Страница:
— Ты умеешь, юноша, читать греческие стихи?
Язык мой прилип к гортани.
— Что же ты молчишь?
— Мне приходилось читать Вергилиану, — наконец ответил я.
— Тогда присядь и прочти вот это…
Она показала мне пурпуровым ногтем место в свитке, и, как умел, я стал читать вергилиановские элегии. Госпожа лежала, заложив нагие руки за голову, слушала, глядя в потолок, и над нею все так же мерно двигалось опахало. Я сидел рядом в кресле, в котором сидели знаменитые философы.
В дверях показалась голова лукавой Лоллы. Маммея оживилась:
— Принесла сладости?
Рабыня расторопно подбежала к ложу, очевидно по опыту зная, что здесь не любят медлительных слуг.
— Вот, госпожа! — и протянула серебряное блюдо, полное орехов в меду.
Маммея, как девочка, стала есть их, слушая стихи о любви и смерти. Потом вдруг предложила мне любезно:
— Попробуй, это вкусно!
Я взял один орех одеревеневшими пальцами. Сласти оказались действительно приятными на вкус, но мне было не до орехов. Я опасался, что допущу какую-нибудь ошибку в произношении, читая трудные стихотворные размеры.
Когда я однажды запнулся, Маммея с шутливой строгостью потрепала мне голову. Я покраснел. Мне всегда было стыдно, что у меня детский румянец на щеках.
— Какие волосы у тебя! — сказала она.
Я удивился.
— Твои волосы, госпожа, как золото, — прошептал я.
— Золото? Оно вот в этой склянке. А твои — как спелая сарматская пшеница, — рассмеялась она, видимо польщенная. — Но продолжай!
Когда дело дошло до знаменитых вергилиановских строк:
Когда уже пред расставаньем с милым бытием земли повеет холодом, и манит сладкое лобзанье смерти… -
Маммея, зевнув, поправила меня, прикрывая рот рукою:
— Горькое лобзанье…
Я поднял на нее глаза, не осмеливаясь спорить, но все-таки не удержался, чтобы не сказать:
— Здесь написано: «сладкое»…
— Горькое, — настаивала Маммея.
В недоумении я смотрел то на нее, то в свиток. До меня долетел приятный ветерок страусовых перьев. Все так же печально поблескивали глаза африканской девушки с ожерельем из белых зубов какого-то зверя на темной шее, и все так же тихо двигалось розовое опахало. В полных лиловатых губах негритянки было что-то детское. Но когда я снова перевел взгляд на Маммею, я, к своему удивлению, увидел, что она уснула, и прекратил чтение. Ко мне подошла неслышными шагами Лолла, все еще державшая в руках блюдо со сластями, и шепнула:
— Разве ты не видишь, что госпожа спит?
Поставив осторожно блюдо с остатками орехов на малахитовый столик, она замахала на меня руками, требуя, чтобы я немедленно покинул опочивальню. Мне ничего не оставалось, как свернуть свиток, положить его рядом с орехами и удалиться. Но когда я уходил из покоя на цыпочках, глядя на Лоллу, приложившую палец к губам, мне захотелось посмотреть на спящую. Я оглянулся. Госпожа лежала, положив щеку на ладонь. Это было в последний раз что я видел Маммею…
Язык мой прилип к гортани.
— Что же ты молчишь?
— Мне приходилось читать Вергилиану, — наконец ответил я.
— Тогда присядь и прочти вот это…
Она показала мне пурпуровым ногтем место в свитке, и, как умел, я стал читать вергилиановские элегии. Госпожа лежала, заложив нагие руки за голову, слушала, глядя в потолок, и над нею все так же мерно двигалось опахало. Я сидел рядом в кресле, в котором сидели знаменитые философы.
В дверях показалась голова лукавой Лоллы. Маммея оживилась:
— Принесла сладости?
Рабыня расторопно подбежала к ложу, очевидно по опыту зная, что здесь не любят медлительных слуг.
— Вот, госпожа! — и протянула серебряное блюдо, полное орехов в меду.
Маммея, как девочка, стала есть их, слушая стихи о любви и смерти. Потом вдруг предложила мне любезно:
— Попробуй, это вкусно!
Я взял один орех одеревеневшими пальцами. Сласти оказались действительно приятными на вкус, но мне было не до орехов. Я опасался, что допущу какую-нибудь ошибку в произношении, читая трудные стихотворные размеры.
Когда я однажды запнулся, Маммея с шутливой строгостью потрепала мне голову. Я покраснел. Мне всегда было стыдно, что у меня детский румянец на щеках.
— Какие волосы у тебя! — сказала она.
Я удивился.
— Твои волосы, госпожа, как золото, — прошептал я.
— Золото? Оно вот в этой склянке. А твои — как спелая сарматская пшеница, — рассмеялась она, видимо польщенная. — Но продолжай!
Когда дело дошло до знаменитых вергилиановских строк:
Когда уже пред расставаньем с милым бытием земли повеет холодом, и манит сладкое лобзанье смерти… -
Маммея, зевнув, поправила меня, прикрывая рот рукою:
— Горькое лобзанье…
Я поднял на нее глаза, не осмеливаясь спорить, но все-таки не удержался, чтобы не сказать:
— Здесь написано: «сладкое»…
— Горькое, — настаивала Маммея.
В недоумении я смотрел то на нее, то в свиток. До меня долетел приятный ветерок страусовых перьев. Все так же печально поблескивали глаза африканской девушки с ожерельем из белых зубов какого-то зверя на темной шее, и все так же тихо двигалось розовое опахало. В полных лиловатых губах негритянки было что-то детское. Но когда я снова перевел взгляд на Маммею, я, к своему удивлению, увидел, что она уснула, и прекратил чтение. Ко мне подошла неслышными шагами Лолла, все еще державшая в руках блюдо со сластями, и шепнула:
— Разве ты не видишь, что госпожа спит?
Поставив осторожно блюдо с остатками орехов на малахитовый столик, она замахала на меня руками, требуя, чтобы я немедленно покинул опочивальню. Мне ничего не оставалось, как свернуть свиток, положить его рядом с орехами и удалиться. Но когда я уходил из покоя на цыпочках, глядя на Лоллу, приложившую палец к губам, мне захотелось посмотреть на спящую. Я оглянулся. Госпожа лежала, положив щеку на ладонь. Это было в последний раз что я видел Маммею…
6
Так я слонялся по городу, бродил под портиками Антонина Благочестивого, где в этот знойный час было мало прохожих, и с тревогой думал о Вергилиане, вспоминал смешную, но милую для меня сцену в опочивальне Маммеи. По обеим сторонам величественной улицы тянулись шестиэтажные каменные дома. Здесь жили ростовщики, крупные торговцы, менялы. Но их жилища казались необитаемыми: вероятно, в такую жару все богатые люди отдыхали на своих виллах где-нибудь на берегах Оронта, в зелени освежающих садов.
Утомленный зноем, я вернулся домой и едва успел прилечь на убогом ложе, чтобы отдохнуть после прогулки, как на лестнице послышались шаги и в мою каморку ворвался Теофраст. Лицо его выражало крайнее волнение. Он был в отчаянии, упал передо мной на колени и вопил, простирая ко мне руки, точно в греческой трагедии:
— Мой господин умирает!
Его слова поразили меня как громом.
— Что ты говоришь, безумец?! — закричал я. — Или ты рехнулся умом?
— Умирает! Что будет теперь с бедным Теофрастом.
Но, едва слушая объяснения плачущего раба, я уже был на лестнице. Мы побежали в другой конец дома, вызывая недоумение у рабов, которых мы безжалостно сталкивали со ступенек. Теофраст, плача и стеная, рассказал о том, что случилось.
Вскоре после моего ухода поэт почувствовал себя плохо и даже потерял сознание. Но около него в эти минуты оказался врач Александр. Теофраст видел, как он хлопотал над больным, уговаривая его выпить какое-то снадобье. Однако Вергилиан, бледный, как сама смерть, отказывался и отрицательно мотал головой. Потом захотел видеть меня.
— Что он сказал?
— Он сказал: «А где же наш милый сармат?»
Александр послал за мной Теофраста, может быть, в надежде, что мне удастся уговорить больного принять лекарство.
Когда я вбежал в покой, где находился Вергилиан, скорчившийся, как ребенок, на ложе, он был еще жив, но лицо его уже покрывал предсмертный пот и нос заострился. Вергилиан лежал с закрытыми глазами, прижимая руку к животу. Может быть, он страдал от болей в желудке. Рядом стоял все такой же красивый, но озабоченный Александр и держал в руке бессильное запястье поэта, пытаясь найти пульс. Я бросился к другу, спрашивая врача глазами, что тут происходит, и опустился на колени у ложа.
— Что с тобой, мой Вергилиан?
Поэт на мгновение открыл глаза и посмотрел на меня, но в этом взгляде уже не было ни дружеской приветливости, ни сияния ума, ни вызывающей у людей уважения вергилиановской печали; в угасающих глазах теперь ничего не выражалось, кроме животного страдания, смешанного с равнодушием ко всем и ко всему. Вергилиан снова опустил веки, и лицо его исказилось судорогой. Александр, расставшийся со своим олимпийским спокойствием, склонился над умирающим, опершись обеими руками о ложе и пытливо рассматривая мертвенное лицо друга. Потом длинные пальцы Вергилиана, ставшие как будто бы еще длиннее в предсмертный час, стали цепляться за полотно белой туники, которую он носил в тот день. Голова скатилась с подушки, и на уголках губ показалась желтоватая пена…
Привычными для врача легкими движениями пальцев Александр опустил веки на остекленевшие глаза Вергилиана, и я понял, что поэта уже нет с нами. Тело его лежало здесь, еще не остыло в нем жизненное тепло, но этот искатель прекрасного уже покинул навеки мир, и когда я осознал это, из глаз у меня полились слезы. На пороге рыдал Теофраст. Александр, вероятно, в тысячный раз присутствовавший при таком событии, как смерть человека, молча сидел в кресле, о чем-то размышляя. Потом встал и сказал Теофрасту:
— Надо известить о случившемся госпожу Юлию Маммею. И всех, кому об этом следует знать…
Он произнес эти слова почти шепотом, как говорят, когда йод крышей находится мертвец, и тишина вокруг усопшего еще больше подчеркивала торжественность события. Но я все-таки тихо спросил Александра:
— Почему он умер? Разве он был болен?
Почти не раскрывая рта и не спуская глаз с умершего, Александр ответил:
— Хотел бы я сам знать причину его смерти. Но сердце его перестало биться.
На мраморном круглом столе стояла чаша из розоватого александрийского стекла. Врач приготовил в ней какое-то снадобье, то самое, которое Вергилиан не пожелал принять. Рядом можно было заметить другую чашу — серебряную; эта была пуста. Александр взял ее осторожно за тонкую ножку и понюхал капли вина, что еще оставались на дне.
Я подошел к врачу:
— Яд?
Александр ничего не ответил. Может быть, даже из пренебрежения. Теперь у меня уже не было покровителя, который одним своим дружеским обращением с простым скрибой заставлял всех считаться со мной как с равным, несмотря на мою молодость и бедность, невзирая на мое провинциальное происхождение. Но Вергилиан был мертв.
Помню, во время похорон, когда тело Вергилиана, набальзамированное по восточному обычаю и завернутое в погребальные пелены, унесли, чтобы положить в каменном гробу, высеченном в семейной усыпальнице Юлии Месы, я помешал какому-то римлянину с внушительным животом, желавшему непременно стоять впереди других, и он прошептал, глядя на меня бессмысленными от важности глазами:
— Посторонись, любезный!
Я послушно подвинулся в сторону, чтобы уступить ему дорогу. Римлянин, глядя на меня через плечо, брюзжал:
— И вообще — что тебе нужно здесь? Знай свой тростник для писания и старательно соскабливай описки.
С таким видом, точно он высказал нечто очень умное, толстяк встал рядом с Дионом Кассием, считая, по-видимому, что ему по праву принадлежит на погребении почетное место. Впрочем, знаменитый историк тоже не замечал меня. Маммея не пожелала прийти.
В тот день я долго бродил по городу в самом угнетенном состоянии духа, и меня не радовала даже мысль о предстоящем возвращении к пенатам. Но ведь нельзя изменить того, что уже совершилось.
В Антиохии делать теперь мне было нечего. На другой же день рано утром, перекинув через плечо мешок, в котором хранились мои сокровища, я спустился к реке. Но мне пришлось подождать некоторое время под сенью смоковницы, прежде чем ладья пустилась в путь. На ней находились шесть гребцов и кормчий, человек, обладавший зловещим смехом и говоривший загадками. Я понял, что тщательно упакованный в солому и полотно предмет и есть та статуя, которую Меса посылала Кальпурнию.
— Кого она изображает? — спросил я кормчего.
Бородатый человек рассмеялся.
— Отгадай, юноша! Она — гром и молнии, цветы и хлад! Что это такое?
Я вспомнил о молниях, зажатых в деснице Юпитера Капитолийского.
— Отец богов?
— Не отгадал.
— Тогда я не знаю.
— Афродита! — объявил кормчий и, подняв весло, ловко переложил его слева направо.
— Но при чем же здесь молнии?
— Как же! Афродита — это весна?
— Весна.
— А весною бывают первые грозы, сверкают молнии, и богиня сыплет цветы на лужайки.
— А холод?
— Холод? Но ведь богиня нагая, ей холодно, когда на нее смотрят нечестивыми глазами. На красоту надлежит взирать с чистыми помыслами.
Я подивился тому, что кормчий выражается как образованный ритор, но подумал, что в Антиохии все возможно.
Когда мы приплыли в Селевкию, я покинул ладью, положив на широкую мозолистую длань кормчего драхму, чтобы он мог купить на эти деньги амфору вина для гребцов, провожавших меня благословениями. Я уже удалялся по направлению к гавани, но философ с кормилом в руках крикнул мне вдогонку:
— Юноша, отгадай!
Пришлось остановиться.
— Что это такое? Ты не увидишь того, что потерял сегодня, но будешь смотреть на то, что обретешь завтра…
Что это означало? У меня теснились в голове другие мысли, мне необходимо было поскорее разыскать корабль, уходивший в Понт, и поэтому я не стал ломать голову над разрешением нелепой загадки.
Мне без большого труда удалось разыскать «Навсикаю». Несмотря на поэтичное название, она оказалась самым обыкновенным хорошо осмоленным торговым кораблем, принадлежавшим человеку, чем-то обязанному сенатору Кальпурнию. Корабельное чрево уже наполнили глиняными сосудами с каким-то товаром. Я показал наварху записку, которую вручил мне бедный Вергилиан, тут же уплатил за проезд и, как мог, устроился вместе с корабельщиками на помосте. Но меня почему-то неотступно мучила загадка Андроника — так звали кормчего. Шепотом я повторял десятки раз: «Ты не увидишь того, что потерял сегодня…» Может быть, он подразумевал сегодняшний и завтрашний день? Я потеряю солнечный свет текущего дня, потому что к вечеру он погаснет и завтра настанет новый день… Или кормчий намекал на смерть моего друга?
В ужасной тоске я бродил по корабельному помосту, и мысли мои непрестанно возвращались к Вергилиану. Он стоял как живой перед моими глазами. Опущенная скорбно голова в красивых черных завитках, бессильно свесившаяся до самого пола рука…
Утомленный зноем, я вернулся домой и едва успел прилечь на убогом ложе, чтобы отдохнуть после прогулки, как на лестнице послышались шаги и в мою каморку ворвался Теофраст. Лицо его выражало крайнее волнение. Он был в отчаянии, упал передо мной на колени и вопил, простирая ко мне руки, точно в греческой трагедии:
— Мой господин умирает!
Его слова поразили меня как громом.
— Что ты говоришь, безумец?! — закричал я. — Или ты рехнулся умом?
— Умирает! Что будет теперь с бедным Теофрастом.
Но, едва слушая объяснения плачущего раба, я уже был на лестнице. Мы побежали в другой конец дома, вызывая недоумение у рабов, которых мы безжалостно сталкивали со ступенек. Теофраст, плача и стеная, рассказал о том, что случилось.
Вскоре после моего ухода поэт почувствовал себя плохо и даже потерял сознание. Но около него в эти минуты оказался врач Александр. Теофраст видел, как он хлопотал над больным, уговаривая его выпить какое-то снадобье. Однако Вергилиан, бледный, как сама смерть, отказывался и отрицательно мотал головой. Потом захотел видеть меня.
— Что он сказал?
— Он сказал: «А где же наш милый сармат?»
Александр послал за мной Теофраста, может быть, в надежде, что мне удастся уговорить больного принять лекарство.
Когда я вбежал в покой, где находился Вергилиан, скорчившийся, как ребенок, на ложе, он был еще жив, но лицо его уже покрывал предсмертный пот и нос заострился. Вергилиан лежал с закрытыми глазами, прижимая руку к животу. Может быть, он страдал от болей в желудке. Рядом стоял все такой же красивый, но озабоченный Александр и держал в руке бессильное запястье поэта, пытаясь найти пульс. Я бросился к другу, спрашивая врача глазами, что тут происходит, и опустился на колени у ложа.
— Что с тобой, мой Вергилиан?
Поэт на мгновение открыл глаза и посмотрел на меня, но в этом взгляде уже не было ни дружеской приветливости, ни сияния ума, ни вызывающей у людей уважения вергилиановской печали; в угасающих глазах теперь ничего не выражалось, кроме животного страдания, смешанного с равнодушием ко всем и ко всему. Вергилиан снова опустил веки, и лицо его исказилось судорогой. Александр, расставшийся со своим олимпийским спокойствием, склонился над умирающим, опершись обеими руками о ложе и пытливо рассматривая мертвенное лицо друга. Потом длинные пальцы Вергилиана, ставшие как будто бы еще длиннее в предсмертный час, стали цепляться за полотно белой туники, которую он носил в тот день. Голова скатилась с подушки, и на уголках губ показалась желтоватая пена…
Привычными для врача легкими движениями пальцев Александр опустил веки на остекленевшие глаза Вергилиана, и я понял, что поэта уже нет с нами. Тело его лежало здесь, еще не остыло в нем жизненное тепло, но этот искатель прекрасного уже покинул навеки мир, и когда я осознал это, из глаз у меня полились слезы. На пороге рыдал Теофраст. Александр, вероятно, в тысячный раз присутствовавший при таком событии, как смерть человека, молча сидел в кресле, о чем-то размышляя. Потом встал и сказал Теофрасту:
— Надо известить о случившемся госпожу Юлию Маммею. И всех, кому об этом следует знать…
Он произнес эти слова почти шепотом, как говорят, когда йод крышей находится мертвец, и тишина вокруг усопшего еще больше подчеркивала торжественность события. Но я все-таки тихо спросил Александра:
— Почему он умер? Разве он был болен?
Почти не раскрывая рта и не спуская глаз с умершего, Александр ответил:
— Хотел бы я сам знать причину его смерти. Но сердце его перестало биться.
На мраморном круглом столе стояла чаша из розоватого александрийского стекла. Врач приготовил в ней какое-то снадобье, то самое, которое Вергилиан не пожелал принять. Рядом можно было заметить другую чашу — серебряную; эта была пуста. Александр взял ее осторожно за тонкую ножку и понюхал капли вина, что еще оставались на дне.
Я подошел к врачу:
— Яд?
Александр ничего не ответил. Может быть, даже из пренебрежения. Теперь у меня уже не было покровителя, который одним своим дружеским обращением с простым скрибой заставлял всех считаться со мной как с равным, несмотря на мою молодость и бедность, невзирая на мое провинциальное происхождение. Но Вергилиан был мертв.
Помню, во время похорон, когда тело Вергилиана, набальзамированное по восточному обычаю и завернутое в погребальные пелены, унесли, чтобы положить в каменном гробу, высеченном в семейной усыпальнице Юлии Месы, я помешал какому-то римлянину с внушительным животом, желавшему непременно стоять впереди других, и он прошептал, глядя на меня бессмысленными от важности глазами:
— Посторонись, любезный!
Я послушно подвинулся в сторону, чтобы уступить ему дорогу. Римлянин, глядя на меня через плечо, брюзжал:
— И вообще — что тебе нужно здесь? Знай свой тростник для писания и старательно соскабливай описки.
С таким видом, точно он высказал нечто очень умное, толстяк встал рядом с Дионом Кассием, считая, по-видимому, что ему по праву принадлежит на погребении почетное место. Впрочем, знаменитый историк тоже не замечал меня. Маммея не пожелала прийти.
В тот день я долго бродил по городу в самом угнетенном состоянии духа, и меня не радовала даже мысль о предстоящем возвращении к пенатам. Но ведь нельзя изменить того, что уже совершилось.
В Антиохии делать теперь мне было нечего. На другой же день рано утром, перекинув через плечо мешок, в котором хранились мои сокровища, я спустился к реке. Но мне пришлось подождать некоторое время под сенью смоковницы, прежде чем ладья пустилась в путь. На ней находились шесть гребцов и кормчий, человек, обладавший зловещим смехом и говоривший загадками. Я понял, что тщательно упакованный в солому и полотно предмет и есть та статуя, которую Меса посылала Кальпурнию.
— Кого она изображает? — спросил я кормчего.
Бородатый человек рассмеялся.
— Отгадай, юноша! Она — гром и молнии, цветы и хлад! Что это такое?
Я вспомнил о молниях, зажатых в деснице Юпитера Капитолийского.
— Отец богов?
— Не отгадал.
— Тогда я не знаю.
— Афродита! — объявил кормчий и, подняв весло, ловко переложил его слева направо.
— Но при чем же здесь молнии?
— Как же! Афродита — это весна?
— Весна.
— А весною бывают первые грозы, сверкают молнии, и богиня сыплет цветы на лужайки.
— А холод?
— Холод? Но ведь богиня нагая, ей холодно, когда на нее смотрят нечестивыми глазами. На красоту надлежит взирать с чистыми помыслами.
Я подивился тому, что кормчий выражается как образованный ритор, но подумал, что в Антиохии все возможно.
Когда мы приплыли в Селевкию, я покинул ладью, положив на широкую мозолистую длань кормчего драхму, чтобы он мог купить на эти деньги амфору вина для гребцов, провожавших меня благословениями. Я уже удалялся по направлению к гавани, но философ с кормилом в руках крикнул мне вдогонку:
— Юноша, отгадай!
Пришлось остановиться.
— Что это такое? Ты не увидишь того, что потерял сегодня, но будешь смотреть на то, что обретешь завтра…
Что это означало? У меня теснились в голове другие мысли, мне необходимо было поскорее разыскать корабль, уходивший в Понт, и поэтому я не стал ломать голову над разрешением нелепой загадки.
Мне без большого труда удалось разыскать «Навсикаю». Несмотря на поэтичное название, она оказалась самым обыкновенным хорошо осмоленным торговым кораблем, принадлежавшим человеку, чем-то обязанному сенатору Кальпурнию. Корабельное чрево уже наполнили глиняными сосудами с каким-то товаром. Я показал наварху записку, которую вручил мне бедный Вергилиан, тут же уплатил за проезд и, как мог, устроился вместе с корабельщиками на помосте. Но меня почему-то неотступно мучила загадка Андроника — так звали кормчего. Шепотом я повторял десятки раз: «Ты не увидишь того, что потерял сегодня…» Может быть, он подразумевал сегодняшний и завтрашний день? Я потеряю солнечный свет текущего дня, потому что к вечеру он погаснет и завтра настанет новый день… Или кормчий намекал на смерть моего друга?
В ужасной тоске я бродил по корабельному помосту, и мысли мои непрестанно возвращались к Вергилиану. Он стоял как живой перед моими глазами. Опущенная скорбно голова в красивых черных завитках, бессильно свесившаяся до самого пола рука…
7
Наш корабль должен был пойти в соседнюю Лаодикею, чтобы взять там другие товары, и мы незамедлительно прибыли в этот город. Опираясь о перила корабля, я с любопытством смотрел на нагроможденные передо мною здания. Как известно, этот портовый город не пожелал стать на сторону Песцения Нигера, с которым боролся Септимий Север, и победоносный император всячески потом отличал лаодикейцев, осыпал их милостями, восстановил разрушенные Нигером храмы, вымостил улицы мраморными плитами и построил великолепные термы. За городом виднелись холмы, покрытые тучными виноградниками. Феодорит, хозяин корабля, на который я взошел, уже успел сообщить мне, что вино с этих виноградников вывозят в огромных амфорах в Александрию и даже в Индию. Лаодикея славится вином и храмами, в которых сохранились таинственные сирийские культуры; по словам Феодорита, богослужения в них совершаются даже с человеческими жертвоприношениями. Город переименовали в Юлию, но все называют его старым именем, и по внешнему виду он мало отличается от тех портов, что мне приходилось видеть раньше: те же набережные с железными кольцами, укрепленными в каменных причалах, чтобы привязывать корабли, кабачки на вонючих улицах, разноязычная толпа, а на воде дынные корки и куски дерева.
Невдалеке разгружались два длинных военных корабля, и я отправился посмотреть, что там происходит. Воины выносили на берег охапки оружия, тюки солдатских плащей, выкатывали на песчаный берег военные повозки. Судя по вооружению и красивым шлемам с гребнями, это была какая-то конная центурия. В воздухе стояла грубая солдатская ругань, и клятвы богам мешались с самыми непотребными словами. На галерах позвякивали цепи прикованных к скамьям гребцов. Они отдыхали после мучительного перехода. Заглянув в бортовое отверстие, я увидел, что некоторые из них лежали и даже смотрели на берег, а другие равнодушно отвернулись от всего на свете. Я разглядывал и воинов. Мне показалось, что одного из них я где-то видел. Это был молодой человек высокого роста, с белокурой бородкой. Он сидел на тюке, опустив руку между колен. Удалось завязать с ним разговор.
— Откуда приплыли, товарищ? — полюбопытствовал я.
— Из Остии.
— А где же ваши кони?
Воин нахмурился.
— Коней нам, вероятно, пригонят из Каппадокии.
Если из Италии перебрасывали на Восток конные части, хотя бы и без конского состава, — значит, новая парфянская война была неминуемой.
— Не встречались ли мы где-нибудь с тобой, приятель? — опять спросил я.
Молодой воин все с тем же скучающим видом, хотя вокруг царила суета разгрузки, спокойно оглядел меня с ног до головы.
И вдруг мне вспомнилась битва римлян с сарматами, юный пленник, прикованный к легионной повозке, объяснявшийся с центурионом на каком-то странном наречии. Я сказал об этом воину:
— Я встречался с тобой в Паннонии. Помнишь? Когда тебя взяли в плен римляне…
Белокурый юноша поднял на меня глаза с недоумением.
— Неужели ты забыл, как тебя приковывали к повозке?
Он вздохнул.
— А теперь ты будешь сражаться с парфянами?
— Мы сражаемся со всеми, кто находится против нас.
Юноша за эти два года возмужал и, видимо, прошел трудную солдатскую науку со всеми ее тяготами, руганью центурионов, лупанарами и игрою в кости. Но я испытывал к нему братское чувство. Мне почему-то хотелось узнать о нем побольше.
— Как тебя зовут, воин?
— Аврелий.
— Так тебя называют в рядах. А как твое настоящее имя?
— Лепобор.
— Лепобор? Какого же ты племени?
— Мы костобоки.
Я вспомнил о своем отце.
— Где живут твои сородичи?
— На склонах Певкинских гор.
— Херсонес Таврический далеко от тех пределов?
— Мы слышали об этом городе.
— Лепобор, может быть, я твой единоплеменник.
— Единоплеменник? — удивился воин. — Вот какие чудеса бывают на свете! Откуда ты взялся?
— Об этом долго рассказывать. Завтра или в другой день я направляюсь в Томы. Я родился там. Но корабль наш идет в Херсонес Таврический…
Воин рассеянно слушал меня. Оглянувшись по сторонам и убедившись, что никто нас не слышит, я продолжал:
— Херсонес Таврический лежит недалеко от тех мест, где обитает твое племя?
Воин стал облизывать губы от волнения.
— Куда ты ведешь речь?
— Лепобор, есть у тебя желание оставить все и уплыть на этом корабле вместе со мной?
Молодой воин насторожился:
— Уплыть с тобой?
— В Херсонес. А оттуда ты легко найдешь дорогу к Певкинским горам.
— Это очень далеко, — махнул он рукой.
— А разве у тебя не крепкие ноги?
— За побег солдат распинают на кресте.
— Если побег будет совершен удачно, тебя не распнут.
Голос его стал глухим:
— Я дал клятву.
Но недаром я был воспитанником Аполлодора и наслушался всяких софистов. Против моих доводов этот воин не нашелся ничего возразить.
— Допустим, что ты дал клятву. Но добровольно ли ты ее принес? Нет, тебя взяли в плен и угрозами заставили вступить в ряды римского войска и, может быть, сражаться против своих сородичей. Угодна богам такая клятва? Неугодна. Поэтому ты свободен в выборе своего решения. Я не хочу принуждать тебя, но предлагаю помочь тебе. Как брат брату. А между тем к этому представляется отличный случай.
— Какой случай?
— У хозяина того корабля, на котором мы отправляемся в Понт, недостаточное число корабельщиков. Одного из них убили в драке в каком-то притоне, другой захворал горячкой и недавно умер. Заместителей для них еще не нашли, и ты можешь занять место одного из них. А это для тебя означает свободу. Ты еще не забыл, товарищ, что такое свобода?
Воин мрачно покрутил головой.
— Вот видишь! В остальном уже надо положиться на Фортуну.
Молодой воин осмотрелся по сторонам. Голос его сделался хриплым:
— Я согласен.
— Ты правильно решил, Лепобор.
Но в глазах его мелькнуло сомнение:
— И в Херсонесе господствуют римляне.
— Мы найдем способ обмануть их бдительность. А пока послушай меня со всем вниманием. Сейчас я отправлюсь к Феодориту — так зовут хозяина корабля — и тайно переговорю с ним. Когда с наступлением ночи все угомонится вокруг и твои товарищи уснут в лагере, ты придешь ровно в полночь на берег моря. Туда, где береговой светильник.
Он ни в чем не прекословил мне, доверчиво кивал головой, сидя на тюке. Но уже рьяный центурион кричал с галеры:
— Тысяча болячек! Что это за сенатор сидит там, вместо того чтобы разгружать галеру? Или, может быть, это сам парфянский царь? За работу, коровье дерьмо! Ящероглазый сармат!
Я видел, что воин поспешил принять участие в разгрузке, но невероятные ругательства сыпались на его голову как из рога изобилия.
Я поспешил туда, где стояла на якоре «Навсикая». Феодорита я нашел на помосте. Он подкреплялся пищей. Завтрак его, насколько я помню, состоял из козьего сыра, хлеба и нескольких долек розоватого чеснока.
Решив, что быка надо брать за рога, я тотчас завел с херсонитом деловой разговор:
— Феодорит, нашел для тебя проворного и сильного корабельщика. Он один заменит десятерых.
Чеснок смачно хрустел на больших желтых зубах. Феодорит не спешил с ответом. Потом, точно догадываясь, о чем идет речь, равнодушно сказал:
— Имей в виду — беглых рабов на корабль не принимаю.
— Какое тебе дело до того, беглец ли мой приятель или не беглец?
— А если на корабль поднимутся портовые надсмотрщики, проверяющие грузы и число людей? Что я им скажу?
— Скажешь, что это твой корабельщик.
— А если у них будут на руках приметы того человека?
— На нем нет никакого клейма. Как и ты, он родом из Таврики или откуда-то из тех мест. Кроме того, он заплатит тебе сто денариев.
Я решил, что могу пожертвовать половину своего состояния ради такого достойного дела, как возвращение сородича на свободу.
Феодорит почесал щетинистую щеку, скривив богомерзкую рожу.
— Ну что ж, приводи, пожалуй, своего приятеля. Поговорим…
Когда время стало приближаться к полуночи, я отправился на условленное место, уселся на первый попавшийся камень и слушал, как море тихо плескалось у моих ног. Где-то на другом его конце лежал город Томы. Я попробовал рукой воду — она была теплая. Ночь выдалась лунная, но время от времени месяц скрывали плывущие по небу облака, все вокруг было залито таинственным полусветом. Мои скитания приближались к концу. Прошло всего три года, как я покинул родину, но сколько людей, городов, кораблей, портов и таверн я увидел за это время! Знакомые лица возникали передо мной на мгновение и исчезали… Вергилиан, Делия, милая Грациана, Дион Кассий, Корнелин, Скрибоний, сенатор Кальпурний, раб Циррат в каменоломнях… Большие и маленькие люди, поэты и философы, префекты и рабы, прелестные красавицы… Пурпур и прах… И все заслоняли прекрасные глаза Маммеи.
Нетрудно было представить себе, что станется с людьми, с которыми столкнула меня судьба. Маммее, может быть, суждено высокое предназначение. Дион Кассий закончит свою историю и получит консульское звание. Корнелин тоже достигнет высоких ступеней на общественной лестнице. Сенатор Кальпурний умрет от несварения желудка. Грациана народит мужу кучу детей и станет пышной матроной. Скрибоний сочинит еще несколько эпиграмм. Квинт Нестор приумножит свое состояние… О каждом можно было что-нибудь подумать. Но когда в моих мыслях возникало лицо Вергилиана, я не мог представить себе, что сталось бы с этим человеком, если бы он не покинул землю. Смерть послужила как бы завершением всех его слабостей и сомнений. Поэт проиграл битву и, как дакийские вожди, выпил чашу со смертельным ядом, и эта гибель была новым предвестием для судьбы тех людей в богатых одеждах, что вершили делами мира. Вергилиан добровольно ушел. Но мне до сих пор, когда моя борода уже стала белой, трудно понять, как может человек по собственной воле расстаться с жизнью…
В лунном свете показалась смутная фигура. Я встал. С той стороны, где горел маяк, приближался человек. Вскоре я убедился, что это Лепобор. Воин был бос и держал в руках узелок. Когда он подошел совсем близко, я понял, что юноша взволнован, и постарался успокоить его, как мог, хотя сам еще не знал, чем кончится наше предприятие.
— Нет причин чего-либо опасаться, друг. Скоро наступит конец твоим мытарствам. И моим также.
Никто не помешал переговорить нам обо всем, и мы благополучно поднялись на корабль. Сонный Феодорит получил свои сто денариев, пересчитал их, зевнул и ушел спать.
Наступил рассвет. За голубеющими горами разгоралась розовая заря. Особо приставленные к этому делу портовые гребцы сели за весла в большой черной ладье и вывели наш корабль из заветрия. Приятно пахнуло морской свежестью. На востоке ослепительно заблистало солнце. Корабельщики подняли парус, и, описав широкую дугу, «Навсикая» направила свой стремительный бег на север.
Москва, 1959 г.
Невдалеке разгружались два длинных военных корабля, и я отправился посмотреть, что там происходит. Воины выносили на берег охапки оружия, тюки солдатских плащей, выкатывали на песчаный берег военные повозки. Судя по вооружению и красивым шлемам с гребнями, это была какая-то конная центурия. В воздухе стояла грубая солдатская ругань, и клятвы богам мешались с самыми непотребными словами. На галерах позвякивали цепи прикованных к скамьям гребцов. Они отдыхали после мучительного перехода. Заглянув в бортовое отверстие, я увидел, что некоторые из них лежали и даже смотрели на берег, а другие равнодушно отвернулись от всего на свете. Я разглядывал и воинов. Мне показалось, что одного из них я где-то видел. Это был молодой человек высокого роста, с белокурой бородкой. Он сидел на тюке, опустив руку между колен. Удалось завязать с ним разговор.
— Откуда приплыли, товарищ? — полюбопытствовал я.
— Из Остии.
— А где же ваши кони?
Воин нахмурился.
— Коней нам, вероятно, пригонят из Каппадокии.
Если из Италии перебрасывали на Восток конные части, хотя бы и без конского состава, — значит, новая парфянская война была неминуемой.
— Не встречались ли мы где-нибудь с тобой, приятель? — опять спросил я.
Молодой воин все с тем же скучающим видом, хотя вокруг царила суета разгрузки, спокойно оглядел меня с ног до головы.
И вдруг мне вспомнилась битва римлян с сарматами, юный пленник, прикованный к легионной повозке, объяснявшийся с центурионом на каком-то странном наречии. Я сказал об этом воину:
— Я встречался с тобой в Паннонии. Помнишь? Когда тебя взяли в плен римляне…
Белокурый юноша поднял на меня глаза с недоумением.
— Неужели ты забыл, как тебя приковывали к повозке?
Он вздохнул.
— А теперь ты будешь сражаться с парфянами?
— Мы сражаемся со всеми, кто находится против нас.
Юноша за эти два года возмужал и, видимо, прошел трудную солдатскую науку со всеми ее тяготами, руганью центурионов, лупанарами и игрою в кости. Но я испытывал к нему братское чувство. Мне почему-то хотелось узнать о нем побольше.
— Как тебя зовут, воин?
— Аврелий.
— Так тебя называют в рядах. А как твое настоящее имя?
— Лепобор.
— Лепобор? Какого же ты племени?
— Мы костобоки.
Я вспомнил о своем отце.
— Где живут твои сородичи?
— На склонах Певкинских гор.
— Херсонес Таврический далеко от тех пределов?
— Мы слышали об этом городе.
— Лепобор, может быть, я твой единоплеменник.
— Единоплеменник? — удивился воин. — Вот какие чудеса бывают на свете! Откуда ты взялся?
— Об этом долго рассказывать. Завтра или в другой день я направляюсь в Томы. Я родился там. Но корабль наш идет в Херсонес Таврический…
Воин рассеянно слушал меня. Оглянувшись по сторонам и убедившись, что никто нас не слышит, я продолжал:
— Херсонес Таврический лежит недалеко от тех мест, где обитает твое племя?
Воин стал облизывать губы от волнения.
— Куда ты ведешь речь?
— Лепобор, есть у тебя желание оставить все и уплыть на этом корабле вместе со мной?
Молодой воин насторожился:
— Уплыть с тобой?
— В Херсонес. А оттуда ты легко найдешь дорогу к Певкинским горам.
— Это очень далеко, — махнул он рукой.
— А разве у тебя не крепкие ноги?
— За побег солдат распинают на кресте.
— Если побег будет совершен удачно, тебя не распнут.
Голос его стал глухим:
— Я дал клятву.
Но недаром я был воспитанником Аполлодора и наслушался всяких софистов. Против моих доводов этот воин не нашелся ничего возразить.
— Допустим, что ты дал клятву. Но добровольно ли ты ее принес? Нет, тебя взяли в плен и угрозами заставили вступить в ряды римского войска и, может быть, сражаться против своих сородичей. Угодна богам такая клятва? Неугодна. Поэтому ты свободен в выборе своего решения. Я не хочу принуждать тебя, но предлагаю помочь тебе. Как брат брату. А между тем к этому представляется отличный случай.
— Какой случай?
— У хозяина того корабля, на котором мы отправляемся в Понт, недостаточное число корабельщиков. Одного из них убили в драке в каком-то притоне, другой захворал горячкой и недавно умер. Заместителей для них еще не нашли, и ты можешь занять место одного из них. А это для тебя означает свободу. Ты еще не забыл, товарищ, что такое свобода?
Воин мрачно покрутил головой.
— Вот видишь! В остальном уже надо положиться на Фортуну.
Молодой воин осмотрелся по сторонам. Голос его сделался хриплым:
— Я согласен.
— Ты правильно решил, Лепобор.
Но в глазах его мелькнуло сомнение:
— И в Херсонесе господствуют римляне.
— Мы найдем способ обмануть их бдительность. А пока послушай меня со всем вниманием. Сейчас я отправлюсь к Феодориту — так зовут хозяина корабля — и тайно переговорю с ним. Когда с наступлением ночи все угомонится вокруг и твои товарищи уснут в лагере, ты придешь ровно в полночь на берег моря. Туда, где береговой светильник.
Он ни в чем не прекословил мне, доверчиво кивал головой, сидя на тюке. Но уже рьяный центурион кричал с галеры:
— Тысяча болячек! Что это за сенатор сидит там, вместо того чтобы разгружать галеру? Или, может быть, это сам парфянский царь? За работу, коровье дерьмо! Ящероглазый сармат!
Я видел, что воин поспешил принять участие в разгрузке, но невероятные ругательства сыпались на его голову как из рога изобилия.
Я поспешил туда, где стояла на якоре «Навсикая». Феодорита я нашел на помосте. Он подкреплялся пищей. Завтрак его, насколько я помню, состоял из козьего сыра, хлеба и нескольких долек розоватого чеснока.
Решив, что быка надо брать за рога, я тотчас завел с херсонитом деловой разговор:
— Феодорит, нашел для тебя проворного и сильного корабельщика. Он один заменит десятерых.
Чеснок смачно хрустел на больших желтых зубах. Феодорит не спешил с ответом. Потом, точно догадываясь, о чем идет речь, равнодушно сказал:
— Имей в виду — беглых рабов на корабль не принимаю.
— Какое тебе дело до того, беглец ли мой приятель или не беглец?
— А если на корабль поднимутся портовые надсмотрщики, проверяющие грузы и число людей? Что я им скажу?
— Скажешь, что это твой корабельщик.
— А если у них будут на руках приметы того человека?
— На нем нет никакого клейма. Как и ты, он родом из Таврики или откуда-то из тех мест. Кроме того, он заплатит тебе сто денариев.
Я решил, что могу пожертвовать половину своего состояния ради такого достойного дела, как возвращение сородича на свободу.
Феодорит почесал щетинистую щеку, скривив богомерзкую рожу.
— Ну что ж, приводи, пожалуй, своего приятеля. Поговорим…
Когда время стало приближаться к полуночи, я отправился на условленное место, уселся на первый попавшийся камень и слушал, как море тихо плескалось у моих ног. Где-то на другом его конце лежал город Томы. Я попробовал рукой воду — она была теплая. Ночь выдалась лунная, но время от времени месяц скрывали плывущие по небу облака, все вокруг было залито таинственным полусветом. Мои скитания приближались к концу. Прошло всего три года, как я покинул родину, но сколько людей, городов, кораблей, портов и таверн я увидел за это время! Знакомые лица возникали передо мной на мгновение и исчезали… Вергилиан, Делия, милая Грациана, Дион Кассий, Корнелин, Скрибоний, сенатор Кальпурний, раб Циррат в каменоломнях… Большие и маленькие люди, поэты и философы, префекты и рабы, прелестные красавицы… Пурпур и прах… И все заслоняли прекрасные глаза Маммеи.
Нетрудно было представить себе, что станется с людьми, с которыми столкнула меня судьба. Маммее, может быть, суждено высокое предназначение. Дион Кассий закончит свою историю и получит консульское звание. Корнелин тоже достигнет высоких ступеней на общественной лестнице. Сенатор Кальпурний умрет от несварения желудка. Грациана народит мужу кучу детей и станет пышной матроной. Скрибоний сочинит еще несколько эпиграмм. Квинт Нестор приумножит свое состояние… О каждом можно было что-нибудь подумать. Но когда в моих мыслях возникало лицо Вергилиана, я не мог представить себе, что сталось бы с этим человеком, если бы он не покинул землю. Смерть послужила как бы завершением всех его слабостей и сомнений. Поэт проиграл битву и, как дакийские вожди, выпил чашу со смертельным ядом, и эта гибель была новым предвестием для судьбы тех людей в богатых одеждах, что вершили делами мира. Вергилиан добровольно ушел. Но мне до сих пор, когда моя борода уже стала белой, трудно понять, как может человек по собственной воле расстаться с жизнью…
В лунном свете показалась смутная фигура. Я встал. С той стороны, где горел маяк, приближался человек. Вскоре я убедился, что это Лепобор. Воин был бос и держал в руках узелок. Когда он подошел совсем близко, я понял, что юноша взволнован, и постарался успокоить его, как мог, хотя сам еще не знал, чем кончится наше предприятие.
— Нет причин чего-либо опасаться, друг. Скоро наступит конец твоим мытарствам. И моим также.
Никто не помешал переговорить нам обо всем, и мы благополучно поднялись на корабль. Сонный Феодорит получил свои сто денариев, пересчитал их, зевнул и ушел спать.
Наступил рассвет. За голубеющими горами разгоралась розовая заря. Особо приставленные к этому делу портовые гребцы сели за весла в большой черной ладье и вывели наш корабль из заветрия. Приятно пахнуло морской свежестью. На востоке ослепительно заблистало солнце. Корабельщики подняли парус, и, описав широкую дугу, «Навсикая» направила свой стремительный бег на север.
Москва, 1959 г.