– Я тоже ухожу.
   И исчезал так же неожиданно, как и появлялся. Гардель никогда не оставался в этой квартире на ночь.
   В отношениях Гарделя и Ивонны наступила перемена к худшему. Если вначале, когда они только что познакомились, Дрозду приходилось бороться с собственными чувствами, то теперь, казалось, это внутреннее борение подходило к концу. Ивонне не потребовалось много времени, чтобы понять, что она превратилась для певца в обузу. Но дела обстояли так, что ей некуда было пойти, да и просто выйти на улицу она была не в состоянии. Все, что оставалось у беглянки, – это безоговорочная преданность Молины. И ранящая сердце жалость Гарделя.
 
   Хуан Молина, со своей стороны, находился в безвыходном положении. Да, безусловно, для Молины служить водителем Карлоса Гарделя было благословением небес. Но вместе с тем он понимал, что чем дольше он живет в этой квартире, тем меньше у него остается надежд стать певцом. А ведь недавно он находился в одном шаге от славы! Сколько раз, еще проезжая мимо «Арменонвилля» на портовом грузовике, юноша представлял, как будет петь на этом Олимпе, о котором мечтает любой тангеро. Молина ни в чем не раскаивался, он ведь был готов сделать что угодно ради Ивонны – и, в общем-то, именно этим и занимался. Сначала он был ее другом, потом стал ее исповедником, а теперь превратился в ее няньку. Бессчетное количество раз между ними происходила одна и та же сцена: Ивонна на коленях умоляла юношу достать ей еще немножко кокаина, опускаясь при этом до самых унизительных обещаний. Она клялась, что это в самый последний раз, что потом он может просить у нее все, чего ни пожелает. Но любовь – не такая вещь, которую можно на что-то выменять. Сколько раз приходилось Молине выходить на улицу в четыре утра и бегать по мрачным притонам Коррьентес и Эсмеральды, чтобы достать – за любую цену – пригоршню снежного порошка, который превращал его сердце в кусок твердого льда. А потом Ивонна вдыхала кокаин глубоко-глубоко, так чтобы он проник в самые укромные уголки ее души, и в ее синих глазах вспыхивал зловещий холодный огонь. И тогда Ивонна говорила Молине голосом, теплота которого была ледяной, и с нежностью, на которую способна самая твердая скала:
   – Проси чего хочешь.
   Молина отводил глаза и ничего не отвечал.
   Он один знает, сколько желания вызывают в нем эти губы, эта грудь, обтянутая шелковой блузкой. Только ему ведомо, что отдал бы он за то, чтобы сделаться повелителем этих стройных, нескончаемо длинных ног, почти не прикрытых полами японской рубашки, которую когда-то, очень давно, подарил Ивонне Гардель. И тогда Молина отходит в сторону и, как можно дальше высунувшись в окно, чтобы свежий воздух избавил его от мужских вожделений, поет:
 
Что мне – класть на рот заплаты?
Что же – руки мне связать?
Не могу теперь я взять
то, что прежде не дала ты;
у тебя хозяин есть,
пусть он счастья нас лишает,
мне предать его мешает
им оказанная честь.
 
 
Не проси, чтоб я решился, —
он мне стал вторым отцом,
дал мне кров над головой,
когда я угла лишился;
пусть в груди – огонь живой,
с болью я почти что сжился…
 
 
Не хочу быть подлецом —
так велят законы чести.
Мне теперь одно осталось —
стать наперсником немым,
другом преданным твоим,
чье лекарство – только жалость,
кто не требует награды,
просто ловит эти взгляды.
 
 
Ты ведь знаешь, я силен,
точно лошадь ломовая,
что плетется, чуть живая,
тащит, сдерживая стон,
непосильный горький груз…
Если я остановлюсь —
тут же упаду на месте.
 
   Словно евнух на страже собственных желаний, Молина дает себе слово не прикасаться к Ивонне. Не так. Не в обмен на оказанные услуги. Певец опускает голову и накрепко сжимает губы, чтобы не признаться Ивонне, как сильно он ее любит.

КОГДА ТЕБЯ НЕТ

 
Любимое тобою пианино,
тобою приоткрытое окно,
стол, зеркало и на стене картины —
здесь живо эхо эха твоего.
Как грустно жить среди воспоминаний
и слушать плеск дождя по мостовой…
Так время льет поток своих стенаний
над тем, что сердцу не было дано.
 
Омеро Манци [51]

Часть четвертая

1

   И вот наконец он держит ее в своих руках, он обхватил ее осиную талию и прижимается щекой к ее груди под распахнутой рубашкой. Он застал ее лежащей на пурпурном ковре, раскинувшей руки – так, словно она ждала его, с губами, приоткрытыми для поцелуя. Хуан Молина целует ее. Граммофон играет «В день, когда моей ты станешь». Молина столько раз представлял этот момент в мечтах, столько раз видел ее в объятьях других мужчин, а теперь, когда она безраздельно принадлежит ему, наконец-то свободная от любых обязательств, Молина не в силах подавить сдавленного рыдания. Он безрассудно надеется обнаружить в этом теле хоть какое-то биение жизни, он прижимается к ней, как будто хочет вобрать в себя ее последний вздох. Но уже с порога, едва увидев ее распростертой на полу, певец понял, что девушка мертва. Молина кинулся к Ивонне, отбросил прочь шляпу, осенил себя крестным знаменьем и обнял ее. Ивонна была такая же бледная, как и всегда, под ярко-алой помадой губы ее оставались мягкими. Быть может, из-за безмятежного спокойствия в ее лице или потому, что несбывшиеся желания обладают особенной силой, Молине показалось, что такой красивой он ее никогда не видел. Синие глаза Ивонны были широко распахнуты, девушка смотрела на окно. Легкий ветерок, предвестник скорого дождя, колышет занавески. С улицы в комнату проникает мерцающее сияние неоновой вывески «Глостора». В какой-то момент Молине чудится, будто по лицу Ивонны пробежала дрожь, однако эта злая иллюзия порождена прерывистым свечением неона.
   Рядом с телом девушки лежит нож – орудие убийства.
   Молине сейчас не до размышлений. Он заходится по-детски безутешным плачем. Вот он сидит рядом с телом и пытается все вспомнить. Молине кажется, что ни в коридоре, ни в лифте он никого не видел. Он поглаживает рыжие волосы Ивонны и пытается назвать ее по имени. Но не может. Как он ее любил, известно только ему, никому другому. Юноша отдал бы собственную жизнь, только бы снова услышать ее печальный голос, ее язвительные замечания, полные справедливого гнева или продуманного кокетства. Теперь Молина испытывает запоздалые терзания: он раскаивается, что так и не признался ей во всем, что таилось в его сердце. Хуан Молина высовывается в окно и, глядя в небо, расцвеченное отблесками городских огней, поет со смесью негодования и отчаяния:
 
Господи, скажи, что это
не со мной, не наяву,
сон, привидевшийся где-то;
если это мне не снится —
так зачем же я живу?
Господи, из странной глины
ты слепил мою судьбу,
разве есть на то причины,
чтоб срезать ножом убийцы
мой единственный цветок —
тот, что, как души частицу,
я в саду своем берег?
Господи, как исхитриться
и остаться на плаву
с этой болью нестерпимой,
что меня накрыла разом?
Где теперь покой найти,
утешенье обрести,
чтоб ко мне вернулся разум,
иль рассудок не спасти мой?
Небеса не для меня,
безутешным сердцем чую;
там ее не встречу я,
даже если пулю злую
сам пущу себе в висок;
мой удел везде жесток:
в этой звездной круговерти
к ней дорогу не сыщу я.
Утешенья нету в смерти:
горе вечно будет длиться,
нет и в жизни утешенья:
тяжела она с рожденья
до поры, как выйдет срок.
Господи, как исхитриться
и с непоправимым сжиться?
 
   Молина оглядывается по сторонам: внезапно эта чужая квартира, служившая ему пристанищем в течение нескольких недель, кажется юноше совершенно незнакомой. Вообще-то, в последнее время он стал ее ненавидеть. Эти стены с обоями в веселый цветочек, этот воздух с густым ароматом таинственности вызывали у юноши приступы клаустрофобии, от которых сжималось горло. Единственной причиной, заставлявшей Молину терпеть это заточение, была близость Ивонны.
   – В один из таких дней меня убьют, – говорила ему Ивонна с улыбкой, за которой скрывалось что-то еще.
   Молина всегда пытался ее разубедить. Хоть он и слышал эти слова много раз, он никогда не воспринимал их как реальную возможность.
   – Однажды меня убьют, – говорила Ивонна, вертя в руке бокал с виски и безнадежно улыбаясь. Однако Молина тогда не пожелал обратить внимания на ее слова.
   Конечно же, непросто было проникнуть в душу Ивонны, понять, что таилось у нее внутри, под этой фарфорово-белой кожей, что скрывалось в глубине этих синих глаз, в которых жила хрупкая радость, недолговечная, как брызги шампанского. А теперь, глядя на бесчисленные ножевые раны у нее на груди, на шее, на животе, Молина задавался вопросом, какой нечеловеческой жестокостью должен был обладать убийца, чтобы попытаться таким способом выяснить, какие секреты таило в себе ее сердце. Ивонна сейчас выглядела как кукла, которую выпотрошил ребенок – чтобы, к своему расстройству, обнаружить внутри только паклю. Какие чувства жили в ее душе? На этот вопрос Молина не смог бы ответить, несмотря на то что, вероятно, знал девушку как никто другой.
   – Однажды меня убьют, – говорила Ивонна как бы в шутку, быть может сознавая, что этими словами предсказывает свою судьбу.
   И вот Хуан Молина сам себя убаюкивает, как ребенка: он опустил голову между коленей, а ноги обхватил руками. Он погрузился в воспоминания с единственной целью – оживить Ивонну в своей памяти. И так и остался в этой позе, рядом с трупом.

2

   Хуан Молина лежал без движения на диване в гостиной, двигались только его зрачки. Внезапно взгляд юноши остановился на ноже, отдыхающем после своей зловещей работы рядом с телом Ивонны. Ножик был маленький, с коротким лезвием и деревянной рукояткой. Красный цвет ковра и занавесок, красный цвет японской рубашки и красный цвет обивки на креслах – все это в сочетании с красной пульсацией неоновой вывески за окном делало почти незаметными пятна крови, которой была забрызгана вся комната. Возможно, именно по этой причине певец не обратил внимания на этот кровавый потоп сразу же, как только вошел в комнату. Молина осмотрел свои руки, свою одежду и понял, что во время своего нескончаемого прощального объятья сам перепачкался кровью с ног до головы. Только теперь юноша подумал, что если бы в эту минуту кто-нибудь вошел в комнату – а такое было вполне возможно, – у этого невольного свидетеля сложилось бы вполне определенное впечатление: убитая женщина на ковре, орудие убийства, небрежно брошенное рядом с телом, и залитый кровью мужчина. Но Молина недолго беспокоился об этой возможности. Ему было все равно. Мир только что развалился на куски, и не существовало ни потом, ни завтра.
   В душе Молины не оставалось места никаким чувствам, кроме боли. Он собирался позвонить в полицию. Но не сейчас. Для того чтобы заняться всем остальным, времени впереди предостаточно. Сейчас был не тот момент, чтобы думать о выполнении формальностей. Конечно, он позаботится о том, чтобы девушку похоронили по-христиански. Но теперь Молина хотел воздать ей посмертные почести сам, в одиночку. Снаружи начал накрапывать дождь. Певец еще раз внимательно оглядел комнату, стараясь определить, как прошел этот день, уже подходивший к концу. Молине хотелось в подробностях восстановить последние часы жизни Ивонны: с кем она говорила, что делала. И тогда, почти что случайно, обернувшись к столику в углу, юноша заметил хорошо знакомый ему предмет: позолоченную зажигалку «Ронсон» с выгравированными инициалами владельца: «К. Г.». Молина много раз видел, как Гардель вертит эту зажигалку в пальцах – такая была у него привычка. Это был тот самый «Ронсон», который Гардель столько раз оставлял где придется, а потом Молина столько же раз возвращал его хозяину, подобрав со стола в каком-нибудь ресторане, в котором Гардель малость перебрал со спиртным. Словно чтобы подчеркнуть неслучайность этой находки, рядом на том же столике обнаружились пустой бокал и бутылка из-под «Клико» – единственного шампанского, которое пил Гардель и о постоянном наличии которого в этой квартире он заботился лично. Молина отвел взгляд. Он не хотел больше думать. Было слышно, как капли дождя падают на вывеску «Глосторы» и испаряются от прикосновения с неоновыми трубками. Если бы Молина был сейчас в состоянии мыслить логически, ему не стоило бы труда определить, что в этот день Гардель действительно заходил в «гнездышко». Причем, возможно, он пытался сделать так, чтобы об этом никто не узнал. Вообще-то, когда Гарделю хотелось зайти, чтобы остаться с Ивонной наедине, он сначала звонил по телефону и проверял, нет ли в доме кого-нибудь из неожиданных гостей; потом Гардель иногда просил Молину заехать за ним на машине и отвезти на улицу Коррьентес. В подобных случаях певец извинялся перед своим водителем и просил дождаться его снаружи – чтобы они с Ивонной могли побыть вдвоем. Обычно Гардель оставался наверху пару часов, потом спускался, явно чем-то озабоченный, быстро садился в автомобиль и после небольшого раздумья просил Молину отвезти его обратно домой. В последнее время после таких визитов Гардель пребывал в каком-то раздражении. Домой ехали молча. Пассажир курил, не произнося ни слова. Лишь однажды, не сдержав эмоций – что случалось с ним крайне редко, – Гардель громко хлопнул дверцей автомобиля и пробормотал, словно про себя:
   – Эта девчонка сведет меня с ума.
   После этих редких посещений, когда Молина возвращался в квартиру, он заставал Ивонну в безутешных рыданиях.
   Бывало и так, что Гардель появлялся в гнездышке Француза, чтобы пообщаться с друзьями. Тогда Ивонна не выходила из своей комнаты. Как правило, Певчий Дрозд и его приятели до утра просиживали за столом, играя в карты или в кости. Ставили здесь по-крупному, и, как бы Гардель ни пытался это скрыть, проигрывать он не любил. Возможно, игра была самым слабым местом Дрозда. Немалая часть состояния, нажитого им в Париже и Нью-Йорке, была потеряна на ипподроме в Палермо. Не однажды зарекался он никогда больше не являться на конские бега. Во время этих краткосрочных перерывов Гардель пытался утихомирить свою страсть к скачкам игрой в покер или в кости. По какой-то непонятной причине каждый раз, собираясь провести в «гнездышке» ночь, певец сначала звонил Молине, чтобы тот забрал его в городе и довез до дверей. Зажигалка и бутылка «Клико» неопровержимо свидетельствовали, что Гардель приезжал в квартиру на улице Коррьентес. Однако Молину он почему-то не вызвал.

3

   Хуан Молина так никогда и не узнал в точности, сколько времени прошло с того момента, когда он, прижавшись к телу Ивонны, погрузился в глубокий сон, до момента, когда он пришел в себя внутри зловонного сырого куба со стороной в два метра. Молина посмотрел наверх и увидел забранное решеткой узкое окошко, из черноты которого веяло ледяным ветром. Юноша попытался встать, однако тут же мешком повалился навзничь, как будто ему ампутировали обе ноги. Молина осторожно пошевелил пальцами онемевших ног, пытаясь восстановить кровообращение, и почувствовал, что ботинки его расшнурованы. Оказалось, не хватает также галстука и ремня на брюках. В левом верхнем веке, левой брови и левой скуле пульсировала острая боль. Молина поднес руки к лицу, потом посмотрел на свои ладони и увидел на них следы полузапекшейся крови. Борец вздохнул поглубже, и ему показалось, что между ребер ему вонзили железный прут. Задрал рубашку и увидел целую россыпь синяков, покрывавших его живот и грудную клетку. Потом закололо в ногах, как будто всю кожу истыкали острыми иглами, – это постепенно возвращалась чувствительность затекших мышц. Мо-лине не без труда удалось подняться на ноги; он выглянул в узкое горизонтальное окошко, но единственное, что ему удалось через него разглядеть, – это голую кирпичную стену какого-то полутемного коридора. Дверью клетушке, в которую был заперт Молина, служила заклепанная металлическая плита, в центре которой находилось отверстие размером с щель почтового ящика. Борец согнулся пополам и, заглянув в эту щелку, встретился со взглядом черных глаз, следивших за ним.
   – Почивать хорошо изволили? – произнес голос из-за двери.
   Молина попытался все вспомнить. Однако последним событием, сохранившимся в его памяти, было бдение над телом Ивонны. Юноша хотел пить. Рот его был полон клейкой, почти что твердой массы – эта смесь слюны и крови иссушала ему язык и гортань. Молина хотел было сплюнуть, но жажда мучила его так сильно, что он проглотил это подобие едкой глины, словно родниковую воду.
   – Сеньору хочется пить? – произнесли губы, шевелившиеся по ту сторону отверстия в двери, – там, где раньше были глаза.
   Хуан Молина не стал долго раздумывать и просто кивнул. Единственное, что сейчас не требовало объяснений, было слово «пить». Молина услышал бряцанье ключей, а потом лязг металлического засова. Заскрипели дверные петли, и на пороге показалась тучная фигура полицейского. Прежде чем Молина успел сказать хоть слово, он почувствовал, что его хватают за волосы и тащат куда-то по коридору. Юноша чуть было снова не потерял сознание, но вскоре его швырнули на какой-то стул. Едва его многострадальное тело обрело эту опору, Молине показалось, что он нежится на роскошном диване. Ему даже не хотелось закрывать глаза, когда прямо перед его лицом вспыхнула яркая лампа, – как будто полуденное солнце, возвращающее страдальцу все тепло, которое он потерял в камере. Однако отдых его не долог: жестокий удар по тому же глазу, которому и так уже крепко досталось, прерывает блаженное оцепенение Молины. Позади светового пятна юноша как будто различает силуэты трех человек. Юноше кажется, что его вроде бы допрашивают. Кажется, что он видит кувшин с водой, который, между вопросом и вопросом, появляется совсем рядом с его лицом. Однако все эти видения слишком зыбки и расплывчаты. В одном из этих людей Молина признает полицейского – увидев погоны в нескольких сантиметрах от своего лица. Почти касаясь усами уха Молины, мучитель поет насмешливым фальцетом:
 
Теперь ты славно запоешь,
не зря ведь метил ты в артисты,
скорее горлышко прочисти,
а нет – так до конца времен
на волю ты не попадешь.
Пора, приятель, распеваться,
дождался ты своих оваций —
хоть здесь, конечно, не «Колон»,
я полагаю, нас простишь ты.
 
   Закончив петь этот вводный куплет, усатый полицейский обрушивает на левый глаз Молины своей безжалостный кулак, а когда дело сделано, становится чуть поодаль, уступая место напарнику:
 
Порадуй песенкой, маэстро:
ты должен публике польстить
и в ритме танго расколоться,
а промолчишь – оставим гнить
на дне вонючего колодца.
Представь звучание оркестра,
смотри не отступай от текста,
поторопись, нет сил терпеть,
и знай, что в этом грязном зале
певцов пытают в наказанье
за то, что отказались петь.
 
   Двое исполнителей выдерживают короткую паузу, придвигают лампу к самому лицу Молины и, видя, что допрашиваемый отказывается говорить, подступают к нему сообща. Первый полицейский хватает Молину за горло, перекрывая доступ воздуха; второй пережимает ему яйца, в то же время они поют дуэтом:
 
Подумай сам – ведь эту сцену
покинул не один артист
из тех, что набивали цену;
все, что качали головой,
пополнили служебный лист,
хранящийся в тюремном морге.
Так спой, пока еще живой,
и будет публика в восторге;
заждались парни в нашем зале,
сознайся – или пропадешь,
и помни, что тебе сказали:
теперь ты славно запоешь.
 
   Если бы Хуан Молина сейчас мог говорить, он рассказал бы все, что желали от него услышать эти инквизиторы. Кто-то оросил его губы тремя каплями воды; Молина осторожно слизнул их языком, опасаясь, что эти капельки скатятся вниз по подбородку и не попадут к нему в рот. Раньше, чем юноша успел ощутить их сладость, драгоценные капли исчезли от одного прикосновения к его коже, как будто рот его был сухим растрескавшимся солончаком. А потом – снова все те же вопросы, смысл которых все так же ускользал от Молины. Юноше теперь хотелось, чтобы его били по другой стороне лица, в другой глаз, но, словно боксеры, цель которых – поразить противника в открытую рану, следователи продолжали наносить удары по левому глазу, который теперь уже ничего не видел. Певец несколько раз лишался чувств, но, как только он терял сознание, ему смачивали лицо, тем самым лишая отдыха, который приносило Молине забытье, – и все начиналось сначала. В конце концов полицейские, видя, что Молина не в состоянии говорить, решили переменить тактику. Они обтерли певцу ссадины влажным полотенцем, усадили в кресло и наконец-то дали попить. Мир вокруг постепенно приобретал четкие очертания. Лица, предметы, время и пространство начали выстраиваться в общую картину. Несмотря на то что Хуан Молина мог видеть только одним глазом, он понял, что находится в полицейском комиссариате. Юноше поднесли ко рту зажженную сигарету; ему показалось, что такого блаженства он не испытывал никогда. Бедняга как будто забыл об истязаниях: когда ему подали стакан воды, его сердце наполнилось безотчетной благодарностью к тем самым людям, которые только что исколотили его с ног до головы. Только сейчас Молина разглядел своим единственным глазом, что в дверном проеме, элегантно прислоняясь к деревянному косяку, стоит еще один участник этой сцены. И тотчас, словно уловив вопрос во взгляде Молины, этот третий участник подошел ближе.
   – Я доктор Баррьентос, – говорит он, одновременно протягивая юноше руку. – У вас есть адвокат? спрашивает он без интереса, как будто заранее знает ответ.
   Молина молча качает головой.
   – Теперь уже есть: я ваш официальный защитник, – объявляет Баррьентос и, роясь в кожаном портфеле, поет свою партию:
 
Представлюсь, я ведь здесь не зритель:
Баррьентос, доктор всех наук,
я адвокат и попечитель
бездомных, нищих и тупых,
и тех, чье имя – только звук;
нанять другого не хотите ль?
Но денег нет у вас таких —
снять адвокатскую контору,
тогда, не покладая рук,
с тобой разделаюсь я скоро.
 
   Адвокат достает из портфеля какие-то бумаги и перьевую ручку; ручку он оставляет на коленях у Молины, а сам в это время объясняет, как будет строиться его линия защиты:
 
Багаж защиты невелик,
и перспективы небольшие,
и, судя по числу улик,
все за тебя давно решили.
К таким процессам я привык,
покончим с делом мы в два счета,
я предлагаю напрямик:
играй для судей идиота
или признанье подпиши мне.
 
   Чтобы окончательно убедить своего подзащитного, адвокат вкладывает ручку в его непослушные пальцы и подсовывает бумаги, не прерывая пения:
 
Совет бесплатный я даю,
послушай, если интересно:
чтобы порадовать судью,
признайся сам, что ты убийца, —
тогда получишь легкий срок.
Иначе толку не добиться,
и ты окажешься, дружок,
пожизненно в каморке тесной.
 
   Если уж человек, назначенный быть его адвокатом, хладнокровно присутствовал на таком допросе… Хуану Молине не хотелось думать о том, каков же будет прокурор. В общем, направляемый твердой рукой защитника, Хуан Молина подписал признание, лежавшее у него на коленях. Когда с этим было покончено, доктор Баррьентос улыбнулся и похлопал своего клиента по многострадальной спине.

4

   Дело слушалось недолго. Приговор огласили с такой поспешностью, словно это был военно-полевой трибунал. Хуан Молина, сидевший на скамье подсудимых рядом со своим бездеятельным адвокатом, проявил внимания к процессу не больше, чем случайный свидетель, а не обвиняемый. Он в общем представлял, какое наказание его ожидает, однако ничего не сделал, чтобы как-то улучшить свое положение. Невозможно было отрицать, что он подписал признание своей вины, которым полицейские тыкали в его разбитый нос; однако нельзя отрицать и того, что если бы адвокат не убедил его подмахнуть эту бумагу, Молина мог бы объяснить судье, каким способом эти признание было получено. В конце концов, в материалах следствия значилось, что именно Молина вызвал полицию, когда обнаружил труп. Но дело было в том, что после смерти Ивонны Молину мало беспокоила собственная судьба. Он ни разу не упомянул о Карлосе Гарделе; юноша скорее предпочел бы провести всю жизнь в тюрьме, чем вовлечь Певчего Дрозда в скандальную историю с непредсказуемыми последствиями. С другой стороны, доказательства вины Молины на первый взгляд казались неопровержимыми: одежда, сверху донизу испачканная кровью покойной; следы посмертных объятий на теле Ивонны, наводившие на мысль о сопротивлении и борьбе; тот факт, что на двери не обнаружено следов взлома, а у Молины были ключи от квартиры; а главное – отпечатки пальцев Хуана Молины на рукоятке ножа, ставшего орудием убийства. В защиту подсудимого можно было заявить, что этот ножик давно находился в квартире в качестве домашней утвари и что Молина, безусловно, не раз держал его в руках. Но сам подсудимый не собирался ничего говорить в свое оправдание. Он не хотел никому доставлять проблем. Откровенно говоря, без Ивонны собственное существование стало Молине глубоко безразлично.