Он начинал журналистскую карьеру простым корреспондентом, мотался в тарахтящем “уазике” по пожарам, встречам ветеранов, открытиям столовых и праздникам города, но всегда отчетливо понимал, что занимается не своим делом. Нет, журналистику он любил, его не устраивало быть в хвосте событий. Когда он, закончив МГИМО, отправился в Афганистан штабным переводчиком, в обязанность которого входило также писать еженедельный доклад о состоянии политических настроений среди офицеров, сержантов и солдат; когда участвовал в переговорах между советскими военными и командирами афганских моджахедов; когда составлял речи для своих начальников и даже советовал им, какие следует предпринять действия военного или гуманитарного характера, потому что слыл в штабе знатоком восточных традиций, владеющим тайной загадочной мусульманской души; когда видел потом итоги своих консультаций — мирные или кровавые, — он понимал, что худо-бедно творит историю. Но война закончилась, ее все осудили, мараться участием в ней, к тому же в качестве сотрудника КГБ, было невыгодно, и Крахмальников быстро перекочевал в журналистику.
   И словно сдулся воздушный шарик. Весь опыт военно-партийных интриг, бдительности и умения читать между строчками, слышать между словами вдруг оказался ненужным. Крахмальников тогда сильно затосковал. Он сидел ночами напролет и думал. Жена выходила тихонько на кухню, смотрела на мужа печальными глазами и говорила:
   — Леня, у тебя хороший слог, пиши. Или займись переводами.
   Но Крахмальникова эти советы раздражали. Его умная, слишком, пожалуй, умная жена, по существу, была права, но она не понимала простой вещи: Крахмальников и сам знал, что надо писать, надо что-то делать, но он не знал только — для чего. Эти люди, что сейчас валили гнилой колосс партии и всего государства, не думая об осторожности, перли напролом и не скрывали своих мыслей. Когда-то Крахмальников посмеивался над романтиками от политики, которые выходили на площади впятером, расклеивали листовки, печатали запрещенные книги и журналы, давали интервью западным корреспондентам и так далее. Он считал, что все это пузыри. История так не делается, она создается тайно и постепенно. А теперь вдруг увидел, что все фиги в карманах оказались позорно мелкими, все интриги, имеющие благородную конечную цель, все равно были просто интрижками, а историю творили именно эти романтики. Нет, Крахмальников не был циником, ему самому нравились эти люди, но он должен был себя изломать, вывернуть и расколотить на части, чтобы собрать совсем другого человека.
   И ночами он себя собирал. И собрал либерального демократа. Не сразу, не мгновенно, но зато крепко и надолго. Собственно, он занимался тем, чем занималось большинство честных людей. Революция, перестройка, реформы — все это проходило через их сердца. Были, разумеется, такие, кто лег спать коммунистом, а наутро встал демократом, быстренько вспомнил, как его учила креститься бабушка, и принялся горланить с трибун: “Долой привилегии, частная собственность, свободный рынок”, потому что никогда и ни во что не верил. Крахмальников подозревал, что Гуровин как раз из таких. Сам он был из тех, кто верит и свою веру так просто не меняет.
   Для Крахмальникова его ночные бдения были мукой, но чем дальше, тем более сладостной мукой. Потому что у него получалось, получалось выдавливать из себя холуя, раба, интригана, подлизу и лжеца.
   После репортерской поденщины вдруг засветила еле заметная перспектива соорудить собственную передачу. Короткую, всего раз в неделю, но свою. Но Крахмальников отказался. Он уже был уверен, что настоящая удача придет, а это так, соблазн по пути, оазис, из-за которого можно не выбраться из пустыни.
   И она пришла — настоящая удача. Создавался Российский канал. Гуровин, с которым Крахмальников работал на ЦТ, готовя материалы для “Взгляда”, позвал его с собой.
   — Ты что хочешь делать? — спросил. “Политику”, — чуть не вырвалось сокровенное.
   — Заниматься информацией, — сказал он скромнее.
   И стал выпускать острые “Вести”.
   Ах, как они тогда работали, как жили, как выходили в эфир! Он наконец вкусил радость освобождения, когда слова значили то, что они значили. И это были правдивые слова.
   Скоро Крахмальников уже был ведущим самого престижного, вечернего выпуска. А потом вдруг все сломалось. Откуда-то, неизвестно из каких щелей, снова поползли людишки, которые поначалу только советовали, но очень скоро и требовать начали: это не говорить, это смягчить, это осветлить…
   Гуровин крутился как мог. Но из администрации президента все чаще рычали в трубку, и Крахмальников видел, как его шеф стушевывается.
   Надо было опять сидеть ночами и перекраивать себя на новый старый лад. А сил на это у Леонида уже не осталось. Но главное — не было желания.
   — Уйди, — сказала ему жена.
   — Куда?!
   — На независимое телевидение.
   — Кабельное, что ли? — иронично усмехнулся Крахмальников.
   — На “Дайвер” уходи.
   — Ты смеешься? Три часа в день?
   — Да. Три. Но свободных.
   А потом и Гуровин предложил:
   — Давай, Леня, собирать манатки. Я ухожу из РТР. А ты? Ты со мной?
   Крахмальников тогда думал, что падает, но оказалось, что взлетает. Вот теперь он один из руководителей “Дайвера”, шеф информационной службы, у него еженедельная аналитическая передача, его приглашают в Думу и в Кремль, он беседует с американским президентом, творит политику. Но он больше не может жить с Гуровиным. И после логопеда он придет к своему благодетелю и скажет:
   — Давай, Яша, собирай манатки. Ты уходишь из “Дайвера”.
   Крахмальников понял, что больше не может быть рабом.

Питер

   Расчет Никитина был верным.
   Пока машинисту оказывали первую помощь в медпункте станции, Чак успел домчаться до “Дясятникова” и замереть в засаде за углом. Машина “скорой” появилась где-то минут через двадцать: выезд на аварию в метро — это вам не вызов к какому-нибудь дряхлому гипертонику, пришлось поторопиться. Впрочем, ранения у машиниста оказались не очень серьезными, поэтому проследить обратный путь неспешно двигавшейся “Газели” не составило для мощной “хонды” особого труда, несмотря на наличие пассажира за спиной мотоциклиста. Бригада “скорой” затащила носилки с пострадавшим в продуваемый сквозняком приемный бокс хирургического отделения, фельдшер отдала его документы сестре, и та поплелась куда-то искать дежурного врача. Через минуту мимо полусонного охранника проковылял измазанный в грязи мотоциклист, бережно поддерживаемый сострадательным помощником.
   — Начальник, где тут у вас с переломами принимают, — спросил сопровождающий у толстяка в камуфляже.
   — Вообще-то мы с улицы не берем никого. Вас должны на “скорой” доставить.
   — Ага, я сейчас потащу его назад — “скорую” вызывать. Возле ворот они не ловятся? — саркастически поинтересовался Валера. — Ничего себе порядки!
   — Ладно, — смилостивился страж. — Отведи его в бокс. Там уже лежит один, ждет врача. Сегодня Смирнов дежурит — он хороший…
   Никитин присел на стул возле топчана, на который положили одурманенного обезболиванием машиниста, а Чак, включив шлем-камеру, остался стоять возле входных дверей, отсекая внезапное появление охранника.
   Этот необычный шлем был его гордостью, а для корпункта — палочкой-выручалочкой в случаях, когда была нужна съемка скрытой камерой. Этот прием далеко не редкость в современной тележурналистике, не очень-то обремененной этикой. Правда, обычно скрытая съемка осуществляется с помощью портфеля или спортивной сумки, где тщательно прячутся громоздкие камеры, поэтому и ракурсы в репортаже возникают нелепые, откуда-то от колен, а то и вовсе с пола. А уж если требуется подстройка в процессе съемки, тут наступает полный провал. В Серегином же изобретении все работало как часы. Компактный мощный объектив со светочувствительной матрицей от современнейшей японской “цифровухи” маскировался за прозрачным катафотом в мягкой прокладке шлема, под козырьком крепился микрофон, проводки от них тянулись через разъем и Чакову косичку в куртку, где размещался привод с кассетой, а в кармане — панель управления. Достаточно было просто смотреть на объект, чтоб он оказался в кадре, а уж “зум” — наезд — и все прочее приходилось добавлять “по вкусу”. Шлемом можно было работать и с рук, а при необходимости быстро сдернуть с головы, разъединив разъем, и предъявить для не очень тщательного осмотра.
   — Ну что, друг, оклемался слегка? — участливо поинтересовался Никитин у машиниста, быстро взмахнув перед его полузакрытыми глазами красным корреспондентским удостоверением. — Давай рассказывай, как все было.
   "Вот ухарь, — восхитился Чак. — И дело делает, и ухитряется не врать. Даже если этого бедолагу спросят, он не сможет сказать, что Вэл ментом назвался”.
   — Да нечего особенно рассказывать. Шел я, как всегда, в режиме. Спуск начался — я штатно притормозил, а когда в стекло что-то ляпнулось да по крыше грохнуло, тут я автоматом экстренное врубил. А впереди — стена. Вот мы и врезались.
   — Подожди, какая стена?
   — “Какая”, “какая”! Завал там в тоннеле. Глухой! Хорошо хоть, не вся обделка рухнула, а так — глина вылезла. Иначе некого было бы вам допрашивать…
   — Кто это тут пострадавшего без спроса допрашивает? — раздался вдруг голос входящего врача. — Дайте сначала мне с ним потолковать.
   — Минутку, доктор, — попросил Валера. — Последний вопрос. А встречный поезд шел в это время?
   — А как же! Мы с Евдокимовым, это дружок мой, всегда в этой низинке встречаемся, хоть и не видим друг друга. Я туда лечу, он — оттуда. Я-то на этот раз “вылетел”, а он остался.
   — Это точно?
   — Куда уж точнее!.. Поезд-то его не вышел из тоннеля. И люди там…
   — А много их в это время едет?
   — Человек двадцать на вагон… Выходит, душ сто пятьдесят, не меньше…
   — Значит, поезд Евдокимова?..
   — Не успел Колян.., не успел, — скривил губы машинист и сморгнул слезу.
   — Так, все! Пошли, пошли, товарищи следователи! — зашумел врач. — Теперь только завтра и с письменным предписанием приходите.
   Мимо удивленного охранника к выходу прошагали два совершенно здоровых человека.
   — Ну! Я же говорил, что Смирнов отличный врач! — прокричал он им вслед.

Москва

   Когда Алина просыпалась, то, еще не открывая глаз, первым делом как бы невзначай трогала постель справа. И каждый раз ее сердце судорожно сжималось от страха, что место рядом может оказаться пустым.
   — Да, малыш, — сонно отвечал голос Казанцева на прикосновение.
   И у Алины снова сжималось сердце, но теперь уже от счастья: Саша никуда не делся.
   Поднималась Шишкина тяжело. Она специально ставила будильник на полчаса раньше, но, имея запас, дремала и эти полчаса, и еще минут пятнадцать — двадцать, и тогда уже приходилось не просто вставать, а вскакивать, угорело носиться по квартире, ставя чайник, заваривая овсянку, кипятя бигуди, ища колготы и тушь для ресниц.
   Алина постоянно не высыпалась. Но заставить себя накануне лечь пораньше тоже не могла. Часов до трех сидели они с Сашей у телевизора и не столько смотрели, сколько профессионально перемывали косточки ведущим, дикторам, режиссерам, операторам и дизайнерам. Редко бывало, когда передача или фильм увлекали их настолько, чтобы тот или другой не восклицал:
   — Это панорама?! За это надо руки выдергивать!
   — Кто ей этот костюмчик посоветовал?! Враг.
   — Это не тема для передачи! Это сплетня!
   — Господи, ну сколько раз говорить — не “ругается на меня”, а “ругает меня!! Да, “велик и могуч русский языка!”…
   Впрочем, такие вечера у телевизора случались редко, чаще Алина и Саша пропадали на работе, или на каких-то важных встречах, или на веселых тусовках и возвращались, бывало, даже утром. Но даже если они не сидели у телевизора, не работали и не развлекались на людях, то не могли уснуть по другой причине: они занимались любовью. Так что самая большая в жизни Алины мечта — выспаться — никак не воплощалась.
   Сегодня Алина проснулась сразу. Снова тронула рукой Казанцева, снова услышала сонное бормотание:
   — Что, малыш?
   — Ты как? Готов?
   Казанцев вздохнул так, словно и не спал всю ночь, а думал.
   — Готов, — медленно произнес он.
   Готов он не был. Совсем, абсолютно, на сто процентов не был готов.
   Алина это поняла сразу. Она давно это поняла. Но надеялась, что к сегодняшнему решающему дню Саша соберется с духом.
   — Саша, у нас нет другого выхода, — мягко сказала она.
   — Да я готов! — слишком бодро уверил ее Казанцев.
   — Тогда встаем.
   И Алина легко выпорхнула из кровати. Поскольку времени у нее было достаточно, она не носилась по квартире, а спокойно совершила все свои женские приготовления, даже спустилась за газетой к почтовому ящику, налила в чашку кофе и понесла в спальню.
   Кофе она подавала Саше в постель редко, но всегда это были знаковые случаи. А сегодня сам Бог велел. Сегодня Саша пойдет к президенту.
   — Ну что? — спросила она. — Проснулся? Казанцев залпом выпил кофе, через силу улыбнулся:
   — Малыш, давай еще раз все обсу…
   — Нет. Нет, Саша, — строго прервала Алина. — Мы утонем в этих обсуждениях. Да нас просто прикончат, пока ты будешь сомневаться.
   Это был самый сильный аргумент. Правда, от частого повторения он как-то обесценился. Но опасность совсем не ослабла, наоборот, усилилась. И Саша это понимал. Но есть ведь еще и русское авось. Авось не прикончат!
   — Ладно. — Он вылез из-под одеяла, потоптался, надевая тапочки, накидывая халат. — Ты права. Только если б ты знала…
   — А мне, думаешь, не жаль?! Мне, думаешь, это как два пальца об асфальт?! Ты что, Саша?! Ты что?!
   О чем ты плачешь? Тебе страха мало, тебе жить надоело?! Пожалуйста, но я-то хочу жить и не бояться!
   Алина не кричала, но ровное ее сопрано было страшнее визгливых криков.
   Вообще-то Алина готовилась стать актрисой, а не диктором телевидения.
   Она закончила Щукинское с красным дипломом. Это такая редкость для актерского факультета, что ее имя должны были бы высечь на мемориальной доске. Ее сразу пригласили семь театров. И не какие-нибудь там “На Красной Пресне”, а МХАТ, Вахтанговский, Моссовета, Маяковского, на Малой Бронной, даже ленинградский БДТ… Она, разумеется, выбрала МХАТ. И зря, потому что семь лет сидела вообще без ролей, на “кушать подано” и “седьмой стражник в пятом ряду”.
   А из нее перла такая сила, что Алина почувствовала: еще год-два — и она просто тронется умом. Она стала пить, скандалить. Как-то пришла к Ефремову в кабинет и сказала:
   — Олег Николаевич, может, мне с вами переспать надо, чтобы роль получить, так я готова. Прямо здесь и сейчас.
   Беда в том, что в кабинете сидел еще и завлит театра. Бемц вышел знатный. Хотя из театра ее не поперли, но она и сама уже в нем не хотела существовать.
   Рыпнулась туда-сюда, но без толку: ей нечего было показать. Она уже и сама не была уверена, что актриса. Чего уж о других говорить?
   Некоторое время перебивалась халтурой на радио, дубляжами, озвучкой, какими-то эпизодиками в фильмах. Но это было редко.
   И тут вдруг повернулось. Делали документальный фильм о МХАТе, мешали спектаклям и репетициям, актеры скрипели зубами, но главный сказал — пусть, и никто не мог перечить. Как-то подснимали перебивки и сняли Алину в курилке, где она взатяжку дымила папиросой. Она и не видела даже, что в кадре.
   Потом документалисты исчезли. Полгода было спокойно в театре, и вот по телику показали этот фильм. Он, кажется, назывался “Главный театр страны”. Алина его не видела, но наутро проснулась знаменитой. Оказывается, ее лицо прошло, что называется, красной нитью через всю ленту. Получилось так, что она чуть ли не главная в главном театре.
   На следующий день ее вызвал Ефремов, сказал, что будет репетировать “Чайку” и для нее там есть роль.
   — Чайка? — язвительно спросила Алина, имея в виду убитую птицу.
   — Да, — кивнул Ефремов. — Нина Заречная. А вечером позвонили с телевидения и предложили вести передачу “Дом и семья”.
   — А это как, много времени занимает?
   — Это занимает все время.
   — Нет, что вы, я не могу, я в театре…
   — Подумайте.
   На читку “Чайки” Алина не пришла. Она отправилась на телевидение…
   — Ну я готова. Идем? — окликнула она Казанцева.
   — Идем, — вздохнул тот.
   — Ты меня подбросишь?
   — Аск.
   — Впрочем, не надо, — спохватилась Алина, — я сама.
   Она испугалась, что если Саша окажется на телевидении, то к президенту он сегодня не пойдет. И вообще никогда не пойдет.
   — В десять я позвоню, не выключай мобильник, — предупредила она.
   — Я сам позвоню.
   — Не выключай, договорились? Саша снова шумно выдохнул:
   — Договорились.

Питер

   При входе в метро тяжелая стеклянная дверь-качалка больно ударила Дениса по ноге, и он понял, что сегодня “день уродов”. Есть такие дни в жизни каждого из нас, когда с самого утра все не так и все встречные кажутся, мягко говоря, некрасивыми.
   Подтверждения этого печального открытия не заставили себя долго ждать. В очереди в кассу (дурак, поленился купить проездной вчера вечером без очереди!) перед Денисом оказался обладатель оттопыренных волосатых ушей и засаленной вязаной кепки. Мало того что от него попахивало смесью перегара и лука, так этот гаденыш ухитрился еще явственно испортить и без того отравленный миазмами воздух.
   — Мужик, ты бы дышал через раз и не всеми дырками сразу, — саркастично сказал Денис.
   Мужик даже не обернулся.
   Ну вот! Теперь еще и у кассирши на лице обнаружилось созвездие каких-то бородавок. А ведь неделю назад, в “день симпатяг”, они показались ему оригинальными родинками, настоящими “изюминками”.
   Денис ступил на ползущую вниз гусеницу эскалатора, готовясь к встрече с новыми проявлениями неудачного дня. Как убого одеты все в этот ранний час. Естественно! Ведь первыми поездами едут люди, не обремененные успехом, достатком и вкусом. Все эти “саут полы”, “гэпы” и “адидасы” на заспанных горожанах явно китайско-турецкого происхождения. Оттого-то одежда сидит мешковато и выглядит, словно “Волга” с мерседесовским значком на капоте.
   Он попытался понять, что повергло его в пучину мизантропии.
   Скорей всего, раннее вставание. Он не привык подниматься в такое время. Раньше Денис Хованский жил на Большом проспекте Васильевского острова и протирал штаны в неком “ящике” на Голодае, позволяя себе вставать за полчаса до начала рабочего дня и пешком успевая добраться до родной проходной к моменту появления в ней комиссии по опозданиям. Потом началась перестройка, “ящик”, работавший на казахские и украинские оборонные заводы, начал “рассыхаться”, и вскоре его тихо акционировали и превратили в оптовый склад тампаксов и памперсов. Денег от аренды хватало только руководству, и пришлось Денису выбирать новую стезю в жизни. Он немного покрутился в фирме, варившей двери и решетки, недолго почелночил в Польшу, все потерял, развелся с женой, разменял свою двухкомнатную на Васильевском и оказался в бетонной однокомнатной коробке на окраине нового микрорайона Северный.
   И вот теперь Денис первым поездом ехал на новую работу — в отдел рукописных памятников в Пушкинском Доме, где он был реставратором книг и рукописей. Ему нужно отснять до прихода старшего реставратора несколько раритетных тисненых кожаных обложек, чтобы потом сделать с них копии для частной библиотеки одного “нового не очень русского”. Денис прощупал через мягкую стенку сумки пленки и фотоаппарат — не забыл ли?
   Он успел вскочить в последний вагон. На сиденьях устроились около десятка пассажиров, сразу же удобно привалившихся головами к металлическим поручням около дверей, в надежде доспать. Но Денис не думал садиться. Он принципиально ездил в метро стоя, чтоб не испытывать затруднений при появлении пожилых дам — признать их возраст или обидеть невниманием всегда было для него мучительным выбором. Да и сидячий образ жизни требовал какого-то разнообразия хотя бы в дороге. У него было любимое положение в поездках — стоять, прислонившись к переходной двери спиной по ходу движения. Так можно было, не держась, читать книгу в “дни уродов” или время от времени поглядывать на попутчиков в “дни симпатяг”. Но сегодня его место оказалось занято — какая-то девица поставила к двери виолончель в футляре, придерживая его за ручку. Денис вздохнул и поплелся через весь вагон по скользкому после ночной уборки полу к противоположным дверям. В середине пути ему пришлось обойти безногого инвалида в голубом берете и камуфляжной куртке. Его везла на коляске, бесцеремонно наезжая на ноги пассажиров, одутловатая бабенка-прилипала, которая явно получала плату в конце дня исключительно натурой. Громкие призывы помочь воину-”афганцу” не встретили сочувствия — сострадание граждан дремало вместе с ними, — и попрошайки пристроились у дальнего выхода, чтоб перейти на остановке в следующий вагон.
   "Ничего-то им и там не светит”, — подумал Денис.
   Он отвернулся и стал смотреть сквозь процарапанную в краске дверного стекла дырочку на огни, убегающие в темноту тоннеля, словно его, Дениса, годы, и даже начал было считать их, когда они вдруг разом погасли, а сам он полетел спиной вперед сквозь темноту. Полет продолжился стремительным скольжением по влажному полу вагона и оборвался громким хрустом и каким-то звенящим стоном, после чего исчезло все…

Москва

   Из упаковки снова пропала банка пива.
   Володя досадливо пожал плечами. Ну надо, так надо, он вообще-то не против, хотя пиво это ему самому очень нравилось.
   Давно, когда еще работал, он привез целую упаковку из Мексики. Двадцать пять литровых банок. Он просто влюбился в этот терпкий, горьковатый напиток именно там, в Мексике, хотя до этого пробовал и немецкое пиво, и чешское, и американское.
   Вообще-то это раньше была его профессия — любить пиво: еще полгода назад Володя был пивным дилером. Это, наверное, про него ходил анекдот — встречаются два школьных приятеля, один бизнесмен, упакованный под завязку, другой научный сотрудник в рваных джинсиках. И вот ученый у бизнесмена спрашивает: “Вася, объясни, как это так — я в школе побеждал на всех математических олимпиадах, получил золотую медаль, меня в МГУ взяли без экзаменов, а ты был двоечник, а теперь ты богатый, а я — бедный. Как тебе удается?” “Понимаешь, братан, — отвечает бизнесмен, — все очень просто. Я еду в Германию, покупаю бочку пива за тысячу марок, а здесь продаю ее за три тысячи. Вот на это и живу”.
   Володя именно так и начинал, но потом таких “математиков” стало в России пруд пруди, надо было суетиться, чтобы выжить в пивной конкуренции, и Володю забросило аж в Мексику, где он и нашел вот это замечательное пиво. Он тогда собирался раскручивать его на российском рынке, но потом с работой пришлось расстаться.
   Теперь каждый день жена брала по банке и виновато говорила:
   — Вов, можно? Моему шефу так это пивко глянулось.
   С женой Володя жил давно и мирно. У них было двое детей — когда успели, загадка, потому что жена с утра до вечера пропадала на работе, а Володя все время мотался по миру, зарабатывая, чтобы жена и дети ни в чем не нуждались.
   Володя умылся, оделся. Заботливо приготовленный женой завтрак стоял на столе — она уже давно уехала на работу. Вез жены он мог завтракать спокойно, но без газеты — никогда. Он спустился к почтовому ящику. Выбросив рекламные листовки в предусмотрительно поставленное мусорное ведро, увидел среди газет толстый бумажный пакет без марок и почтовых штемпелей.
   Первым желанием было бежать. На всякий случай Володя сделал уже несколько шагов назад, но тут из лифта вышла соседка, поздоровалась, удивленно посмотрела на него, поэтому пришлось снова подойти к ящику. Он потрогал пальцем пакет — что-то твердое.
   А, была не была! Володя взял пакет, на котором были написаны его имя и фамилия, осторожно раскрыл — внутри лежала видеокассета.
   Наверное, перепутали, это, видимо, жене, с телевидения. Володя успокоился, вернулся в квартиру и сел завтракать. Но почему-то оставленная на видаке кассета его тревожила.
   Нет, ерунда какая-то, на телевидении перепутать не могли. Значит, пакет все-таки предназначался ему.
   Он так и не доел, оставил недопитым кофе.
   Кассета как кассета. Володя внимательно изучил ее со всех сторон. На взрывное устройство не похожа и по весу легкая.
   Он сунул ее в видак, но сразу включать не стал, из другой комнаты сенсором нажал “пуск”.
   Наверное, если бы прогремел взрыв, Володя удивился бы меньше. Но взрыва не было. Было кое-что пострашнее.
   На размытом любительском видео его жена, мать его детей, бесстыдно хихикала в компании пьяных мужиков. Среди них был и тот самый шеф, которому она таскала банки мексиканского пива.

Москва

   В этот ранний час в коридорах телецентра было темно и тихо. Только из студии новостей “Дайвера” доносились голоса. Гуровин заглянул в дверь.
   — Пожар в Питере ставим седьмым сюжетом, — говорила редактор новостного отдела Ирина Долгова. — Даем ему полторы минуты.