Федерико Андахази
Танцующий с тенью

   С песней жил я, с ней умру,
   с ней я странствовал повсюду,
   с ней я похоронен буду,
   с ней явлюсь перед Творцом.
   Как родился я певцом,
   так вовеки им пребуду.
Хосе Эрнандес, «Мартин Фьерро» [1]

ПЕЧАЛЬНАЯ ПЕСНЯ

   Прежде чем за моей спиною распахнется занавес, а из оркестровой ямы зазвучит музыка, позвольте мне – прямо при вас – вызвать к жизни Хуана Молину. Скоро, очень скоро я покину эту старую сцену и уступлю место героям, чтобы они говорили или, лучше сказать, пели сами за себя; однако сначала разрешите мне представить вас, кто бы вы ни были, этому человеку, который – многие так говорят – был величайшим исполнителем танго всех времен. Обязательный к исполнению приговор «величайшим после Гарделя» в его присутствии не был произнесен ни разу – причиной тому часто являлась искренняя убежденность, а еще чаще – неподдельный страх. Молину не просто уважали – да так, что не смели поднять взгляда, – перед ним преклонялись. Когда он пел, его голос проникал в самые черствые души. А когда он вступал в разговор, с прилипшей к губе сигаретой, в сдвинутой набекрень шляпе, ему удавалось внушить страх собеседникам с самой толстой кожей. Карлос Гардель озарил его начало, и, безусловно, он же явился причиной его крестной муки; благодаря Гарделю он стал тем, кем он стал, но еще более верно, что из-за Гарделя он не стал тем, кем мог бы стать. Молина рос в свете звезды Певчего Дрозда, однако жизнь он прожил под гнетом его тени – хотя и не так, как Сальери, поскольку никогда не держал на Гарделя зла; напротив, верность его была безоговорочной. Молина никогда не разделял убеждения, что мир перед ним в долгу, столь распространенного среди людей посредственных, почитающих себя обладателями талантов, которых всем прочим смертным просто не разглядеть. Ему были неведомы муки болезненного самолюбия, и, несмотря на то, что слава его так и не перешагнула через границы городских предместий, бывали моменты, когда он признавал себя человеком удачливым. Не существует фотографий, запечатлевших его на Монмартре или в Латинском квартале в те времена, когда Париж почитался музыкальной Меккой. С него не писали портретов сепией на Бруклинском мосту; не осталось картин, изображающих его на борту корабля, на фоне ускользающего Буэнос-Айреса, каким он видится с Ла-Платы. Но Молина навсегда сохранил снимок, где он, совсем молодой, стоит рядом с Гарделем, а поверх изображения идет дарственная надпись: «Моему другу и сотруднику, Хуану Молине». Слово «друг» – он всегда это понимал – было простой формальностью. Впервые о нем услышали в парке Патрисиос; позже его слава добралась до Палермо [2], спустилась вниз по улице Лас-Эрас, а мифом он стал по другую сторону улицы Бейро. Любовь и злая судьба стали его учителями в поэзии, однако мало кому довелось познакомиться с его горькими и мелодичными стихами. Главным для него было петь. Иного он не хотел. Если кто-нибудь спрашивал, почему он не исполняет песен на собственные стихи, Молина отвечал лаконично: «Кесарю кесарево, а Богу Богово», хотя эта пословица и не объясняла, кто из этих двоих поэт, а кто – певец. Однако точно известно, что природная стыдливость не позволяла ему выставлять напоказ собственные мучения. Он мог бы блистать в «Паризиане» или в «Аббатстве», в «Рояль-Пигаль» или в «Буат-де-Чарльтон». Или же в легендарном «Арменонвилле». Но его шествие по столичным кабаре длилось очень недолго, и даже когда Молине удалось ступить на эти легендарные подмостки, это было не что иное, как злая насмешка судьбы. А потом он чаще всего скрывался в каком-нибудь темном углу, за дымной занавесью сигарет «Маркони» без фильтра, – в исполинской тени, которую отбрасывала на этого юношу фигура стоящего на сцене Гарделя.
   Дамы и господа, прежде чем яркий конус света этого прожектора оставит меня, чтобы переместиться на исполнителей действительно главных ролей, позвольте мне заранее сообщить вам кое-что из того, что вам надлежит знать: жизнь Хуана Молины была отмечена печатью трагедии. Трагедии, автором которой явился он сам. Возможно, вся его биография уместилась бы в одни сутки. Или в имя одной женщины. Но это было бы несправедливо.
   То, что вам предстоит выслушать в дальнейшем, – это печальная и чуть ироничная песня, попытка вновь шаг за шагом пройти путь, что привел Молину к той ночи, когда он сочинил свое роковое танго. Некто, известный лаконизмом и точностью своих определений, сказал, что танго – это печаль, которую танцуют; возможно, именно так, наполнившись этой особой меланхолией, исполняя одну за другой причудливые фигуры этого танца с не совсем обычной хореографией, повинуясь рваному ритму этой воображаемой мелодии, читатель сумеет сделаться зрителем этой истории, написанной в размере «две четверти».
   Дамы и господа, прежде чем я незаметно покину эту сцену и предоставлю каждому из персонажей возможность спеть свою правду, прежде чем поднимется этот пурпурный занавес, слегка потрепанный временем и забвением, я заранее предупреждаю вас, что нижеследующее представляет собой мелодраму, историю величайшего певца всех времен. И на всякий случай спешу уточнить: после Гарделя.

Часть первая

1

   Равнодушная к водам старой реки, присутствовавшей при ее рождении и до сих пор дарившей ей жизнь, – словно неблагодарная гордячка дочь, которая повернулась к матери своей юной спиной победительницы, – столица проснулась, сияя, несмотря на бессонную ночь с пятницы на субботу. Парижские крыши Ретиро [3], мадридские купола Авениды-де-Майо, приехавшие из Нью-Йорка гиганты, несущие на своих плечах фронтисписы, спроектированные итальянскими архитекторами, шпили небоскребов и флюгеры, венчающие церкви, – весь этот ансамбль, единодушный в своем разнообразии, вырастал на фоне прозрачно-фиолетового неба, предвещавшего жаркий день. Буэнос-Айрес, город птиц, заблудившихся среди слепящих огней, таких как огни Собора [4], начинал или, наоборот, завершал очередной день – смотря по тому, где провести условную границу, разделяющую непрерывную городскую жизнь на отрезки длиной в сутки. На дворе безумные годы. На дворе лето. Обитатели ночи, пахнущие табаком и шампанским, брели с покрасневшими глазами, словно застигнутые рассветом вампиры, пытаясь отыскать еще немного полумрака, последнее танго, последнее прибежище между ног у какой-нибудь дешевой проститутки, готовой продать счастливую надежду на то, что ночь еще не окончательно потеряна. Обитатели ночи выходили из Пале-де-Глас, из Арменонвилля, из Шантеклера, из самых роскошных северных кабаре и двигались в сторону самых грязных трущоб близ порта. Незапятнанная чистота покрышек их кабриолетов с откидным верхом погружалась в грязь извилистых улочек с сомнительной репутацией. Этим ночным странникам очень хотелось походить на настоящих злодеев – за это они готовы были платить наличными. По мере того как всходило солнце, среди этих людей все чаще попадались другие – те, кого заставляли ускорять шаг заводские гудки и бег минутной стрелки на часах; те, кто спешил вовремя явиться на работу. Люди двух этих пород смотрели друг на друга недоверчиво, с обоюдным презрением. А в противоположном направлении двигались те, кто стремился попасть из предместья в центр, те, кто выпрыгивал из трамваев и направлял бег своих матовых ботинок к городским конторам.
   Обнаженная, выставив бутоны своих маленьких юных грудей на обозрение любому, кого это заинтересует, облокотившись на балконные перила одного из номеров отеля «Альвеар», похожая на кариатиду, Ивонна созерцает с высоты этого человеческого муравейника все, что открывается взгляду ее бессонных глаз. В руке у нее бокал шампанского, уже утратившего всю свою игристость. Ивонна вымотана до предела, однако ей хочется наполнить легкие воздухом этого утра, наполниться светом и забыть.
   Забыть.
   За спиной девушки, в комнате, посреди вороха шелковых простыней и подушек, набитых гусиным пером, можно разглядеть очертания спящего мужчины. Мужчина храпит, дыхание у него неровное, прерывистое – как будто бы каждый вздох может стать для него последним; его легкие хрипят, как мехи ветхого бандонеона [5], в однообразном ритме две четверти. Возможно, чтобы заглушить своим голосом нестерпимое дребезжание этого старика, коровье брюхо которого вздымается над простынями, а имени которого она уже не помнит, – или, быть может, оттого, что смесь шампанского с холодным порошком, который она только что нюхала, заставляет ее поверить, что в комнате и в самом деле играет бандонеон, Ивонна начинает петь. Обнаженная на фоне солнечного утра, лицом к городу, опершись на перила и словно желая избавиться от тоски шириной в реку за окном, Ивонна набирает в грудь побольше воздуха и поет:
 
Если б мне вновь родиться на свет,
позабыть, кто я есть,
если боль моя сгинет, как бред, —
передать бы привет
той девчонке —
я за это отдам
все, что есть у меня,
и все то, чего нет.
Если б сердце из камня внутри
было (как у тебя),
 
   Обращается Ивонна к одной из кариатид, что поддерживают карниз дома напротив и так похожи на саму певицу, —
 
я б взлетела, как те воробьи,
что весной
улетают домой.
Но в печали, от дома вдали
я устала любовь продавать
без любви,
я устала мужчин целовать
без любви.
Если б мне вдруг опять услыхать
старый аккордеон,
что мне с детства знаком;
если 6 я перестала вдыхать
эту белую льдистую соль,
что приносит лишь боль…
Но я падаю, падаю вниз,
закружилась осенним листом…
Если б вся моя жизнь
оказалась лишь сном,
превратилась в чуть слышную песню
со счастливым концом.
 
   Когда песня кончается, у Ивонны возникает порыв кинуться вниз, влиться в стаю воробьев, снующих по небу без всякого порядка, и убежать, позабыть обо всем. Ивонна мертвой хваткой вцепляется в перила, чтобы избавиться от наваждения, охватившего ее помимо воли. Бокал вертится в воздухе, оставляет за собой шлейф из капель шампанского и в конце концов разбивается вдребезги о плиты тротуара.
   Убежать.
 
   Ивонна была французской проституткой. Самой дорогой проституткой в «Рояль-Пигаль» – самом дорогом кабаре Буэнос-Айреса. Она принимала своих клиентов в роскошных апартаментах отеля «Альвеар».
   В комнате, что находилась этажом ниже Президентских апартаментов, в том самом номере, где останавливались принцы и главы государств, на той самой кровати, на которой спала инфанта Исабель [6], под теми же самыми простынями, Ивонна принимала своих клиентов. Она была одной из самых дорогих проституток, поскольку на самом деле эта девушка представляла собой полную противоположность проститутки. Стройная и легкая, словно пшеничный колосок, колеблемый ветром, Ивонна ничуть не походила на пышнотелых красоток, сидящих за столиками знаменитых кабаре. Невинный, почти что детский взгляд отличал ее от других женщин – со взглядами зловещими, говорящими о большой опытности. Ее груди, которые целиком могли уместиться во впадине одной мужской ладони, казались сосцами девочки и не имели никакого сходства с роскошными прелестями, переполнявшими корсажи девиц, восседавших за стойками в публичных домах. Мужчины просто отказывались верить, что Ивонна – проститутка.
   И в этом заключался ее секрет. Эта девушка продавала не секс, а любовь. Она не изображала фальшивых экстазов, не рычала от страсти, не дарила чувственных слов, не восхищалась мужской силой своих партнеров – зато она дарила им нежные иллюзии, живущие в стихах танго. И, определенно, эти иллюзии хорошо оплачивались: пятьсот песо плюс плата за ночь в отеле. Ивонна была доступна не всем. Ее клиентура была немногочисленна. Однако их хватало, чтобы обеспечить девушке по меньшей мере достойное существование и заработать на хлеб ее паразиту-«покровителю». Покровителя звали Андре Сеген, и был он управляющим «Рояль-Пигаль». Но единственное, чего Ивонне хотелось тем утром, – это убежать и забыть. Обнаженная, словно еще одно изваяние под балконом, подставив свою фарфорово-бледную кожу утреннему бризу, Ивонна мечтала о том, чтобы раскрыть глаза и вдруг увидеть перед собой европейский пейзаж своего детства.
   Неожиданно раздавшийся шумный храп лежащего в комнате животного обрывает ее последнюю песню. Ивонна видит, что ее клиент вот-вот проснется, поэтому бесшумно одевается, забирает лежащие на ночном столике банкноты и оставляет на месте денег записку, написанную на пропитанной духами бумаге. Поскольку имени этого мужчины она не помнит, девушка выводит правильным и решительным почерком:
 
   Любимый!
   Ты был лучшим из того, что случалось со мной за долгое время. Не хочу прерывать твой ангельский сон.
   Вечно твоя,
Ивонна.
 
   Босая, ступая на цыпочках – словно для того, чтобы ангелочек не вышел из своей спячки, Ивонна собралась покинуть комнату. Но перед этим она проложила на стеклянной поверхности подоконника абсолютно ровную дорожку снежной пыли и позавтракала, вдохнув этот лед, который замораживал ее душу и служил ей анестезией. И только потом бесшумно вышла прочь. Со взглядом, потерянным неизвестно где, прижимая бумажник к груди, Ивонна спустилась на проспект Кальяо и смешалась с утренней толпой. Она хотела вернуться домой, улечься в постель и уснуть, чтобы позабыть об этой долгой ночи. Ивонна стремилась оказаться дома как можно скорее: вот она рванулась вдогонку трамваю, подъезжающему к остановке; ее короткий завтрак уже оказал свое воздействие, и девушка не заметила грузовика, который на полной скорости мчался ей навстречу.

2

   По другую сторону Риачуэло [7], в самом отдаленном конце города, подернутом вечной дымкой из копоти и сырости, Южный док начинал свой тяжелый день еще до появления первых лучей солнца. Длиннющая труба судоверфи Дель-Плата одиноко вздымалась над облепившими ее вспомогательными конструкциями. Белый дым струился параллельно реке, мешаясь с облаками. Гудок парохода прорезал рассветную тишь. Вздрогнул разводной мост, подобный колоссу из проржавевшего железа, одну ногу упершему в Док, а другую – в Устье. Мост затрясся, глухо заскрежетал, и спина гиганта лениво поползла вверх, как будто бы он потягивался. И всякое движение на этом новом Родосе – сделанном из брусчатки и листового железа, с фасадами домов, выкрашенными кричащими корабельными красками, с балконами, увешанными гирляндами стираного белья, – замерло.
   Неожиданно в утренней дымке вспыхивают фары грузовика, который только что выехал с верфи, а теперь вынужден остановиться в нескольких метрах перед въездом на мост. Водитель, зная, что ему предстоит долгое ожидание, пока пароход не пройдет между разведенными створками, закуривает сигарету, опускает боковое стекло и начинает вполголоса напевать, не выпуская дымящуюся сигарету изо рта. Хуан Молина пел в любое время и при любых обстоятельствах, в полный голос или сквозь зубы, порою сам того не замечая, – он пел так, как другие думают. Вот и теперь, дожидаясь, пока пройдет пароход и опустится мост, он нанизывает одну на другую строфы танго. Под зеркальцем заднего вида в кабине грузовика висит портрет Певчего Дрозда. Хуан Молина, равнодушный к величественной картине вступления корабля во внутреннюю гавань, поет и поглядывает попеременно то в зеркало, то на портрет. Он видит эту зубастую улыбку, эту шляпу, опущенную на левую бровь, видит глаза, которые как будто освещают своим блеском всю кабину. Взгляд Хуана Молины тут же переносится на отражение собственной улыбки; зубы застывают в оскале, непроизвольно копируя мимику Гарделя. Хуан Молина надевает кепку, лежащую у него на коленях, и, воображая, что это фетровая шляпа, сдвигает ее набок, пытается точно выдержать угол наклона – от верхнего края правого уха до изгиба противоположной брови. Напевая, он как будто вырезает слова своего танго на кузове грузовика:
 
Грузовик мой – не кабриолет,
модным лоском не блещет,
но беды в этом нет:
подождите, услышите скоро,
как вздыхают девчонки вослед,
чуть завидя шофера.
 
 
Мне Дроздом из предместья не стать,
смокинг как у Гарделя, боюсь, никогда не достать,
но пусть хожу я в обносках —
подождите, увидите скоро,
как рыдают девчонки в ответ
этим песням простого шофера.
 
 
Мне в шикарном не петь кабаре,
уж тем более в «Арменонвилле»,
но терпенье: увидите скоро,
как смягчится и самый отпетый злодей,
когда в тесном кругу незнакомых людей
вам сыграет шофер-простофиля.
 
 
Я впустую болтать не привык,
я хочу, чтобы вы не забыли
тот портовый простой грузовик,
что водил ваш шофер-простофиля.
Все желания сбудутся вмиг,
засияет огнями витрина:
выступает тот самый Молина
в том прославленном «Арменонвилле».
 
   Девушки, спешащие к воротам фабрик сквозь густую пелену тумана, портовые рабочие в полосатых тельняшках, ожидающие прохождения парохода, чтобы начать свои маневры, – все внезапно подпадают под магию песни Молины и включаются в общий танец на берегу Риачуэло. Все выделывают разнообразные фигуры, соединяются в пары. Разъединяются, меняются партнерами и воссоединяются снова; танцующие отражаются в темной воде, а женщины в это время поют хором:
 
Пусть не «мерседес-бенц»
и совсем не «грэм-пейдж»,
а простой грузовик —
подождите, услышите скоро,
как вздыхаем мы все от любви,
чуть завидя шофера.
 
   Танцуя на бамперах, взобравшись на подножки грузовика, портовики и работницы поют:
 
Не Венеция здесь, не канал,
Риачуэло – не Сена,
но терпенье, увидите скоро:
мы коврами застелем причал
и поздравим шофера,
когда выйдет наш парень на сцену
знаменитого «Рояль-Пигаль».
 
   Снова гудят фабричные гудки. И тогда, словно развеялись волшебные чары, девушки спрыгивают с подножек грузовика и отправляются дальше, на работу. Портовые рабочие, заметив, что пароход приближается к причалу, кидаются ловить швартовы, которые им бросают с палубы. Оставшись наедине сам с собой, в кабине машины Хуан Молина поглядывает на себя в зеркальце и поет:
 
Не хвастлив мой правдивый язык,
я хочу, чтобы вы не забыли
про того, кто водил грузовик,
когда имя Хуана Молины,
что впустую болтать не привык,
засияв, разукрасит витрины
того самого «Арменонвилля».
 
   Звуки клаксонов прерывают его песню: корабль наконец-то вошел в гавань и мост только что полностью опустился.
 
   Молина был очень доволен своей работой на судоверфи Дель-Плата. Самой сложной операцией было загрузить в кузов стальные бруски, остальное давалось легко: пересекаешь весь город, заезжаешь в Северную гавань, а потом сидишь ждешь, пока грузчики с верфи Гудзон освободят кузов. Когда и с этим покончено, возвращайся в Южный док и начинай сначала – и так до шести вечера. Молина мог ехать к Северной гавани и вдоль берега, но почти всегда, как и теперь, он предпочитает внедриться в центр города и прошествовать на своем великолепном «Интернэшнл» через элегантные улицы районов Ретиро и Реколета. Он проезжает мимо «Шантеклера» и «Пале-де-Глас», слушает последние аккорды тамошних оркестров и, как всегда, обещает сам себе, что в один прекрасный день ступит на эти прославленные подмостки. Правда, на мечтания у Молины остается не так уж много времени: ему надо торопиться, пароход его слишком задержал. Грузовик набирает скорость и мчится по крутому спуску на Кальяо, когда перед кабиной из ниоткуда появляется женщина. Молина едва успевает нажать на тормоз. Колеса блокируются, шины скрежещут, однако сила инерции все тащит груженую громадину вперед; кажется, затормозить ее невозможно. Когда грузовик наконец останавливается, Молина выпрыгивает из кабины, опасаясь худшего. Он вздыхает с облегчением, увидев, что женщина стоит на ногах, словно статуя, в двух миллиметрах от его бампера. Когда мгновенный испуг и понятное негодование уже позади, Молина, уверенный, что эта женщина нарочно решила броситься под его грузовик, спрашивает, все ли с ней в порядке.
   – Вроде бы да, – лепечет дрожащая Ивонна.
   – Подвезти вас куда-нибудь?
   Ивонна качает головой. И только тогда Молина замечает эти синие перепуганные глаза и чувствует что-то вроде жалости, смешанной с чем-то еще, чего он не в силах объяснить, – юноша до сих пор уверен, что эта красивая и растерянная девушка хотела покончить с собой. Ивонна наконец осознает, что была на волосок от того, чтобы реализовать свое стремление позабыть и убежать со всей возможной полнотой. «Ясно одно, – говорит она про себя, – мой завтрак не пошел мне впрок». Она сама себя боится. Она боится всего. Так и не уняв дрожь, Ивонна садится в трамвай. Хуан Молина забирается в кабину, включает первую передачу и думает, что при иных обстоятельствах он мог бы влюбиться без памяти.
   Молина не подозревает, что эта необычная встреча – уже не первая и окажется не последней. Ему неизвестно, что эти печальные синие глаза только что навсегда определили его судьбу.

3

   Небольшой людской водоворот на месте того, что могло обернуться трагедией, еще не успел улечься. Прохожие обсуждают происшествие, показывая друг другу следы резины, прикипевшей к мостовой. Автолюбители сбрасывают скорость, любопытствующие продолжают задавать вопросы, а так называемые очевидцы выдвигают свои версии, одна другой кошмарнее и невероятнее. Почти никто не обратил внимания, что еще одна машина, сверкающий «грэм-пейдж», ехавший по проспекту Альвеар, чуть было не впилился в грузовик сбоку.
   – Прямо-таки роковой перекресток, – произносит полусонный мужчина, дремавший на мягком заднем сиденье «грэм-пейджа», пока внезапная остановка не оборвала его беспокойный сон – да так, что пассажир стукнулся лбом о переднее сиденье.
   – Эта девочка словно заново на свет родилась, – шепчет водитель, указывая на женщину, только что заскочившую в трамвай. – Сейчас самое страшное времечко: пьяные возвращаются из кабаре, а те, кто с утра опаздывает, несутся как очумелые. Самый страшный час, – возвращается он к той же мысли.
   Мужчина, полулежавший на заднем сиденье, теперь садится прямо и, пока шофер заново заводит мотор, повыше поднимает поля шляпы, которая совсем недавно была надвинута на глаза, чтобы защитить владельца от света и, что еще важнее, от нескромных взглядов. Он произносит звонким голосом, который так не вяжется с его сонным видом:
   – Этот угол таит в себе трагедию; заранее предрешено, что если я где-нибудь погибну, так именно на этом углу.
   Водитель кивает. Он уже знает эту историю. Однако его патрон, развалившийся на сиденье, слегка перебравший спиртного, рассказывает ее шоферу в сотый раз. Немало лет назад, а точнее в 1915 году, ему и двум его друзьям – оба актеры – пришла в голову злосчастная идея отправиться в «Пале-де-Глас». Какое-то странное предчувствие убеждало его не ходить; это вообще были неудачные дни, и он опасался встречи с некоей «плохой компанией» из времен, о которых лучше и не вспоминать. Однако друзья его настаивали, а осторожности не место там, где ее могут принять за трусость, – признался мужчина в фетровой шляпе своему водителю, а сам в это время закурил и поудобнее пристроил голову на подлокотнике, – поэтому он в конце концов и дал свое согласие. Как только друзья вошли в заведение, ему в полумраке показалось, что за густыми усами он видит до неприятности знакомое лицо – то самое, которого видеть как раз и не хотел бы. Предчувствие его не обмануло. «Пойдем отсюда», – успел он сказать одному из друзей. Но было поздно. Перед ними уже стоял этот тип с усами, а с ним еще четверо. Далее произошла небольшая потасовка, не имевшая серьезных последствий – так, обмен легкими тычками и взаимные напоминания о старых долгах. Казалось, инцидент исчерпан. Перед рассветом друзья вышли из кабаре, сели в машину и поехали по проспекту Альвеар в сторону Палермо. Но он никак не мог отделаться от предощущения беды; он посмотрел назад через плечо и заметил, что их преследуют. Через несколько перекрестков их догнали и перегородили дорогу. Оставалось только выйти из машины и уладить дело по-мужски, несмотря на то, что их было трое, а противников – четверо. Но выйти они не успели; усач сунул руку за ремень, выхватил револьвер и крикнул: «Больше тебе не петь «Негритенка»!» И тут же выстрелил в упор. И тогда владелец шляпы почувствовал жжение на левой стороне груди [8].