Страница:
На спине же Шварцман пожелал иметь следующий афоризм: СМЕРТЬ – ЕСТЬ ФОРМА СОПРОТИВЛЕНИЯ КОММУНИСТИЧЕСКИХ ИДЕЙ СУЩЕСТВОВАНИЮ БЕЛКОВЫХ ТЕЛ…
Я вижу, вас заинтересовала судьба биолога Шварцмана, гражданин Гуров? ..
Его похоронили. Но какая-то паскуда стукнула оперу, что Шварцман ушел из жизни непокоренным фашистом. Опер решил раздуть огромное дело. Дернул шаромыжку, делавшего Шварцману наколку. Тот уперся, как вол, и стоит на своем: никаких этих слов не колол, ничего не знаю, идите на хуй, а то Сталину напишу, он вас всех, падлы, на шашлык посадит. Опер меж тем арестовал группу лиц, ставивших своей целью захоронение идей Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина в вечной мерзлоте Колымы. Дело доходит до меня. Лечу в Магадан. Добираюсь, чуть не подохнув в метели, до командировки. Допрашиваю шаромыжку. Молчит. Чую: что-то сволочь, скрывает. Пять суток оттаивают зэки шизого биолога Шварцмана. Эксгумируем его нетронутое тленьем тело в присутствии предстаеителей крайкома партии, руководителей Дальстроя, двух московских философов и шеренги заключенных. Чисты льдышки последних слезинок в черных яминах безумных глаз мертвеца. На белом лице выражение непреклонной убежденности и снисходительная – в адрес идейных противников – усмешка. И что же я читаю на груди Шварцмана? Лагерную веселую читаю мудрость: ФРАЙЕРОМ РОДИЛСЯ – ФРАЙЕРОМ ПОМРЕШЬ!
На спине несчастного шаромыжка запечатлел свою наивную попытку одолеть сущность теории относительности в невыносимых условиях лагерной жизни: МАМА! ДЕНЬ ТЯНЕТСЯ ДОЛГО, А ДЕСЯТЬ ЛЕТ ПРОХОДЯТ БЫСТРО!
Ниже приписал: УЧЕНИЕ МАРКСА ВСЕСИЛЬНО, ПОТОМУ ЧТО ОНО ВЕРНО!
Дергаю шаромыжку. Ты, что же, говорю, гаденыш, последнюю волю умирающего не исполнил, хлеб даром схавал, фуфло двинул и еще испоганил покойника?
А что я, отвечает, фрайер, что ли, срок себе по пятьдесят восьмой наваривать? Покойник умер довольный, а я помиловку просить буду за увековечиванье слов гражданина Ленина. Знаете, что он просил меня наколоть ужасные вещи? Даже выговорить страшно, не то что колоть!
Тут крайкомовцы начали совещаться и решили, что в таком виде перезахоронение Шварцмана невозможно. Это будет политически неправильно. Вызвали паталогоанатомов. Те удалили со спины покойника ленинский афоризм, и кусочек кожи был послан Сталину к семидесятилетию со дня рождения от имени умерших и раскаявшихся перед смертью врагов лысенковской биологии… Шаромыжку впоследствии досрочно освободили, а на стенах лаборатории, где Шварцман шаманствовал с дрозофилами, нынче установлена мемориальная доска…
Кис, кис, кис! .. Ишь ты, куда уселась, сиамская рожа! Я вот всажу тебе сейчас из своего ласкового «Вальтера» косточку промеж глаз! .. Не верти башкой, мерзкое животное, не мешай, стерва, целиться! .. Успокойтесь, гражданин Гуров. Это я вас пужанул слегка, а вы уж сразу, как Александр Матросов, под пистолет претесь. Может, сами пулю в лоб хотите и – с концами от меня и бессмысленной жизни? «Тогда садитесь и не питюкайте. Выкладывайте лучше насчет душевных реакций на разрушение нормативных отношений к ценностям. Наш договор остается в силе.
Дочь вашу мы не потревожим, Как вещала она для бурлящей Латинской Америки о проблемах коммунистического вас питания, так и будет вещать, пока, конечно, латинские страны слушают эту говенную ложь о чистейшей якобы нравственной атмосфере жизни советского общества. Кроме всего прочего, дочь ваша стучит нам, оказывается, со школьной скамьи. Крыса. Настоящая крыса. Ваша плоть, ваши зубки, ваша мертвая серость душонки. Стучит, блядюга… Молчать! Я повторяю: бля-дю-га, потому что стучит она, как Стаханов в забое, закладывает и анекдотчиков, и сплетников, и тех, кто тряпками фарцует. И ведь никогда ее, паскудину, не расколят сослуживцы, потому что механика функционирования стукачей сейчас у нас совершенна.
Мы изредка дезавуируем подонков, ублюдков или совершенно порядочных людей и убиваем с ходу пару зайцев. Подонки держат себя в рамках, если не катятся в дерьмо, а люди порядочные, узнав, что их считают стукачами, нервничают, умеряют свои либеральные наклонности, некоторые в конце концов перестают доверять сами себе, действительно начинают постукивать, другие, перенервничав, перекомплексовав, перестают осторожничать и исключительно для того, чтобы их не считали стукачами, делают глупости: подписывают письма протеста, распространяют Самиздат, передают содержание Голосов, и тут-то мы их – к ногтю. С работы, от кормушек разных – в жопу, от диссертаций, повышений, допусков к статистике и прочей сверхсекретной документации, от поездок в Соцлаг и в Каплаг, от пирога, короче говоря – ко всем чертям.
Почему, спрашиваете, я говорю «мы выявляем», «мы – к ногтю»? Потому что по долгу службы, по соответствию званию и ролвеой установке я ведь все-таки не граф. Я помогаю органам делать всю жизнь как раз то, с чем мне надобно было бы активно бороться и поэтому я дохлое говно, которому нет теперь ни спасенья, ни прощенья.
В общем, дочь ваша будет в порядке… Крыса! Блядюга! Она еще в либералках, сучка, числится. Во Францию мы ее давеча для понта нашего не пустили, материал зарубили, как якобы недостаточно боевой и бросили временно для пущей маскировки с Латинской Америки на Австралию тискать очерки о моральном облике молодого советского человека – строителя коммунизма. Вот что происходит… Итак, выкладывайте. Слушаю…
26
27
Я вижу, вас заинтересовала судьба биолога Шварцмана, гражданин Гуров? ..
Его похоронили. Но какая-то паскуда стукнула оперу, что Шварцман ушел из жизни непокоренным фашистом. Опер решил раздуть огромное дело. Дернул шаромыжку, делавшего Шварцману наколку. Тот уперся, как вол, и стоит на своем: никаких этих слов не колол, ничего не знаю, идите на хуй, а то Сталину напишу, он вас всех, падлы, на шашлык посадит. Опер меж тем арестовал группу лиц, ставивших своей целью захоронение идей Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина в вечной мерзлоте Колымы. Дело доходит до меня. Лечу в Магадан. Добираюсь, чуть не подохнув в метели, до командировки. Допрашиваю шаромыжку. Молчит. Чую: что-то сволочь, скрывает. Пять суток оттаивают зэки шизого биолога Шварцмана. Эксгумируем его нетронутое тленьем тело в присутствии предстаеителей крайкома партии, руководителей Дальстроя, двух московских философов и шеренги заключенных. Чисты льдышки последних слезинок в черных яминах безумных глаз мертвеца. На белом лице выражение непреклонной убежденности и снисходительная – в адрес идейных противников – усмешка. И что же я читаю на груди Шварцмана? Лагерную веселую читаю мудрость: ФРАЙЕРОМ РОДИЛСЯ – ФРАЙЕРОМ ПОМРЕШЬ!
На спине несчастного шаромыжка запечатлел свою наивную попытку одолеть сущность теории относительности в невыносимых условиях лагерной жизни: МАМА! ДЕНЬ ТЯНЕТСЯ ДОЛГО, А ДЕСЯТЬ ЛЕТ ПРОХОДЯТ БЫСТРО!
Ниже приписал: УЧЕНИЕ МАРКСА ВСЕСИЛЬНО, ПОТОМУ ЧТО ОНО ВЕРНО!
Дергаю шаромыжку. Ты, что же, говорю, гаденыш, последнюю волю умирающего не исполнил, хлеб даром схавал, фуфло двинул и еще испоганил покойника?
А что я, отвечает, фрайер, что ли, срок себе по пятьдесят восьмой наваривать? Покойник умер довольный, а я помиловку просить буду за увековечиванье слов гражданина Ленина. Знаете, что он просил меня наколоть ужасные вещи? Даже выговорить страшно, не то что колоть!
Тут крайкомовцы начали совещаться и решили, что в таком виде перезахоронение Шварцмана невозможно. Это будет политически неправильно. Вызвали паталогоанатомов. Те удалили со спины покойника ленинский афоризм, и кусочек кожи был послан Сталину к семидесятилетию со дня рождения от имени умерших и раскаявшихся перед смертью врагов лысенковской биологии… Шаромыжку впоследствии досрочно освободили, а на стенах лаборатории, где Шварцман шаманствовал с дрозофилами, нынче установлена мемориальная доска…
Кис, кис, кис! .. Ишь ты, куда уселась, сиамская рожа! Я вот всажу тебе сейчас из своего ласкового «Вальтера» косточку промеж глаз! .. Не верти башкой, мерзкое животное, не мешай, стерва, целиться! .. Успокойтесь, гражданин Гуров. Это я вас пужанул слегка, а вы уж сразу, как Александр Матросов, под пистолет претесь. Может, сами пулю в лоб хотите и – с концами от меня и бессмысленной жизни? «Тогда садитесь и не питюкайте. Выкладывайте лучше насчет душевных реакций на разрушение нормативных отношений к ценностям. Наш договор остается в силе.
Дочь вашу мы не потревожим, Как вещала она для бурлящей Латинской Америки о проблемах коммунистического вас питания, так и будет вещать, пока, конечно, латинские страны слушают эту говенную ложь о чистейшей якобы нравственной атмосфере жизни советского общества. Кроме всего прочего, дочь ваша стучит нам, оказывается, со школьной скамьи. Крыса. Настоящая крыса. Ваша плоть, ваши зубки, ваша мертвая серость душонки. Стучит, блядюга… Молчать! Я повторяю: бля-дю-га, потому что стучит она, как Стаханов в забое, закладывает и анекдотчиков, и сплетников, и тех, кто тряпками фарцует. И ведь никогда ее, паскудину, не расколят сослуживцы, потому что механика функционирования стукачей сейчас у нас совершенна.
Мы изредка дезавуируем подонков, ублюдков или совершенно порядочных людей и убиваем с ходу пару зайцев. Подонки держат себя в рамках, если не катятся в дерьмо, а люди порядочные, узнав, что их считают стукачами, нервничают, умеряют свои либеральные наклонности, некоторые в конце концов перестают доверять сами себе, действительно начинают постукивать, другие, перенервничав, перекомплексовав, перестают осторожничать и исключительно для того, чтобы их не считали стукачами, делают глупости: подписывают письма протеста, распространяют Самиздат, передают содержание Голосов, и тут-то мы их – к ногтю. С работы, от кормушек разных – в жопу, от диссертаций, повышений, допусков к статистике и прочей сверхсекретной документации, от поездок в Соцлаг и в Каплаг, от пирога, короче говоря – ко всем чертям.
Почему, спрашиваете, я говорю «мы выявляем», «мы – к ногтю»? Потому что по долгу службы, по соответствию званию и ролвеой установке я ведь все-таки не граф. Я помогаю органам делать всю жизнь как раз то, с чем мне надобно было бы активно бороться и поэтому я дохлое говно, которому нет теперь ни спасенья, ни прощенья.
В общем, дочь ваша будет в порядке… Крыса! Блядюга! Она еще в либералках, сучка, числится. Во Францию мы ее давеча для понта нашего не пустили, материал зарубили, как якобы недостаточно боевой и бросили временно для пущей маскировки с Латинской Америки на Австралию тискать очерки о моральном облике молодого советского человека – строителя коммунизма. Вот что происходит… Итак, выкладывайте. Слушаю…
26
Как все оказывается просто! Порожденный истерическим страхом за свою шкуру холодный расчет. Ни отца, ни мать вы в такие моменты не воспринимали как близких по крови, да что уж говорить по крови! Вы не воспринимали их вообще как людей, как особей, которым дороги и необходимы биологически и воздух свободы, и хлеб с маслом. Вот что такое торжество совершенных принципов коммунистического воспитания, выдуманных Сатаною и воплощенных в жизнь гомункулюсами вроде вас, гражданин Гуров…
Не все, слава Богу, дети предавали родителей, соседей, друзей и близких родственников. Не все. Я понимаю, что вы всего-навсего один из многих. Но все-таки – рекордсмен! Замочить и маменьку, и папеньку – это, согласитесь, и в уленшпигелевские времена считалось мировым рекордом злодейства, штурмовать который не отваживались даже самые низкие души…
Значит, страх, расчет, само мерзкое деяние, после которого не было пути назад, и приспособительная для выживания работа механизма вытеснения из психики импульсов тревоги, боли, сожаления, сострадания и воображения состояний отца и матери. Ну, и время, время, стирающее в памяти и дела, и лица, и дерганье ножками умирающего в последних судорогах стыда… Вот как все, оказывается, просто. А сонм блядей, реки коньячные, социальное счастье, азарт дельца, вечный напряг пребывания в роли коммуниста и руководителя, воспитание дочери, перевод нахапанных бумажных деньжат в ценности были для вас демагогическими моментами, тащившими по жизни и абсолютно отвлекающими от прошлого. Хорошо, что вы не свистнули насчет того, что идейные соображения поддерживали в вас силу жить после трагического предательства отца. В праве на трагизм вам отказано вообще. И я бы все равно не поверил. Хотя многим говнюкам казалось, что именно идейные соображения поставили их перед страшилищной рожей трагического конфликта. Они хотели идейностью, мнимой, разумеется, оправдать злодейство. Истинная идея в подобных случаях приводит нормального человека к выбору: отказ от отречения и предательства или самоубийство. Это вам, гражданин Гуров, не в брянском гастрономе: тут вам третьего не дано. Я не встречал буквально ни одного подонка, сумевшего надуть самого себя так искусно, что органически уверовал он в свою идейность, как побудительную причину «субъективно трагических» и «объективно необходимых» актов предательства и отреченья, Хотели они освятить подонство, слова говорили, и вы говорили слова, личико, страдающее высоким страданием, делали, дымились на трибунах, казались все вы, казались, подчеркиваю, идейными, а на самом деле… Говно вы на самом деле! И никто лучше вас не знал тогда и не чувствовал, какая чудовищно лживая и грязная туфта – ленинская, большевистская, классовая мораль. То есть, антимораль, оружие Сатаны Чертилыча в борьбе с ценностями, данными человеку Богом. Так я и думал, что никакой реакции человеческой на разрушение этих ценностей не было в вашей душе, гражданин Гуров… Холод… Расчет… Инерция существования… Беспамятство… Бездушие… Пустота… Вы – крыса! .. Вы – крыса! И вы мечетесь по лабиринту от одной крысоловки к другой, к третьей, к четвертой, к сотой, и каждая – вот фокус, – оказывается не смертельно-губительной, а наоборот, спасительной, потому что в той вон крысоловке приманка – мизинец маменьки, вон в той – папашкин вострый глаз, в этой – честь, в этой – совесть, и вы жрете приманки, жрете, и Асмодей открывает тогда затворы, и вы вываливаетесь из крысоловок на волю, жирные крысы, обратно в лабиринт, усваивая с каждым разом все лучше и лучше, что в крысоловках даже с невообразимо страшными приманками не смерть, а спасение! .. Понимаемое, кстати, нормальными людьми как смерть.
Вот что происходит после того, как империалистическую войну превращают в гражданскую спасители человечества от власти капитала, еби их в душу мать!
Я вот слушал вчера «Би-Би-Си». Тухнет мир на глазах. Бессмысленно протухает. Терроризм. Похищения. Те же Силы, которые помогли дьяволу сделать своим оплотом одну шестую часть света, гуляют с бесовскими мурлами по остальным пяти шестым. И нипочем этим частям опыт России, Германии, Китая. Клюют они на тех же самых красных червяков.
Хотите знать, какой именно случайности обязаны вы за чудовищную удачу спастись, дожить до седин и стать миллионером? Пока я возился с вашим папашкой, пока бросали меня то сюда, то туда на излов врагов народа, руки до вас не доходили. А когда дошли вроде бы в сороковом… Звоню однажды в обком. Велю доставить рыло ваше гнусное прямым ходом в мой кабинет.
Отряд особого назначения уже полег от пуль, инфарктов и безумия. Одиннадцать человеко-врагов угрохал я своими руками, и испытали они перед концом если не все муки ада, то самые пикантные и мрачные, а Гутман, тот Гутман, который изнасиловал ко всему прочему сестру мою и тетку, тот Гутман имел возможность насладиться перед погибелью тем, как грязные, вытащенные из Бура урки харили его дочь, его жену, его двоюродных сестер, его двух родных теток… И это все преподнес ему я – вонючий палач, старший лейтенант Монтекристов. Я засунул в мясорубку возмездия невинных в общем баб… Н~.. И нет мне ни прощения, повторяю, ни спасения…
Но я ликовал, тихо ликовал, молясь, чтобы увидели с небес это возмездие моя матушка, батя, тетка, сестрица, смаковал, ликуя, последние капли жизни, бродившей от помешательства и горя в бандитских жилах. Я напоминал ему ежеминутно про Одинку, и когда он не выдержал (выходит-таки, существуют некие нормы здоровья и выживания, существуют для последнего злодея и насильника пределы, которые преступает сам он по отношению к своим жертвам, но сам же, сволочь, став жертвой, одолеть психически не может!), и когда Гутман, не выдержав, начал перекусывать себе вену, а перекусывал он ее долго, ибо ослаб, когда, воя, добирался он золотыми клыками до бережков своей жизни, до собственной речки Одинки и, возможно, отыскивал краем сознанья тот миг, тот шаг, который привел его к таким нечеловеческим кошмарам, я не мешал ему, не мешал, грызи себя, крыса, грызи, вгрызайся, еще немного и ослепнешь ты от своей крови, ослепнешь, как ослеп в тысяча девятьсот двадцать девятом от похоти, в горевшем уже сарае, на моей тетке живой, на моей живой сестренке, грызи себя, крыса…
Шестнадцать часов добирался Гутман до вены. Уверен, что показались ему часы эти вечностью, что получил он за все сполна.
Но справедливости, как это ни странно, в мире не становится больше от попыток человека уравновесить насилие и зло самым жестоким возмездием, хотя идея поучительности возмездия жива и наглядна, как мудрый гриф над горою трупое, и образ этот удерживает, очевидно, некоторых от зла и насилия. Но не будем останавливаться на этой щекотливой теме, а то вы еще вознадеетесь в глубине души, что я вас пас годами и взял для бурного братания в конце беседы.
Признайтесь: промелькнула, обвеяла вас на миг сладким ветерком ласточка надежды?.. Обвеяла… Может быть, захотелось вам также спросить меня, куда я гну и где же край вашего трудного часа? .. Захотелось… А не захотелось ли случайно вашему телу, ощутившему полное бездушие и отгороженному гнусью своих дел от Бытия, выбраться, используя последний остаток энергии жизни, из потока бессмысленного существования? Если захотелось, то попросите меня пустить вам пулю в лоб… Ах, пока что не появилось у вас такого желания… Ну, ладно, валяйте, живите.
А вот у меня, кажется, в сорок девятом проходила именно в этих же выражениях беседа с одним поляком… или литовцем… или венгром… в общем, с кем-то из оккупированных нами. Прямо так и спросил, собака, не желаю ли я слинять из органов, из этого унылого ада хотя бы в прохладное чистилище, и если желаю, а силенок для отвала не хватает, то он с удовольствием и исключительно с целью помочь ближнему вырваться из лап Сатаны, пустит мне пулю в лоб. Вторую пулю он тут же, он поклялся в этом жизнью и свободой сыновей, пустит в лоб себе. Спокойно, без лукавства, с мудростью в измученных бессонницей глазах, втолковывал мне то ли эстонец, то ли еврей, то ли бендеровская харя, что таким образом он избавит мое тело от невыносимого бессмысленного бездушия, а свою душу, соответственно, от возможно небессмысленных, очистительных, но совершенно невообразимых страданий тела. В конце концов, сказал словак, он согласен безропотно ждать смертного часа, согласен превозмочь боль и унижение только для того, чтобы я не думал, что он таким макаром хочет спровоцироеать меня на избавление его от ужасных испытаний, лишь бы освободить от собачьего бреда казенной жизни такого пса, как я. Надолго я задумался тогда… Латыш сидел, курил и молился… Серьезным показалось мне его предложение. Многое я передумал. Потом ссать захотел. Дождь шел. Я в окно прямо, как сейчас помню, поссал на «Паккард» Берия. Ничего поэту не ответил. Закончил его дело за пять минут, хотя намеревался растянуть на полгода… Значит, говорю, говном меня считаете? Нет, отвечает стервец, говно есть некая цельность, формообразно оно и содержательно. Давайте пистолет. Я вас спасу.
Не все, слава Богу, дети предавали родителей, соседей, друзей и близких родственников. Не все. Я понимаю, что вы всего-навсего один из многих. Но все-таки – рекордсмен! Замочить и маменьку, и папеньку – это, согласитесь, и в уленшпигелевские времена считалось мировым рекордом злодейства, штурмовать который не отваживались даже самые низкие души…
Значит, страх, расчет, само мерзкое деяние, после которого не было пути назад, и приспособительная для выживания работа механизма вытеснения из психики импульсов тревоги, боли, сожаления, сострадания и воображения состояний отца и матери. Ну, и время, время, стирающее в памяти и дела, и лица, и дерганье ножками умирающего в последних судорогах стыда… Вот как все, оказывается, просто. А сонм блядей, реки коньячные, социальное счастье, азарт дельца, вечный напряг пребывания в роли коммуниста и руководителя, воспитание дочери, перевод нахапанных бумажных деньжат в ценности были для вас демагогическими моментами, тащившими по жизни и абсолютно отвлекающими от прошлого. Хорошо, что вы не свистнули насчет того, что идейные соображения поддерживали в вас силу жить после трагического предательства отца. В праве на трагизм вам отказано вообще. И я бы все равно не поверил. Хотя многим говнюкам казалось, что именно идейные соображения поставили их перед страшилищной рожей трагического конфликта. Они хотели идейностью, мнимой, разумеется, оправдать злодейство. Истинная идея в подобных случаях приводит нормального человека к выбору: отказ от отречения и предательства или самоубийство. Это вам, гражданин Гуров, не в брянском гастрономе: тут вам третьего не дано. Я не встречал буквально ни одного подонка, сумевшего надуть самого себя так искусно, что органически уверовал он в свою идейность, как побудительную причину «субъективно трагических» и «объективно необходимых» актов предательства и отреченья, Хотели они освятить подонство, слова говорили, и вы говорили слова, личико, страдающее высоким страданием, делали, дымились на трибунах, казались все вы, казались, подчеркиваю, идейными, а на самом деле… Говно вы на самом деле! И никто лучше вас не знал тогда и не чувствовал, какая чудовищно лживая и грязная туфта – ленинская, большевистская, классовая мораль. То есть, антимораль, оружие Сатаны Чертилыча в борьбе с ценностями, данными человеку Богом. Так я и думал, что никакой реакции человеческой на разрушение этих ценностей не было в вашей душе, гражданин Гуров… Холод… Расчет… Инерция существования… Беспамятство… Бездушие… Пустота… Вы – крыса! .. Вы – крыса! И вы мечетесь по лабиринту от одной крысоловки к другой, к третьей, к четвертой, к сотой, и каждая – вот фокус, – оказывается не смертельно-губительной, а наоборот, спасительной, потому что в той вон крысоловке приманка – мизинец маменьки, вон в той – папашкин вострый глаз, в этой – честь, в этой – совесть, и вы жрете приманки, жрете, и Асмодей открывает тогда затворы, и вы вываливаетесь из крысоловок на волю, жирные крысы, обратно в лабиринт, усваивая с каждым разом все лучше и лучше, что в крысоловках даже с невообразимо страшными приманками не смерть, а спасение! .. Понимаемое, кстати, нормальными людьми как смерть.
Вот что происходит после того, как империалистическую войну превращают в гражданскую спасители человечества от власти капитала, еби их в душу мать!
Я вот слушал вчера «Би-Би-Си». Тухнет мир на глазах. Бессмысленно протухает. Терроризм. Похищения. Те же Силы, которые помогли дьяволу сделать своим оплотом одну шестую часть света, гуляют с бесовскими мурлами по остальным пяти шестым. И нипочем этим частям опыт России, Германии, Китая. Клюют они на тех же самых красных червяков.
Хотите знать, какой именно случайности обязаны вы за чудовищную удачу спастись, дожить до седин и стать миллионером? Пока я возился с вашим папашкой, пока бросали меня то сюда, то туда на излов врагов народа, руки до вас не доходили. А когда дошли вроде бы в сороковом… Звоню однажды в обком. Велю доставить рыло ваше гнусное прямым ходом в мой кабинет.
Отряд особого назначения уже полег от пуль, инфарктов и безумия. Одиннадцать человеко-врагов угрохал я своими руками, и испытали они перед концом если не все муки ада, то самые пикантные и мрачные, а Гутман, тот Гутман, который изнасиловал ко всему прочему сестру мою и тетку, тот Гутман имел возможность насладиться перед погибелью тем, как грязные, вытащенные из Бура урки харили его дочь, его жену, его двоюродных сестер, его двух родных теток… И это все преподнес ему я – вонючий палач, старший лейтенант Монтекристов. Я засунул в мясорубку возмездия невинных в общем баб… Н~.. И нет мне ни прощения, повторяю, ни спасения…
Но я ликовал, тихо ликовал, молясь, чтобы увидели с небес это возмездие моя матушка, батя, тетка, сестрица, смаковал, ликуя, последние капли жизни, бродившей от помешательства и горя в бандитских жилах. Я напоминал ему ежеминутно про Одинку, и когда он не выдержал (выходит-таки, существуют некие нормы здоровья и выживания, существуют для последнего злодея и насильника пределы, которые преступает сам он по отношению к своим жертвам, но сам же, сволочь, став жертвой, одолеть психически не может!), и когда Гутман, не выдержав, начал перекусывать себе вену, а перекусывал он ее долго, ибо ослаб, когда, воя, добирался он золотыми клыками до бережков своей жизни, до собственной речки Одинки и, возможно, отыскивал краем сознанья тот миг, тот шаг, который привел его к таким нечеловеческим кошмарам, я не мешал ему, не мешал, грызи себя, крыса, грызи, вгрызайся, еще немного и ослепнешь ты от своей крови, ослепнешь, как ослеп в тысяча девятьсот двадцать девятом от похоти, в горевшем уже сарае, на моей тетке живой, на моей живой сестренке, грызи себя, крыса…
Шестнадцать часов добирался Гутман до вены. Уверен, что показались ему часы эти вечностью, что получил он за все сполна.
Но справедливости, как это ни странно, в мире не становится больше от попыток человека уравновесить насилие и зло самым жестоким возмездием, хотя идея поучительности возмездия жива и наглядна, как мудрый гриф над горою трупое, и образ этот удерживает, очевидно, некоторых от зла и насилия. Но не будем останавливаться на этой щекотливой теме, а то вы еще вознадеетесь в глубине души, что я вас пас годами и взял для бурного братания в конце беседы.
Признайтесь: промелькнула, обвеяла вас на миг сладким ветерком ласточка надежды?.. Обвеяла… Может быть, захотелось вам также спросить меня, куда я гну и где же край вашего трудного часа? .. Захотелось… А не захотелось ли случайно вашему телу, ощутившему полное бездушие и отгороженному гнусью своих дел от Бытия, выбраться, используя последний остаток энергии жизни, из потока бессмысленного существования? Если захотелось, то попросите меня пустить вам пулю в лоб… Ах, пока что не появилось у вас такого желания… Ну, ладно, валяйте, живите.
А вот у меня, кажется, в сорок девятом проходила именно в этих же выражениях беседа с одним поляком… или литовцем… или венгром… в общем, с кем-то из оккупированных нами. Прямо так и спросил, собака, не желаю ли я слинять из органов, из этого унылого ада хотя бы в прохладное чистилище, и если желаю, а силенок для отвала не хватает, то он с удовольствием и исключительно с целью помочь ближнему вырваться из лап Сатаны, пустит мне пулю в лоб. Вторую пулю он тут же, он поклялся в этом жизнью и свободой сыновей, пустит в лоб себе. Спокойно, без лукавства, с мудростью в измученных бессонницей глазах, втолковывал мне то ли эстонец, то ли еврей, то ли бендеровская харя, что таким образом он избавит мое тело от невыносимого бессмысленного бездушия, а свою душу, соответственно, от возможно небессмысленных, очистительных, но совершенно невообразимых страданий тела. В конце концов, сказал словак, он согласен безропотно ждать смертного часа, согласен превозмочь боль и унижение только для того, чтобы я не думал, что он таким макаром хочет спровоцироеать меня на избавление его от ужасных испытаний, лишь бы освободить от собачьего бреда казенной жизни такого пса, как я. Надолго я задумался тогда… Латыш сидел, курил и молился… Серьезным показалось мне его предложение. Многое я передумал. Потом ссать захотел. Дождь шел. Я в окно прямо, как сейчас помню, поссал на «Паккард» Берия. Ничего поэту не ответил. Закончил его дело за пять минут, хотя намеревался растянуть на полгода… Значит, говорю, говном меня считаете? Нет, отвечает стервец, говно есть некая цельность, формообразно оно и содержательно. Давайте пистолет. Я вас спасу.
27
Тут меня заело. Ах, ты, говорю, падлюка! А сам ты разве не злодей перед Богом, в которого по твоим словам веришь, а в советскую власть, в Верховный Совет СССР и в Сталинскую конституцию не веришь, если ты хочешь совершить двойное страшнейшее преступление: меня убить да еще самоустраниться? Это ли не грех, это ли не слабость?
Теперь уже немец задумался, Долго думал. Плакал изредка, как дитя заливался, сморкался, курил, поссать я ему тоже в окно разрешил, на генерала какого-то попало, посмеялся, успокоился, просветлел, возрадовался белогвардеец старый. Спасибо, вдруг говорит, вам, гражданин подполковник. Спасибо. Буду за вас молиться. Весь пол в камере лбом обобью. Сам же раскаяние глубочайшее приношу к стопам Творца. Воистину человек беспредельными обладает возможностями: ухитряется и в страдании впасть в страшную Гордыню и вознамериться распоряжаться чужой жизнь и своей… Спасибо. Понятней мне происходящее не стало. Но груза его на душе моей отныне нет. Могу по существу дела показать следующее: вопрос о том, отрезаем ли мы себя от вечного, от бессмертного Бытия, покусившись на чужую жизнь и на собственную, есть, на мой взгляд, вопрос, приближающий нас к Высшему Знанию, то есть к тому, чего нам знать не надо, к тому, в существование чего надобно верить. Тут предел. За ним – разгадка. И самая соблазнительнейшая попытка на белом свете, на которую подталкивает нас сам Сатана или лично, или с помощью хитро сконструированных тупиков, это попытка постигнуть запредельное ценой жизни. Я, говорит мне, закинув ногу на ногу, как в гостиной, этот оккупированный гусь Видзопшебский… или Чурленис… или Стамбла, имею в виду самоубийство. Мотивов покончить с собой бесконечное множество. Они могут быть или осознанными или бессознательными.
Был у меня в приходе добропорядочный прихожанин. Вдруг ни с того, вроде бы, ни с сего топится средь бела дня. За день до самоубийства сказал жене: вот уже три года у меня на каждом шагу почему-то расшнуровываются ботинки. Три года! Я сменил сотни шнурков. Бесполезно, Мне страшно холить по Вильнюсу… или по Дрездену… или по Пярну… или по Кракову… может быть, по Ужгороду… Мне надоело нагибаться, ставить ноги на тумбы, приседать, делать вид, что ничего не случилось, запутываться, поскальзываться, спотыкаться, все – к чертовой матери, сказал жене мой прихожанин, и что же это за страшная ведьмища, если у нее такой плохой сын? И утопился. Все у него было в порядке: семья, дела, нрав, набожность и так далее. Допытывался я, допытывался, друзей опросил, коллег, лавочников, родителей, жену, и никто не мог путно и сколько-нибудь неглупо сказать, что за шлея попала под хвост моему прихожанину. Не шнурки же ботиночные в самом деле! Хотя большинство опрошенных мною сходились, не сговариваясь, на том, что это именно они – шнурки проклятые – свели бедного Франца… Казимира… Ласло… Зденека… Василиу на дно озерное. И однажды в сортире театра он прорыдал все второе действие из-за того, что конец одного из его шнурков исплюгавился, незаметно развязавшись, на сортирном полу, в харкотне и моче, перемешанной с грязищей. Завязать его снова, очевидно, было чертовски противно. Мысль об этом должна была, по-моему, вызывать тошноту. Вытащить, простирнуть шнурок и снова шнурануть его в коричневые дырочки ботинка казалось делом смертельно унылым и в высшей степени компрометирующим, Выбросить шнурок вообще, плюнуть на него и – все, он тоже не смог: боялся показаться смешным в антракте е фойе, в чинном и туповатом хороводе знакомых и незнакомых меломанов… И почему вообще человек с бессмертной душой вынужден думать обо всей этой херне? Тоска. Тоска… Полицейский вспомнил, что видел респектабельного господина, задумчиво шедшего по вечерней Праге… ночному Будапешту. На вопрос полисмена, кто его раздел и куда он в таком виде прется, странный прохожий ответил, что к чертовой матери он прется с пьесы красного драматурга «Человек с ружьем». После смерти несчастного супруга обнаружила в его секретере чудовищное количество разных шнурков, шелкоеых, сыромятных, вязаных, витых, плетеных и прочих. Утопленник бросился в озеро в полуботинках. Шнурки на них были завязаны чрезвычайно туго, хоть режь ножом. Но резать шнурки не стали. Вода стекла. Полуботинки просохли на солнце, пока самоубийцу пытались откачать. В них его и похоронили. На кладбище, над могилой смертельно пьяный скрипач-алкоголик произнес умную и блистательную речь о безвременно погибшем друге. Он же рассказал мне о внезапных вспышках ярости покойника при вечных разговорах скрипача о необходимости наконец завязать, что без завязки – хана здоровью и искусству, что он в полном недоумении относительно своей последней развязки и так далее. Кроме того, покойник странно произносил выражение «к чертовой матери» и скрипач со своим абсолютным слухом не раз улавливал звучание этой фразы то в мажоре, то в миноре. Она оркестровалась в зависимости от настроения бедняги то гармонически, то безумно-какофонически. Но чаще всего слышалась в ней бесконечноунылая и оттого казавшаяся страстной мелодия любопытства. Да, да! Любопытства! Недаром, произнеся очередное к месту или не к месту «к чертовой матери», глубоко чувствовавший музыку покойник замолкал, на мгновение прислушивался, не задумывался, а именно прислушивался, но так же быстро отвлекаясь от чего-то неизменно поражавшего его в этой, на каждом шагу повторяемой миллионами людей фразе, то шутливо, то жутковато добавлял; что же это за маменька была у такого мерзавца?., Странно, что поминая ежеминутно чертову мать, мы никогда не обмолвимся ни словечком о его папеньке. Странно… Может быть, он их бросил, и травмированный мальчишка стал изощренным бандитом, мстящим людям за отлучение от отцовства?
В общем, тяжким было бремя любопытства. Не вынес его мой прихожанин.
Но давайте, гражданин следователь, вернемся к началу нашего разговора. Почему церковь считает самоубийство грехом чудовищным? Потому что жизнь наша принадлежит не нам, а Творцу, хотя свободны мы по Его воле настолько, что и сами себя убиваем и поднимаем руку на ближнего и в корысти, и в беспечности, и в безумии.
Мы висим, подобно плодам, на ветвях бессмертного древа, пережив цветение и завязь, наливаемся, зреем, трепетно ждем часа радостной спелости и прикосновения руки Сотворившего нас. Ждем часа своего. Но как нелеп был бы, на наш взгляд, плод дерева, если представить его на мгновенье наделенным даром самосознания и свободной воли, как нелеп был бы плод, упавший по собственному произволу до срока, до часа своего с ветви бессмертного древа, плод, продолжающий участвовать в круге и в обороте сил жизни, но не возрадовавший Хозяина в осеннее плодоносие!
Так и мы, употребив не во благо сознание и волю, лишая жизни себя и других, не только не способствуем промыслу Творца, цели которого до времени нам познать не дано, но и умножаем силы зла и бездушия.
Не может так быть, чтобы ветер не сбивал с Древа плоды, чтобы не побивал их град, не может так быть, чтобы не выклевывали ядра их птицы, не может не быть поражена часть плодов червоточиной, не может не грозить плодам тень разбоя, но выстоит Древо, и собраны будут плоды на радость Взрастившему их и на умножение Бытия во Вселенной. Не мы, гражданин следователь, хозяева своей жизни. Нам доверен Творцом этот волшебный дар, и чувство полной благодарности за него во все времена, несмотря ни на какие испытания, ощущается душой человеческой как высшее, единственное, полное Счастье. Все остальное – меньше жизни. Покушающийся на нее теряет дар и убивает душу. Вы – палач. Но вы и тысячи вам подобных, губя одного, губя тысячи, не изведете жизни. Ликвидируя священника, крестьянина, поэта, повествователя, музыканта, ученого или развращая и уничтожая дар Божий, не убьете ни слова, ни звука, ни радуги многоцветной. Вы – слуга Сатаны и не снизойдет на вас вовек удовлетворения и довольства трудом и жизнью. Ибо труд ваш напрасен, а жизнь бездушна, как бы ни ухищрялся Дьявол, придавая ей видимость смысла, провозглашая заведомо недостижимые цели и оправдывая тщету черных дел…
Так, так, говорю, Франц, чудесно ты шпаришь, здорово чешешь, говорю, Властимил, хорошо излагаешь Митенька, славно трекаешь, Ионас! Тут, говоришь, предел и разгадка? А откуда ты знаешь, что за тем пределом? Жаль, не могу я вырвать показаний по этому делу у твоего прихожанина и у казненных мною Понятьева, Влачкова, Гутмана, Гуревича, Исматуллина, Лациса, Думбяна и прочих. Жаль! Вдруг за тем пределом покой вечной жизни? Значит, они благодарны должны быть не Богу твоему, обрекшему их на тупое мельтешение в кровавых жерновах советской власти, а мне – палачу, – избавившему бывших палачей от черной работы. Но если же я угробил невинную душу, значит, я всего лишь ускорил ее отвал из этого проклятого вредного цеха, который ты называешь жизнью, в зону вечного отдыха трудящихся Советского Союза? Выходит, так? И невинная душа еще спасибо должна мне сказать за то, что я снял с нее ответственность за грешные мыслишки о досрочном освобождении от невыносимо трудного существования на земле!
Понял, говорю, Август? Ну, так что за тем пределом? Пустота или вечно-зеленые нивы и бесконечная гармония? Сам ты туда, Богомил, заглядывал? Может, ты, Винцас, доверенное лицо и хранитель Откровения? Какая такая за тем пределом разгадка? Абсолютная ясность того, что Дух бессмертен? Не потому ли ты так клеймишь самоубийц, что они, так сказать, первопроходчики, пионеры, авангард человечества, безумно храбро переступающие за предел, и единственно, что не в их силах, так это ликующе возопить оттуда оставшимся: «Эй, братцы-кролики, тут просто замечательно, айда за нами, чего зря ишачить?» И я убежден, что, заполучив гарантию бессмертия и услышав личные свидетельства отбывших на тот свет – романтиков риска и поиска, люди, как леминги, стадами побегут топиться. Посыпятся из окон, словно яблочки с крепко тряханутой яблоньки. Прервут, улегшись на рельсы, работу транспорта. Сокровища будут отдавать за веревку, нож, яд и пулю. А мы, палачи, станем миллионерами, хозяевами, спасителями… И работы у нас, почитаемой народом, будет невпроворот. Преждевременная, Збигнев, смерть станет наградой за труд и одновременно освобождением от него. Пытающихся прошмыгнуть в бессмертие на шармачка мы будем принудительно возвращать к жизни. Мы превратим города и веси в реанимационные отделения с самой совершенной аппаратурой, использующей последние достижения научной мысли – верной нашей служанки, преданной нашей помощницы… Должностных лиц, злоупотребивших служебным положением, коррумпированных негодяев, протекционеров и прочих блатюков Всемирной организации Смерти (ВОС), выдававших пропуска в крематории, мы будем беспощадно осуждать на жизнь, иногда на две и на три. На четыре – было бы слишком жестоким наказанием и нарушением Декларации прав человека. Героя труда, выполнившего пять дневных заданий, выдавшего на гора лишних пару тонн, продавшего государству дополнительно сотню пудов хлеба, досрочно выполнившего, возведшего, открывшего, увеличившего, поставившего, добурившего, наездившего, налетавшего, поймавшего, расследоеавшего, сыгравшего, смонтировавшего, доказавшего, сменившего, посадившего, спилившего, сочинившего, нарисовавшего и прыгнувшего, мы торжественно проводим на заслуженный отдых. Мы построим воспитание детей на принципах, компрометирующих Жизнь и Свободу – драгоценные дары вашего Творца, Андрей Георгиевич, и основные препятствия на пути достижения нашей основной цели. Мы выведем в конце концов поколение людей; которых будет тошнить от оргазма, материнства, сыновьего почтения, будет бросать в мучительные конвульсии от одного только воспоминания о верности, долге и чести, будет хватать нервная кондрашка от красоты и гармонии. Зачавших, но пришедших с повинной, мы простим и сурово накажем. Влюбленных осудим на страшные муки. Внушим отношение к отчужденному труду как к цели, внушим отвращение к Земле, к миру тварному, к естественным сферам Бытия, и любовь к вечно живому, а на самом-то деле давно врезавшему дуба Антихристу, славному моему сатрапу.
Теперь уже немец задумался, Долго думал. Плакал изредка, как дитя заливался, сморкался, курил, поссать я ему тоже в окно разрешил, на генерала какого-то попало, посмеялся, успокоился, просветлел, возрадовался белогвардеец старый. Спасибо, вдруг говорит, вам, гражданин подполковник. Спасибо. Буду за вас молиться. Весь пол в камере лбом обобью. Сам же раскаяние глубочайшее приношу к стопам Творца. Воистину человек беспредельными обладает возможностями: ухитряется и в страдании впасть в страшную Гордыню и вознамериться распоряжаться чужой жизнь и своей… Спасибо. Понятней мне происходящее не стало. Но груза его на душе моей отныне нет. Могу по существу дела показать следующее: вопрос о том, отрезаем ли мы себя от вечного, от бессмертного Бытия, покусившись на чужую жизнь и на собственную, есть, на мой взгляд, вопрос, приближающий нас к Высшему Знанию, то есть к тому, чего нам знать не надо, к тому, в существование чего надобно верить. Тут предел. За ним – разгадка. И самая соблазнительнейшая попытка на белом свете, на которую подталкивает нас сам Сатана или лично, или с помощью хитро сконструированных тупиков, это попытка постигнуть запредельное ценой жизни. Я, говорит мне, закинув ногу на ногу, как в гостиной, этот оккупированный гусь Видзопшебский… или Чурленис… или Стамбла, имею в виду самоубийство. Мотивов покончить с собой бесконечное множество. Они могут быть или осознанными или бессознательными.
Был у меня в приходе добропорядочный прихожанин. Вдруг ни с того, вроде бы, ни с сего топится средь бела дня. За день до самоубийства сказал жене: вот уже три года у меня на каждом шагу почему-то расшнуровываются ботинки. Три года! Я сменил сотни шнурков. Бесполезно, Мне страшно холить по Вильнюсу… или по Дрездену… или по Пярну… или по Кракову… может быть, по Ужгороду… Мне надоело нагибаться, ставить ноги на тумбы, приседать, делать вид, что ничего не случилось, запутываться, поскальзываться, спотыкаться, все – к чертовой матери, сказал жене мой прихожанин, и что же это за страшная ведьмища, если у нее такой плохой сын? И утопился. Все у него было в порядке: семья, дела, нрав, набожность и так далее. Допытывался я, допытывался, друзей опросил, коллег, лавочников, родителей, жену, и никто не мог путно и сколько-нибудь неглупо сказать, что за шлея попала под хвост моему прихожанину. Не шнурки же ботиночные в самом деле! Хотя большинство опрошенных мною сходились, не сговариваясь, на том, что это именно они – шнурки проклятые – свели бедного Франца… Казимира… Ласло… Зденека… Василиу на дно озерное. И однажды в сортире театра он прорыдал все второе действие из-за того, что конец одного из его шнурков исплюгавился, незаметно развязавшись, на сортирном полу, в харкотне и моче, перемешанной с грязищей. Завязать его снова, очевидно, было чертовски противно. Мысль об этом должна была, по-моему, вызывать тошноту. Вытащить, простирнуть шнурок и снова шнурануть его в коричневые дырочки ботинка казалось делом смертельно унылым и в высшей степени компрометирующим, Выбросить шнурок вообще, плюнуть на него и – все, он тоже не смог: боялся показаться смешным в антракте е фойе, в чинном и туповатом хороводе знакомых и незнакомых меломанов… И почему вообще человек с бессмертной душой вынужден думать обо всей этой херне? Тоска. Тоска… Полицейский вспомнил, что видел респектабельного господина, задумчиво шедшего по вечерней Праге… ночному Будапешту. На вопрос полисмена, кто его раздел и куда он в таком виде прется, странный прохожий ответил, что к чертовой матери он прется с пьесы красного драматурга «Человек с ружьем». После смерти несчастного супруга обнаружила в его секретере чудовищное количество разных шнурков, шелкоеых, сыромятных, вязаных, витых, плетеных и прочих. Утопленник бросился в озеро в полуботинках. Шнурки на них были завязаны чрезвычайно туго, хоть режь ножом. Но резать шнурки не стали. Вода стекла. Полуботинки просохли на солнце, пока самоубийцу пытались откачать. В них его и похоронили. На кладбище, над могилой смертельно пьяный скрипач-алкоголик произнес умную и блистательную речь о безвременно погибшем друге. Он же рассказал мне о внезапных вспышках ярости покойника при вечных разговорах скрипача о необходимости наконец завязать, что без завязки – хана здоровью и искусству, что он в полном недоумении относительно своей последней развязки и так далее. Кроме того, покойник странно произносил выражение «к чертовой матери» и скрипач со своим абсолютным слухом не раз улавливал звучание этой фразы то в мажоре, то в миноре. Она оркестровалась в зависимости от настроения бедняги то гармонически, то безумно-какофонически. Но чаще всего слышалась в ней бесконечноунылая и оттого казавшаяся страстной мелодия любопытства. Да, да! Любопытства! Недаром, произнеся очередное к месту или не к месту «к чертовой матери», глубоко чувствовавший музыку покойник замолкал, на мгновение прислушивался, не задумывался, а именно прислушивался, но так же быстро отвлекаясь от чего-то неизменно поражавшего его в этой, на каждом шагу повторяемой миллионами людей фразе, то шутливо, то жутковато добавлял; что же это за маменька была у такого мерзавца?., Странно, что поминая ежеминутно чертову мать, мы никогда не обмолвимся ни словечком о его папеньке. Странно… Может быть, он их бросил, и травмированный мальчишка стал изощренным бандитом, мстящим людям за отлучение от отцовства?
В общем, тяжким было бремя любопытства. Не вынес его мой прихожанин.
Но давайте, гражданин следователь, вернемся к началу нашего разговора. Почему церковь считает самоубийство грехом чудовищным? Потому что жизнь наша принадлежит не нам, а Творцу, хотя свободны мы по Его воле настолько, что и сами себя убиваем и поднимаем руку на ближнего и в корысти, и в беспечности, и в безумии.
Мы висим, подобно плодам, на ветвях бессмертного древа, пережив цветение и завязь, наливаемся, зреем, трепетно ждем часа радостной спелости и прикосновения руки Сотворившего нас. Ждем часа своего. Но как нелеп был бы, на наш взгляд, плод дерева, если представить его на мгновенье наделенным даром самосознания и свободной воли, как нелеп был бы плод, упавший по собственному произволу до срока, до часа своего с ветви бессмертного древа, плод, продолжающий участвовать в круге и в обороте сил жизни, но не возрадовавший Хозяина в осеннее плодоносие!
Так и мы, употребив не во благо сознание и волю, лишая жизни себя и других, не только не способствуем промыслу Творца, цели которого до времени нам познать не дано, но и умножаем силы зла и бездушия.
Не может так быть, чтобы ветер не сбивал с Древа плоды, чтобы не побивал их град, не может так быть, чтобы не выклевывали ядра их птицы, не может не быть поражена часть плодов червоточиной, не может не грозить плодам тень разбоя, но выстоит Древо, и собраны будут плоды на радость Взрастившему их и на умножение Бытия во Вселенной. Не мы, гражданин следователь, хозяева своей жизни. Нам доверен Творцом этот волшебный дар, и чувство полной благодарности за него во все времена, несмотря ни на какие испытания, ощущается душой человеческой как высшее, единственное, полное Счастье. Все остальное – меньше жизни. Покушающийся на нее теряет дар и убивает душу. Вы – палач. Но вы и тысячи вам подобных, губя одного, губя тысячи, не изведете жизни. Ликвидируя священника, крестьянина, поэта, повествователя, музыканта, ученого или развращая и уничтожая дар Божий, не убьете ни слова, ни звука, ни радуги многоцветной. Вы – слуга Сатаны и не снизойдет на вас вовек удовлетворения и довольства трудом и жизнью. Ибо труд ваш напрасен, а жизнь бездушна, как бы ни ухищрялся Дьявол, придавая ей видимость смысла, провозглашая заведомо недостижимые цели и оправдывая тщету черных дел…
Так, так, говорю, Франц, чудесно ты шпаришь, здорово чешешь, говорю, Властимил, хорошо излагаешь Митенька, славно трекаешь, Ионас! Тут, говоришь, предел и разгадка? А откуда ты знаешь, что за тем пределом? Жаль, не могу я вырвать показаний по этому делу у твоего прихожанина и у казненных мною Понятьева, Влачкова, Гутмана, Гуревича, Исматуллина, Лациса, Думбяна и прочих. Жаль! Вдруг за тем пределом покой вечной жизни? Значит, они благодарны должны быть не Богу твоему, обрекшему их на тупое мельтешение в кровавых жерновах советской власти, а мне – палачу, – избавившему бывших палачей от черной работы. Но если же я угробил невинную душу, значит, я всего лишь ускорил ее отвал из этого проклятого вредного цеха, который ты называешь жизнью, в зону вечного отдыха трудящихся Советского Союза? Выходит, так? И невинная душа еще спасибо должна мне сказать за то, что я снял с нее ответственность за грешные мыслишки о досрочном освобождении от невыносимо трудного существования на земле!
Понял, говорю, Август? Ну, так что за тем пределом? Пустота или вечно-зеленые нивы и бесконечная гармония? Сам ты туда, Богомил, заглядывал? Может, ты, Винцас, доверенное лицо и хранитель Откровения? Какая такая за тем пределом разгадка? Абсолютная ясность того, что Дух бессмертен? Не потому ли ты так клеймишь самоубийц, что они, так сказать, первопроходчики, пионеры, авангард человечества, безумно храбро переступающие за предел, и единственно, что не в их силах, так это ликующе возопить оттуда оставшимся: «Эй, братцы-кролики, тут просто замечательно, айда за нами, чего зря ишачить?» И я убежден, что, заполучив гарантию бессмертия и услышав личные свидетельства отбывших на тот свет – романтиков риска и поиска, люди, как леминги, стадами побегут топиться. Посыпятся из окон, словно яблочки с крепко тряханутой яблоньки. Прервут, улегшись на рельсы, работу транспорта. Сокровища будут отдавать за веревку, нож, яд и пулю. А мы, палачи, станем миллионерами, хозяевами, спасителями… И работы у нас, почитаемой народом, будет невпроворот. Преждевременная, Збигнев, смерть станет наградой за труд и одновременно освобождением от него. Пытающихся прошмыгнуть в бессмертие на шармачка мы будем принудительно возвращать к жизни. Мы превратим города и веси в реанимационные отделения с самой совершенной аппаратурой, использующей последние достижения научной мысли – верной нашей служанки, преданной нашей помощницы… Должностных лиц, злоупотребивших служебным положением, коррумпированных негодяев, протекционеров и прочих блатюков Всемирной организации Смерти (ВОС), выдававших пропуска в крематории, мы будем беспощадно осуждать на жизнь, иногда на две и на три. На четыре – было бы слишком жестоким наказанием и нарушением Декларации прав человека. Героя труда, выполнившего пять дневных заданий, выдавшего на гора лишних пару тонн, продавшего государству дополнительно сотню пудов хлеба, досрочно выполнившего, возведшего, открывшего, увеличившего, поставившего, добурившего, наездившего, налетавшего, поймавшего, расследоеавшего, сыгравшего, смонтировавшего, доказавшего, сменившего, посадившего, спилившего, сочинившего, нарисовавшего и прыгнувшего, мы торжественно проводим на заслуженный отдых. Мы построим воспитание детей на принципах, компрометирующих Жизнь и Свободу – драгоценные дары вашего Творца, Андрей Георгиевич, и основные препятствия на пути достижения нашей основной цели. Мы выведем в конце концов поколение людей; которых будет тошнить от оргазма, материнства, сыновьего почтения, будет бросать в мучительные конвульсии от одного только воспоминания о верности, долге и чести, будет хватать нервная кондрашка от красоты и гармонии. Зачавших, но пришедших с повинной, мы простим и сурово накажем. Влюбленных осудим на страшные муки. Внушим отношение к отчужденному труду как к цели, внушим отвращение к Земле, к миру тварному, к естественным сферам Бытия, и любовь к вечно живому, а на самом-то деле давно врезавшему дуба Антихристу, славному моему сатрапу.