Сцена была ярко освещена. Длинный зал женского общежития был полон. Метростроевцы посещали спектакли политудочки охотней, чем футбол.
Мероприятие пошло, как по рельсам. Ребята 41-бис побивали соседей по всем показателям (это неудивительно: секретарша 41-бис Надя, воспитанная в духе взаимопомощи, совершенно секретно заранее раздала желающим копии вопросов). Митя пребывал в состоянии азартного восторга. Так же, как и все остальные, он не ведал, какая мощная мина готовится погубить гладко начатое состязание. Он выкликал по радио фамилии, выискивая вопросы, подмигивал оркестру, помогал Наде выбирать подарки. А бикфордов шнур уже тлел, огонь подбирался к запалу, и приближалась минута, когда должен был ахнуть взрыв.
Мина эта, не чуя ни рук, ни ног, притаилась в семнадцатом ряду. Звали ее Чугуева.
Разговор с Татой ножом врезался ей в душу. Она поняла — подошел срок кончать фальшивую жизнь. Всю ночь она писала заявление, а утром встала в очередь к судье.
К ее удивлению, судьей оказался не мужчина, а больная курящая женщина. Женщина устало спросила, что у нее.
— Жалоба, — сказала Чугуева.
И протянула графленые бланки нарядов, на которых были изложены ее преступления и проступки.
Женщина спросила, на кого жалоба.
— На меня, — сказала Чугуева.
— На вас?
— А то на кого? На меня самою. Вы зачитайте.
— А кто писал?
— Сама. А то кто же.
Женщина прикурила папироску от папироски и спросила:
— На что жалуетесь?
— А я Митьку Платонова убила.
Женщина устало осмотрела ее.
— Вы что же… с повинной явились?
— Да, да… — слово «с повинной» пришлось Чугуевой по душе. — С повинной, с повинной, — закивала она и засопела радостно.
— А кто этот Митька?
— Комсорг 41-бис. Гнедой такой из себя.
— Метростроевец? Когда это произошло?
— Давно уж. Вы зачитайте. Перед Первым маем.
Женщина положила папиросу на пепельницу и накрыла глаза рукой.
— Не верите, самого спросите, — сказала Чугуева.
— Кого?
— Да Платонова. Он на 41-бис нонича. Комсоргом.
— Вы сказали, что убили его.
— Ну да. Я убила, а он оклемался.
— Почему же он не подает на вас в суд?
— Да он говорит, не я убивала. У меня все написано. Зачитайте.
— Мне некогда, гражданка. Пойдите к секретарю, сдайте ваши бумаги, оставьте адрес. Разберемся и вызовем. Следующий.
Чугуева думала, что ее сразу возьмут под стражу. Она и пришла с узелком, в котором было все необходимое для тюремной жизни. Оказывается, и тут волокита. Ей очень хотелось, чтобы судья сама прочитала жалобу. Белобрысая секретарша была ненадежная, молоденькая, вроде Нади. И, когда вошел следующий проситель, заплаканный мужчина, Чугуева все еще топталась у письменного стола.
— Вам непонятно, гражданка? — спросила судья.
— А ежели я лишенка беглая? — спросила Чугуева.
— Ну и что?
— Тогда, может, сами зачитаете?
— Пройдите к секретарю, сдайте бумаги и оставьте адрес. Разберемся и вызовем. Все.
Чугуева прошла мимо секретарши на волю. Не послушалась Мити, струсила, вот бог и наказывает. Напакостила в одном месте, а каяться норовила в другом. Нет, девка, где пакостила, там и кайся.
И вдруг будто кто-то ей на ухо шепнул: двадцать третьего политудочка. Выйди на сцену и казнись на людях, признайся, какая ты мастерица-ударница. Чего проще.
Собирала себя Чугуева на первую и последнюю свою публичную речь, как покойницу: надела чистое белье, лицованный пиджачок, юбку на шестнадцати пуговицах, прикрасила губной помадой щеки. Посмотрела в зеркало-трюмо, на нее глядела угрюмая матрешка с красными щеками. Она разбудила Машу-лаборантку, застенчиво посопела и попросила постричь ее по-городскому. Маша была бывшая парикмахерша. Причесывать подруг она любила. Не теряя времени, она бросила на примус щипцы, отважно отхватила Чугуевой косу и принялась накручивать русые колечки перед ушами. Ее тоже назначили соревноваться на политудочке, и, ловко орудуя щипцами, она повторяла наизусть пять причин затяжного кризиса капитализма, четыре военных плана буржуазных политиков и два факта, отражающих успех мирной политики СССР. Окорачивая волосы на затылке, она перечисляла пять общественно-экономических укладов, десять недостатков в работе промышленности и одиннадцать условий ликвидации этих недостатков, две линии в сельском хозяйстве — одну неправильную, а вторую единственно верную, шесть задач в области идейно-политической работы и три задачи в области работы организационной. Сооружение прически кончилось тем, что Маша воткнула гребень не на затылок, а спереди, со лба. Чугуева глянула в зеркало. Волосы стояли дыбом.
— Смеяться не станут? — спросила она.
Маша успокоила: прическа выполнена в точности под фасон для круглого лица, утвержденный народным комиссаром легкой промышленности.
И вот разукрашенная Чугуева сидела в семнадцатом ряду. Сперва вызовут Мери, после Мери кого-то из соседней шахты, а потом ее… Она слушала смех, шутливые подсказки, гремучий стук бубна, и на рыхлом лице ее не отражалось никаких чувств.
Мери отвечала легко, кокетливо, и если бы «картели», «монополии» и «деградации» реже срывались с ее резвого язычка, можно было подумать, что она тараторит с очередным ухажером.
— Во чешет! — громко проговорил Круглов.
— Видать, итеэровка, — определил изолировщик соседней шахты.
— По ночам, — уточнил Круглов.
Мери дошла до четвертой причины, а ей уже хлопали, чтобы закруглялась. Она сделала шутливый реверанс и закинула удочку.
— Шоколадину заработала, — предположил изолировщик.
— Пузырек духов, — сказал Круглов. — У ней в жюри рука.
Оркестр заиграл «яблочко», и зрители разразились смехом. На крючке моталось мокрое яблоко. Мери не сразу догадалась, что гнилой плод служил символом недоброкачественного ответа, а когда сообразила, запустила яблоко за ширму. Выскочил Платонов с мокрым пятном на пиджаке. А за ним мерной поступью вышел заведующий личным столом товарищ Зись.
Сперва смолкли барабаны, бубен и позже всех мандолина.
— Где находишься? — накинулся на Мери Платонов. — Безобразие!
— А тебе кто права давал насмехаться? — заносчиво возразила Мери.
— Надо отвечать как положено, — вступил товарищ Зись.
— Я и отвечаю!
— А не разводить вредную отсебятину, — продолжал товарищ Зись.
— Я и не разводила…
— Не разводить отсебятину, что буржуазия была революционным классом. Буржуазия не способна быть революционным классом…
— Это вы, наверное, не способны! А Маркс-Энгельс сказал — может!
— Не может быть революционным классом, — развивал мысль товарищ Зись, — поскольку буржуазный класс состоит из буржуазии, из эксплуататоров и капиталистов.
— Сами вы состоите из эксплуататоров, — дерзила Мери.
— Эксплуататоров и капиталистов. И на корячки приседать нечего. Здесь вам не оперетка «Сильва», а пролетарский клуб.
— Ах, простите! — Мери сделала глубокий реверанс.
Ребята смеялись.
— Она правильно формулирует, — послышался голос.
Товарищ Зись шагнул к рампе.
— Кто крикнул реплику? — спросил он.
Зал смолк. Чугуева оглянулась. В проходе среди опоздавших жался Гоша. Сутулая фигура его изображала пугливое изумление. Вступился и тут же струсил.
— Кто подал реплику про формулировку? — повторил товарищ Зись.
Все молчали. И Гоша молчал в проходе.
— Вот до чего доводят непродуманные ответы, — подытожил товарищ Зись. — Ваша фамилия Золотилова? С 41-бис? Садитесь пока.
Чугуева засопела. Сейчас выйдет кто-то чужой, а за ним выкликнут ее. Запальщику соседней шахты предлагалось разъяснить: «Кто такие Дон Кихоты?»
Неподкованного товарища этот научный вопрос мог бы довести до колики. Но запальщик был агитатором и сам задавал такой вопрос десятки раз.
— Это люди, — отчеканил он, — лишенные элементарного чутья жизни, далекие от марксизма, как небо от земли. Они не понимают, что деньги являются тем инструментом буржуазной экономики, который взяла Советская власть и приспособила к интересам социализма.
Запальщика наградили коробкой «Дели». Грянул туш. Под бурю аплодисментов щедрый победитель заложил за ухо каждому музыканту по толстой папиросе. Он закурил и сам и тогда только отправился на место. Дежурный пожарник поднял шум, но что было дальше, Чугуева не слышала. Ее вызвали, и она пошла на эшафот.
В проходе она невзначай натолкнулась на Гошу. Он обернулся. Был повод помедлить, и эти секундочки показались Чугуевой несказанно сладостными.
— Здравствуйте, — сказала она тихонько.
Гоша безмолвно смотрел на нее.
— Здравствуйте, — повторила она. — Или не узнаете?
— Васька? — проговорил он испуганно. — Что у тебя за прическа?
Ее вызвали второй раз.
— Ступайте садитесь. Мое место ослобонилось. Я не вернусь.
Машинально поднялась она по скрипучему ступенчатому ящику, придвинутому к сцене, машинально взяла удочку и повернулась к темному залу. Ей приказали:
— Закидывай удочку!
В сумерках проступили стены с занавешенными окнами, лица, прищуренные глаза портретов, меловые буквы призывов.
— Закидывай удочку, зараза! — сказали за ее спиной.
— Дорогие!.. — начала Чугуева и осеклась. Не так начала. — Товарищи… — попробовала она продолжать. Опять не так. Какие они ей, лишенке, товарищи?
Гоша сидел на ее месте, вытянув длинную, как рука, кадыкастую шею. Как он рвался на политудочку! Как верил в Чугуеву, как расписал ее в повести! Она и надоумила его приехать, когда он пожаловался, что пьесе не хватает политического звучания. Здесь, мол, звучания на десяток пьес хватит: исторический доклад, молодежь из двух шахт да летчик Молоков в придачу — куда с добром! Приехал, а вместо Молокова скандалистка Мери да гнилое яблоко.
Чугуева отвела глаза и заметила бледное лицо Бори. Крепильщик Боря вкалывал с первого дня строительства, тайком харкал кровью и спрашивал: «Вы часом не с Одессы?» И на работе и во сне тоскует он по теплому югу, по теплому морю. И Чугуеву мучит его тоска…
А вот в конце зала веселый парень, сорвиголова Круглов со своей братвой. Как всегда на собраниях, немного под мухарем. Разве забыть, как он вызволял ее от осодмиловцев, как ручался за нее головой?!
А вот из первого ряда оглядывает ее прораб Утургаули. Если бы этот вечно злющий, вечно небритый инженер знал, как она обожает его!.. Что бы с ним было, если бы узнал он, что самое заветное воспоминание ее связано не с маменькой, не тятенькой, а с ним, с прорабом Утургаули…
Однажды он погрузил ее в кузов полуторки и погнал машину за гвоздями. Пока доехали до базы, гвозди кончились. Утургаули, по обыкновению, залился нескладным матом, залез в кузов и на обратном пути требовал, чтобы Чугуева ответила: могли бы выкопать метро ребятишки из детского сада? Чугуева молчала, ошалев от ужаса и восторга. А Утургаули кричал, что выкопали бы, и выкопали бы досрочно, но чего бы это стоило народу и государству! Внезапно он остановил машину и повел Чугуеву в ресторан. В зале высоко бил фонтан и блестели накрытые столики. Себе Утургаули заказал графин очищенной, а Чугуевой бутылку вина. После первой рюмки он заговорил по-грузински. Он выпил графин, потом бутылку вина и непрерывно доказывал что-то на грузинском языке. А потом Чугуева повезла его домой. В такси он то лежал трупом, то кричал, что его не туда везут. Эта короткая, минут на десять, поездка и осталась ее единственным любовным приключением…
Вспоминая впоследствии свое состояние, она поражалась четкости мгновенных видений, словно тень ласточки, пересекавших память. За эти пять-десять секунд она поняла: пока в зале Боря, Маша, Круглов, Утургаули, ни одного слова вымолвить ей не суждено. Кабы чужие сидели, сказала бы, не сморгнув, кабы начальство, тоже сказала бы. Не устрашилась бы ни суда, ни тюрьмы, не испугалась бы и высшей меры. Но у нее не хватало жестокости марать своей скверной, позорной правдой доверявших ей девчат и мальчишек. В душе ее бушевала буря, а привыкшее к послушанию тело совершало, что велено. Рука забросила удочку за ширму, глаза прочитали вопрос «Почему плохо думать, что в нашей партии уклонов больше не будет?» Она не поняла ни слова и тупо глянула в зал. (В этот момент она заметила Борю). Оркестр затянул «Песню без слов». Зрители хихикали. Что-то спросил Платонов. Она что-то ответила. Он дал вопрос полегче: «Кто является основоположником марксизма»? (В это время Чугуева увидела Утургаули).
Платонов ждал, зал шумел, а она стояла, как манекен на витрине.
Ей было ясно, что она дошла до крайней черты. Признавайся не признавайся, назад хода нет. И все-таки заставить себя говорить не могла.
— Ослобони, Митя, — проговорила она с трудом.
Он вытащил самый элементарный вопрос, что-то вроде: «В каком месяце разразилась Февральская революция?» Она и не поглядела. Сошла со сцены и отправилась на свое место, и насмешливый шум сопровождал ее до семнадцатого ряда.
Гоша произнес что-то утешающее.
— Заткнись! — Она глянула на него с ненавистью.
А на сцене неловко управлялся с удочкой Осип. Вопрос ему достался каверзный.
— «Какой. Уклон. Опасней. Правый. Или. Левый?» — прочитал он, ответил, что левый, и закинул удочку. На крючке болталась коробка «Дели».
Осип был порядочный жадюга. Однако на людях он решил пофорсить и, по примеру Круглова, надумал угостить музыкантов. Коробка оказалась пустой. Зал смеялся. Оркестр играл «Полным-полна коробушка». Подошел Платонов, попросил закурить. Лицо Осипа заострилось. Он наконец понял, в чем дело…
— Погоди! — удержал его Митя. — Кто желает исправить ответ предыдущего оратора?
Чугуеву точно током дернуло.
— Я желаю! — воскликнула она пронзительно, словно кликуша. И не заметила, как очутилась на сцене. Митя смотрел на нее с опаской.
— Хуже всего уклон, против которого прекращают бороться! — прокричала она. — А прекращать борьбу никак невозможно, поскольку чужаки просачиваются, ровно плывун, изо всех дыр…
Митя захлопал. Вслед за ним захлопал и зал.
— А ты куда собрался? — крикнула она Осипу. — Погоди, послушай, чего скажу. Знаешь чего?
— Чего? — Осип остановился.
— Тебе левый чужак опасней, а мне такой, как ты. Чего моргаешь? Поясни, как с покойницы брошку сымал. Моргаешь? Ну так я сама разъясню. На четвертой дистанции покойницу откопали, а он с нее брошку снял. Снял да на меня нацепил. Ей-богу, правда… Вон какой распрекрасный кавалер! Любовь затеял! — Зал засмеялся. Осип выпучился на Чугуеву. — Подает брошку: цепляй, мол. Сам из шахты не понес, боялся, обыщут. А меня сроду не обыскивали. Вот он и нацепил на меня. Его, лапушку мово, попробуй ослушайся. У него финка с пружиной. Вон в этом кармане. — Она ткнула Осипа по карману. — Только вышли из шахты. сорвал брошку — и в Торгсин… Намедни в котловане своей финкой вон этакий кусок брезента отмахнул. Куды ты его дел-то? Али новой зазнобушке гостинец?.. Эх ты, дурачок! В котловане аварийная обстановка, а он хоть бы один гвоздь забил! Я за ним, как за наркомом каким, инструмент таскаю, а он фокусы кажет — спички из носа тягает!..
— Придерживайся регламента! — Осип угрожающе закрыл глаза.
— Ага, припекло маленько! — обрадовалась Чугуева, притянула его к себе и проговорила, словно по секрету — Уж не знаю там, правый ты или левый, а что лодырь ты и первый вор на шахте, это мне известно. Мы же с тобой — с одних саней оглобли…
— Долго еще? — спросил Осип ржавым голосом.
— Да все, зазнобушка моя, — улыбнулась она жалостливо. — Пропекло — и хватит. Пущай все знают, лодырь ты и вор, на чужих спинах в рай норовишь. А коли чего недосказала, напомни… — и крикнула в зал — Вы его не пускайте садиться. Пущай об себе сообщит. И обо мне, если желает… Я не против…
Ну вот. Сейчас кончатся ее муки и воротится судьба на предначертанные пути… Ей было точно известно, как начнет сейчас Осип. «А знаете, кто она такая сама-то премированная ударница Чугуева?»
Осип заговорил тихо. Она прислушалась и не поверила своим ушам.
— Недочеты в работе признаю целиком и полностью, — бормотал Осип. — Постараюсь улучшить с помощью коллектива…
Говорил он и еще что-то, но это было неважно. Важно, что победу на политудочке присудили шахте 41-бис; особо была отмечена товарищ Чугуева, умело увязавшая вопросы теории с отдельными недочетами, иногда имеющими место среди одной части трудящихся на некоторых участках в практической деятельности шахты.
17
Мероприятие пошло, как по рельсам. Ребята 41-бис побивали соседей по всем показателям (это неудивительно: секретарша 41-бис Надя, воспитанная в духе взаимопомощи, совершенно секретно заранее раздала желающим копии вопросов). Митя пребывал в состоянии азартного восторга. Так же, как и все остальные, он не ведал, какая мощная мина готовится погубить гладко начатое состязание. Он выкликал по радио фамилии, выискивая вопросы, подмигивал оркестру, помогал Наде выбирать подарки. А бикфордов шнур уже тлел, огонь подбирался к запалу, и приближалась минута, когда должен был ахнуть взрыв.
Мина эта, не чуя ни рук, ни ног, притаилась в семнадцатом ряду. Звали ее Чугуева.
Разговор с Татой ножом врезался ей в душу. Она поняла — подошел срок кончать фальшивую жизнь. Всю ночь она писала заявление, а утром встала в очередь к судье.
К ее удивлению, судьей оказался не мужчина, а больная курящая женщина. Женщина устало спросила, что у нее.
— Жалоба, — сказала Чугуева.
И протянула графленые бланки нарядов, на которых были изложены ее преступления и проступки.
Женщина спросила, на кого жалоба.
— На меня, — сказала Чугуева.
— На вас?
— А то на кого? На меня самою. Вы зачитайте.
— А кто писал?
— Сама. А то кто же.
Женщина прикурила папироску от папироски и спросила:
— На что жалуетесь?
— А я Митьку Платонова убила.
Женщина устало осмотрела ее.
— Вы что же… с повинной явились?
— Да, да… — слово «с повинной» пришлось Чугуевой по душе. — С повинной, с повинной, — закивала она и засопела радостно.
— А кто этот Митька?
— Комсорг 41-бис. Гнедой такой из себя.
— Метростроевец? Когда это произошло?
— Давно уж. Вы зачитайте. Перед Первым маем.
Женщина положила папиросу на пепельницу и накрыла глаза рукой.
— Не верите, самого спросите, — сказала Чугуева.
— Кого?
— Да Платонова. Он на 41-бис нонича. Комсоргом.
— Вы сказали, что убили его.
— Ну да. Я убила, а он оклемался.
— Почему же он не подает на вас в суд?
— Да он говорит, не я убивала. У меня все написано. Зачитайте.
— Мне некогда, гражданка. Пойдите к секретарю, сдайте ваши бумаги, оставьте адрес. Разберемся и вызовем. Следующий.
Чугуева думала, что ее сразу возьмут под стражу. Она и пришла с узелком, в котором было все необходимое для тюремной жизни. Оказывается, и тут волокита. Ей очень хотелось, чтобы судья сама прочитала жалобу. Белобрысая секретарша была ненадежная, молоденькая, вроде Нади. И, когда вошел следующий проситель, заплаканный мужчина, Чугуева все еще топталась у письменного стола.
— Вам непонятно, гражданка? — спросила судья.
— А ежели я лишенка беглая? — спросила Чугуева.
— Ну и что?
— Тогда, может, сами зачитаете?
— Пройдите к секретарю, сдайте бумаги и оставьте адрес. Разберемся и вызовем. Все.
Чугуева прошла мимо секретарши на волю. Не послушалась Мити, струсила, вот бог и наказывает. Напакостила в одном месте, а каяться норовила в другом. Нет, девка, где пакостила, там и кайся.
И вдруг будто кто-то ей на ухо шепнул: двадцать третьего политудочка. Выйди на сцену и казнись на людях, признайся, какая ты мастерица-ударница. Чего проще.
Собирала себя Чугуева на первую и последнюю свою публичную речь, как покойницу: надела чистое белье, лицованный пиджачок, юбку на шестнадцати пуговицах, прикрасила губной помадой щеки. Посмотрела в зеркало-трюмо, на нее глядела угрюмая матрешка с красными щеками. Она разбудила Машу-лаборантку, застенчиво посопела и попросила постричь ее по-городскому. Маша была бывшая парикмахерша. Причесывать подруг она любила. Не теряя времени, она бросила на примус щипцы, отважно отхватила Чугуевой косу и принялась накручивать русые колечки перед ушами. Ее тоже назначили соревноваться на политудочке, и, ловко орудуя щипцами, она повторяла наизусть пять причин затяжного кризиса капитализма, четыре военных плана буржуазных политиков и два факта, отражающих успех мирной политики СССР. Окорачивая волосы на затылке, она перечисляла пять общественно-экономических укладов, десять недостатков в работе промышленности и одиннадцать условий ликвидации этих недостатков, две линии в сельском хозяйстве — одну неправильную, а вторую единственно верную, шесть задач в области идейно-политической работы и три задачи в области работы организационной. Сооружение прически кончилось тем, что Маша воткнула гребень не на затылок, а спереди, со лба. Чугуева глянула в зеркало. Волосы стояли дыбом.
— Смеяться не станут? — спросила она.
Маша успокоила: прическа выполнена в точности под фасон для круглого лица, утвержденный народным комиссаром легкой промышленности.
И вот разукрашенная Чугуева сидела в семнадцатом ряду. Сперва вызовут Мери, после Мери кого-то из соседней шахты, а потом ее… Она слушала смех, шутливые подсказки, гремучий стук бубна, и на рыхлом лице ее не отражалось никаких чувств.
Мери отвечала легко, кокетливо, и если бы «картели», «монополии» и «деградации» реже срывались с ее резвого язычка, можно было подумать, что она тараторит с очередным ухажером.
— Во чешет! — громко проговорил Круглов.
— Видать, итеэровка, — определил изолировщик соседней шахты.
— По ночам, — уточнил Круглов.
Мери дошла до четвертой причины, а ей уже хлопали, чтобы закруглялась. Она сделала шутливый реверанс и закинула удочку.
— Шоколадину заработала, — предположил изолировщик.
— Пузырек духов, — сказал Круглов. — У ней в жюри рука.
Оркестр заиграл «яблочко», и зрители разразились смехом. На крючке моталось мокрое яблоко. Мери не сразу догадалась, что гнилой плод служил символом недоброкачественного ответа, а когда сообразила, запустила яблоко за ширму. Выскочил Платонов с мокрым пятном на пиджаке. А за ним мерной поступью вышел заведующий личным столом товарищ Зись.
Сперва смолкли барабаны, бубен и позже всех мандолина.
— Где находишься? — накинулся на Мери Платонов. — Безобразие!
— А тебе кто права давал насмехаться? — заносчиво возразила Мери.
— Надо отвечать как положено, — вступил товарищ Зись.
— Я и отвечаю!
— А не разводить вредную отсебятину, — продолжал товарищ Зись.
— Я и не разводила…
— Не разводить отсебятину, что буржуазия была революционным классом. Буржуазия не способна быть революционным классом…
— Это вы, наверное, не способны! А Маркс-Энгельс сказал — может!
— Не может быть революционным классом, — развивал мысль товарищ Зись, — поскольку буржуазный класс состоит из буржуазии, из эксплуататоров и капиталистов.
— Сами вы состоите из эксплуататоров, — дерзила Мери.
— Эксплуататоров и капиталистов. И на корячки приседать нечего. Здесь вам не оперетка «Сильва», а пролетарский клуб.
— Ах, простите! — Мери сделала глубокий реверанс.
Ребята смеялись.
— Она правильно формулирует, — послышался голос.
Товарищ Зись шагнул к рампе.
— Кто крикнул реплику? — спросил он.
Зал смолк. Чугуева оглянулась. В проходе среди опоздавших жался Гоша. Сутулая фигура его изображала пугливое изумление. Вступился и тут же струсил.
— Кто подал реплику про формулировку? — повторил товарищ Зись.
Все молчали. И Гоша молчал в проходе.
— Вот до чего доводят непродуманные ответы, — подытожил товарищ Зись. — Ваша фамилия Золотилова? С 41-бис? Садитесь пока.
Чугуева засопела. Сейчас выйдет кто-то чужой, а за ним выкликнут ее. Запальщику соседней шахты предлагалось разъяснить: «Кто такие Дон Кихоты?»
Неподкованного товарища этот научный вопрос мог бы довести до колики. Но запальщик был агитатором и сам задавал такой вопрос десятки раз.
— Это люди, — отчеканил он, — лишенные элементарного чутья жизни, далекие от марксизма, как небо от земли. Они не понимают, что деньги являются тем инструментом буржуазной экономики, который взяла Советская власть и приспособила к интересам социализма.
Запальщика наградили коробкой «Дели». Грянул туш. Под бурю аплодисментов щедрый победитель заложил за ухо каждому музыканту по толстой папиросе. Он закурил и сам и тогда только отправился на место. Дежурный пожарник поднял шум, но что было дальше, Чугуева не слышала. Ее вызвали, и она пошла на эшафот.
В проходе она невзначай натолкнулась на Гошу. Он обернулся. Был повод помедлить, и эти секундочки показались Чугуевой несказанно сладостными.
— Здравствуйте, — сказала она тихонько.
Гоша безмолвно смотрел на нее.
— Здравствуйте, — повторила она. — Или не узнаете?
— Васька? — проговорил он испуганно. — Что у тебя за прическа?
Ее вызвали второй раз.
— Ступайте садитесь. Мое место ослобонилось. Я не вернусь.
Машинально поднялась она по скрипучему ступенчатому ящику, придвинутому к сцене, машинально взяла удочку и повернулась к темному залу. Ей приказали:
— Закидывай удочку!
В сумерках проступили стены с занавешенными окнами, лица, прищуренные глаза портретов, меловые буквы призывов.
— Закидывай удочку, зараза! — сказали за ее спиной.
— Дорогие!.. — начала Чугуева и осеклась. Не так начала. — Товарищи… — попробовала она продолжать. Опять не так. Какие они ей, лишенке, товарищи?
Гоша сидел на ее месте, вытянув длинную, как рука, кадыкастую шею. Как он рвался на политудочку! Как верил в Чугуеву, как расписал ее в повести! Она и надоумила его приехать, когда он пожаловался, что пьесе не хватает политического звучания. Здесь, мол, звучания на десяток пьес хватит: исторический доклад, молодежь из двух шахт да летчик Молоков в придачу — куда с добром! Приехал, а вместо Молокова скандалистка Мери да гнилое яблоко.
Чугуева отвела глаза и заметила бледное лицо Бори. Крепильщик Боря вкалывал с первого дня строительства, тайком харкал кровью и спрашивал: «Вы часом не с Одессы?» И на работе и во сне тоскует он по теплому югу, по теплому морю. И Чугуеву мучит его тоска…
А вот в конце зала веселый парень, сорвиголова Круглов со своей братвой. Как всегда на собраниях, немного под мухарем. Разве забыть, как он вызволял ее от осодмиловцев, как ручался за нее головой?!
А вот из первого ряда оглядывает ее прораб Утургаули. Если бы этот вечно злющий, вечно небритый инженер знал, как она обожает его!.. Что бы с ним было, если бы узнал он, что самое заветное воспоминание ее связано не с маменькой, не тятенькой, а с ним, с прорабом Утургаули…
Однажды он погрузил ее в кузов полуторки и погнал машину за гвоздями. Пока доехали до базы, гвозди кончились. Утургаули, по обыкновению, залился нескладным матом, залез в кузов и на обратном пути требовал, чтобы Чугуева ответила: могли бы выкопать метро ребятишки из детского сада? Чугуева молчала, ошалев от ужаса и восторга. А Утургаули кричал, что выкопали бы, и выкопали бы досрочно, но чего бы это стоило народу и государству! Внезапно он остановил машину и повел Чугуеву в ресторан. В зале высоко бил фонтан и блестели накрытые столики. Себе Утургаули заказал графин очищенной, а Чугуевой бутылку вина. После первой рюмки он заговорил по-грузински. Он выпил графин, потом бутылку вина и непрерывно доказывал что-то на грузинском языке. А потом Чугуева повезла его домой. В такси он то лежал трупом, то кричал, что его не туда везут. Эта короткая, минут на десять, поездка и осталась ее единственным любовным приключением…
Вспоминая впоследствии свое состояние, она поражалась четкости мгновенных видений, словно тень ласточки, пересекавших память. За эти пять-десять секунд она поняла: пока в зале Боря, Маша, Круглов, Утургаули, ни одного слова вымолвить ей не суждено. Кабы чужие сидели, сказала бы, не сморгнув, кабы начальство, тоже сказала бы. Не устрашилась бы ни суда, ни тюрьмы, не испугалась бы и высшей меры. Но у нее не хватало жестокости марать своей скверной, позорной правдой доверявших ей девчат и мальчишек. В душе ее бушевала буря, а привыкшее к послушанию тело совершало, что велено. Рука забросила удочку за ширму, глаза прочитали вопрос «Почему плохо думать, что в нашей партии уклонов больше не будет?» Она не поняла ни слова и тупо глянула в зал. (В этот момент она заметила Борю). Оркестр затянул «Песню без слов». Зрители хихикали. Что-то спросил Платонов. Она что-то ответила. Он дал вопрос полегче: «Кто является основоположником марксизма»? (В это время Чугуева увидела Утургаули).
Платонов ждал, зал шумел, а она стояла, как манекен на витрине.
Ей было ясно, что она дошла до крайней черты. Признавайся не признавайся, назад хода нет. И все-таки заставить себя говорить не могла.
— Ослобони, Митя, — проговорила она с трудом.
Он вытащил самый элементарный вопрос, что-то вроде: «В каком месяце разразилась Февральская революция?» Она и не поглядела. Сошла со сцены и отправилась на свое место, и насмешливый шум сопровождал ее до семнадцатого ряда.
Гоша произнес что-то утешающее.
— Заткнись! — Она глянула на него с ненавистью.
А на сцене неловко управлялся с удочкой Осип. Вопрос ему достался каверзный.
— «Какой. Уклон. Опасней. Правый. Или. Левый?» — прочитал он, ответил, что левый, и закинул удочку. На крючке болталась коробка «Дели».
Осип был порядочный жадюга. Однако на людях он решил пофорсить и, по примеру Круглова, надумал угостить музыкантов. Коробка оказалась пустой. Зал смеялся. Оркестр играл «Полным-полна коробушка». Подошел Платонов, попросил закурить. Лицо Осипа заострилось. Он наконец понял, в чем дело…
— Погоди! — удержал его Митя. — Кто желает исправить ответ предыдущего оратора?
Чугуеву точно током дернуло.
— Я желаю! — воскликнула она пронзительно, словно кликуша. И не заметила, как очутилась на сцене. Митя смотрел на нее с опаской.
— Хуже всего уклон, против которого прекращают бороться! — прокричала она. — А прекращать борьбу никак невозможно, поскольку чужаки просачиваются, ровно плывун, изо всех дыр…
Митя захлопал. Вслед за ним захлопал и зал.
— А ты куда собрался? — крикнула она Осипу. — Погоди, послушай, чего скажу. Знаешь чего?
— Чего? — Осип остановился.
— Тебе левый чужак опасней, а мне такой, как ты. Чего моргаешь? Поясни, как с покойницы брошку сымал. Моргаешь? Ну так я сама разъясню. На четвертой дистанции покойницу откопали, а он с нее брошку снял. Снял да на меня нацепил. Ей-богу, правда… Вон какой распрекрасный кавалер! Любовь затеял! — Зал засмеялся. Осип выпучился на Чугуеву. — Подает брошку: цепляй, мол. Сам из шахты не понес, боялся, обыщут. А меня сроду не обыскивали. Вот он и нацепил на меня. Его, лапушку мово, попробуй ослушайся. У него финка с пружиной. Вон в этом кармане. — Она ткнула Осипа по карману. — Только вышли из шахты. сорвал брошку — и в Торгсин… Намедни в котловане своей финкой вон этакий кусок брезента отмахнул. Куды ты его дел-то? Али новой зазнобушке гостинец?.. Эх ты, дурачок! В котловане аварийная обстановка, а он хоть бы один гвоздь забил! Я за ним, как за наркомом каким, инструмент таскаю, а он фокусы кажет — спички из носа тягает!..
— Придерживайся регламента! — Осип угрожающе закрыл глаза.
— Ага, припекло маленько! — обрадовалась Чугуева, притянула его к себе и проговорила, словно по секрету — Уж не знаю там, правый ты или левый, а что лодырь ты и первый вор на шахте, это мне известно. Мы же с тобой — с одних саней оглобли…
— Долго еще? — спросил Осип ржавым голосом.
— Да все, зазнобушка моя, — улыбнулась она жалостливо. — Пропекло — и хватит. Пущай все знают, лодырь ты и вор, на чужих спинах в рай норовишь. А коли чего недосказала, напомни… — и крикнула в зал — Вы его не пускайте садиться. Пущай об себе сообщит. И обо мне, если желает… Я не против…
Ну вот. Сейчас кончатся ее муки и воротится судьба на предначертанные пути… Ей было точно известно, как начнет сейчас Осип. «А знаете, кто она такая сама-то премированная ударница Чугуева?»
Осип заговорил тихо. Она прислушалась и не поверила своим ушам.
— Недочеты в работе признаю целиком и полностью, — бормотал Осип. — Постараюсь улучшить с помощью коллектива…
Говорил он и еще что-то, но это было неважно. Важно, что победу на политудочке присудили шахте 41-бис; особо была отмечена товарищ Чугуева, умело увязавшая вопросы теории с отдельными недочетами, иногда имеющими место среди одной части трудящихся на некоторых участках в практической деятельности шахты.
17
Подошел срок объявить, что такое Осип Недоносов, и разъяснить его дурное поведение.
По анкете родился Осип Недоносов в глухой деревне. Отец его был коренным бедняком, знал кое-какие ремесла, а когда жевать было нечего, нанимался в смолокуры. Но ему не везло. Махнул он на все рукой, стал жить как попало и жену взял, какая попалась.
Явился Осип на божий свет не то в 1910, не то в 1911 году — в документах писано по-разному.
Усталая природа мастерит иногда бракованный товар: сросшихся близнецов, шестипалых уродцев, младенцев без небной перегородки, двурушников, наушников, гермафродитов и добровольных стукачей. Над Осипом она подшутила иначе: начисто лишила присущего нормальному человеку мучительного дара — совести.
Передовая наука считает, что существует совесть буржуазная и совесть пролетарская. Как показала резня в Хиосе, имеются совесть христианская и магометанская. Есть совесть хозяина и совесть холопа. У Осипа не было совести никакой — ни пролетарской, ни буржуазной, ни магометанской, ни христианской. Понятие совести было для него таким же пустым, как понятие солнца для слепца от рождения.
Взамен совести природа одарила его опасным талантом: он быстро и безошибочно угадывал слабину в человеческом характере.
Первой почуяла беду мать. Как ни корила она себя, а будто ей кто-то из-за плеча шептал, что понесла она от нечистой силы. Семи лет мальчишка середь гостей голышом ходил и не стыдился. И покойников не боялся. В гражданскую много их было. Глядит на убиенного и ухмыляется половиной губы.
А полностью убедилась мать, что произвела на свет антихриста, в 1919 году.
Жили они тогда в распадке, верстах в двадцати от таежной станции. На восток, к Тихому океану, шли эшелоны белых. В сумерки поезда останавливались среди поля. Стояли до рассвета — боялись партизан. И все же вагоны валились под откос, а одно крушение случилось возле распадка. Осип туда бегал. Ребятишки видали, как он шарил по карманам офицера, придавленного колесной парой.
В голодной, забытой богом деревне красных партизан сроду не водилось, а таежные бабы в толк не могли взять, кто они сами-то такие, красные или белые. Знали одно: сошел поезд с рельсов — жди кары. И правда, на другой день пришло войско. Лихие колчаковцы выхлестали нагайками из чуланов да с печей всех до одного, отыскали улики: там костыль в стенке, там старая полковничья папаха. Тонконогий поручик, ловкий, видать, танцор-падеспанщик, прочитал бумагу, и на глазах жен и ребятишек расстреляли каждого десятого. Баб, которые помоложе, пороли.
Бедолага смолокур в десятые не попал, но его все равно расстреляли. Расстреляли за пистолет системы Вальтер, который снял с убитого офицера и притащил домой Осип. Оружие нашел за образами поручик.
Маленький Осип в момент учуял: поручика можно улестить трусливой угодливостью. И когда мужиков согнали закапывать трупы, так ловко стаскивал с расстрелянных сапоги, что получил кусок рафинада.
Мать, молча, как околдованная, простоявшая все страсти, крикнула дико и побегла сломя голову. Нашли ее в тайге. Отпостилась она сорок ден и угасла. А Осип пошел по миру.
Иногда кажется, что существует какая-то сила, указующая ползучему хмелю путь к ближайшему колу или стволу. Та же неведомая сила потянула и Осипа и завлекла его в пшеничный Минусинский уезд, к богатому мужику Самсонову. Мужик был набожен и грозен. Домашние величали его не иначе как «сам» и боялись пуще огня. Не только от самого, от пимов его шарахались. В начале нэпа на Самсонова трудилась вся родня — и близкая и дальняя. Кроме прочего, у него была кожевенная мастерская и лавка, записанная на бессловесного дедушку Филарета. Осипа Самсонов взял на харчи, не сморгнувши.
Сперва Осип обрадовался, но скоро небо ему показалось с овчинку. Он быстро понял: подавляющей страстью хозяина было выжимать деньгу любым способом. Самсонов словно забыл, что мальчонке двенадцатый год от роду: понуждал и пилить, и скобы ковать, и рамы вязать, и кожи мочить, и глину топтать наравне с большими.
Осип из сил выбивался, ждал, что благодетель хозяин поставит его в лавку, на место старого Филарета. Дочка как-то пожалилась: у мальчонки, мол, рука во сне дергается. «Полно! — отмахнулся Самсонов. — Приснилось, будто пилит. Чего такого?» Совсем бы дошел паренек до нуля, если бы не дедушка Филарет. Бывало, уложит Осипа в телегу, накроет шубейкой, а сам пилит вместо него.
Обо всем этом появилась заметка в газете «Батрак». В заметке отмечалось, что Самсонов за обедом в шутку поет передовицы из «Батрака» в гул, на мотив «Боже, царя храни». И подпись была — Селькор.
Самсонов собрал родню, допытывался, кто писал. Дознаться не мог. А ночью проник к хозяину Осип и шепнул, что селькор — дедушка Филарет.
— Ты чего это, оборотень? — Самсонов вроде даже растерялся. — Своих топишь?
На другой день позвал Филарета, посадил против себя, медленно сатанея, стал проверять долговую книгу, да вдруг притянул за оба уха, поцеловал крепко да как вдарит с полного замаха. Дедушка свалился набок вместе со стулом.
После кончины дедушки Филарета работники Самсонова решили Осипа извести. Он почуял опасность, убежал в город и поселился при школе. Там учился и жил как бы за сторожа.
Кроме Осипа, в каменном доме школы проживала учительница по родной литературе, старая дева Вера Семеновна. Слабость ее заключалась в застенчивости. Она и замуж не вышла, наверное, от застенчивости. Оглядевшись на новом месте, Осип повадился к ней, угадывая ко времени, когда она пила чай, забеленный молоком. В просторной ее комнате осталась память отца, бывшего директора этой самой школы, — четыре шведских шкафа, забитых книгами.
Вера Семеновна жалела Осипа и за то, что он сирота, и за то, что левша, и за то, что плохо учится.
Однажды, смущаясь и краснея, она спросила, не брал ли он случайно шестнадцатый том энциклопедии Гранат. Осип усмехнулся половиной рта, допил чай, сказал: «Вон их сколько еще стоит Гранатов», — и вышел. Книги продолжали исчезать. Положение становилось мучительным. Запирать комнату Вера Семеновна не смела. Мальчик мог обидеться. А напрямик обозвать сына красного партизана вором она была не в силах.
Наконец ей показалось, что выход найден.
— Осип, — сказала она торжественно. — Ты уже вырос, подкован. Пора подумать о комсомоле.
Рождение нового члена Коммунистического Союза Молодежи Вера Семеновна отпраздновала с цветами и с бутылкой «Абрау-Дюрсо». Подняв старинный бокал, она сказала:
— Я верю, Осип, что отныне ты будешь достойно нести на груди значок КИМа и не запятнаешь его дурными поступками, — и покраснела.
На другой день пропали еще две книги.
Вечером, когда Вера Семеновна проверяла тетради, к ней постучался незнакомый молодой человек в красных штиблетах. Он показал удостоверение, которое Вера Семеновна из деликатности не стала читать, достал из портфеля третий том монографии Шильдера об Александре Первом и спросил:
— Ваша?
Вера Семеновна бросилась к шкафу. Третьего тома недоставало. В глубине души она обрадовалась: очевидно, Осипа поймали на базаре, и теперь будет хоть какая-нибудь точка.
— Вредная у вас литература, — пояснил молодой человек.
Она открыла рот, чтобы объясниться, но молодой человек повысил голос:
— И еще, гражданка, довольно совестно педагогу гонять учеников на толкучку. Если вам не хватает получки, подайте заявление на взаимопомощь.
На другой день Вера Семеновна вызвала Осипа с урока и спросила, ломая пальцы:
— Как у тебя повернулся язык вводить в заблуждение представителя власти? Зачем ты сказал, что я посылаю тебя продавать книги?
Он ухмыльнулся.
— А как же… Не скажешь, из комсомола попрут.
Через неделю в клубе железнодорожников состоялся доклад о загнивании интеллигенции. Среди прочих фактов было упомянуто, что некоторые педагоги зазывают учащихся на выпивки и понуждают спекулировать нежелательной литературой.
После доклада Вера Семеновна собрала вещички и уехала куда-то. И никто о ней не вспоминал с той поры…
Дальнейшая жизнь Осипа отмечена событием, которое посторонним казалось непонятным и необъяснимым. В него влюбились. Да, да. В него влюбилась набожная тихоня двадцати трех лет — школьная уборщица Манефа. Добро бы, не знала его. А то ведь знала, со всех боков знала, и про воровство не могла не знать. А дело было в том, что судьбу Манефы ломала неизбывная жалостливость. Осип учуял это, стал сетовать на свою несчастную долю и своими рассказами доводил до слез не только Манефу, но и ее мамашу.
А вскоре он уже забирался на полати к Манефе, и Анисье Пахомовне пришлось признавать зятя. Пригревшись возле тощего жениного бока, Осип ворчал про беспорядок в доме, про постные щи, про нищету. Сперва Манефа отмалчивалась, а в конце концов открылась. Отец ее, Фома Игнатьевич, во времена давние служил дьяконом. И, как только Манефа пошла в школу, ребята стали травить ее, дразнить «гнилой просвиркой». Сердце обливалось кровью у Фомы Игнатьевича, когда маленькая дочурка отправлялась на уроки. Думал, думал, что делать, и порешил сложить сан. Кстати, подоспел декрет об изъятии церковных ценностей, и бывший дьякон стал содействовать властям в этом щекотливом деле.
По анкете родился Осип Недоносов в глухой деревне. Отец его был коренным бедняком, знал кое-какие ремесла, а когда жевать было нечего, нанимался в смолокуры. Но ему не везло. Махнул он на все рукой, стал жить как попало и жену взял, какая попалась.
Явился Осип на божий свет не то в 1910, не то в 1911 году — в документах писано по-разному.
Усталая природа мастерит иногда бракованный товар: сросшихся близнецов, шестипалых уродцев, младенцев без небной перегородки, двурушников, наушников, гермафродитов и добровольных стукачей. Над Осипом она подшутила иначе: начисто лишила присущего нормальному человеку мучительного дара — совести.
Передовая наука считает, что существует совесть буржуазная и совесть пролетарская. Как показала резня в Хиосе, имеются совесть христианская и магометанская. Есть совесть хозяина и совесть холопа. У Осипа не было совести никакой — ни пролетарской, ни буржуазной, ни магометанской, ни христианской. Понятие совести было для него таким же пустым, как понятие солнца для слепца от рождения.
Взамен совести природа одарила его опасным талантом: он быстро и безошибочно угадывал слабину в человеческом характере.
Первой почуяла беду мать. Как ни корила она себя, а будто ей кто-то из-за плеча шептал, что понесла она от нечистой силы. Семи лет мальчишка середь гостей голышом ходил и не стыдился. И покойников не боялся. В гражданскую много их было. Глядит на убиенного и ухмыляется половиной губы.
А полностью убедилась мать, что произвела на свет антихриста, в 1919 году.
Жили они тогда в распадке, верстах в двадцати от таежной станции. На восток, к Тихому океану, шли эшелоны белых. В сумерки поезда останавливались среди поля. Стояли до рассвета — боялись партизан. И все же вагоны валились под откос, а одно крушение случилось возле распадка. Осип туда бегал. Ребятишки видали, как он шарил по карманам офицера, придавленного колесной парой.
В голодной, забытой богом деревне красных партизан сроду не водилось, а таежные бабы в толк не могли взять, кто они сами-то такие, красные или белые. Знали одно: сошел поезд с рельсов — жди кары. И правда, на другой день пришло войско. Лихие колчаковцы выхлестали нагайками из чуланов да с печей всех до одного, отыскали улики: там костыль в стенке, там старая полковничья папаха. Тонконогий поручик, ловкий, видать, танцор-падеспанщик, прочитал бумагу, и на глазах жен и ребятишек расстреляли каждого десятого. Баб, которые помоложе, пороли.
Бедолага смолокур в десятые не попал, но его все равно расстреляли. Расстреляли за пистолет системы Вальтер, который снял с убитого офицера и притащил домой Осип. Оружие нашел за образами поручик.
Маленький Осип в момент учуял: поручика можно улестить трусливой угодливостью. И когда мужиков согнали закапывать трупы, так ловко стаскивал с расстрелянных сапоги, что получил кусок рафинада.
Мать, молча, как околдованная, простоявшая все страсти, крикнула дико и побегла сломя голову. Нашли ее в тайге. Отпостилась она сорок ден и угасла. А Осип пошел по миру.
Иногда кажется, что существует какая-то сила, указующая ползучему хмелю путь к ближайшему колу или стволу. Та же неведомая сила потянула и Осипа и завлекла его в пшеничный Минусинский уезд, к богатому мужику Самсонову. Мужик был набожен и грозен. Домашние величали его не иначе как «сам» и боялись пуще огня. Не только от самого, от пимов его шарахались. В начале нэпа на Самсонова трудилась вся родня — и близкая и дальняя. Кроме прочего, у него была кожевенная мастерская и лавка, записанная на бессловесного дедушку Филарета. Осипа Самсонов взял на харчи, не сморгнувши.
Сперва Осип обрадовался, но скоро небо ему показалось с овчинку. Он быстро понял: подавляющей страстью хозяина было выжимать деньгу любым способом. Самсонов словно забыл, что мальчонке двенадцатый год от роду: понуждал и пилить, и скобы ковать, и рамы вязать, и кожи мочить, и глину топтать наравне с большими.
Осип из сил выбивался, ждал, что благодетель хозяин поставит его в лавку, на место старого Филарета. Дочка как-то пожалилась: у мальчонки, мол, рука во сне дергается. «Полно! — отмахнулся Самсонов. — Приснилось, будто пилит. Чего такого?» Совсем бы дошел паренек до нуля, если бы не дедушка Филарет. Бывало, уложит Осипа в телегу, накроет шубейкой, а сам пилит вместо него.
Обо всем этом появилась заметка в газете «Батрак». В заметке отмечалось, что Самсонов за обедом в шутку поет передовицы из «Батрака» в гул, на мотив «Боже, царя храни». И подпись была — Селькор.
Самсонов собрал родню, допытывался, кто писал. Дознаться не мог. А ночью проник к хозяину Осип и шепнул, что селькор — дедушка Филарет.
— Ты чего это, оборотень? — Самсонов вроде даже растерялся. — Своих топишь?
На другой день позвал Филарета, посадил против себя, медленно сатанея, стал проверять долговую книгу, да вдруг притянул за оба уха, поцеловал крепко да как вдарит с полного замаха. Дедушка свалился набок вместе со стулом.
После кончины дедушки Филарета работники Самсонова решили Осипа извести. Он почуял опасность, убежал в город и поселился при школе. Там учился и жил как бы за сторожа.
Кроме Осипа, в каменном доме школы проживала учительница по родной литературе, старая дева Вера Семеновна. Слабость ее заключалась в застенчивости. Она и замуж не вышла, наверное, от застенчивости. Оглядевшись на новом месте, Осип повадился к ней, угадывая ко времени, когда она пила чай, забеленный молоком. В просторной ее комнате осталась память отца, бывшего директора этой самой школы, — четыре шведских шкафа, забитых книгами.
Вера Семеновна жалела Осипа и за то, что он сирота, и за то, что левша, и за то, что плохо учится.
Однажды, смущаясь и краснея, она спросила, не брал ли он случайно шестнадцатый том энциклопедии Гранат. Осип усмехнулся половиной рта, допил чай, сказал: «Вон их сколько еще стоит Гранатов», — и вышел. Книги продолжали исчезать. Положение становилось мучительным. Запирать комнату Вера Семеновна не смела. Мальчик мог обидеться. А напрямик обозвать сына красного партизана вором она была не в силах.
Наконец ей показалось, что выход найден.
— Осип, — сказала она торжественно. — Ты уже вырос, подкован. Пора подумать о комсомоле.
Рождение нового члена Коммунистического Союза Молодежи Вера Семеновна отпраздновала с цветами и с бутылкой «Абрау-Дюрсо». Подняв старинный бокал, она сказала:
— Я верю, Осип, что отныне ты будешь достойно нести на груди значок КИМа и не запятнаешь его дурными поступками, — и покраснела.
На другой день пропали еще две книги.
Вечером, когда Вера Семеновна проверяла тетради, к ней постучался незнакомый молодой человек в красных штиблетах. Он показал удостоверение, которое Вера Семеновна из деликатности не стала читать, достал из портфеля третий том монографии Шильдера об Александре Первом и спросил:
— Ваша?
Вера Семеновна бросилась к шкафу. Третьего тома недоставало. В глубине души она обрадовалась: очевидно, Осипа поймали на базаре, и теперь будет хоть какая-нибудь точка.
— Вредная у вас литература, — пояснил молодой человек.
Она открыла рот, чтобы объясниться, но молодой человек повысил голос:
— И еще, гражданка, довольно совестно педагогу гонять учеников на толкучку. Если вам не хватает получки, подайте заявление на взаимопомощь.
На другой день Вера Семеновна вызвала Осипа с урока и спросила, ломая пальцы:
— Как у тебя повернулся язык вводить в заблуждение представителя власти? Зачем ты сказал, что я посылаю тебя продавать книги?
Он ухмыльнулся.
— А как же… Не скажешь, из комсомола попрут.
Через неделю в клубе железнодорожников состоялся доклад о загнивании интеллигенции. Среди прочих фактов было упомянуто, что некоторые педагоги зазывают учащихся на выпивки и понуждают спекулировать нежелательной литературой.
После доклада Вера Семеновна собрала вещички и уехала куда-то. И никто о ней не вспоминал с той поры…
Дальнейшая жизнь Осипа отмечена событием, которое посторонним казалось непонятным и необъяснимым. В него влюбились. Да, да. В него влюбилась набожная тихоня двадцати трех лет — школьная уборщица Манефа. Добро бы, не знала его. А то ведь знала, со всех боков знала, и про воровство не могла не знать. А дело было в том, что судьбу Манефы ломала неизбывная жалостливость. Осип учуял это, стал сетовать на свою несчастную долю и своими рассказами доводил до слез не только Манефу, но и ее мамашу.
А вскоре он уже забирался на полати к Манефе, и Анисье Пахомовне пришлось признавать зятя. Пригревшись возле тощего жениного бока, Осип ворчал про беспорядок в доме, про постные щи, про нищету. Сперва Манефа отмалчивалась, а в конце концов открылась. Отец ее, Фома Игнатьевич, во времена давние служил дьяконом. И, как только Манефа пошла в школу, ребята стали травить ее, дразнить «гнилой просвиркой». Сердце обливалось кровью у Фомы Игнатьевича, когда маленькая дочурка отправлялась на уроки. Думал, думал, что делать, и порешил сложить сан. Кстати, подоспел декрет об изъятии церковных ценностей, и бывший дьякон стал содействовать властям в этом щекотливом деле.