– Оденем. Обуем, накогмим. Бушлат, башмаки, когка хлеба всем будет, – сказал князь. – Вы сами лишили себя свободы: диалектика, судагь! ..
   Вы, Василий Васильевич, не забывайте кормить папашку. Кофейку налейте.
   Помнишь, Понятьев, тот разговор с Лениным?., Не помнишь. Точнее: вы, коммунисты, умеете забывать все, мешающее продвигаться вперед сквозь бурелом времени. Ваше дело махать по сторонам топориками, прорубать дорогу в чаще и жрать в голодном бездуховном пути члены и души себе подобных. Ваше дело – тупо нести над собой самый лукавый в истории человечества лозунг: «Да здравствует коммунизм – светлое будущее всего человечества!» и не видеть его изнаночного содержания, сформулированного для самого себя отцом советской партийной уразеологии – Дьяволом. «Коммунизм – это каннибализм сегодня! Каннибализм – это коммунизм завтра!»
   Пейте кофеек, пейте. Вы тогда сказали князю, что вас, как коммуниста, от него отличает полное подчинение своей воли и совести стремлению к Цели, что так называемую личность вы приносите как жертву на алтарь общего дела и благодарите партию и Сталина за трагическую возможность сделать это, благодарите за ПОНИМАНИЕ этого.
   Истинные мученики благодарили Творца за ниспосланное им СТРАДАНИЕ, полное бесконечного смысла, животворившее личность, озарявшее тьму существования и сотрясаешее их души чувством неземного счастья. Страдание было для них страстным признанием и доказательством любви и до-верия разума к Душе. И страдание то исторгало из нее счастливые слезы и ответную страсть полного разделения страданий в нелегком пути этой жизни. Нисколько не возвышая себя над морем людских страданий, мученики возносили и возносят молитвы благодарения Творцу, и Творец ответствует им, даруя каждый миг слитые воедино радость в боли, боль в радости, соитие в разлуке, разлуку в соитии, в преходящем нетленное, в нетленном преходящее, и, следоеательно, чувство полноты и бесконечности бытия в Вере, Надежде и Любви.
   Так приблизительно сказал тебе князь и добавил беззлобно, поскольку мысль о страдании сама собой сняла мстительное желание ума презрительно поехидствовать над существом заблудшим и несчастным:
   – Вы, товарищ, перепутали понимание со страданием. Поэтому, в отличие от мучеников, вы не благодарите Боаг за понимание, а наоборот, строчите письма генсеку Сталину с просьбой разобраться в происходящем. Противоречите себе, батенька. Вы трагикомичны, в лучшем случае, в попытке изобразить из себя мученика, и я понимаю ее как зависть к образу истинного страдания, которого не видать вам, как своих ушей при обращении к Дьяволу. Он хохочет над вами. Хохочет и плюет! – Ты сам тогда засмеялся, Понятьев, а князь продолжал: – Эпизод дела, в котором мы все участвуем, то есть воплощаем инсинуацию в реальность с помощью важнейшего из искусств, за что его так обожал невежесвенный в культурном отношении господин Ульянов, лишний раз говорит мне о том, что не существует ситуации, когда Бог может потребовать от человека принесения в жертву совести. Не может, ибо совесть дана Им человеку для сопротивления Души всем искушениям дьявольских сил и лукавств Разума, всем их попыткам оторвать Душу от реальности, какой бы абсурдной и трагической она ни казалась. Не требует Бог от человека принесения в жертву совести. Если же приносится такая жертва, то она освящена неправильно истолкованным и неверно обращенным чувством долга и радостно принимает ее Сатана, как крупный вклад в строительство мертвого храма человека нового типа, безличностного раба и помощника в сеоем грандиозном, жалком, богоборческом, жизнеразрушительном проекте.
   Я подмигнул князю в знак того, что он может смело продолжать свою мысль.
   – Для чего вы так достоверно и вдохновенно, граждане, вживаетесь в образы вредителей, троцкистов, агентов гермаской, испанской, японской разведок и убийц Ильича, прости меня, Господи, за эту роль, зачем? Зачем быть вам не самими собой?
   – Мы хотим вместе с гражданином следователем доказать нашу невиновность Сталину, исходя из абсурдного, – ответил то ли Лацис, то ли Гуревич, то ли Ахмедов, а ты, Понятьев, молчал.
   – Причем тут ваша невиновность, когда вы сами пожинаете то, что посеяли, взрастили и выхолили, коллективизировав в партии и в деле разрушения морали и права собственную Совесть? – вскричал князь, раздваиваясь в моих глазах, резко жестикулируя и фиглярничая, как и положено актеру, не вышедшему из роли. – Почему вы думаете, что Сталин так и поверит, что вы воспроизводили не действительно случившееся, а то, чего с вами необходимо и принципиально быть не могло ни-ког-да, потому что этого никогда не могло быть? Почему вы думаете, что ваше доказательство всесильно, так как оно верно? Вы же потеряли совесть, вы же заложили ее, а люди, потерявшие совесть, способны буквально на все, от братоубийства до диверсии против моего здоровья ! Объективное отсутствие в вас совести и полная безличность – причина того, что люди, ломающие поначалу при известии о ваших арестах головы, затем очень быстро соглашаются с мыслью о вас, как о маскировавшихся врагах. Люди бессознательно чувствуют вашу способность пойти буквально на все, а Сталину это свойство коммунистов, распявших мораль, известно лучше, чем кому-либо, и во многом именно поэтому совершенно абсурдные, архиабсурдные факты вдохновленного им террора окружает атмосфера доверия. Потеряв совесть, вы потеряли чувство реальности. Вы делали с другими все, что хотели. Теперь другие делают с вами все, что хотят, но вы хотите, в мучительной попытке логически объяснить происходящее, подменить страдание пониманием и даже сверхпониманием, то есть, отнести непонятное к мертвой категории исторической необходимости, где размыты и стерты цели и средства, причины и следствия, реальность и извращение, жизнь и смерть.
   – Мы, коммунисты, веруем в историческую необходимость и – точка! Иной дороги и веры у нас нет. Если мы сегодня отпали под ее каток, то завтра под него попадут другие. Попадут и помучаются почище нас, поскрежещут зубами, вылижут собственную желчь, похаркают кровью и проклянут врагов своих и своего класса! – это ты сказал, Понятьев, и добавил: – С нами вера, надежда и ненависть!
   Вдруг, схватившись руками за лысину, под которой уложены были гримером темнорусые кудри, князь зашатался в немой муке, застонал и, плача, завопил:
   – Боже мой!.. Боже мой! Это – ужасно!.. Это – ужасно Боже мой! Спаси меня от их смрада и скверны!
   – Кончай перекур! – крикнул я. Зрелище извращенцев и плачущего «Ильича» было невыносимо. Мимо нас шел отряд пионеров в белых рубашках с красными галстуками. Ребятишки самозабвенно пели, не воспринимая, конечно, адской гармонии и зверского смысла текста песни:
   Смело мы в бой пойдем За власть советов И как один умрем В борьбе за это!
   Князь, отшатнувшись, смотрел на них высохшими, вытаращенными глазами, ты, Понятьев, глотал слезы, остальные тряслись от беззвучных рыданий, а ребятишки салютовали Ильичу, сидевшему на бревне в черном с бархатным воротничком пальто и кепчонке, и, кончив петь, проскандировали: «Ленин жил! Ленин жив! Ленин будет жить!» Потом снова запели:
   И как один умрем в борьбе за это!
   – Кончай перекур! – еще раз сказал я.
   – Подождите, товагищ… Газгешите дослушать не-че-ло-вечес-ку-ю музыку! – взмолился князь, юродотвуя.
   – Кончай, говорю! – заорал я, чуть не врезав ему по шее.

71

   Вижу. Вижу, что не терпится вам, Василий Васильевич. Гоните вы время, как ветер гонит воду рек, но течь они не перестают от этого быстрей, а я гоню время вспять, и его не становится больше. Терпеть нам немного осталось… Я, кстати, не спешу выговориться. Последнее слово придет само собой, и его не спутаешь с предпоследним. . . Вот капустка квашеная прилетела. Стол сейчас накроют. Вы позволим себе кое-чем сегодня полакомиться. Позволим. Я угощаю.
   Сейчас же я хочу искупаться. Необыкновенно аппетитно делать что-либо в последний раз и не суетиться при этом, не жадничать, не воображать, что отпущенного может вдруг стать больше. Не помочусь же я в конце концов десять раз вместо одного-двух, ну, в крайнем случае, пяти, и то при условии, что мы набухаемся от пуза «Балтийского» пива! Верно? Как не выпью литр «Смирновской»… Впрочем, пить я не собираюсь. Нельзя… туда являться под балдой. Нельзя... Это я решил твердо. Твердо… Идемте купаться. Папашка уже там…
   Вон он! Торчит по грудь в воде. Загореть успел. фыркает. Радуется стихии. И я ей порадуюсь, а она не исторгнет из себя ни меня, ни его, ни вас – никого, она всех примет, как всех принимала, и это – замечательно. Стихии – самые демократичные явления на нашей родной земле… Теплая стихия. Совсем теплая. Страшно в последний раз окунуться в нее, словно в раз первый.. . Пошли! . . Вы боитесь спазма?.. Тогда я пошел!..
   Хорошо! Абсолютное отсутствие у советской власти демократичности не позволяет мне считать ее стихией. Ничего стихийного нет в ней, кроме сопротивления ей же человеческого в людях и природного в веществе. Море ненужных советов – вот что такое наша власть… Бросьте полотенце! Тошно, что сначала приходится покидать навек стихию, а потом уже свинцовое море советов, свалку навязанных идей. Тошно. Однако стихия – первична. Приходится вылезать. Смотрите! Папашка лежит на воде. Как буй держится. Не захлебнулся бы… И в Турцию может унести ветром. Вот турки рты разинули бы и задумались: к чему бы это? Изымайте папашку из воды на бережок любимого им моря. Обедать пора… Прощай, свободная стихия. Прощай. Спасибо…

72

   Рябов! Слушай меня внимательно! Поскольку я сомневаюсь, что тебе удастся найти место, где стоял наш дом, то похорони ты меня под колодиной. Похорони под ней. Все равно холмика насыпать там нельзя. Нельзя и креста поставить. Следовательно, давай-ка ты меня под колодину… Машина у тебя – стрела. В багажник положишь?.. На бочок положи только и баллоном припри. Осторожен будь. Не дай Бог – авариями Легавые… Досмотр… В багажнике – труп полковника Шибанова Василия Васильевича. Чалма тебе и твоим ребятам тогда. Будь осторожен…
   Этого хмыря ты убери без лишнего шума и не на глазах отца. Не хочу, чтобы папа радовался. Не хочу. Но хмырю дай перед смертью понимание того, что конец ему. Пусть он пару минут постоит, беспомощный и жалкий, между светом и тьмою, между тьмою и светом, чужой и свету и тьме. Пусть постоит. Откройся потом во воем отцу Александру. Он сообразит, за кого какое сказать перед Богом словечко. Сообразит. . . Благодарю тебя еще раз за смиренное согласие с моей волей.
   Странное посещает иногда душу чувство, о котором мне говорил Фрол Власыч Гусев, и которое в приблизительном переводе на мысль выглядит примерно так: если бы человек не бывал временами столь преступно, малодушно, комически и трогательно слаб, то он казался бы МЕНЕЕ совершенным. Духовное прощение другому слабости и глубокое – равное всепониманию – прочувствование ее общей для всех природы есть знаки родства и причастности к БОЛЕЕ Совершенному, позволяющие и простившему надеяться на прощение…
   Эх, Фрол Власыч!.. Знаешь что, Рябов?.. Адрес его лежит в папочке. Прости мне мою последнюю слабость. Сьезди ты в вонючий городишко Тулу, где делают ружья и пряники для наших новых колоний в Европе и Африке, найди Фрола Власыча, мне известно, что жив он, радуется, как всегда, и здравствует, найди его и скажи... а вот что сказать Фролу Власычу, я не знаю… Не знаю, и мне от этого, не от чего-либо другого, ты не думай, Рябов, жутковато… Я вроде бы и знаю, что сказать, явно есть во мне знание этого, а сказать не могу, не умею. Да, да! Не не знаю – не могу!
   Но ты взгляни, как живет он... Охмури, в случае чего, но учти: прост он до того, что если заподозрит что-либо неестественное в помощи или участии, то ты не своротишь его с места никакой силой. Я выступаю не как закадычный мой приятель граф. Прокляв гордыню мести, как присваивание себе прав Высшего Судии судить и карать, я не могу присваивать также права благодетельствовать и благотворительствовать. Без нас накажут, простят и возблагодарят… Но я не могу устоять перед своей последней слабостью… не могу… Поскольку человека счастливее Фрола Власыча отыскать на белом свете трудно, то ты… постарайся облегчить, так сказать, социально, что,ли… Елки-палки, невозможно представить в чем-либо ущемленного и чем-либо недовольного Фрола Власыча! Невозможно! Ну, спроси у него хотя бы насчет отпевания, кладбища, креста, поминок и всего такого дела… разберись, короче говоря, на месте! . . будь змием: просеки, есть у него в загашнике рукописи или нет. Я не следил за ним, даю слово, но думается мне, что должен он был «тискать» романы, эссе и просто петь, не заботясь о жанре пения... Тут тоже невозможно придумать, как быть… Забирать рукописи, если они есть, нельзя ни в коем случае, но нельзя допустить гибели их и забвения... Поразительно. Кажется действительно нет на свете сил, способных сделать несвободным этого человека. Нет лазейки в его волю и разумение. Колобок!.. Не знаю, в общем, как поступиться к нему с разговором о судьбе сочиненного. Не знаю, черт бы меня побрал… Сам он, очевидно, прекрасно все знает!..
   Вон едут отцы и идут дети. За стол пора. График у меня получился железный, Убираем, как говорится, быстро и без потерь. В «несчастье» на всякий случай я оставил всего один патрон… Хватит. Так что насчет этого не беспокойся. Не пошалит Гуров.

* * *

   Наливайте, Василий Васильевич. Отцу поднесите рюмашку. Облизывается человек. . . Скоро демонстрация кончится. Все шестьдесят лет, два раза, когда не больше, демонстрации, демонстрации, демонстрации. Тоска. Смертельная тоска. И вшивая ложь. Бездарные вожди на вершине власти… Как они тебе, Поиятьев? .. Недоволен? .. Гайки, по-твоему, слабо закручиваются.. Ты бы сильней закрутил. Это верно. Распустили, считаешь, народ?.. У китайцев и при Сталине больше было порядка?.. Не кивай. Я и так знаю, что ты думаешь. Ты принципиально иронии разрядки. А вот сын твой настроен не так экстремистски. О правнуке я уже не говорю…
   Значит, дай тебе волю, и ты сейчас бабахнул бы по Штатам проплывшими по черным камешкам Красной площади ракетами?.. Хохочешь. Ну, а пока они там, и мы здесь будем шебуршиться под обломками, ты врезал бы по Европе десантом? Десант тыщ двести-триста?.. Можно даже и полмиллиона?. .
   Выходит, когда мы обменяемся со Штатами мегатонными оплеухами, десант, находившийся в воздухе на гипердирижаблях и супергрузолайнерах еще до начала драки, спрыгнет на старуху-Европу и навтыкает ей вместо мэрий советы депутатов трудящихся? Так я понял твой стратегический план?.. В общих чертах правильно…
   А с китабзами как быть? Они ведь не дремлют. Ударить и по ним одновременно? .. Не надо по ним ударять. Тогда попытаться сговориться, шантажируя и припугивая? Вот как!.. Им, выходит, Азию, а нам уцелевшее от остальных континентов… Вот как. Ты у нас – стратег сталинской школы…
   Ну, а после того как уляжется пыль и страсти, придется в нарушение всех договоров двинуть в последний и решительный бой на китайцев?.. Кто же будет двигаться? .. Все те же десантники… Но кому же тогда охранять советы в обьединенной Европе? Ты же считаешь еврокоммунистов слюнтяями и говнюками. . . Как быть? Думай, пей да закусывай… Вот грибка я тебе подцепил. Выпей водички. Будь здоров. Держи грибок… Боровичок. Прелесть какая и радость!.. Пейте и вы, Василий Васильевич!

73

   Сегодня я спал последний раз, спал сладко, иначе не скажешь, и у сна моего не было ни пространства, ни времени, ни сновидений. В невыразимом словами состоянии этого сна продолжалась, не кончаясь до мгновения пробуждения, одна только единственная мысль, причем голоса никакого я не слышал, во всяком случае не помню, букв, слов, фраз и формул никаких глазами не читал и не знаю, каким образом мысль эта была воспринята мною.
   Вы правы, Василий Васильевич, так не бывает. Папашка кивает: согласен. У Сталина работа ведь была о невозможности существования бессловесного мышления. Честно говорю: не знаю, как я понял мысль своего сна. Возможно, явлена она была в каком-нибудь знаке, но потом, во сне же, я удалился от нее так далеко, что не различал и знака, но мысль заполнила собою пространство сна и оставалась отчетливо-ясной при всей своей невыразимости… Вот что это была за мысль: «Не жди, человек, инопришельцев, не жди и не лови их воплей. Ты их не услышишь, потому что Творец израсходовал столько жизненной энергии, взятой с ближних и дальних галактик, для сотворения жизни на облюбованной Земле, что ее для иных видимых и невидимых звезд уже не осталось. Она заключена во всех нас. Поэтому мы тоскуем по различным участкам неба, и определенная от века связь с родными, оставленными нами созвездиями, направляет течения наших суреб, мелькание случайностей, цветение и плодоносие даров и биение наклонностей.
   Не впадай, человек, в уныние от внешнего образа хаоса жизни нашего мира, от многих возмущений, уродств и вражды. В мире за хаосом сокрыт такой же божественный порядок, как во вселенной, как в тебе, не больший и не меньший.
   Вселенная – прародина наша, но вся она, в свою очередь, в нас, и нет больше нигде чуда размещения жизни, подобного земному. Нам известны законы ее сохранения, постоянства состава, тяготения, движения и прочие законы.
   Нам дана страсть познания самих себя, как страсть любви к своей собственной природе и страсть познания мироздания как страсть любви к себе.
   Тоскуя по инопришельцам, ты тоскуешь, человек, по себе, и страшно бывает от того, как далеко ты от себя удалился. Ты сам звезда, ты сам пришелец, не забывай о себе, не удаляйся, не блуждай в неживом одиночестве, благодари того, кто облюбовал нашу ниву небесную, кто заселил ее деревами, и на каждое пошло не меньше четверти, в то и половины звезды, заселил тварями, и если на тварей животных пошло не менее одной шестой части неба, сколько же пришлось израсходовать звездных сил красоты для сотворения тебя, дав тебе, ко всему прочему, неприкосновенный запас энергии для высших нужд, но не для самоискушения небытием…
   Упало яблоко… Планета обернулась… Звезда сгорела… Мальчик птичке голову оторвал… Комета пролетела… Казни прошли по земле… Черные карлики… Мертвые души… Частицы… Мимолетности… Звезда с звездою говорит… Человек предает… Сверхновая вспыхнула… мы влюблены… Дух склеился над спящей, разметавшейея во сне Материей… Слилея принцип дополнительноети с теорией неопределенности в те , человек, и теория относительности умерла… Слабое взаимодействиие, разрыдавшись, пожалело сильное… С общего поля не убран Божий дар Свободы, и сказано нам: Живите! Целуйте причину в следствие, случайность в необходимость, конкретном в абстрактное, гравитацию и невесомость, музыку в слово, зло в доброl Вы – волопасы, водолеи, девы, скорпионы, близнецы двойных звезд, львы, раки, пегасы, кормчие, весы, лебеди, вы – живые незабудки на черном бархате ночи, живите! В свой час, быстрей, чем свет, стремящийся за вами, вы возвратитесь туда, откуда вы родом, но возлюбившие Землю больше самих себя останутся в почвах ее жизни!»
   Вдруг я пробудился. Сон и мысль его не сразу покинули меня. Окно было густо-густо набито звездами. Черная, розовая и белая жемчужины набухли от их света. Они лежали на тумбочке вблизи от моих глаз. Помнишь, Понятьев, эти жемчужины?.. Рот раскрыл.
   Да! Ничто не пропадает в этом мире, господа. Если пропавшее не здесь, то оно там, какой бы банальной и не стоящей внимания ни казалась эта мысль.
   Жемчужины тянули в себя свет неба, как цветы тянут свет солнца, в них оживал их состав, изголодавшийся по свету еще под толщей вод, и именно неутоленная и неутолимая жажда света сообщала бесконечной тайне их притягательности муку совершенной красоты.
   И я чувствовал открытость остатков своей души живому семени неведомого света, ее жадность, черную, розовую и белую, с которой она втягивала в себя сладкие волны и соленые частицы света.
   А когда сон почти окончательно покинул меня, душа заскулила тоскливо и обиженно, словно отнятый от груди младенец, пронзенный внезапной болью отлучения, пересилившей подспудную надежду на возвращение к источнику. Я вздрогнул и приподнялся, как бы пытаясь придержать плечами смыкающиеся снизу подь мной и сверху надо мной створки раковины моей жизни, но не в силах выдержать их неимоверной тяжести, уснул снова.
   Вы закусывайте, закусывайте и пейте… Ты рад жизни, Понятьев? .. Рад. А вы, гражданин Гуров? .. И да и нет. Вы сейчас похожи на мальчишку, сидящего над запрудой, разомлевшего от весеннего солнца и ждущего, когда напором воды размоет дамбу из камней, щепы, прошлогоднего дерна и грязи. Размоет. Все размоет и понесет к ледоходу, в льдины которого, оплывающие на ходу, вмерзли ваши часы, дни, годы, мать, отец, Коллектива Скотникова, доктор Вигельский, кипы доносов, говно лжи, моча алчности, гадюки предательств, соломенная труха удовольствий, сциллы, харибды, воробушки младенчества вмерзли в льдины, и им никогда не взлететь… Не взлететь…
   И я снова уснул, но во сне – в вагоне метро меня разбудила от сна стюардесса.
   – Высота – десять тысяч метров. Температура воздуха за бортом вагона семьдесят три градуса ниже нуля, – сказала она, обнося пассажиров вагона напитками. В хрустальных бокалах алело вино. В нем плавали черные, розовые и белые льдинки.
   Лица пассажиров, сидевших, как и положено сидеть в вагонах метро, друг против друга на мягких сиденьях, были скрыты газетами. Поразительная, вдруг открывшаяся в глазах дальнозоркость позволяла мне читать текст статей и разглядывать фото политических руководителей. Собственно, текста в статьях никакого не было. Все они состояли из одной-единственной фразы, повторенной тысячекратно и набранной разными шрифтами. Она была заголовком передовицы, с нее переровица начиналась, с ее помощью переходила в информацию с мест, комментарии, столбцы хроники, в фельетон, письма трудящихся, сообщения из-за рубежа, новости спорта, в подвалы и наконец в происшествие, которое почему-то так и называлось своим именем – происшествие, но кончалось все тою же фразой. Вот что это была за фраза:
   МЫ ЖИВЕМ В РАМКАХ ПЕРВОЙ ФАЗЫ КОММУНИСТИЧЕСКОЙ ФОРМАЦИИ. Л. И. БРЕЖНЕВ.
   Пассажиры, мои соседи и люди, сидевшие напротив, жадно глотали каждую фразу, предварительно обсосав буковки, сплевывали на пол точки. запятые и подолгу держали за щеками, как леденцы, восклицательный знак и заглавную бунву «М» . Буквы Л, И, Б,Р,Е,Ж,Н,Е,В они тщательно, но без удовольствия разжевывали, выковыривали кусочки, застрявшие в зубах, зубочистками, спичками, ноггями и пощеными уголками партбилетов.
   Тяжесть скуки спирала мое дыхание, закладывала уши, за окнами была кромешная жуткая темень, вагон то сотрясало, то он вибрировал, то проваливался в воздушные ямы, а сомнений в том, что мы куда-то летим, у меня не было ни малейших, потому что стюардесса, как милый символ полета, в коротенькой юбчонке, обтягивавшей крепкую попку с горевшими в глазах профессиональными искорками риска, опередила их появление. Мы летели в кромешной темени, посадки не предвиделось, и безысходность просачивалась сквозь поры моего тела в душу, накапливалась в сердце, печени, почках, мочевом пузыре, и, убедившись, что ее уже полным-полно в яйцах, снова подступала и горлу… Тоска и мрак… Мрак и скука… Бездна сверху, снизу и с края. Снимите кандалы и наручники, расстегните ремни! – сказала стюардесса. – Самолет производит посадку на станции «Дзержинская».
   По-моему, я заорал во сне от чистого детского ужаса снижения. Вы должны были слышать этот крик, Василий Васильевич… Не только слышали, но и одеяло сброшенное на меня накинули… Не верю и никогда не поверю… подлизываетесь. Хотите вытянуть из меня напоследок какую-нибудь уступку?.. Тем лучше, если не хотите. А что у вас за состояние, позвольте полюбопытствовать… Чувствуете тоску и легкость, словно сбросили лишних килограммов пятнадцать. Вы их на самом деле скинули. Мудрено не скинуть… Дело не е весе, а в самочувстеии, «дать которому характеристику вы не можете»… Целый отдел кадров в вас протухает… Ладно.
   Заорал я во сне от ужаса, с жизнью простился, жду, стараюсь, однако, уравновесить смертельный удар за миг до посадки рывком тела вверх и внутренним вознесением, абсолютно при этом уверенный, что смогу создать таким образом некое спасительное пространство между обреченной неумолимым притяжением земли на развал и гибель плотью странного самолета и собой, трепетно жаждавшим продолжения жизни и дрожавшим от ясного знания того, что приближается, притягивает, приближается, того, что произойдет через десять секунд в сотрясении, грохоте и ослепительном навек пламени, через девять, восемь… пять… три, две, через секунду…
   Очевидно, в ту самую секунду я был в беспамятстве, а когда опомнился, мимо окон вагона скользил серый в прожилках камень – мрамор станции метро «Дзержинская». Ничего абсурдного в полете под землей я не почуял.
   Первым из вагона вышел ты, Понятьев. За тобой весь твой отряд. Влачков, Лацис, Гуревич, Ахметов и другие молодчики, которых я лично угрохал вот этой рукою. Вышли, бросив прочитанные от корки ро корни газеты на пол. Я выходил последним, взглянул случайно сквозь стекло в соседний вагон, которого раньше не замечал, и увирел там отца, и меня потрясло его одиночество. Он сидел и клевал носом, как возвращавшийся с тяжкой работы усталый человек.