Образ речи создается также включением примеров (и даже выдержек из текстов) в авторское повествование, например: «Отсюда, с этих командных высот и от их блюстителей – от верхушки, исходят руководящие указания, диктуются директивы. Многочисленные представители партийных организаций, партаппарат, низовые организации проводят в жизнь те или иные указания, идущие из центра. Руководящие указания центра внимательно изучаются, прорабатываются на местах. <…> При проработке тех или иных директив центра деятельное участие должен принимать местный аппарат. Вопросы обсуждаются во .многотысячных ячейках, на_бюро, на пленумах. Термины директивы, аппарат, бюро, пленум <…> в общем употреблении и в непартийной среде» (98—99). Такой прием хорошо известен в отечественной филологии, он позволяет создавать не только образ новой лексики и речи, но и речемыслительной деятельности.
   Таков материал исследования. Теперь рассмотрим приемы его анализа, развивающего информацию, даваемую примерами.
   Описывая «коммуникативную функцию речи», А. М. Селищев называет источники, стилистические ресурсы «языка революционной эпохи»: варваризмы, канцеляризмы, партийная и военная терминология, вульгаризмы.
   Иноязычные элементы описаны очень подробно, при этом отмечаются два момента. Во-первых, варваризмы органичны в речи революционеров (учитывая историю социал-демократического движения и интеллигентское происхождение риторов), но при употреблении в речи широких малообразованных слоев партийных и советских работников они становятся речевой помехой при общении с массами. Возникает реальная опасность непонимания ритора массами. Отсюда борьба с злоупотреблением варваризмами. А.М. Селищев приводит высказывания авторитетных деятелей по этому поводу. Во-вторых, широкое употребление варваризмов способствует канцеляризации и шаблонизации языка.
   Другой стилистический источник современной речи – канцеляризмы. А. М. Селищев объясняет их распространение большой значимостью для советской культуры этой сферы функционирования речи — «воздействие всевозможных.многочисленных канцелярий» (59). Для речи Ленина, отмечает автор, характерно «ироническое значение» этих элементов, хотя и его тексты не свободны от них (60– 61). Другие же примеры, в частности из советских газет, свидетельствуют о том, что канцелярская стилистика становится почти нормой общения (60—62).
   Еще один источник – термины партийной жизни, работы. Поскольку партия выполняет управленческие функции, функции канцелярии, данная терминология канцеляризируется и шаблонизируется, что касается даже терминов «для проведения пропаганды» (102). А.М. Селищев описывает этот материал в параграфе «Партия. Отражение ее программы и деятельности в языке» (97—116). Здесь, по существу, разбирается источник смысла советской словесности, пафос, и его речевое воплощение.
   Подобное же (смыслообразующее) значение имеет другой важный источник – военная терминология: «Эти термины обусловлены самым характером программной деятельности революционеров» (85). Из сферы революционного ораторства эта терминология перешла практически во все области жизни советского общества. Данный источник, как и другие, подвержен оканцеляриванию и шаблонизации.
   Последний из наиболее значимых источников – вульгаризмы. А.М. Селищев отмечает серьезную «склонность коммунистических деятелей к крепким словам и выражениям» (69) и приводит большие списки вульгаризмов и примеров их использования в речи (от Ленина до рядовых коммунистов). В речи революционеров эти средства использовались в основном для оценочного обозначения врагов. Кроме того, брань имела и фатическое значение: «Вращаясь в среде широких масс населения, революционеры употребляют крепкие словечки и выразительные сочетания языка деревни, фабрики, низших слоев населения города» (69). В массовой аудитории подобные риторические средства революционеров получили отзыв: «Эта манера находит себе широкое распространение в советской общественности, в особенности в молодом поколении» (68), которое даже склонно было видеть в этом элементы «пролетарского языка» (80). Вульгаризмы, как и прочие источники, шаблонизировались, теряя экспрессию. Заметим, что этот источник характеризует, по А. М. Селищеву, и этос, и пафос, и логос советской словесной культуры.
   В разделе об эмоционально-экспрессивной функции речи анализ примеров свидетельствует главным образом о все той же шаблонизации языковых средств. Появляется множество постоянных эпитетов, в которых первоначальная образность исчезает (например, красный, железный, стальной, беспощадный и т.п.). Это обычный языковой процесс, но на фоне тотальной канцеляризации языка он приобретает особую значимость. Большинство же выразительных элементов становятся настоящими канцеляризмами, что показывается материалом (134—146).
   В разделе о номинативной функции особое внимание обращено на сокращенные слова. Подбором примеров и оценок этого явления современниками показана связь активизации аббревиации с канцеляризацией языка. Говорится и об обеспокоенности этими явлениями (в связи с опасностью взаимного непонимания риторов и масс) власти: «На необходимость устранения сокращений указывала и комиссия по усилению борьбы с бюрократизмом» (168).
   Подведем итоги разбора. Исследование А.М. Селищева носит не ортодоксально лингвистический, а филологический характер, поскольку предмет описания не только язык, но словесная культура как единство этоса, пафоса и логоса.
   Материал и его анализ в работе вполне отвечают предмету и задачам исследования. Автор не использует лингвистическую догматику для описания материала, он создает образ новой словесной культуры с помощью филологического и лингвистического инструментария. У А. М. Селищева нет теории, он работает интуитивно, не имея прецедентов. Но выбирает он этот путь не случайно: новый, небывалый материал адекватно не описывается в традиционно-лингвистических категориях. Поэтому в характере его работы нужно видеть скорее не недостатки, а достоинства.
   Созданный образ новой речи и речевой деятельности (и социальной, и мыслительной) показывает специфические черты советской словесной культуры: тотальную канцеляризацию, в результате которой ораторическая стихия, присущая «языку революционной эпохи», шаблонизируется и ритуализируется. Этот процесс охватывает этос, пафос и логос словесной культуры и языковой личности. Словесная культура, по А.М. Селищеву, не может быть относительно адекватно описана без обращения к языковой личности, поэтому так много внимания в книге уделено носителям языка и культуры.
   Чрезвычайно значимы для истории вопроса разбираемого периода работы Е.Д. Поливанова: [Поливанов 1927; 1928; 1931], статьи о современном языке и марксистском языкознании, перепечатанные в посмертном сборнике его трудов [Поливанов 1968], «Толковый терминологический словарь по лингвистике» (1935—1937) [Поливанов 1991: 317—506]. У него нет целостного описания нового материала, но он разработал принципы и понятия теории нового языкового стандарта, что в определенной степени восполняет теоретическую недостаточность труда А.М. Селищева. Ученых различала и исследовательская позиция: А.М. Селищев – наблюдатель, Е.Д. Поливанов, кроме того, преобразователь. В настоящем пособии мы обратимся к анализу взглядов ученого, поэтому здесь укажем лишь основные проблемы, разработанные им: характеристика различий старого и нового языкового стандарта, источников и носителей нового стандарта, теоретический анализ понятия упрощения языка, разработка принципов марксистской лингвистики как инструмента нормирования новой теории языка и языковой практики.
   В заключение нужно сказать о работах Г.О. Винокура. Некоторые из них носили сугубо нормативный характер, автор в большей степени, чем Е.Д. Поливанов, выступал в амплуа преобразователя и нормализатора языка и риторики [Винокур 1923; 1925]. Особое внимание Г.О. Винокур уделял шаблонизации речи в связи с риторической проблемой действенности слова. Разбирая советские лозунги, Г.О. Винокур говорил, что штамп формы ведет к штампу содержания, делает недейственным этот жанр (как, впрочем, и другие): «Нельзя отделываться словами: «то была эпоха военного коммунизма, а теперь эпоха нэпа». Во-первых, не надо так увлекаться, не надо до бесчувствия повторять: «военный», «военный коммунизм». Что же это, как не мышление штампами? Наклеили люди ярлычок: «военный коммунизм» – и успокоились. А когда приходится подумать, то к этому ярлыку в качестве утоляющего сомнения средства и апеллируют: сказано ведь – «военный коммунизм» – чего уж тут беспокоиться; теперь «эпоха нэпа» – ничего не попишешь. И именно то обстоятельство, что «военный коммунизм» <…> вовсе не был только военным – к чему привыкли любители ярлычковой фразеологии – самым блестящим и полным образом иллюстрирует утверждение о том, что неощущаемая форма делает невозможным и реальное ощущение содержания» [Винокур 1923: 114]. Г.О. Винокур был прав, критикуя подобным образом советскую ораторику. Но он не увидел, как увидел А.М. Селищев, тотальности шаблонизации советской словесности, ее канцеляризации, в результате которой советская ораторика становилась документом, теряя свою стилистику. А у документа другой характер действенности – это действенность именно штампа.
   В более поздней работе «Глагол или имя?» Г.О. Винокур обратился к проблеме шаблонизации и канцеляризации языка с целью прояснить ее характер и причины [Винокур 19286]. Для анализа и стилистической интерпретации было выбрано явление лавинообразного распространения в современной речи отглагольно-именных конструкций вместо глагольных форм. Это явление, по Г.О. Винокуру, относится «к продуктам канцелярского стиля» [Винокур 19286: 75]. Задачу своего исследования автор формулирует следующим образом: «если в языке в известных случаях наблюдается стремление освободиться от семантического груза глагольности, то какие стилистические условия порождают и поддерживают это стремление?» [Винокур 19286: 87]. Ответ на этот вопрос дается не социолингвистический, а риторический: стилистические условия определяются функциональной уместностью: «Невыносимы, разумеется, «сверх-клише», насквозь проштампованный язык какой-либо канцелярской бумаги, где штампуется вовсе не то, что нужно, но все же и эти утрированные случаи находят себе, по крайней мере, естественное объяснение в потребности «выдержать стиль». <…> Все дело лишь в том, чтобы эти штампы действительно стояли там, где нужно, чтобы приятельская беседа не велась в штампах терминологических, а в научном сочинении – не фигурировали штампы застольной болтовни» [Винокур 19286: 91—92].
   В заключение статьи Г.О. Винокур обращается к волнующей его проблеме действенности ораторики. В ораторской речи, говорит он, условий для штампов нет, не должно быть. Ведь иначе речь теряет действенность: «реторические по преимуществу задания ораторской речи и препятствуют существенно устранению глагольности, поскольку глагол есть категория конкретного действия и может быть противопоставлен в этом отношении всегда возникающим из абстракции глагольным именам» [Винокур 19286: 92]. «Убеждают не термином, – все равно научным или канцелярским, – а только живым примером» [Винокур 19286: 93]. Но практика советской словесной культуры была иной: ее ораторика функционировала как документ и стилистически приближалась к нему. Г.О. Винокур не мог этого не замечать, а также того, что такая ораторика не теряла действенности. Ответ этому он нашел также лингвостилистический: в качестве примера компенсации «нагромождения отглагольных слов» повторяющимися эпитетами, сохраняющими действенность и убедительность ораторской речи, он привел фразу (слова выделены автором. – АР.): «Наша промышленность вступила в такую фазу развития, когда серьезный рост производительности труда и систематическое снижение себестоимости промышленной продукции становится невозможным без применения новой, лучшей техники, без применения новой, лучшей организации труда» [Винокур 19286: 93]. Разумеется, сомнительно, чтобы повторяющийся эпитет лучший придавал этой фразе убедительность и действенность, был «живым примером». Действенность этой фразы обеспечена документно: этосом (это фраза Сталина), пафосом (ее смысл соответствует партийным документам), логосом (канцелярским стилем, штампами). Документная действенность не уступает в эффективности ораторической, хотя реализуется другими средствами. Как видно из приведенного примера, силу этой действенности испытал на себе и Г.О. Винокур.
   «Язык революционной эпохи», выросший из ораторики, стремительно оканцеляривался. Наиболее авторитетные и значимые свидетельства этого – работы А.М. Селищева и Г.О. Винокура.
 
   Второй период: 30—50-е годы. Говорить об абсолютной филологической нерефлексивности этого культурного периода было бы неверно. Она относительна и касается прежде всего объективистских, собственно научных самоописаний культуры. Нормативные же описания были необходимы, поскольку это было время установления норм словесной культуры и в первую очередь языка.
   «Толковый словарь русского языка» в четырех томах под редакцией Д.Н. Ушакова (М., 1935—1940) имел как раз целью «отразить процесс переработки словарного материала в эпоху пролетарской революции, полагающей начало новому этапу в жизни русского языка и вместе с тем указать установившиеся нормы употребления слов» [Толковый словарь. 1996. Т. I: IX—X]. Этот словарь во многом продукт культуры предыдущего периода, но отразил он в качестве нового материала черты не «языка революционной эпохи», а пришедшего ему на смену языкового стандарта, впоследствии получившего названия «канцелярита» и «новояза».
   Вслед за этим словарем и во многом на его основе вышел однотомный нормативный словарь С.И. Ожегова, одного из составителей четырехтомного словаря [Словарь 1949]. Правда, особую популярность этот словарь получил уже в следующем периоде истории советской культуры.
   Типичным примером нормативного руководства по словесной культуре для массового читателя является «Введение в стилистику» М.А. Рыбниковой [Рыбникова 1937]. Современный материал в книге занимает значительно меньше места, чем исторический, и это тоже не факты «языка революционной эпохи» (о А.М. Селищеве не упоминается).
   Этим самоописание советской словесной культуры второго периода, в общем-то, и ограничивается. Такие факты, как работы о языке современной колхозной деревни [Чистяков 1935; Селищев 1968а (1939): 428-486 и др.], о языке Ленина [Рыт 1936 и др.], связаны скорее с филологическими традициями предыдущего периода, не потерявшими политической и культурной уместности.
   Аналитических исследований современной словесной культуры даже в таких традиционных направлениях, как лексикология, язык современной литературы, история литературного языка, не было. При этом активно исследовался разнородный материал: история и современное состояние «чужих» языков, история русского языка и литературы. В.В. Виноградов уже в 1959 году констатировал факт отказа филологов от исследования материала советской словесности: «Однако, как это ни покажется парадоксальным, многим нашим филологам представлялась стилистическая почва русской классической литературы XIX в. более твердой и удобной базой для решения общих проблем изучения языка художественной литературы – в связи с исследованием закономерностей развития русского литературного языка» [Виноградов 1978: 239]. Виноградовские исследования языка А. Ахматовой, М. Зощенко относятся к первому периоду.
   Марризм, претендовавший на статус «марксистского языкознания», материал современной русской речи игнорировал. Риторика и как филологическая теория, и как практика не разрабатывалась и не преподавалась.
   Отношение к разработкам предшествующего периода было соответствующее: они не были востребованы, а часто – запрещены. Так обстояло дело с исследованиями А.М. Селищева и Е.Д. Поливанова. Оба ученых были репрессированы, но А.М. Селищев остался жив и вернулся к филологической работе. Он попытался переработать свою запрещенную книгу, «исправить ошибки», указанные критикой, но в конце концов понял неосуществимость этой задачи [Ашнин, Алпатов 1994: 155]. Его книга была квалифицирована как «клевета на нашу революцию» [Ашнин, Алпатов 1994: 27], «как гнусная клевета на партию, на наших вождей, на комсомол, на революцию» [Ашнин, Алпатов 1994: 152].
   Таким образом, культура этого периода избегала и даже запрещала аналитическое самоописание. Это связано с присущей ей своеобразной «магией слова», отождествлявшей знак и денотат. А поскольку любой анализ – это разрушение целостности, аналитическое слово приравнивалось к разрушительному действию. Речь идет не только об обыденном сознании, но обо всей культуре. Вот пример реализации «магии слова» в филологической критике (слова выделены авторами. – АР.): «Р.И. Аванесов u В.Н. Сидоров имели в программе по сбору диалектной лексики неосторожность написать, что новую советскую лексику типа трактор, МТС записывать не следует, поскольку она приходит из литературного языка сразу во все диалекты и не характеризует их специфику. Бесспорность этого положения очевидна, но Марьямов заявил: «Трудно поверить, что в наши дни, накануне тридцатилетия Великого Октября высказываются подобные мнения, да еще на страницах «Известий Академии наук» [Ашнин, Алпатов 1994: 178].
   В.Г. Костомаров дал характеристику 30—50-х годов, «перебрасывающую мостик» к следующему периоду: «В результате к 50-м годам мы пришли с весьма закосневшей и строго насаждавшейся литературной нормой, вполне отвечавшей социально-политической ситуации тоталитарного государства. К концу первого послевоенного десятилетия против нее стали бороться – как своей практикой, так и теоретически – свободомыслящие писатели, и в первых их рядах был К.И. Чуковский» [Костомаров 1994: 248].
 
   Третий период: 60-е годы. Филология предыдущего периода «не видела» в качестве объекта исследования советской словесной культуры, в 60-е годы этот объект был не только «увиден», замечен, но и подвергнут (разумеется, не в полном объеме) и критическому, нормативному, и объективному анализу. Первым заговорил на эту тему К. И. Чуковский в книге «Живой как жизнь» [Чуковский 1990], пафос которой заключался в критике канцелярита, связанного, главным образом, с 30-ми годами. Канцелярит у К.И. Чуковского – это не только «болезнь языка», состоящая в употреблении элементов канцелярского стиля за его пределами. Это проблема советской словесной культуры, проявляющаяся и в речемыслительной деятельности носителей культуры, и в словесности (в ее устройстве, функционировании, стиле). Разбор критики К.И. Чуковским канцелярита содержится в работе [Романенко 1997].
   Лингвистическое «прояснение» проблемы советской словесной культуры связано в первую очередь с именем М.В. Панова, стоявшего «у истоков» московской школы функциональной лингвистики [Земская, Крысин 1998: 1]. В научной деятельности М.В. Панова с точки зрения рассматриваемой проблемы можно выделить два направления (тесно взаимосвязанных, но все же разных): социолингвистическое изучение русского языка советского времени и теоретическое обоснование выделения и изучения разговорной речи.
   Первое направление развивало традиции отечественной филологической науки: «Тема «Русский язык и советское общество» была выдвинута академиком В.В. Виноградовым и профессором С.И. Ожеговым в 1958 г.» [Русский язык 1968а: 5]. Эта тема уже получила предварительную разработку в исследованиях С.И. Ожегова, которые, хотя и были выполнены в 50-х годах, по своему пафосу принадлежали рассматриваемому периоду, были одной из его предпосылок (об этом см. [Скворцов 1982: 65—76; 2000]). После смерти С.И. Ожегова коллективную работу над темой возглавил М.В. Панов, обосновав и теоретически разработав принципы социолингвистического исследования материала [Панов 1962; 1963], руководя циклом изданий, описывающих русский язык в связи с историей советского общества [Земская, Крысин 1998]. Главным результатом этой деятельности явился капитальный четырехтомный труд [Русский язык 1968а; 19686; 1968в; 1968г].
   Это исследование по своей научной и культурной значимости вполне сопоставимо с филологической рефлексией 20-х годов, с работами А.М. Селищева и Е.Д. Поливанова. И не случайно авторы монографии постоянно апеллируют к ним. Рассмотрим, во-первых, черты монографии, сближающие ее с рефлексией 20-х, во-вторых, различающие.
   Сближает монографию с работами первого периода и, в частности, с книгой А.М. Селищева широкий охват материала: от литературного языка до народных говоров. Такой широкий охват служит общей цели: выявлению нового качества языка. Авторы не склонны говорить об особом «социалистическом» или «советском» языке. «Но определенное целостное единство всех процессов, протекающих в языке социалистического общества, характерно именно для этого общества» [Русский язык 1968а: 36]. Это значит, что признается культурно детерминированная новизна языка. Пафос исследования и заключается в выявлении такой новизны, в связи с чем монографии присуща антипуристическая окрашенность [Русский язык 1968а: 37—39]. Соответственно формулируются и теоретические принципы описания материала. Социальная обусловленность языка проявляется в том, что внутренние, имманентные причины языкового развития не противопоставляются внешним, собственно социальным, наоборот, вслед за В.В. Виноградовым, говорится об их зависимости от внешних, о единстве тех и других [Русский язык 1968а: 35—36]. При этом специально оговаривается условность знака, что сближает методологию работы с взглядами, например, Е.Д. Поливанова и отгораживает ее от теории языка предшествующего периода [Русский язык 1968а: 19]. Эта теоретическая предпосылка дала возможность разработать принципы и приемы структурного описания материала (система антиномий), показать системный детерминизм знака.
   Отличия монографии от рефлексии 20-х в следующем. Охват материала все-таки уже, чем, скажем, у А. М. Селищева (но, разумеется, не только у него). Исследуется только литературный язык, нелитературная, просторечная языковая стихия, в которой новизна также проявлялась, для описания не привлекается. Не привлекается для анализа и речь вождей, партийные и правительственные документы, хотя эта часть словесности была во многом источником новшеств. Эти различия объяснимы различиями в объекте исследования: А.М. Селищев исследовал, как говорилось, не столько язык, сколько речь, в монографии же описывается именно язык, причем не послереволюционной эпохи, а современный литературный. Кроме того, были и определенные этические мотивы ограничения материала (например, партийные документы не могли служить лингвистическим источником из-за их ритуальной значимости). Задача описания современного языка была решена социологически, методами опроса информантов – это материал сугубо современный. Впрочем, авторы монографии прекрасно видели необходимость расширения материала и намечали в качестве дальнейших исследований по теме широкое описание речи, и художественной, и нехудожественной [Русский язык 1968а: 49].
   Тогда проводились исследования такого рода. В 1968 году вышел сборник, посвященный исследованию динамики функциональных стилей (разговорного, публицистического, научного, делового) в советскую эпоху [Развитие 1968]. В провинциальных вузах тематика, связанная с изучением русского языка советской эпохи, стала актуальной [Протченко 1975: 5].
   Вторым направлением, связанным с деятельностью М.В. Панова и способствовавшим «прояснению» в качестве объекта советской словесной культуры, было теоретическое обоснование изучения разговорной речи.
   В 1967 году М.В. Панов дал социокультурную характеристику понятию разговорной речи, придав ей статус особого языка, противопоставленного литературному письменному по признаку неофициальность/официальность отношений между говорящими [Русская разговорная речь 1973: 22]. Развернутый анализ этого вопроса содержится в его монографии об истории русского произношения, написанной в 60-х, законченной в 1970-м, опубликованной в 1990 году [Панов 1990]. В ней дана и периодизация русского литературного языка советской эпохи, и характеристика советской официальной словесной культуры 30—50-х годов. О последней говорится как о «среднекультурном, сероватом уровне литературной речи», о «однообразно-невыразительной речи, <…> с безразличием к стилистическим различиям» [Панов 1990: 16]. Это «нейтральный стиль», на фоне которого выделяется «разговорный язык»: «Последние десятилетия – время оказенивания языка, перегрузки его штампами, понижения его стилистической гибкости и отзывчивости. Мы говорим не о языке писателей – среди них никогда не исчезали талантливые мастера (но к языку литературы классического социалистического реализма эта характеристика приложима вполне. – АР.). Имеется в виду повседневная речь, официальная и полуофициальная. Она заполнила наш быт и полностью господствует в служебных, деловых, общественных и производственных, тем более – официально учрежденческих отношениях.