В течение нескольких дней корабль был разлучен с землей, хотя кормчие и старались не упускать из виду далекие острова. Тем самым мы отделили себя от того мира, где кипели страсти и все стало непрочным, а человеческая жизнь подвергалась теперь большим опасностям, чем в открытом море. Ведь достаточно было одного неосторожного слова о пурпуре, увиденном во сне, что император считал предвестием соперничества с ним, и мирное существование с супругой, с домочадцами и общественными занятиями могло разбиться, как хрупкое произведение горшечника. На корабле же все люди равны перед гневом бури и благожелательны друг к другу.
   Корабельщики стали закреплять парус, заполоскавший при перемене ветра, и Трифон обругал неловкого:
   — Ослица! Ты не мореход, а свинопас!
   — Великолепный корабль! — произнес Вергилиан, желая доставить удовольствие наварху. Поэт был в хорошем настроении и радовался возвращению к пенатам.
   Трифон просиял, окинул хозяйственным взором судно. Так люди смотрят на близких их сердцу предметы.
   — Да, корабль построен, как строятся быстроходные либурны. Из отборных кипарисов и сосен, срубленных в осеннее равноденствие. Весь он на бронзовых гвоздях. Такие лучше сопротивляются ржавчине, чем железные. Снасти его сплетены из скифской конопли и выдержат любой борей.
   Трифон возил на «Фортуне» в Херсон Таврический амфоры, в Азию — железные изделия, в Лаодикею Приморскую — кожи, а в Остию — пряности, оливковое масло и многие другие товары, которые посылают в Европу Восток и Африка. Но были и другие плавания. Из Массилии «Фортуна» доставляла в Италию вино, из Иллирии — шерсть и живых баранов, из Сицилии — пшеницу и великолепных, спокойных, как изваяния волов. Сенатор Кальпурний, дядя Вергилиана, приписанный к сенатскому сословию императором Септимием Севером, которому он ссудил значительные средства во время трагической борьбы с Песцением Нигером, получил также большие земельные владения в Кампании, где рабы и колоны note 3 возделывали его поля, пасли стада овец и разводили оливковые плантации. Но Кальпурний был сыном банкира, и старика всегда привлекали денежные операции, хотя их приходилось вести через подставных лиц. Во всяком случае, сенатор умудрялся соединять государственные дела с коммерческими предприятиями, и его «Фортуна» была в море много месяцев в году. Водил ее неизменно Трифон. Некогда наварх служил в равеннском флоте и дважды плавал в страшном океане: один раз ходил с военными машинами для британских легионов, другой — за свинцом каледонских рудников. Прослужив положенное число лет, он получил в окрестностях Аквилеи участок земли и решил заняться на старости лет выращиванием овощей. Огурцы и капуста находят хороший сбыт на аквилейском базаре. Но мореход не выдержал разлуки с морем и поступил на службу к сенатору. Трифон любил перемены, разговоры в портовых кабачках и все то, что корабельщики видят в чужих странах, — города и храмы, шумные торжища, маяки, пристани, веселых женщин с ожерельями на смуглых шеях, верблюдов и огромных слонов.
   Вергилиан уже не в первый раз плавал вместе с ним, выполняя различные поручения сенатора. Ныне стало небезопасно доверять золото даже преданным вольноотпущенникам. Не желая лишить себя значительного наследства, Вергилиан не отказывался от таких трудов. Дядя был бездетным, и мой друг со временем мог получить все его богатство, а пока совершал заманчивые путешествия на Восток.
   В такие поездки Вергилиан обычно брал с собою раба Теофраста. Как я уже сказал, этот каппадокиец был большим плутом, но весьма расторопным слугой, умевшим предоставить своему господину в пути все необходимое. Теперь Вергилиан требовал, чтобы он с одинаковым рвением прислуживал и мне.
   Удостоверившись, что мы проснулись, Теофраст зачерпнул спущенным на веревке глиняным сосудом воды для утреннего омовения. Затем принес еду. В то утро она состояла из двух черствых круглых хлебцев, трещины на которых невольно заставили вспомнить то место в «Размышлениях», где Марк Аврелий говорит об аппетитности потрескавшегося в печи хлеба. Кроме того, мы съели по горсти жирных черных оливок и выпили немного вина, разбавленного водой, уже отдававшей затхлостью амфоры. В пути Вергилиан каждый день делил со мной по-братски трапезу. Теперь он поверял мне самые свои сокровенные мысли, рассказывал о детстве и планах на будущее, и я тщательно записывал эти разговоры на навощенных табличках, чтобы при благоприятных обстоятельствах составить жизнеописание поэта, так как мысли и жизнь этого человека, по моему мнению, представляют интерес для потомков.
   Тиберий Кальпурний Вергилиан родился в Оливии, на небольшой вилле около Путеол, вскоре после того, как в тревожные дни маркоманской войны умер от чумы в Виндобоне благочестивый император Марк Аврелий. Отец Вергилиана, отличавшийся слабым здоровьем, обладал достаточными средствами, чтобы чувствовать себя независимым человеком, и всю свою жизнь провел в тихом сельском доме на берегу Тирренского моря, среди оливковых деревьев и виноградников. Мать поэта, Петиция Тацита, предком которой, возможно, был знаменитый историк, скончалась, когда Вергилиану исполнилось пять лет. Он только смутно помнил склоненное над ним материнское лицо, ее кроткую улыбку и теплый голос, но у него навсегда осталось воспоминание об огромном горе, когда отец в последний раз показал ему лежавшую на смертном ложе молодую мать с миртами в руках, пронзительно холодных. Даже пятилетнему ребенку казалось, что все это невозможно пережить и что ничего нет горше на земле вечной разлуки с той, которая дала тебе жизнь. Мальчик слышал, как отец в вечер погребения читал вслух в таблинуме какую-то книгу. Потом он нашел эти строки у Марка Аврелия и много раз перечитывал их: «Смерть не зло для человека, ибо она не есть нечто порочное, не зависит от нашего выбора и не наносит ущерб общему благу. Напротив, она — добро, так как служит обновлению природы… Неужели тебя страшит эта перемена? Ведь ничего на свете не совершается без изменений. Самая сущность вещей есть перемена. Поэтому не кляни смерть, а приветствуй ее как одно из явлений, выражающих непреложный закон природы. Необходимо приучить себя мыслить и действовать так, как будто конец жизни уже наступает…»
   Вергилиан рассказывал, что в те дни его отец пытался найти утешение в философии, однако не мог забыть ушедшую и часто, опустив развернутый свиток на колени, смотрел куда-то в пространство ничего не видящими глазами. В доме еще витал образ покойной матери, и слова философа казались несчастному вдовцу пустыми и бесплодными.
   Мне тоже приходилось читать книгу Марка Аврелия и удивляться тому, как спокойно говорит этот император о смерти. Вот еще несколько строк из его сочинения: «Окинь мысленным взором хотя бы отдаленные времена Веспасиана, и ты увидишь все то же самое, что происходит и теперь: люди вступают в брак, воспитывают детей, болеют, умирают в ужасных страданиях, ведут войны, справляют празднества, путешествуют, обрабатывают землю, предаются высокомерию, подозревают друг друга, злоумышляют на ближнего, желают его смерти, ропщут на судьбу, добиваются почестей или даже пурпура. Но что сталось с ними всеми? Они исчезли как дым. Так и мы исчезнем, и в этом нет ничего необычайного…»
   Однако довольно о смерти! Читая такие полные обреченности строки, я каждый раз особенно сильно ощущал, что на земле сладко и увлекательно жить. Во всяком случае, тогда я считал, что мне еще рано думать о подобных вещах.
   Вергилиан, когда он был еще ребенком, тем более не мог постичь утешительные слова философа и плакал детскими слезами, пока не засыпал под песенку старой няньки про Воробья, подслушавшего разговор двух мальчуганов, что на базаре рассыпали большой мешок овса.
   Из рассказов поэта о его детстве я узнал также, что имение не могло приносить больших доходов, что работавшие на винограднике и у точил рабы отличались нерадивостью, небрежно обращались с сельскими орудиями, опасаясь только палки надсмотрщика. Однажды отец Вергилиана сказал рабу, провинившемуся в том, что плохо вскопал грядки для салата:
   — Почему ты не выполняешь работы? У тебя есть кров и одежда, чтобы прикрыть тело от холода. Ты сыт и даже получаешь в умеренном количестве вино. Чего же тебе еще надо?
   Даже Вергилиан покачивал головой, рассказывая мне об этом случае, доказывавшем, по его мнению, непонимание рабом самых простых вещей. Вдруг этот нерадивый слуга, мрачно глядя себе под ноги, стал проклинать тот день, когда мать родила его!
   Отец, по словам Вергилиана мягкий и рассудительный человек, не наказал раба, но развел руками, обращаясь к гостям, которые в тот день посетили Оливий:
   — Вот изволь доказывать, что и раб участвует своим трудом в мировой гармонии…
   Позднее Вергилиан понял, что рабы смотрят на мир с отчаянием, равного которому ничего нет на земле.
   Однако в детстве, среди игр и прогулок, мальчику некогда было думать о мировой справедливости. Недалеко простиралось море, и Вергилиан часто видел в рыбацком селении, как в ладьях трепетали только что пойманные сетями рыбы. Мой друг любил вспоминать эти италийские утра, полные солнца и пения цикад, когда они с отцом ходили покупать рыбу свежего улова, спускались мимо посаженных в порядке лоз по склону холма, с которого открывался сладостный вид на море и на плывущие из Африки корабли с красными парусами.
   — Отец, скажи, куда они плывут? — настойчиво спрашивал он.
   Кальпурний смотрел на сына и поглаживал выбритый подбородок.
   — Они плывут в Рим, сын мой. Когда ты подрастешь, тоже поедешь в этот город. Нехорошо для человека умереть, не увидев Рима.
   На лозах осенью поспевали пурпурные, пахнущие солнцем гроздья. Ветер приносил морские запахи. Сельский розовый дом стоял в тени олив, в нем жила и умерла Летиция Тацита. Поблизости находился деревенский храм, посвященный Диане, его четыре колонны белели в кипарисовой роще. Под храмовой крышей шумел ветер, и среди балок вили свои гнезда голуби, наполняя храм хлопаньем крыльев; весь фронтон был в голубином помете.
   Иногда отец приходил сюда в сопровождении раба и приводил маленького сына. Служитель нес в жаровне пылающие угли и мешочек с зернами фимиама для воскурения. Богиня стояла посредине храма, розовоногая, в короткой голубоватой тунике. Сквозь краску уже давно просвечивал мрамор, и храм был в полном запустении. Небожительница вынимала стрелу из колчана за плечом. Рядом с богиней, добродушно глядя на нее и высунув язык, бежала мраморная собака. Диана едва-едва улыбалась и смотрела в пространство пустыми глазами. Ее острый локоток запомнился Вергилиану на всю жизнь.
   Отец бросал на алтарь несколько крупиц аравийского фимиама, и маленький храм застилал благовонный дым.
   — Отец, она правит миром? Поражает злых людей стрелами? — шепотом спрашивал мальчик, цепляясь за тогу родителя.
   Отец, старый безбожник, вздыхал.
   — Миром правят принципы, вечные и неизменные. Миром управляет гармония. Людей же поражают пороки…
   Вергилиан не понимал, о чем говорит отец, но смутно чувствовал, что присутствует при чем-то очень важном.
   Когда настал час умереть и отцу, Вергилиана увезли в крытой повозке, запряженной парой серых мулов, в Рим. Всю дорогу животные хлопали ушами в такт шагам, а вторично осиротевший ребенок плакал горькими слезами, тоскуя по отцу, и его не развлекали даже дорожные виды, незнакомые селения, розовые города на возвышенностях и встречные путники и повозки. Он не знал, что ждет его в Риме, куда они ехали с посланцем сенатора, но этот услужливый человек всячески утешал его и рассказывал, что патрон богат, как Крез, и живет в доме, украшенном мрамором. Показался Рим, поразивший мальчика своими размерами и множеством домов, колонн и людей, а он все еще не мог успокоиться и вспоминал оливковые рощи Оливия и прогулки с отцом. Мальчик понимал, что никогда уже не вернется беззаботная детская радость и не будет поездок в соседний городок, где отец покупал у пирожника медовые печенья.
   Сенатор, приходившийся близким родственником, оказался добрым покровителем. К тому же он был бездетным и приласкал мальчика, а супруга его, достопочтенная Максимилиана, закормила ребенка сластями. Мало-помалу Вергилиан привык к новой жизни, к шуму Рима и плакал только по ночам, когда никто не видел его слез. Впрочем, весь день с утра был посвящен учению. Грамматику он изучал у Геронтия, а риторику — у известного софиста Порфириона, прославленного в те дни комментатора Горация.
   В Риме происходило много событий, но Вергилиан и его сверстники не задумывались об этом. Их больше привлекали пирушки, писания стишков и юные прелести какой-нибудь канатной плясуньи. Дядя, человек расчетливый, однако не скряга, не жалел средств для воспитания Вергилиана, и обучение у Порфириона, стоившее не одну тысячу сестерциев, продолжалось и в последующие годы, хотя сам сенатор больше ценил хорошо приготовленное блюдо, чем со вкусом подобранную метафору, и утверждал, что люди говорят слишком много и без всякой пользы для себя.
   Сенатор вел торговые дела с Востоком и с городом Карнунтом на Дунае, где его закупщики приобретали огромное количество бычьих кож. Кальпурний не мог пожаловаться на плохие дела и неизменно пользовался покровительством императора Септимия Севера, а позднее его сына, и единственное, что угнетало сенатора, были тяжкие налоги и постоянная опасность конфискации имущества. Снова наступили тревожные времена, и никто не мог поручиться за завтрашний день.
   Это случилось в юности Вергилиана: он впервые увидел благодетеля их фамилии. Дело происходило на загородной императорской вилле. Септимий Север медленно шел по каменной дороге. Одну руку он положил на плечо сына, названного Антонином, чтобы осенить его славой угасшей династии, а другою ласкал завитки пышной бороды. Он что-то говорил юноше. Цезарь слушал, выпятив нижнюю губу. Позади, на почтительном расстоянии, в торжественных тогах, шли консулы и сенаторы. Они переговаривались между собой шепотом, прикрывая рот рукой, чтобы не потревожить августа.
   Вергилиану показалось, что было нечто монументальное в этом шествии, в складках тог, в жестах сенаторов, в их гордо поднятых головах, — и в то же время обреченное на гибель. Ему стало жаль этого молодого человека, который уже не мог уклониться от своей судьбы, какой бы страшной она ни была.


2


   Корабль величественно шел вдоль италийского берега, а я не переставал записывать взволновавшую меня беседу с поэтом.
   Вергилиан видел потом Антонина в цирке, когда цезарь, ставший соправителем отца и влюбленный в конские ристания, как простой возница, правил квадригой голубых. Соперником его на арене был брат, и они оба однажды едва не погибли, когда их колесницы сцепились на повороте, огибая цирковую мету — каменный столб, где квадригам положено поворачивать на полном бегу, чтобы снова нестись по арене под грохот рукоплесканий. Встречал поэт Антонина также в Этрурии, где цезарь предпринимал охоты на лисиц, вредительниц виноградников, и в тот памятный день, когда он вместе с сенатором Дионом Кассием посетил дворец Юлии Домны.
   Вергилиан был тогда молодым поэтом. На это собрание он попал благодаря покровительству, которое оказывал ему прославленный историограф. Медлительный Кассий замешкался по обыкновению, и они явились во дворец с некоторым опозданием, когда в зале Минервы уже было немало приглашенных. Только что кончил читать свою дидактическую поэму юный Оппиан, грек родом из Анасарбы Киликийской, надежда эллинской поэзии, двадцатилетний чернокудрый красавец.
   Оппиан стоял среди зала, уже увенчанный, по повелению Юлии Домны, лавровым венком, смущенный и взволнованный успехом, а на возвышении, куда вели три или четыре ступени, покрытые красным ковром, возлежала на позолоченном ложе, изголовье которое поддерживали два грифона, императрица. Она скрестила маленькие ноги в пурпуровых башмаках с жемчужными украшениями и, подперев рукой голову с гладко зачесанными назад волосами, смотрела, улыбаясь, на молодого поэта, и ее черные глаза изливали на него сияние сирийской ночи. На голове у Юлии Домны была диадема с драгоценными камеями.
   Вергилиан рассказывал, как он с трепетом вступил в этот незнакомый для него мир, но немного успокоился, когда присмотрелся к окружающей обстановке и увидел, что люди держат себя здесь непринужденно, как и подобает философам и поэтам. Зал, освещенный многочисленными светильниками на высоких бронзовых треножниках, имел круглую форму и был покрыт еще свежей росписью на олимпийские сюжеты. На потолке художник изобразил Минерву в высоком шлеме. Про это изображение говорили, что лик богини списан художником с самой императрицы. Вергилиан смотрел и убеждался: те же широко раскрытые черные глаза, чувственный рот с несколько полной нижней губой, низковатый лоб, орлиный нос, крупный, но нежный подбородок. Тяжеловатая восточная красота. Обращала на себя внимание также стройная шея Юлии Домны. Голова была посажена на нее как некое произведение искусства…
   Около августы сидел в кресле из слоновой кости цезарь Антонин и с особым усердием хлопал Оппиану, потому что в стихах на этот раз шла речь о подвигах охотника. Рядом с цезарем стояла печальная, строгого вида женщина, несколько увядшая. Как Вергилиан узнал впоследствии, то была Аррия, посвятившая всю свою одинокую жизнь изучению Платона и ради этой цели отказавшаяся от радостей семейной жизни. По другую сторону стоял Антипатр из Гиерополя, софист, учитель Антонина, ведающий с некоторого времени императорскими письменными делами, известный тем, что с необыкновенным искусством составлял послания и декреты. Он также прославился жестокостью, с какой правил Вифинией, когда был там проконсулом. Все остальные стояли ниже ступеней, в белых или желтых тогах, некоторые со свитками в руках.
   Рукоплескания наконец умолкли.
   — Прекрасно, Оппиан! — крикнул Антонин. — Поистине в тебе таится море очарования!
   Но Вергилиан слышал, как стоявший рядом с ним человек в поношенной тоге, — это был поэт Скрибоний Флорин, с которым и состоялось тогда у него знакомство, — бормотал в неопрятную бороду:
   — Однако это слишком цветисто. Сафо, по-моему, писала лучше…
   — Сафо! — поддержал его сосед, маленький старичок с выразительными глазами и дрожащими худыми руками. — Сафо неповторима!
   Вообще Вергилиан, по его словам, хорошо запомнил, что поэма особого восторга у слушателей не вызывала и похвалы были умеренными, — может быть, из зависти или потому, что не все присутствующие могли оценить прелесть греческого стиха; хлопали же люди из опасения разгневать цезаря, с таким пылом хвалившего стихи об охоте. Хотя Антонин был еще очень молод, но все уже знали о его вспыльчивом и не терпящем противоречий характере.
   Вергилиан слышал, как кто-то шептал не без удовольствия:
   — Приятные стихи, но незначительные…
   — Битва быков во второй песне написана не без таланта, — сказал старичок с выразительными глазами, — но, во всяком случае, это не Гесиод. Хи-хи!
   — При чем здесь Гесиод? — удивился собеседник.
   — Слишком много цветов… — брюзжал Скрибоний.
   До стихотворца эти суждения не долетали. Он стоял перед августой, которая милостиво расспрашивала, как он чувствует себя в Риме и что намерен теперь писать, после поэмы об охоте. Растроганный Оппиан взирал на Юлию Домну преданными и даже влюбленными глазами. Однако поэму он поднес с поклоном не ей, а цезарю, как посоветовали сделать друзья. Антонин принял свиток, обнял Оппиана и поцеловал его в лоб. Вокруг уже говорили на другие темы. Кто-то расспрашивал Филострата:
   — Над чем ты размышляешь в настоящее время?
   Филострат не без важности гладил русую бороду, в которой тогда еще не поблескивало серебро.
   — Пишу небольшую работу — трактат против Аспазия из Равенны.
   — О чем?
   — О том, как надо писать послания.
   — Как же, по-твоему, надо их писать?
   — Во всяком случае, не так, как Аспазий. Высмеиваю его напыщенный стиль, путаницу, неясность.
   — Да, этот действительно пишет невразумительно.
   — Я ставлю ему в пример Антипатра. Именно так надо составлять письма. Какая ясность мыслей, меткость в выражениях, приятная краткость!
   — Ты прав, Антипатр — прекрасный эпистолярий.
   — А почему? Он входит, как актер, в роль императора, и поэтому-то его письма так естественны и благородны.
   Но ритора уже звали к Юлии Домне:
   — Филострат! Филострат! Августа желает говорить с тобой!
   Присутствующие не без зависти смотрели на философа, пока он пробирался, побледнев от волнения, через толпу к возвышению, где возлежала Домна.
   — Я здесь, госпожа! — сказал он, тяжело дыша.
   Августа протянула ему какой-то свиток.
   — Филострат, ты знаешь, как я ценю твой стиль. Просмотри! Мне прислали это из Антиохии.
   Филострат с недоумением взял в руки папирус.
   — Это записки Дамиса об Аполлонии Тианском, — продолжала августа, а голос у нее был теплый, грудной, — они написаны скверно, почти площадным языком, но ты мог бы сделать из них замечательное произведение. Пиши не так простодушно, как пишут о Христе, но все-таки с теплотой. Создай образ, который эллины смогли бы противопоставить богу христиан с его рождением в вертепе, чудесами, воскресением из мертвых и прочими трогательными событиями. Ты отлично это сделаешь.
   Домна побеседовала с философом некоторое время, и тот отошел, прижимая к груди драгоценный свиток, может быть суливший ему известность в веках и, во всяком случае, милость фортуны.
   Стоявший рядом с Вергилианом старичок с необыкновенно выразительными глазами, оказавшийся председателем «Священного сообщества странствующих риторов, почитающих Диониса», объяснял Скрибонию, продолжая разговор о театре:
   — Когда Лукиан произносил на просцениуме слова «великий Агамемнон», поднимаясь на кончики пальцев, я в порицание ему заметил, что он изображает не великого Агамемнона, а высокого ростом Агамемнона.
   Скрибоний понимающе кивал головой.
   — Да, я где-то читал, что знаменитый актер Пилад в данном случае только делал задумчивое лицо и тем передавал величие героя.
   Речь шла о последнем представлении в театре Помпея и миме Лукиане. Но стоящая рядом со Скрибонием женщина, похожая на сирийку, вероятно одна из приближенных матрон Юлии Домны, восторгалась:
   — Нет, ложным страданием и своей красотой он исторгает у меня каждый раз слезы, когда я гляжу на него!
   Вергилиан делал тогда то же самое, что и я, то есть прислушивался к разговорам, но ни на шаг не отставал от Диона Кассия. Этот сенатор искал между тем удобного предлога, чтобы представить племянника своего друга и кредитора Юлии Домне. Однако вокруг было столько людей, добивавшихся чести поговорить с августой и снискать ее расположение, что они напрасно пытались приблизиться к ней. Наконец сенатор улучил удобную минуту:
   — Госпожа, позволь мне поручить твоему вниманию нашего юного служителя муз!
   Вергилиан передавал мне, что в эту минуту ему стало трудно дышать от смущения и зал на несколько мгновений как бы закрыл туман. Он ничего не видел, кроме пронизывающих душу глаз Юлии Домны. Все так же подпирая усталую от стихов голову, августа приветливо улыбалась.
   — А этот тоже пишет об охоте? — грубовато спросил Диона Антонин.
   — Нет, цезарь, он сочиняет элегии.
   Антонин зевнул.
   Юлия Домна с улыбкой смотрела на смущавшегося Вергилиана.
   — Я не теряю надежды когда-нибудь услышать и твои стихи. Но сейчас я утомлена. Как твое имя?
   — Его имя Вергилиан, — поспешил ответить за поэта Дион.
   — Вергилиан? Прекрасное имя для молодого поэта. Оно много обещает.
   На этом и закончилась беседа. Занятая своими мыслями, августа ласковым движением головы отпустила сенатора и еще раз улыбнулась поэту. Он понравился ей бледностью лица и слегка нахмуренными бровями, как это бывает у людей, обладающих независимым характером. Юлия Домна увидела, что из тайного помещения за голубой завесой неожиданно появился Люций Септимий Север, император и супруг.
   Север прибыл в сопровождении Плауциана, своего любимца, префекта претория, самого расточительного из римских богачей и, кроме того, замечательного юриста. Август только что совещался с ним по поводу декрета о прелюбодеяниях. Север был встревожен. Префект намекал ему на измену Юлии и даже назвал, якобы случайно, имя любовника, ничтожного человека.
   Стоит остановиться несколько на судьбе Плауциана, потому что она была в те дни судьбой многих других люден, вышедших из ничтожества, но вознесенных до самых высоких должностей в государстве лишь для того, чтобы сбросить их с вершины могущества в пропасть. Этот африканец считался земляком Севера, может быть даже родственником, и, если верить сплетням, фаворитом в прежние годы. Император, взойдя на престол, сделал своего друга префектом претория и позднее женил на его дочери цезаря Антонина. Говорят, что на свадьбе прислуживали сто евнухов. Но как раз в это время произошло ужасающее извержение Везувия, лава достигла предместий Капуи, и римляне видели в событии дурное предзнаменование.
   Дважды Плауциан носил консульское звание. Когда он проходил по улицам Рима, люди старались не попадаться ему на глаза и поспешно сворачивали в боковые переулки или поскорее возвращались назад. Сопровождавшие своего господина рабы кричали замешкавшимся, чтобы они опускали глаза и не смели смотреть на него. Но Антонин не желал разделить ложе с ненавистной ему Плаутиллой, надменной красавицей, воспитанной в крайней роскоши, и старик, привыкший к почестям, дерзнул на борьбу с императором. Кончилось все это весьма плачевно для честолюбца. Участник заговора Сатурнин, которого префект претория подговорил убить августа и Антонина, так как этот трибун был одним из тех, кто имел доступ в императорскую опочивальню, выдал Плауциана. Север сначала не поверил донесению о предательстве со стороны любимца, осыпанного милостями. Однако Плауциан имел глупость лично явиться во дворец, когда ему обманно сообщили о смерти императора и его сына, впрочем, на всякий случай, надев под тогу панцирь. Это раскрыло намерения префекта. Антонин велел преторианцу Ксифилину убить Плауциана. Труп префекта выбросили из окна на улицу, и там прохожие надругались над ненавистным богачом, а Ксифилин вырвал из бороды убитого, тело которого еще не остыло, клок волос и со смехом принес этот подарок пораженной ужасом Плаутилле. Но в те дни, когда взошла слава Оппиана, префект еще пользовался доверием Севера, и никому и в голову не приходило, что его возвышение закончится так трагически. Вергилиан смотрел на него как на баловня судьбы.