Говорят, что нет древнее,
чем у шлюхи, ремесла, —
в этом я не вижу зла,
но вопрос задам тебе я:
коль не будет сутенера,
с кем бы в долю ты вошла?
Что древней, в конце концов, —
курочка или яйцо?
Не хочу вдаваться в споры,
но куда б ты побрела,
не найдя во мне опоры?
 
   Андре Сеген с удовольствием наблюдает, как сплетаются тела его учениц, как партнерши обвивают друг друга ногами, как стройные икры скользят по обнажившейся поверхности бедер, и продолжает напевать:
 
Дамы, господа, простите —
я от спора отвлекусь
и представлюсь для начала:
я Андре Сеген зовусь,
бедных женщин покровитель;
здесь среди профессионалов
я единственный француз.
 
 
На Риачуэло с Сены
я попал и знаю цену
своему происхожденью:
дома, если откровенно,
я особо не блистал,
но под этим небом стал
франтом по определенью.
 
   Андре Сегену нравится примерять на себя роль неудачника; напевая эту песню, исполненный жалостью к самому себе, он заставляет своих протеже теснее прижиматься друг к другу, щека к щеке, настойчивее обнимать партнершу за талию, наполнять каждый взгляд призывной чувственностью.
 
У меня работниц много:
говорящих по-французски
и по-польски, и по-русски,
но я сам не рад порой,
что воспитывал их строго:
мне теперь ни у одной
утешенья не найти,
скажут мне: сперва плати.
 
   Изливая в песне свои притворные жалобы, Андре Сеген ограничивается тем, что смотрит на танцующих и дает указания. Сам он не принимает участия в танце. Он смотрит, как напрягаются девичьи тела, как скользят по гладкой коже шелковые чулки, как сталкиваются друг с другом юные груди, и, наслаждаясь про себя, продолжает петь:
 
Скажешь: я живу порхая,
тяжкий труд мне незнаком,
что я в койке отдыхаю,
жду, когда придут девчонки,
потрясая кошельком
после славной работенки.
Приведу в свою защиту
оправдания простые:
ведь работницы мои —
не монашенки святые,
в них смиренья не ищи ты;
прочь сбегают, чуть моргни.
Чтобы их вернуть обратно,
звать приходится сержанта.
 
   Администратор из «Рояль-Пигаль» поет, не забывая при этом оценивать скрытые возможности, которые таятся в каждой из этих девушек. Он уже успел разглядеть в Ивонне врожденную предрасположенность к танго. Сразу видно, что она усваивает этот танец быстрее и лучше остальных. И привносит в него такую чувственность, которую даже Сегену редко доводилось наблюдать. Что-то в этой молоденькой ученице волнует Сегена. Она, конечно, намного тоньше, чем женщины, о которых обычно мечтает мужчина, – но администратор угадывает в Ивонне скрытый талант, которому надо только дать созреть; остается немного подождать, думает Сеген и поет:
 
Дороги духи да тряпки,
всякие шелка-перкали,
полицейский тянет взятки —
посчитай, и выйдет сумма,
станешь ты меня едва ли
впредь держать за толстосума.
Отвечать за все детали,
содержать дела в порядке —
горше в мире нет печали.
 
   И, как обычно, выплакав свое несуществующее горе, Анд ре Сеген заканчивал свой танцевальный класс, а потом просил девушек, чтобы их оставили с Ивонной наедине. Он сам стал ее первым клиентом. Именно Андре впервые заплатил ей за работу – и, кстати, не слишком-то щедро. А еще Андре был первым, кто проложил для Ивонны белую, абсолютно ровную дорожку на столике из черного мрамора и дал ей попробовать волшебного порошка счастья. Ивонна поняла, что в умелых руках этого волка, притворяющегося ягненком, заключены теперь нити ее судьбы.

5

   В восемнадцать лет Хуан Молина пошел работать на верфь Дель-Плата. Тяжелая работа по двенадцать часов в день сделала из него здоровенного крепкого парня – только лицо все еще оставалось детским. Времена церковного хора остались позади; ангельское сопрано Молины превратилось в тенор. Пел он всегда. Он делал это с естественностью человека, привыкшего думать вслух. Таская на плече стальные бруски, Молина тихонько мурлыкал танго Селедонио [29], при этом выгибал бровь и кривил рот. Перекидав все бруски в кузов, Молина садился за баранку и с высоты кабины чувствовал себя настоящим великаном. Он пробирался на своем массивном грузовике «Интернэшнл» по узким проездам Дока, балансировал между портовыми строениями и рекой, а сам при этом все напевал, не выпуская сигареты изо рта. Короткие штанишки ушли в прошлое, став приятным воспоминанием. Когда солнце клонилось к закату, те самые люди, что раньше приходили в церковь специально, чтобы послушать, как он поет, теперь собирались в кафе «У Астурийца [30]» и ждали, когда Молина возьмется за гитару и споет им несколько танго. Юношу обступали тесным кружком и наперебой заказывали ему любимые песни. Бурный роман Молины с его гитарой продолжался уже довольно долго. Порой гитара была послушной возлюбленной, нежной подругой; но бывало и наоборот – становилась неукротимой, отказывалась исполнять затейливые арпеджио. «Как нет учителей в любви, так нет их и в музыке», – поговаривал Хуан Молина. Он был абсолютным самоучкой, что придавало его манере играть и петь неповторимый индивидуальный характер. Молина не знал нотной грамоты, да и не интересовался этим.
   Хуан Молина свел почти все свои счеты с прошлым. Как только он получил свое первое жалованье, сразу же расплатился с сеньором Глюксманом. Однажды вечером Молина явился в салон на улице Флорида и подошел к прилавку. Продавец узнал его в лицо; потом перевел взгляд на мускулистое тело, побледнел и запричитал:
   – Берите все, что хотите, только, пожалуйста, не убивайте!
   Хуан Молина скривил рот в усмешке, сунул руку в карман, достал пригоршню банкнот, переложил их в ладонь продавца и сказал:
   – Это все вам. Проценты за кредит тоже учтены.
   Молина больше не жил с родителями в доме на улице Брандсена в Ла-Боке: после определенных событий ему пришлось уйти, чтобы никогда больше не возвращаться. Однажды вечером, когда юноша вернулся домой с работы, до него с кухни донесся не долгожданный аромат жаркого, а приглушенный плач матери. Молина вбегает, распахивает дверь и видит, что мать закрывает лицо руками. Сын подходит ближе; мягко преодолевая сопротивление женщины, отнимает ее руки от лица. И тогда его взгляду открывается рассеченная бровь, огромный синяк и припухший глаз. Молина обнимает мать; их горькие слезы перемешиваются в одном потоке. Потом он нежно отстраняет женщину, шепчет: «Я сейчас, старушка, я сейчас». Мать пытается его остановить. Но уже поздно. Хуан Молина выходит из кухни, идет на двор и высматривает отца среди обитателей их большого дома. Вот он пьет мате в прохладной тени зеленого плюща. Едва появившись в дверном проеме, Хуан Молина выкрикивает:
   – Так, значит, вот какой вы крутой!
   Вместо ответа отец с тревогой и неуверенностью оглядывает соседей – невольных свидетелей происходящего.
   – Так, значит, вы теперь такой храбрец, что бьете женщин, – добавляет сын, задрав подбородок.
   Словно повинуясь инстинкту, отец отставляет недопитый мате и хватается рукой за ремень. Ничего хуже для себя он придумать не мог. За эту секунду Хуану Молине вспомнилась вся бесконечная череда ударов, которые он получал с тех пор, как себя помнил. И тут же перед глазами Молины возникает другая сцена из его детства, когда он чуть было не погиб от рук сутенера, избивавшего свою подружку. Женщины, стирающие белье в углу двора, отводят взгляды, втягивают головы в плечи.
   – Что ж, посмотрим, как гроза всего района справится с тем, кто не уступает ему в размерах.
   Хуан Молина выпячивает грудь, делает шаг вперед, упирает руки в бока, взгляд его затуманен яростью; он запевает в такт размеренному стуку стиральных досок:
 
Значит, вы у нас в почете,
вас боится целый дом,
угрожаете ножом,
оплеухи раздаете,
стоит малость перебрать.
Страх наводите везде вы,
и трепещет вся Ла-Бока,
вы герой Монтес-де-Ока,
круче всех в Пуэрто-Нуэво.
 
   Хуан Молина продвигается вперед еще на шаг, одновременно с этим отец его отступает.
   От волнения женщины начинают громче стучать костяшками пальцев по ребристой поверхности стиральных досок, отбивая заунывный ритм.
 
Это просто эпопея —
список ваших дел злодейских,
славит вас и мост Помпея:
знамениты вы, как Рока,
истребитель орд индейских [31].
Но в округе ходят сплетни:
ваша слава – только бредни,
мать мою лупить жестоко —
вот и все геройство ваше,
так сестру мою мамаша
чуть не родила до срока.
 
   Молина поет, и лицо его все больше искажается гневом и ненавистью. Последние свидетели, что еще оставались во дворике, спешно уходят, стараясь остаться незамеченными. Не покидают двор только женщины – они стирают, отвернувшись от отца с сыном, делая вид, что ничего не замечают.
 
Не следы татуировок —
шрамы от побоев пьяных
украшают мое тело.
Тот, кто вправду крут и ловок,
шестилеток бить не станет —
не мужское это дело;
если бы ребята в баре
знали, что вы за герой, —
вмиг начистили бы харю.
Я и сам теперь большой
и горю желаньем мести —
не за то, что вы, злодей,
надо мной ремнем махали,
а за боль и за бесчестье
старой матушки моей.
 
   Взрослый мужчина после песни продолжает пятиться шаг за шагом, пока спина его не упирается в стену; ему ничего не приходит в голову, кроме как вытащить из штанов ремень; в тот момент, когда отец уже готов нанести первый удар, Хуан Молина перехватывает его занесенную руку; все еще ослепленный своей яростью, желанием отомстить за мучения матери, юноша хватает отца за горло и душит.

6

   Молина ничего не видел перед собой. Годами сдерживаемая ярость, заботливо питаемая ударами ремня, от которых оставались шрамы на спине и незаживающие раны в душе, преобразила Молину, в одно мгновенье изменив до неузнаваемости. Никто никогда не узнает, чем бы кончилось дело, если бы мать и сестра не упросили Молину разжать пальцы, которые все крепче сжимались на отцовской шее. Однако в ту же ночь Хуан Молина собрал свои вещи, подхватил гитару и ушел – сам не зная куда. Как и в день своего первого побега из дома, Молина зашагал по улице Брандсена по направлению к берегу. Достигнув Вуэльта-де-Роча, он уселся на свои пожитки, лицом к Риачуэло. Вода стояла неподвижно, как черное зеркало, в котором отражались бока кораблей и мигающие сигнальные огоньки. Этот треугольный клочок земли возле темной реки, крохотный островок, омываемый уличной брусчаткой, служил Молине пристанищем, когда ему некуда было податься. Так было всегда, с самого раннего детства. Мальчик усаживался, закуривал украденную у отца сигарету и с высоты своей сторожевой башни – то есть прямо с земли – наблюдал, как бросают якорь во внутренней гавани корабли, пришедшие с другой стороны Атлантики. Хуан Молина смотрел, как перебрасывают шаткие сходни, и тогда перед ним проплывали лица пассажиров, прибывших в порт с другой стороны мира. Путешественники спускались суматошно и нерешительно, не зная, чего ожидать от этой земли, на которую они, казалось, не осмеливаются ступить, – точно предчувствуя, хотя и против своего желания, что никогда не смогут вернуться домой. Но обратного пути уже не было. А не так давно с одного из этих кораблей сошла девушка, чьи голубые глаза как будто бы пытались разгадать загадку этого чужого неба, этих звезд, что выстраиваются в фигуры, диковинные для вновь прибывших. Первое, что увидела эта польская девушка, ступив на ненадежные сходни и уцепившись за веревки ограждения, был одинокий парень, курящий и глядящий на реку. От этого – самого первого – образа сердце девушки сжалось, она почувствовала, что здесь ей рассчитывать абсолютно не на кого. Вот именно в этот момент взгляды Хуана Молины и той, кому суждено будет стать Ивонной, впервые пересеклись. А потом все исчезло в суматохе и забвении. Много воды протекло под ржавым мостом между этой первой встречей и той, другой, когда Молина чуть не раздавил девушку грузовиком.
 
***
 
   А теперь на этом самом месте, усевшись на свои чемоданы, Хуан Молина смотрит на пейзаж, сопровождавший его всю жизнь, и, словно видит это место в последний раз, отдается ритму буксирного судна, которое медленно проплывает мимо, и вполголоса поет:
 
Вот гудок, опять гудок,
жалобный портовый вой —
вы не плачьте, я живой,
только с радостью не дружен,
только очень одинок.
Нет, глициния, не нужен
мне на память твой цветок —
чтобы в жизнь войти чужую,
забираю запах твой.
Нынче ночью ухожу я.
 
 
Горьких слез по мне не лей
ты, вьюнок, знакомый с детства, —
я с собою забираю
полутьму листвы твоей,
чтобы чувствовать соседство
с домом, что остался где-то.
Мне названье незнакомо,
знать его должны поэты —
боль бездомных сыновей,
уходящих прочь из дома.
 
 
Знаю, скоро перестанет
обо мне кафе грустить,
стул мой скоро будет занят
кем-то с нашего двора;
слабым быть сейчас нельзя мне,
но за все прошу простить.
Уходить пришла пора:
спит квартал, захлопнув ставни,
вот луна взошла,
сверчок не замолкнет до утра;
ты, луна, меня обяжешь,
если никому не скажешь,
что я слез сдержать не мог.
 
 
Старый мост над Риачуэло,
тосковать по мне не нужно —
я как лошадь ломовая,
что всегда найти умела
путь в знакомую конюшню.
До свиданья, дорогая
улица Монтес-де-Ока,
танго, что ты мне напела, —
вот и все мое наследство.
Сохраню в душе, Ла-Бока,
все, что полюбил я с детства.
 
   Дальнейшее – лишь тишина и темнота. Хуан Молина снова закурил, порылся в карманах и обнаружил, что тех нескольких монет, которые у него оставались, не хватит даже на то, чтобы заночевать в самой дрянной гостинице. Так обстояли дела, когда Молина услышал голос за спиной:
   – ?Il signore ha bisogno di una stanza?{2}.
   Хуан Молина резко развернулся и увидел мужчину с птичьим лицом, который пытался казаться хорошо одетым. И кроме того, он пытался показать, что говорит по-итальянски. Молина не сразу понял, что к чему. Сегодня вечером, как всегда случалось раз в месяц, прибыла «Надин» – пароход, ходивший по маршруту Женева – Буэнос-Айрес и всегда привозивший эмигрантов. И только вспомнив об этом, Хуан Молина догадался: ведь ничто не отличало его от итальянцев, потерявшихся в незнакомом городе, возможно не имевших здесь родных, не знавших языка, не решавшихся далеко отойти от порта. Человек с лицом птицы и неотвязчивый как муха снова зажужжал, словно умел произносить только эти слова:
   – ?Il signore ha bisogno di una stanza?
   Молина понимал, что перед ним всего-навсего полунищий пройдоха, который зарабатывает тем, что надувает несчастных и обездоленных. И тем не менее больше ухватиться ему было не за что. Впервые в жизни Хуан Молина почувствовал себя иностранцем в собственной стране.
   – Боюсь, вам от меня проку будет мало: это все, что у меня есть… – ответил он, разжав ладонь и показав пять монет, оставшихся от последней зарплаты. Его собеседник вздрогнул от неожиданности, услыхав речь коренного портеньо [32]. – Но, по правде говоря, мне действительно нужна комната, – признался Молина.
   Охотник за дураками осмотрел юношу с головы до ног, пробежался своими птичьими вороватыми глазками по чемоданам, на которых тот сидел, зафиксировал взгляд на гитарном футляре и принял решение:
   – Не унывайте, что-нибудь и для вас отыщется. Я найду для вас пристанище, беспокоиться не о чем. Работа у вас есть?
   – Есть работа, – недоверчиво сказал Молина, подтянув гитару поближе, – там, на верфи, – закончил он и указал кивком на док, видневшийся на другом берегу Риа-чуэло.
   – Вот и хорошо; добираться вам, конечно, будет далековато, но поверьте мне, я предлагаю вам шикарное место.
   С этими словами человек с птичьим лицом запустил руку во внутренний карман полосатого пиджака и вытащил оттуда визитную карточку. Он протянул ее Молине, держа двумя пальцами.
   Юноша прочел адрес, и глаза его заблестели: улица Аякучо, 369, – вот что значилось на карточке. А ведь это был, если память его не подводила, угол Аякучо и Коррьентес. Жить на улице Коррьентес, Коррьентес! Хоть Молина и понимал, что тут без подвоха не обойдется, сердце его забилось часто-часто.
   – Самый центр, в двух кварталах от Кальяо, домашняя обстановка и полный пансион. Роскошно! Лучшего места для ночлега вам не найти. Послушайте доброго совета: отправляйтесь туда, покажите карточку и скажите, что вас прислал Маранга, ваш покорный слуга. Здесь так и написано, на другой стороне, – добавил он, переворачивая замусоленную карточку.
   Хуан Молина решил долго не раздумывать, поднялся, собрал вещи, пожал узловатую руку Маранги и перешел на другую сторону улицы.
   – Двадцать пятый трамвай довезет вас прямо до дверей, – успел крикнуть его благодетель. – И не забудьте: вы пришли от Маранги, – добавил он, выкрикивая свою фамилию четко, по слогам.

7

   – Я конечно, полька, но я не дура, – бросила Ивонна в лицо Андре Сегену.
   Пораженный безупречным испанским выговором своей «протеже», но еще больше – ледяным спокойствием ее пристальных глаз, администратор надолго погрузился в созерцание тела Ивонны, вытянувшейся на всю длину постели. В конце концов Андре снял брюки, повесил их на вешалку и только потом, заголив полные икры с резинками, на которых держались носки, ответил, изображая хладнокровие: – Ты хотела сказать, француженка.
   Ивонна закурила и, окутавшись дымом первой затяжки, села на край кровати и стянула с себя блузку.
   – Пора покончить с этим фарсом, – произнесла она, не отводя от Сегена острого словно кинжал взгляда.
   За несколько месяцев Ивонна выучилась говорить на языке портеньо так, что его хлесткие обороты странно контрастировали с ее иностранным произношением. Когда ее польские губы произносили словечки вроде «че», это звучало так же странно, как кошачий лай. Девушка давно уже поняла, что всем обещаниям, всем отсрочкам Андре суждено потерпеть кораблекрушение. Заточение этих долгих месяцев, которые казались веками; теснота общей спальни, вездесущая мадам, бдительная, словно тюремщик; короткие экскурсии в «Рояль-Пигаль»; интимные визиты Андре Сегена, становившиеся все более частыми; скромное вознаграждение, которое он оставлял на ночном столике, – все это определенно являлось прологом к жизни, предстоявшей Ивонне в дальнейшем. За все это время никто так и не послушал, как она поет. С другой стороны, было ясно, что роскошные туалеты, которые ей доставляли, ничуть не походили на облачение певицы. Ивонна уже не была той наивной, полной иллюзий девушкой, что спускалась по корабельным сходням. Нос ее был раздражен неумеренным потреблением кокаина. Длительные периоды абстиненции, которым ее здесь подвергали, полностью укротили ее нрав. Ивонна была готова на все, чтобы получить наркотик; в числе прочего – переспать с Андре. На свете было не много вещей, которые вызывали в ней такое же отвращение, как ласки администратора, – не то чтобы он был отвратителен сам по себе, но от одной его особенности Ивонне становилось нестерпимо противно: дело в том, что, как только он удовлетворял свое желание, его пухленькие безусые щечки становились розовыми, как у девочки, – видимо, вследствие пережитого возбуждения. Почему-то вынести этого Ивонна не могла, каждый раз она почти что падала в обморок. Однако терпела и это: Ивонна знала, что потом ее ждет белое холодное воздаяние, помогающее ей все позабыть, ни о чем не думать. А вот деньги, те жалкие десять песо, которых едва хватало, чтобы расплатиться за еду и за крышу над головой, заботили ее меньше всего. Ивонна научилась говорить по-испански раньше, чем ее соседки по комнате. И танцевать танго. Граммофон в комнате крутил одно танго за другим, почти ни на секунду не замолкая. Ивонна вначале думала, что возненавидит эту музыку. Однако именно танго не давало потухнуть последним уголькам счастья в ее душе. Девушка заводила «Возвращение», и ее душу заволакивало грустью; она вспоминала далекие луга Деблина, тихий плеск Вислы, журавлиный клекот над полями. В конце концов Ивонна влюбилась в этот голос, день за днем доносившийся из граммофонной трубы. Она усаживалась на край кровати, вертела ручку граммофона и запевала сама:
 
Ты вертись, заводная, вертись,
как душа моя здесь завертелась;
сколько раз мне, несчастной, хотелось
безрассудно окончить мученья,
но всегда мне дарил излеченье
этот голос —
без него не смогу обойтись.
 
 
Ты меня языку научила —
на лунфардо [33] могу я болтать,
что репейнику злому под стать
и с шипами, что ранят на деле.
Расскажи мне, голубка, скорей,
как он выглядит, в чем его сила;
но пускай о любви он не знает моей:
ведь душа растеряла все перья,
и в огне полыхаю теперь я,
когда слушаю голос Гарделя.
 
 
Ты вертись и на месте не стой,
черный диск граммофона,
сколько раз, чтоб покончить с тоской
своего заточенья,
я стояла у края балкона,
в шаге над пустотой —
но спасал меня от искушенья
этот голос чудесный,
напевал мне: не надо, постой,
как обещано песней,
ты однажды вернешься домой.
 
 
Так вертись, заводная, вертись,
как безудержная карусель,
твоей черной трубы лепестки
орхидеей распустятся свежей.
Чтоб от дум одиноких спастись,
я вдохну порошок этот снежный,
и покажется мне: вот откроется дверь,
он войдет – и не будет тоски —
стоит голос услышать, любимый и нежный,
и назвать его имя: Гардель.
 
   А закончив петь, раз за разом ставила пластинку Дрозда.
   Утратив всякую надежду сделаться певицей, превратившись в пленницу на самом дальнем краю света, не имея возможности вернуться, со сломленным духом и с порабощенным телом, запертым на тончайшие засовы из этого белого порошка, без которого она уже не могла обходиться, Ивонна, окутанная облаком табачного дыма, не выпуская администратора из-под взгляда своих пристальных глаз, произносит:
   – Поговорим начистоту.
   Так они и сделали. Потом Ивонна опрокинулась на спину, раздвинула ноги и приготовилась к привычной уже пытке розовыми щечками.
   На следующий день, словно в конце концов освободившись из капкана, Ивонна пошла по рукам.
   Она вошла в «Рояль-Пигаль», готовая убивать – или погибнуть.

8

   Никаких женщин, к восьми утра комнату надо освобождать для уборки – и никакой там музыки. Завтрак в семь. После семи пятнадцати можно не приходить. Обед в час. В час пятнадцать прекращаем подавать на стол. Туалет дольше пяти минут не занимать. После часа пятнадцати ночи чтоб мухи было не слышно, – монотонно излагала галисийка, облаченная в халат, давно утративший свой первоначальный цвет.
   Хуан Молина ошеломленно взирал на блестящий пол, его легкие наполнялись запахом щелока. По сравнению с домом на улице Брандсена все это напоминало ему холл отеля «Альвеар». Цена была высокой – три четверти его заработка на верфи, – однако молодой человек готов был ее заплатить. Краем глаза ему удалось увидеть одну из комнат, дверь в которую была не заперта: просторное помещение, кровать с бронзовым изголовьем, ночной столик с лампой, похожей на лампы от Тиффани [34], широкое окно с пурпурными шторами, выходящее прямо на улицу.
   – Плату вносить с первого по пятое число каждого месяца. За первый месяц – деньги вперед, – женщина произнесла это таким тоном, словно оглашала приговор.
   Молине не удалось справиться со вздохом разочарования. Слишком уж просто все начиналось.
   – Послушайте, сеньора, у меня еще не было получки… – Молина собирался объяснить галисийке, что заплатит за месяц вперед, как только у него появятся деньги, но женщина неожиданно прервала его:
   – Вы мне внушаете доверие. Оставите мне в залог инструмент ваш и часы – тогда мы договоримся. Все равно гитара вам здесь ни к чему.
   И тогда в глазах Молины снова появился свет. Он отдал гитару, снял с руки часы – фирмы «Мовадо», с позолоченной крышкой, купленные у уличного барыги, схватил чемоданы и, словно по инерции, двинулся к комнате с открытыми дверями.
   – Не туда, идите за мной, – скорректировала его курс галисийка.