот кто похож был на крысу! Серая мордочка с белыми глазами. Казнить даже тошно такую крысу. Ну, говорю, сучара, ну, фурункул хронический, клади крысиную свою голову на плаху, испогань место казни и руки такого палача, как я! .. А он и говорит:
– Позвольте, товарищ, простите, гражданин Палач, спросить вас, за что? За что вы хотите привести незаконный приговор в исполнение? Я требую вызвать к плахе прокурора по надзору! За что вы обезглавливаете нашу юстицию в моем лице? За что?
– За блядское и хамское отношение к презумпции невиновности, – отвечаю я и… а-ах! .. Мимо! .. Еще раз а-ах! .. Снова мимо. Только на третий раз отшваркнул крысиную голову.
– Рука!.. Рука! Очнись! – это меня мой шеф растолкал, вывел из сладких грез. – Ты, – говорит, – давай, не гори на работе, а то сгоришь. Сейчас не тридцать седьмой. Пора на нормированный день переходить. Пошли на банкет к Берия.
– Пошли, – говорю, – на банкет к Берия. – И, действительно, пошли мы тогда на банкет к Берия…
Вы не верите, что я, да и не один я, знал, предчувствовал и, более того, был уверен, что при таком ходе событий, при явном охмурении Сталина Гитлером, через пару лет начнется война. Причем такая жуткая, что отца и мать я забывал, когда прикидывал, во сколько жизней, рук, ног, глаз, яиц, подбородков, желудков, коров, свиней, овец, домов, слез, страданий, нечеловеческих мучений, квадратных километров, центнеров, алмазов, музеев, деревьев и прочего неисчислимого добра обойдется эта война несчастному нашему народу… Вы не верите, что я знал? .. Знал!!! Знал!!!
Помолчите. Вы обнаглели. И вы тоже знали про войну. Крысы такие дела чуют не хуже осведомленных палачей. Знали и готовились к войне по-своему. Обдумывали систему хищений на мясокомбинатах, способы реализации похищенного, подбирали кадры, подставных лиц, сконструировали тройную страховку, завели шашни с медициной. Это – для белого билета… А вот доктор Вигельский, подписавший медзаключение о смерти Коллективы Львовны, утонул в проруби первого января 1940 года, якобы по пьянке… Я не верю в вашу непричастность к его гибели. Но вопросом этим мы заниматься не будем. Вигельский был плохим врачом и неинтеллигентным человеком. Он и получил свое. Надо было знать, с кем связываешься и на что пускаешься… А из-за крупных жемчужин погибали личности более интересные, чем Вигельский.