Судья был человек тучный, чем-то напоминавший британского лорда. На макушке у него волос было немного, зато на шею и на уши ниспадали пышные белые локоны – в целом такая прическа напоминала траченный молью парик. С высоты своего кресла судья взирал на Молину так, будто он – диковинное животное, выставленное для всеобщего обозрения. Речи судебных чиновников и показания свидетелей он выслушивал с полным безразличием, замаскированным под беспристрастность. Если выступление кого-нибудь из свидетелей превышало временные рамки, установленные нетерпеливостью судьи, его честь, не скрывая явного неудовольствия, доставал из кармана часы и устраивал настоящее цирковое представление, с ловкостью фокусника крутя их между пальцами.
Прокурор был убежден в виновности Хуана Молины. Безусловно, он несколько избыточно использовал яркие ораторские приемы и красноречивую жестикуляцию. Обилие прилагательных, таких как «зверский», «варварский», «нечеловеческий», «безжалостный», «кровавый» и «ужасающий», которыми прокурор уснащал свою речь, не забывая при этом грозно наставлять на подсудимого свой указующий перст, служило вполне определенным задачам. Обвинитель не просто выполнял свою работу; он сам был искренне уверен, что этот молчаливый гориллоподобный тип – убийца. Тот факт, что обвиняемый был чемпионом в греко-римской борьбе, нажитая Молиной репутация мрачного громилы, само его телосложение – все это работало не в пользу юноши. Он представлял собой живое воплощение смертоубийства. Очевидно, та же безжалостность, с которой борец расправлялся со своими соперниками на ринге, те же примитивные инстинкты, которыми управлялась его жизнь и которые доставляли ему средства к существованию, побудили его жестоко расправиться с молоденькой проституткой, которая никак не могла оказать ему должного сопротивления.
Обвинитель предлагает суду импровизированное повествование, не лишенное живописности, стиль которого напоминает уголовную хронику из газет; то и дело зал сотрясают термины «злосчастье» и «отмщение», а в уста Ивонны (которую во все время слушания дела именуют Марженка Раковска или «убитая») оратор вкладывает такие слова, как «отвращение», «ужас», и «беззащитная». Машинистка, чьи глаза прячутся за очками такой толщины, что стекла кажутся пуленепробиваемыми, немилосердно колотит по клавишам пишущей машинки – этот стук больше всего напоминает звучание фортепиано, с которого сняли струны. Отбиваемый ею однообразный ритм служит аккомпанементом для прокурора, который занимает позицию прямо перед судьей и поет:
Зал, в котором происходило слушание дела, выглядел совсем не так, как представлял себе суд Молина. Не было ни трибун, ни присяжных; не было ни публики, ни прессы. Эта комнатенка скорее походила на контору благотворительной организации, а не на торжественный храм правосудия. Да и само слушание дела больше напоминало не юридическое действо, а утрясание бюрократических формальностей. Внутри этой клетушки с облупившимися стенками и распятым Христом, помещенным над креслом судьи, находились только сам судья, адвокат, прокурор, машинистка, прекратившая подавать малейшие признаки жизни, и один полицейский охранник.
Когда его честь пришел к выводу, что все возможные улики и свидетельства рассмотрены, он обратился с вопросом к Хуану Молине: подтверждает ли он подписанные им показания и признает ли он себя перед лицом суда виновным или невиновным.
– Оставляю это на ваше усмотрение, – кратко ответил обвиняемый.
И тогда судья огласил приговор, в конце которого говорилось:
– Обвиняемый присуждается к пожизненному тюремному заключению.
5
6
7
Прокурор был убежден в виновности Хуана Молины. Безусловно, он несколько избыточно использовал яркие ораторские приемы и красноречивую жестикуляцию. Обилие прилагательных, таких как «зверский», «варварский», «нечеловеческий», «безжалостный», «кровавый» и «ужасающий», которыми прокурор уснащал свою речь, не забывая при этом грозно наставлять на подсудимого свой указующий перст, служило вполне определенным задачам. Обвинитель не просто выполнял свою работу; он сам был искренне уверен, что этот молчаливый гориллоподобный тип – убийца. Тот факт, что обвиняемый был чемпионом в греко-римской борьбе, нажитая Молиной репутация мрачного громилы, само его телосложение – все это работало не в пользу юноши. Он представлял собой живое воплощение смертоубийства. Очевидно, та же безжалостность, с которой борец расправлялся со своими соперниками на ринге, те же примитивные инстинкты, которыми управлялась его жизнь и которые доставляли ему средства к существованию, побудили его жестоко расправиться с молоденькой проституткой, которая никак не могла оказать ему должного сопротивления.
Обвинитель предлагает суду импровизированное повествование, не лишенное живописности, стиль которого напоминает уголовную хронику из газет; то и дело зал сотрясают термины «злосчастье» и «отмщение», а в уста Ивонны (которую во все время слушания дела именуют Марженка Раковска или «убитая») оратор вкладывает такие слова, как «отвращение», «ужас», и «беззащитная». Машинистка, чьи глаза прячутся за очками такой толщины, что стекла кажутся пуленепробиваемыми, немилосердно колотит по клавишам пишущей машинки – этот стук больше всего напоминает звучание фортепиано, с которого сняли струны. Отбиваемый ею однообразный ритм служит аккомпанементом для прокурора, который занимает позицию прямо перед судьей и поет:
Теперь судебный обвинитель описывает круги вокруг Молины – так поступает охотник с подраненной дичью. Не отводя взгляда от судьи, прокурор продолжает:
Поглядите, ваша честь,
как он сумрачен и злобен,
взгляд дикарский, прямо зверский…
Всех примет не перечесть,
сразу видно: он способен
наслаждаться бойней мерзкой.
Те же темные порывы
на арене зреть могли вы:
образ жизни вел он злачный,
жил расправою кулачной.
Судья, похоже, на время вышел из своего летаргического оцепенения и действительно слушает выступление прокурора, который требовательным голосом заявляет:
Полюбуйтесь, ваша честь,
на его прощальный жест,
зверя лютого достойный:
рядом с телом нож остался,
сам он оргии предался
с окровавленной покойной.
Когда прокурор завершает свою арию, машинистка тоже останавливается; последние удары по клавишам непроизвольно складываются в соль-до, знаменующие собой конец красноречивого монолога.
Разберем его «признанье»,
в нем ни боли, ни стыда —
над судом бандит глумится;
я взыскую наказанья:
пусть злодей в тюрьме томится
вплоть до Страшного Суда.
Зал, в котором происходило слушание дела, выглядел совсем не так, как представлял себе суд Молина. Не было ни трибун, ни присяжных; не было ни публики, ни прессы. Эта комнатенка скорее походила на контору благотворительной организации, а не на торжественный храм правосудия. Да и само слушание дела больше напоминало не юридическое действо, а утрясание бюрократических формальностей. Внутри этой клетушки с облупившимися стенками и распятым Христом, помещенным над креслом судьи, находились только сам судья, адвокат, прокурор, машинистка, прекратившая подавать малейшие признаки жизни, и один полицейский охранник.
Когда его честь пришел к выводу, что все возможные улики и свидетельства рассмотрены, он обратился с вопросом к Хуану Молине: подтверждает ли он подписанные им показания и признает ли он себя перед лицом суда виновным или невиновным.
– Оставляю это на ваше усмотрение, – кратко ответил обвиняемый.
И тогда судья огласил приговор, в конце которого говорилось:
– Обвиняемый присуждается к пожизненному тюремному заключению.
5
В то короткое время, пока длилось следствие, Хуан Молина проживал в камере для подозреваемых в тюрьме «Касерос», этом чистилище, в котором подследственные ожидают оглашения приговора – иногда в течение многих лет. Со своими сокамерниками он почти не общался. И тем не менее про него все было известно. Известно было, что раньше Молина выступал как борец в «Рояль-Пигаль» и что теперь ему вменялось в вину убийство проститутки; шепотом произносилось даже имя Кар л оса Гарделя. Однако обо всем этом заключенные узнавали не от Молины. Он ни разу ни с кем не поссорился, и никто не искал ссоры с ним – не только из-за уважения, которое внушала его мускулатура, но еще и потому, что таинственная молчаливость Молины как будто воздвигала вокруг него невидимую крепость. Единственными посетителями, приходившие к нему, были его сестра и его мать. Больше никого. Ни его импресарио, ни его старые знакомые из кафе «У Астурийца», ни его прежние товарищи по судоверфи, ни ребята из труппы «Рояль-Пигаль» – никто не появлялся. Только однажды Молину посетил Гардель – но об этом визите речь впереди. А впрочем, для него со дня смерти Ивонны ничего не имело особенного значения.
Все та же молва и все та же репутация человека неприветливого и замкнутого сопровождала Хуана Молину на пути в тюрьму «Лас-Эрас», куда его перевели сразу после стремительного оглашения приговора. Душа Молины заново приспосабливалась к жизни в этом мире. Во время прогулок по тюремному двору юноше нравилось сидеть на каменных ступеньках – всегда в самом укромном уголке – и, окутавшись облаком сигаретного дыма, которое, казалось, не рассеивалось никогда, следить за футбольными баталиями между другими заключенными. У Молины даже появился близкий приятель – некий Сеферино Рамальо, родом из Энтре-Риос [52], осужденный за двойное убийство (одной из его жертв являлась его жена; кто был второй жертвой – объяснять не требуется), толковый гитарист и певец. И вот, хотя сам он, возможно, об этом и не догадывался, сейчас Молина оказался как никогда близок к тому, чтобы начать свою карьеру, чтобы наконец-то воплотить в жизнь свою самую заветную мечту. В тот день, когда певец и гитарист познакомились друг с другом, им даже не понадобилось разговаривать. Было это так: Рамальо на деревенский лад перебирал струны креольской гитары, сидя в тени единственного платана во дворе тюрьмы «Лас-Эрас»; Молина, оттолкнувшись от той же ноты, запел:
О том, что случилось тем вечером, когда водитель Гарделя обнаружил труп любимой им женщины, Молина начал догадываться много позднее, уже после того, как сам Гардель приехал в тюрьму навестить его. Этому короткому визиту было суждено возвратить Молине способность, а главное – желание ясно мыслить. Все чаще и чаще, и, возможно, против своей воли, певец забивался в самый глухой угол тюрьмы и пытался из темноты своего одиночества восстановить события того рокового вечера. Теперь Молина помнил, что сначала он в отчаянии прижимался к телу Ивонны, потом поднялся, подошел к окну, все так же не отрывая взгляда от распростертого на ковре тела, достал платок, вытер слезы и, облокотившись о подоконник, закурил. Взгляд его блуждал по комнате в поисках какого-нибудь знака, каких-нибудь следов недавнего посещения. Пепельница была заполнена доверху – в основном окурками сигарет «BIS» с отпечатками алой помады, но попадались и другие окурки. Чуть дальше стояла пустая бутылка из-под шампанского, а в самом углу золотой «Ронсон» с гравировкой «К. Г.». Однако Молина старался избегать предположений. Он предпочитал хранить молчание, пока окончательно не убедится в том, что все понимает верно; Молина не хотел никого впутывать в это дело, пока не получит полной информации и не восстановит всю картину трагедии. В начале своего заключения Молина вообще старался не думать. Он хотел только петь и принимать аплодисменты обитателей этой замкнутой вселенной, такой же, как и мир снаружи, только сжатой в пространстве и растянутой во времени. Для проявления чувств и страстей здесь оставался лишь узенький карниз, где все часы как будто останавливаются, а тела плотно притиснуты одно к другому. Во всем остальном, с поправкой лишь на большую откровенность и жесткость отношений, здешнее существование ничем не отличалось от мира, простиравшегося по ту сторону тюремных стен. Если посмотреть с этой точки зрения, можно сказать, что Хуан Молина был счастлив. Он добился – или, еще точнее, начал добиваться того, к чему так стремился в большом мире. Теперь Молине не приходилось подвергать себя ежедневному унижению на ринге в «Рояль-Пигаль», не нужно было выходить на публику в позорных красных трусах. В тюрьме «Лас-Эрас» он, один из немногих, обладал привилегией носить костюм и галстук, а еще певец никогда не расставался с фетровой шляпой, лихо надвинутой на левую бровь. Молина стал настоящей звездой. Нередки были случаи, когда какой-нибудь поклонник в полосатом тюремном одеянии робко подходил к нему за автографом. Заключенные гордились тем, что Хуан Молина содержится именно в «Лас-Эрас», – так же как все портеньо ставят себе в заслугу, что Гардель живет у них в Буэнос-Айресе, а где он родился и кто он по национальности – никого не интересует. Сеферино Рамальо скромно держался на вторых ролях, он негромко подпевал Молине вторым голосом и мастерски аккомпанировал ему на гитаре. Рамальо стал его лучшим другом. Когда Хуан Молина наконец-то почувствовал сладость всеобщего признания, судьба снова преподнесла ему печальное известие. Расстроенный начальник тюрьмы лично вручил певцу приказ, поступивший из министерства: было принято решение перевести Молину в тюрьму «Девото». Этот день стал днем общего траура в исправительной тюрьме на улице Лас-Эрас. Молина и его верный напарник соединились в бесконечно долгом, молчаливом объятии, сдерживая слезы, поток которых затопил бы все Палермо – если бы не кодекс мужской чести, запрещающий рыдания.
Все та же молва и все та же репутация человека неприветливого и замкнутого сопровождала Хуана Молину на пути в тюрьму «Лас-Эрас», куда его перевели сразу после стремительного оглашения приговора. Душа Молины заново приспосабливалась к жизни в этом мире. Во время прогулок по тюремному двору юноше нравилось сидеть на каменных ступеньках – всегда в самом укромном уголке – и, окутавшись облаком сигаретного дыма, которое, казалось, не рассеивалось никогда, следить за футбольными баталиями между другими заключенными. У Молины даже появился близкий приятель – некий Сеферино Рамальо, родом из Энтре-Риос [52], осужденный за двойное убийство (одной из его жертв являлась его жена; кто был второй жертвой – объяснять не требуется), толковый гитарист и певец. И вот, хотя сам он, возможно, об этом и не догадывался, сейчас Молина оказался как никогда близок к тому, чтобы начать свою карьеру, чтобы наконец-то воплотить в жизнь свою самую заветную мечту. В тот день, когда певец и гитарист познакомились друг с другом, им даже не понадобилось разговаривать. Было это так: Рамальо на деревенский лад перебирал струны креольской гитары, сидя в тени единственного платана во дворе тюрьмы «Лас-Эрас»; Молина, оттолкнувшись от той же ноты, запел:
Кто знает, возможно, при иных обстоятельствах дуэт Молина – Рамальо засверкал бы столь же ярко, как пара Гардель – Раццано. И все-таки этим двоим, хотя границы их мира были неизмеримо теснее, удалось добиться столь же всеобщего признания. Поначалу Молина и Рамальо встречались и пели вместе с одной-единственной целью: убежать из этих мерзких стен, оседлав веселые песенки из глубинки, которыми был богат уроженец Энтре-Риос, и горькие мелодии танго, которыми отвечал ему Молина. Потом вокруг этой пары начали собираться слушатели – немногочисленные, но преданные. Спустя еще какое-то время обитатели «Лас-Эрас», приходившие на их концерты, заполняли весь тюремный двор – так, что было не протолкнуться. Хуан Молина стал знаменитым.
Пусть надежды не сбылись,
позабудем, что решетки
нам закрыли день вчерашний, —
словно плющ, что лезет ввысь,
просочась сквозь загородки,
смотрит вдаль с высокой башни, —
так и мы с тобой сумеем
горизонт перемахнуть,
в старый двор перенестись.
Спой же, брат, как раз успеем
в лад гитаре подтянуть,
две четвертых – ритм веселья,
и тогда сырая келья
этой мерзостной тюрьмы
станет сценой театральной
с люстрой яркою, хрустальной.
Девушки вздыхают в зале,
а на сцене – только мы.
Шаг вперед – и ты артист,
верю, песня будет длинной,
крепко руки мы пожали:
вот Рамальо-гитарист,
вот певец Хуан Молина.
О том, что случилось тем вечером, когда водитель Гарделя обнаружил труп любимой им женщины, Молина начал догадываться много позднее, уже после того, как сам Гардель приехал в тюрьму навестить его. Этому короткому визиту было суждено возвратить Молине способность, а главное – желание ясно мыслить. Все чаще и чаще, и, возможно, против своей воли, певец забивался в самый глухой угол тюрьмы и пытался из темноты своего одиночества восстановить события того рокового вечера. Теперь Молина помнил, что сначала он в отчаянии прижимался к телу Ивонны, потом поднялся, подошел к окну, все так же не отрывая взгляда от распростертого на ковре тела, достал платок, вытер слезы и, облокотившись о подоконник, закурил. Взгляд его блуждал по комнате в поисках какого-нибудь знака, каких-нибудь следов недавнего посещения. Пепельница была заполнена доверху – в основном окурками сигарет «BIS» с отпечатками алой помады, но попадались и другие окурки. Чуть дальше стояла пустая бутылка из-под шампанского, а в самом углу золотой «Ронсон» с гравировкой «К. Г.». Однако Молина старался избегать предположений. Он предпочитал хранить молчание, пока окончательно не убедится в том, что все понимает верно; Молина не хотел никого впутывать в это дело, пока не получит полной информации и не восстановит всю картину трагедии. В начале своего заключения Молина вообще старался не думать. Он хотел только петь и принимать аплодисменты обитателей этой замкнутой вселенной, такой же, как и мир снаружи, только сжатой в пространстве и растянутой во времени. Для проявления чувств и страстей здесь оставался лишь узенький карниз, где все часы как будто останавливаются, а тела плотно притиснуты одно к другому. Во всем остальном, с поправкой лишь на большую откровенность и жесткость отношений, здешнее существование ничем не отличалось от мира, простиравшегося по ту сторону тюремных стен. Если посмотреть с этой точки зрения, можно сказать, что Хуан Молина был счастлив. Он добился – или, еще точнее, начал добиваться того, к чему так стремился в большом мире. Теперь Молине не приходилось подвергать себя ежедневному унижению на ринге в «Рояль-Пигаль», не нужно было выходить на публику в позорных красных трусах. В тюрьме «Лас-Эрас» он, один из немногих, обладал привилегией носить костюм и галстук, а еще певец никогда не расставался с фетровой шляпой, лихо надвинутой на левую бровь. Молина стал настоящей звездой. Нередки были случаи, когда какой-нибудь поклонник в полосатом тюремном одеянии робко подходил к нему за автографом. Заключенные гордились тем, что Хуан Молина содержится именно в «Лас-Эрас», – так же как все портеньо ставят себе в заслугу, что Гардель живет у них в Буэнос-Айресе, а где он родился и кто он по национальности – никого не интересует. Сеферино Рамальо скромно держался на вторых ролях, он негромко подпевал Молине вторым голосом и мастерски аккомпанировал ему на гитаре. Рамальо стал его лучшим другом. Когда Хуан Молина наконец-то почувствовал сладость всеобщего признания, судьба снова преподнесла ему печальное известие. Расстроенный начальник тюрьмы лично вручил певцу приказ, поступивший из министерства: было принято решение перевести Молину в тюрьму «Девото». Этот день стал днем общего траура в исправительной тюрьме на улице Лас-Эрас. Молина и его верный напарник соединились в бесконечно долгом, молчаливом объятии, сдерживая слезы, поток которых затопил бы все Палермо – если бы не кодекс мужской чести, запрещающий рыдания.
6
Итак, холодным июльским утром [53] Хуан Молина едет в зарешеченном грузовике – его перевозят из «Лас-Эрас» в «Девото». Запястья его скованы наручниками, цепочка от которых пристегнута к металлическому поручню; Молину охраняют четверо полицейских. Сквозь решетку в окошке Молина смотрит на пасмурный город. Эта новая встреча с улицами Буэнос-Айреса возвращает юноше кое-какие утраченные воспоминания и наполняет его радостью, которая длится так недолго, что сама собой обращается в печаль. Вот и опять, словно так ему положено на роду, когда певец находился в одном шаге от славы, удача снова поворачивается к нему спиной. В тот самый момент, когда призрак Ивонны только-только начинал бледнеть и юноша заново учился получать удовольствие от своего странного существования, судьба опять обрушивает на него свой гнев. Воспоминание о женщине, которую он так любил, снова воцаряется в голове Молины, чтобы терзать его, как тяжкое наказание. Пока эта камера на колесах, в которой заключен певец, петляет по улочкам квартала Девото, Молина чувствует себя как человек, которого отправили в ссылку на край света. Начинать все сначала, снова завоевывать уважение, обретать свое место, заводить нового друга или, быть может, новых врагов и – кто знает? в очередной раз пытаться добыть для себя трон исполнителя танго. От одних мыслей об этом на Молину наваливается усталость, крайняя степень которой – это полное отсутствие желания жить. В конце концов грузовик подъезжает к тюремным воротам и останавливается перед шлагбаумом. Наступает гробовая тишина.
Двое охранников – по одному с каждой стороны – берут Молину под руки и спускают его на землю с такой чрезмерной осторожностью, что, кажется, они боятся, как бы бывший чемпион не оказал им ожесточенного сопротивления. Он снова становится никем. Возможно, первое, что его ожидает, – это изъятие его костюма в полоску и выдача костюма другого образца, тоже полосатого. Молину заводят в какой-то кабинет; там его встречает толстенький мужчина с усами.
– А мы вас ждали, – коротко бросает усатый и воинственным тоном приказывает охранникам: – Не отпускайте его, пока не окажемся внутри.
С Молиной продолжают обращаться так, словно он – опаснейший головорез, а не всеми уважаемый певец, каковым он являлся несколько часов назад.
Когда его ведут по холодному коридору, выходящему прямо на двор, Хуан Молина постепенно понимает, что все обстоит несколько иначе: он видит, что во дворе собралась целая толпа, и еще множество голов выглядывает из-за прутьев на окнах – заключенные ожидают его появления, чуть ли не сидя верхом друг на друге. Как только певец показывается в дверном проеме, двор взрывается овацией: люди выкрикивают его имя и хлопают в ладоши. И теперь полицейским приходится охранять Молину от восторженной публики: от бесчисленных ладоней, тянущихся к нему за рукопожатием, от настойчивости тех, кто желает во что бы то ни стало его обнять. И вот неожиданно разрозненные приветствия перерастают в общую песню, больше всего похожую на многоголосый хор болельщиков на трибунах футбольного стадиона:
Двое охранников – по одному с каждой стороны – берут Молину под руки и спускают его на землю с такой чрезмерной осторожностью, что, кажется, они боятся, как бы бывший чемпион не оказал им ожесточенного сопротивления. Он снова становится никем. Возможно, первое, что его ожидает, – это изъятие его костюма в полоску и выдача костюма другого образца, тоже полосатого. Молину заводят в какой-то кабинет; там его встречает толстенький мужчина с усами.
– А мы вас ждали, – коротко бросает усатый и воинственным тоном приказывает охранникам: – Не отпускайте его, пока не окажемся внутри.
С Молиной продолжают обращаться так, словно он – опаснейший головорез, а не всеми уважаемый певец, каковым он являлся несколько часов назад.
Когда его ведут по холодному коридору, выходящему прямо на двор, Хуан Молина постепенно понимает, что все обстоит несколько иначе: он видит, что во дворе собралась целая толпа, и еще множество голов выглядывает из-за прутьев на окнах – заключенные ожидают его появления, чуть ли не сидя верхом друг на друге. Как только певец показывается в дверном проеме, двор взрывается овацией: люди выкрикивают его имя и хлопают в ладоши. И теперь полицейским приходится охранять Молину от восторженной публики: от бесчисленных ладоней, тянущихся к нему за рукопожатием, от настойчивости тех, кто желает во что бы то ни стало его обнять. И вот неожиданно разрозненные приветствия перерастают в общую песню, больше всего похожую на многоголосый хор болельщиков на трибунах футбольного стадиона:
Молина не верит своим глазам. Самые опасные преступники прижимаются к оконным решеткам, а остальные, тесно сплетясь друг с другом, образуют возбужденную танцующую массу, которой заполнены все тюремные коридоры. При этом они поют:
Пусть тюрьма – не совсем «Одеон»
и поют в «Мулен-Руж» по-другому,
да и мы не французы пока;
птицы мы не большого полета,
но послушай восторженный гомон
и приветствия с разных сторон —
это парня из грузовика
привечают в «Девото».
Не прекращая танцевать, заключенные проводят Молину по всем уголкам тюрьмы, словно превратившись в одного большого и гостеприимного хозяина, который показывает Молине его новое жилище:
Пусть Биг-Бен не затмят эти вышки,
и народ мы простой,
не большие сеньоры,
не британские важные лорды —
погоди, и увидишь ты скоро,
как танцуют сидельцы-мальчишки,
чуть заслыша аккорды
этих танго, что спеты тобой.
Кажется, что тюремное начальство само позаботилось об устройстве этого праздника: в определенный момент в руках у арестантов откуда ни возьмись появляются помятые металлические кувшинчики и звучит единодушная здравица:
Не шикарные здесь коридоры,
антураж этих залов и комнат
не напомнит тебе «Гранд-Отель»,
даже твой пансион не напомнит,
но зато убедишься ты скоро,
что поклонников сладки восторги:
заживешь ты у нас, как Гардель
на гастролях в Нью-Йорке.
Хуану Молине пришел на память тот далекий день, когда он, еще мальчиком в коротких штанишках, впервые увидел Гарделя. А теперь его самого приветствовали с таким же обожанием. Он сделался частью мифологии всех тюрем этой страны; его имя, передаваемое из уст в уста, облетело все камеры во всех узилищах и застенках. В этом параллельном, потаенном мире, население которого состояло из арестантов, он был самым знаменитым человеком. От приема, устроенного ему в тюрьме «Девото», Молина получил больше приятных волнений, чем когда-либо получали самые прославленные тангеро, которым рукоплескал Париж. И эта встреча положила начало его сольной карьере. Вынужденное расставание с Сеферино Рамальо превратило миф о дуэте с именем Молина – Рамальо в самодостаточное, короткое и звучное имя Хуан Молина, которое теперь знали все.
Пусть шампанского нам не нальют,
здесь молчать никому неохота:
будь здоров, музыкант молодой, —
салютуем коктейлем из хлеба с водой;
так и знай, что в «Девото»
будет твой настоящий дебют.
7
Ничто не отличало Хуана Молину от тех знаменитостей, что существовали «там, снаружи». По понятиям этой параллельной вселенной Молина был богатым человеком. Он носил самые лучшие костюмы, жил в отдельной «резиденции» в самом близком к тюремному начальству помещении, спал в удобной постели, получал на обед те же блюда, что и начальник тюрьмы, курил сигареты «BIS», а иногда и гаванские сигары. У Молины теперь был помощник, которого певец всегда называл «мой друг» – хотя это была просто форма вежливости, а еще Молина обзавелся чем-то вроде импресарио, который улаживал детали его выступлений. Обычно певец выступал по пятницам и субботам в большом дворе, и эти концерты были главными событиями тюремной жизни. Преклонение остальных заключенных перед Молиной не знало границ. Все были благодарны ему за ту радость, которую юноша дарил им дважды в неделю.
Подобно тому как президенты устраивают в честь иностранных посланников концерты лучших артистов своей страны, начальник тюрьмы всякий раз, когда к нему являлись с визитом представители государственной власти, потчевал гостей песнями Хуана Молины, попутно в лучшем свете выставляя свои достижения на посту руководителя исправительного заведения.
Однажды вечером, когда Молина ничего такого не ожидает, юноше сообщают, что к нему прибыл посетитель. Новость разносится по коридорам, как огненная вспышка, вся тюрьма ходит ходуном: повидать Молину явился Карлос Гардель, собственной персоной. Оставшись наедине, в присутствии одного только охранника, который не может отвести глаз от Певчего Дрозда, Гардель и Молина молча смотрят друг на друга. Оба курят. Во взгляде Красавца с Абасто есть что-то такое, что разглядеть может только Молина. Теперь они, каждый в своем измерении, – две знаменитости. Карлос Гардель никогда не простит своему водителю, что тот так и не раскрыл ему, что он – тоже тангеро. Однако впервые он смотрит на Молину как на равного себе. Этим двоим так много нужно сказать друг другу, что они предпочитают молчать. Бывший водитель, чья преданность не знала границ, подыскивает самую короткую и наименее сентиментальную фразу, чтобы дать Гарделю понять, что приходить к нему больше не нужно. Гардель понимает. Никаких разъяснений не требуется. Посетитель встает, каблуком тушит окурок сигареты, поворачивается к заключенному спиной и уходит, не попрощавшись. Оба знали, что эта встреча станет для них последней.
Молине нравилось время от времени затеряться в запутанных переходах тюрьмы, отыскать, как водится, самый темный уединенный угол, закурить сигаретку и, укрывшись занавесью этого дыма, не давать воли воспоминаниям. Однако после того дня, когда Гардель навестил его, певец уже не мог удержаться от попыток восстановить детали далекого уже вечера, когда он натолкнулся на тело Ивонны. И вот, в темноте этих одиноких убежищ, Молина помимо своей воли ощутил нечто вроде озарения: разрозненные черточки понемногу начали складываться в единую картину; он был на пути к тому, чтобы полностью разобраться в событиях трагической ночи. Молина вспомнил, как, оторвавшись наконец от тела Ивонны, он подошел к граммофону и избавил пластинку от бесконечной гонки по кругу. Он был как в бреду. В беспамятстве. На мгновение он засомневался, не сам ли поставил эту пластинку. Он еще раз восстановил свои действия с того момента, как вошел в квартиру, и вспомнил, что пластинка уже стояла на вертушке, ему оставалось только покрутить ручку. В мерцающем свете вывески все казалось зыбким, неявным. На передвижном баре стоял пустой пузырек, в нем не осталось ни пылинки от того, что раньше хранилось внутри, – от кокаина. И теперь, глядя на Ивонну, лежащую в луже собственной крови, Молина не мог себе простить своего молчания, разъедавшего его изнутри, проникавшего в самые глубины души. Если бы он заговорил, если бы попытался уговорить ее бежать вдвоем, если бы убедил позабыть Гарделя, возможно, кто знает… Молина в замешательстве бродил по комнате, едва стоя на ногах. Сидя в темном углу тюрьмы «Девото», певец вспомнил, что в ту ночь шел тоскливый дождь и что капли испарялись, как только падали на неоновые трубки вывески «Глостора». Хуан Молина тогда подошел к бару, плеснул себе виски, закурил, снова покрутил ручку граммофона, и в комнате опять зазвучала песня «В тот день, когда меня полюбишь». Кровь на ковре начинала подсыхать. Так же как и слезы Молины. Обессилев от бесконечного плача, который опустошил его душу, но не принес ни утешения, ни успокоения, юноша утратил всякое представление о времени. В душе его воцарилась зловещая тишина, которая наступает после пожара, когда огонь уже пожрал все на своем пути и остались только дымящиеся головешки. У Молины появилось странное чувство, будто он – единственный, кто выжил после внезапного Апокалипсиса; да так оно и было – ведь центром вселенной его души являлась Ивонна, и без нее все лишилось смысла. И вот, бредя по пепелищу собственной жизни, Хуан Молина задавался вопросом – а стоит ли продолжать? В своем сокровенном тюремном убежище Молина вспоминал, что тот день вовсе не был хорошим, или, если выразиться чуть иначе, этот день прошел для него хуже, чем другие. Настроение Молины зависело от Ивонны. А ее настроение подчинялось изломанному ритму ее непростых отношений с Гарделем. Если Ивонна светилась радостью, это означало, что у нее – по крайней мере на какое-то мгновение – появлялась иллюзия, что все еще может наладиться. Тогда душу Хуана Молины заволакивал густой мрак, и теперь уже он терял всякую надежду. Если же, наоборот, Ивонна выглядела расстроенной и подавленной, если глаза ее делались пустыми от нескончаемых рыданий, если девушка неожиданно хватала его за руки и признавалась: «Ты – единственный, кто меня понимает», в душу Молины возвращались все те надежды, которые отняло у него отчаяние вчерашнего дня. Но тот самый день был не из хороших. Ивонна казалась счастливой и почти что с ним не разговаривала. Поэтому Хуан Молина, уладив одно безотлагательное дело, собрался выйти прогуляться, чтобы немного развеяться и привести в порядок хаос терзавших его мыслей. Сейчас он не мог точно определить, сколько часов провел на улице. Погруженный в бурное море своих темных предчувствий, юноша утратил представление о времени, собственная память ему больше не подчинялась. Теперь, укутавшись облаком табачного дыма в одинокой полутьме тюрьмы «Девото», Хуан Молина вспоминал голос Ивонны: «Проси меня о чем хочешь», – говорила ему девушка, покончив с тонкой полоской снега, выложенной на столике орехового дерева. «Ну вот, душа снова соединилась с телом», – говорила она, расстегивая пуговки на японской рубашке, которую подарил ей Гардель.
Подобно тому как президенты устраивают в честь иностранных посланников концерты лучших артистов своей страны, начальник тюрьмы всякий раз, когда к нему являлись с визитом представители государственной власти, потчевал гостей песнями Хуана Молины, попутно в лучшем свете выставляя свои достижения на посту руководителя исправительного заведения.
Однажды вечером, когда Молина ничего такого не ожидает, юноше сообщают, что к нему прибыл посетитель. Новость разносится по коридорам, как огненная вспышка, вся тюрьма ходит ходуном: повидать Молину явился Карлос Гардель, собственной персоной. Оставшись наедине, в присутствии одного только охранника, который не может отвести глаз от Певчего Дрозда, Гардель и Молина молча смотрят друг на друга. Оба курят. Во взгляде Красавца с Абасто есть что-то такое, что разглядеть может только Молина. Теперь они, каждый в своем измерении, – две знаменитости. Карлос Гардель никогда не простит своему водителю, что тот так и не раскрыл ему, что он – тоже тангеро. Однако впервые он смотрит на Молину как на равного себе. Этим двоим так много нужно сказать друг другу, что они предпочитают молчать. Бывший водитель, чья преданность не знала границ, подыскивает самую короткую и наименее сентиментальную фразу, чтобы дать Гарделю понять, что приходить к нему больше не нужно. Гардель понимает. Никаких разъяснений не требуется. Посетитель встает, каблуком тушит окурок сигареты, поворачивается к заключенному спиной и уходит, не попрощавшись. Оба знали, что эта встреча станет для них последней.
Молине нравилось время от времени затеряться в запутанных переходах тюрьмы, отыскать, как водится, самый темный уединенный угол, закурить сигаретку и, укрывшись занавесью этого дыма, не давать воли воспоминаниям. Однако после того дня, когда Гардель навестил его, певец уже не мог удержаться от попыток восстановить детали далекого уже вечера, когда он натолкнулся на тело Ивонны. И вот, в темноте этих одиноких убежищ, Молина помимо своей воли ощутил нечто вроде озарения: разрозненные черточки понемногу начали складываться в единую картину; он был на пути к тому, чтобы полностью разобраться в событиях трагической ночи. Молина вспомнил, как, оторвавшись наконец от тела Ивонны, он подошел к граммофону и избавил пластинку от бесконечной гонки по кругу. Он был как в бреду. В беспамятстве. На мгновение он засомневался, не сам ли поставил эту пластинку. Он еще раз восстановил свои действия с того момента, как вошел в квартиру, и вспомнил, что пластинка уже стояла на вертушке, ему оставалось только покрутить ручку. В мерцающем свете вывески все казалось зыбким, неявным. На передвижном баре стоял пустой пузырек, в нем не осталось ни пылинки от того, что раньше хранилось внутри, – от кокаина. И теперь, глядя на Ивонну, лежащую в луже собственной крови, Молина не мог себе простить своего молчания, разъедавшего его изнутри, проникавшего в самые глубины души. Если бы он заговорил, если бы попытался уговорить ее бежать вдвоем, если бы убедил позабыть Гарделя, возможно, кто знает… Молина в замешательстве бродил по комнате, едва стоя на ногах. Сидя в темном углу тюрьмы «Девото», певец вспомнил, что в ту ночь шел тоскливый дождь и что капли испарялись, как только падали на неоновые трубки вывески «Глостора». Хуан Молина тогда подошел к бару, плеснул себе виски, закурил, снова покрутил ручку граммофона, и в комнате опять зазвучала песня «В тот день, когда меня полюбишь». Кровь на ковре начинала подсыхать. Так же как и слезы Молины. Обессилев от бесконечного плача, который опустошил его душу, но не принес ни утешения, ни успокоения, юноша утратил всякое представление о времени. В душе его воцарилась зловещая тишина, которая наступает после пожара, когда огонь уже пожрал все на своем пути и остались только дымящиеся головешки. У Молины появилось странное чувство, будто он – единственный, кто выжил после внезапного Апокалипсиса; да так оно и было – ведь центром вселенной его души являлась Ивонна, и без нее все лишилось смысла. И вот, бредя по пепелищу собственной жизни, Хуан Молина задавался вопросом – а стоит ли продолжать? В своем сокровенном тюремном убежище Молина вспоминал, что тот день вовсе не был хорошим, или, если выразиться чуть иначе, этот день прошел для него хуже, чем другие. Настроение Молины зависело от Ивонны. А ее настроение подчинялось изломанному ритму ее непростых отношений с Гарделем. Если Ивонна светилась радостью, это означало, что у нее – по крайней мере на какое-то мгновение – появлялась иллюзия, что все еще может наладиться. Тогда душу Хуана Молины заволакивал густой мрак, и теперь уже он терял всякую надежду. Если же, наоборот, Ивонна выглядела расстроенной и подавленной, если глаза ее делались пустыми от нескончаемых рыданий, если девушка неожиданно хватала его за руки и признавалась: «Ты – единственный, кто меня понимает», в душу Молины возвращались все те надежды, которые отняло у него отчаяние вчерашнего дня. Но тот самый день был не из хороших. Ивонна казалась счастливой и почти что с ним не разговаривала. Поэтому Хуан Молина, уладив одно безотлагательное дело, собрался выйти прогуляться, чтобы немного развеяться и привести в порядок хаос терзавших его мыслей. Сейчас он не мог точно определить, сколько часов провел на улице. Погруженный в бурное море своих темных предчувствий, юноша утратил представление о времени, собственная память ему больше не подчинялась. Теперь, укутавшись облаком табачного дыма в одинокой полутьме тюрьмы «Девото», Хуан Молина вспоминал голос Ивонны: «Проси меня о чем хочешь», – говорила ему девушка, покончив с тонкой полоской снега, выложенной на столике орехового дерева. «Ну вот, душа снова соединилась с телом», – говорила она, расстегивая пуговки на японской рубашке, которую подарил ей Гардель.