— Ты как женский день наметила провести? — спросил он деловито.
   — Не знаю. Шахтком петь в хору приказал.
   — Подумаешь, хор. Пойдем в ресторан. На мои деньги. Коньяк будем глотать. А?
   Надя внимательно посмотрела на него.
   — Ты чего это? Ты чего? — спросила она, вынимая из его рта папиросу. — Поругали тебя, Митенька, да?
   И эта пигалица сочувствие проявляет!
   — Какой я тебе Митенька? — проговорил он гневно. — Твой Митенька на колбасе катается…
   Он подождал гостя минут пять, не дождался и отправился в бригаду.
   У проходной маячил сутулый парень с фотографическим аппаратом на животе. Парень промерз до костей. Хрящеватый нос его отливал красно-сизым блеском, в рукавах заношенного макинтоша едва виднелись кулаки, а глубоко на уши была натянута лыжная шапочка с помпоном.
   Усмехнувшись про себя, Митя спросил:
   — Вы будете поэт Гоша?
   — Я. Добрый день. — Гоша торопливо подал плохо разгибающуюся, замороженную руку. — Очень приятно. Я вас сразу узнал. По Татиному описанию.
   — Описала, что рыжий?
   Гоша смутился.
   — Вам надо было в контору зайти. — Митя нахмурился. — Я там из-за вас полчаса околачивался… Это со мной, — небрежно кивнул Митя вахтеру. Как только он увидел помпон на шапочке, настроение его улучшилось. — Чего вам от меня надо?
   — Очень немного. Сведите меня, пожалуйста, с девушкой.
   — Насовсем или на время?
   Гоша смущенно хихикнул.
   — Мне очерк заказали. В праздничный номер. К Восьмому марта. Обязательно нужна девушка. — Гоша робко улыбнулся, открыв лиловую, тоже как будто замерзшую десну. — Ударница нужна. Желательно с шармом. Мне ее снимать придется.
   — Со шрамом у нас ни одной нету, — сказал Митя. — У нас техника безопасности поставлена — во! А ударницу подберем. Марки собираете?
   — Нет. В детстве собирал, бросил. А вы?
   — А я и не начинал. Портянки крутить умеете?
   Портянки крутить Гоша не умел: кое-как натянул резиновые сапоги и вслед за Митей двинулся к похожему на Тайницкую башню копру. Мешкать не было времени. Бригада ждала своего бригадира.
   Они забрались на деревянную платформу, огороженную вроде телячьей стойки, рукоятчица просигналила «живой груз», шестеренки запричитали, и клеть пошла вниз.
   — Глубоко? — прокричал Гоша в Митино ухо.
   — Сорок пять.
   — Трос надежный?
   — Пока держит. — Митя сощурился и добавил — А все до поры до времени. Не трос — мочало. Кабы увидели, ахнули!
   И Гоша затих.
   Потом они долго шли штольней по скользким доскам, шлепающим под ногами мокро, как прачечные рубельники, шли, прижимаясь к стене от груженых вагонеток, сказочно бежавших без мотора и без толчка под невидимый уклон; вагонетки гремели, откатчики, умостившиеся на рамах, орали в темноту «Бойся!», с кровли шел дождь. Редкая цепочка электрических лампочек блестела елочными бусинами в банном тумане под низким потолком и изгибалась направо, в бархатную подземную тьму.
   — Ты, друг, давай активней нагинайся, — обернулся Митя. — Фару навесишь — отвечать не буду.
   Интерес к поэту он потерял и соображал, как бы поскорее от него избавиться.
   На его счастье, в дневную смену работала Мери. Он увидел издали мигающую контрольку.
   — Вот она, — сказал Митя. — То, что надо. Звать Мери.
   Мери бесцеремонно ослепила фонариком сперва Митю, потом Гошу.
   — Товарищ к тебе, — объяснил Митя. — Из редакции. Куплеты про тебя будет складывать.
   Сбагривать корреспонденцию на Мери было удобно. Она обладала техническим образованием и нахальной красотой. С ней неоднократно беседовал Первый Прораб.
   — А, из газеты! — обрадовалась Мери. — Вот хорошо! Киршона знаете? Нет? А я знаю… Ничего малый. Вас как звать? Гоша? А фамилия? Успенский? Чего-то я ваших книг не читала… Писателей много, а я одна. Женатый? Чудно! Писатель, а неженатый! Я и Пушкина читала, да позабыла. Минуточку… Патрон присобачу, поговорим ладком. Только так: я вам — мерси и вы мне — мерси… Тут надо туляка одного покрепше продернуть.
   — Какого туляка? — насторожился Митя.
   — Да ты его знаешь, слюнявый такой, с Тулы трубы возит. Как в Москву, так и давай разлагаться. Пускай жена почитает, зуб ни за что вышиб, падла. Вот, гляди.
   Она оттянула распухшую губу.
   — Ему поручено не про зуб писать, красавица, — пояснил Митя. — Ему поручено про Восьмое марта, про Международный женский день писать… А тебя в данный момент не то что на карточку снимать, на тебе клейма ставить негде. Пошли.
   И Гоша захромал натертыми ногами дальше, вслед за бригадиром.
   Они остановились в углублении, разработанном в виде пещеры. Серые песчаные стены поблескивали как халва. Под тусклой угольной лампочкой висела табличка «Аварийный запас», и перечислялось, сколько багров, топоров, ведер, досок и бревен— должно быть припасено на случай беды. Из обязательного ассортимента осталось только четыре осклизлых обрубка. На одном из них коротал рабочее время Осип. Он упирал перочинный нож в колено и ловчился, чтобы, кувырнувшись двойным сальто, нож воткнулся в землю.
   — Получается? — спросил Митя любезно.
   — Ничего, — ответил Осип. — Раз уткнется, два раза лягет.
   — А девять и четыре кто достигать будет?
   — Топор тупой, — сказал Осип.
   — Тупой — наточи, — Митя готов был сорваться с любезного тона.
   — Оселка нету.
   Мимо прогремела вагонетка. Голый по пояс парень в пиратской косынке соскочил на ходу.
   — Гони крепаж, бригадир! — заорал он. — Потолок валится!
   — Где?
   — У меня, где же? Запустил перфоратор, а кровля — бенц! С головой накрыла! Ладно, филат углом уперся, а то бы хана! Марчеванкой прижало — ни туда, ни сюда.
   — А подручный?
   — Подручный за сменным побег. Ребята на обеде. Руку прижало — спасу нет. Васька не выручила бы, хана бы. Зависла вниз головой, давай пилить. Раз-два, перепилила. Я через фурнель вниз — бенц! Ладно, песок…
   — А Васька?
   — Ее за ноги вытащили. Давай доски! Не то план завалим! — И парень исчез в темноте.
   — Чего встал? — накинулся Митя на Осипа. — Лакеев ждешь? Топор тупой — ищи точило!.. — Он вспомнил про Гошу, обернулся. — Да и вам тут делать нечего. У меня бригада — одни мужики, если не считать Васьки.
   — Простите… — возразил Гоша робко. — Я, кажется, недопонял. А кто Васька?
   — Васька — женского пола.
   — В ушах звенит… Не могу ухватить.
   — А что тут ухватывать? Крестили Риткой, а кличем — Васька.
   — Так, так… И, насколько я уловил, этот Васька, простите, эта Ритка выручила из беды землекопа?
   — Землеко-оп? Это Круглов Петька. Ясно?
   — А кто он такой?
   — Круглова не знаете? Зря. На всю шахту гремит. Лучший забойщик. Первая лопата.
   — Так что же вы раньше не сказали?! Это мне и нужно! Где-то там на льдине летчики спасают женщин. А здесь, в подмосковных недрах, женщина спасает героя. Символично, не правда ли? Если вы устроите мне беседу с Васькой и Филатом, мы с Татой будем вам очень обязаны.
   — С каким Филатом?
   — Я недопонял… Круглов слишком лапидарно изъяснялся — хана, бенц, и я не уловил… По-моему, он упоминал какого-то Филата.
   — Филат — это доска. Ясно?
   — Ах, доска. Тем лучше! Филат отпадает. Достаточно побеседовать с Васькой.
   — Пожалуйста. Только учтите, с ней говорить — все одно что с филатом. Она с новым человеком говорить не может. Сопит как телуха, и только.
   — Я разговорю, — тонко улыбнулся Гоша. — Маяковский с памятником Пушкину ухитрялся беседовать.
   — Так то Маяковский! В общем, дело ваше. А ты все тут? — снова набросился он на Осипа. — После смены мы с тобой тоже побеседуем. Где Васька?
   — За оселком пошла, — доложил Осип.
   Митя велел Гоше ждать, прыгнул на пробегавшую вагонетку и поехал звонить по телефону.
   Вагонетка ушла. На фоне ненадежной тишины любой звук жирно пропечатывался в Гошиных ушах. Вот шлепнулся коровьей лепешкой кусок глины. Вот упорно стреляют по лужам грузные капли, каждая на свой тон. Вот, набирая силу, возник ватный звук двигателя, и резиновый шланг, змеей распластавшийся у Гошиных ног, ожил, напружинился, петлистая часть его поднялась стоймя и, равномерно дергаясь, плюхнулась на другой бок. Рядом ни с того ни с сего треснул здоровенный, в обхват толщиной, стояк.
   — Что это? — Гоша вздрогнул.
   — Город давит, — объяснил Осип. — Горное давление.
   — Это опасно?
   — Чего опасного? Я же сижу.
   Стеклярусный блеск лампочек делал трущобную тьму плотнее и гуще. Сверху и с боков сквозь расщелины досок сочилась вода. И невозможно было представить, что где-то над головой ходят москвичи, бегут «газики», автобусы, громыхают трамваи. Гошу мутило, но он решил довести дело до конца, чего бы это ни стоило. От будущего очерка зависело многое в его горемычной судьбе.

9

   Почти с пеленок Гошу Успенского убеждали, что он необыкновенный. Изысканный, душистый отец его посвятил жизнь древним остским языкам. В оставшееся от остских языков время он мылся и чистился. Он был брезгливый чистюля. А мать курила пахитоски, обожала футуристов и работала в Музее изящных искусств у знаменитого Цветаева. В ту пору было модно работать.
   Салон Успенских был известен в Москве. У них бывали Гершензон, Бахрушин, Бердяев. Они слушали, как пятилетний Гоша декламировал по-немецки стихи из «Путешествия на Гарц», пророчили: «Этот ребенок далеко пойдет», — и пили чай с сухариками. Сухарики подавались особые, аристократические. Для приготовления их с Патриарших прудов привозили мамину сестру. Сестра была баптисткой. Ее стыдились и гостям не показывали.
   Учиться Гоша пошел сразу во второй класс. В первом учиться ему было нечему. Грянула революция. Наступил голод. Гоша хорошо помнит, что бывал сыт один раз в месяц. По двадцатым числам отец приносил из университета паек: мешочки с крупой, а иногда коровью голову без языка (язык отрезали для пайщиков высшей категории).
   В образцовой школе имени Бебеля Гоша без всяких усилий оказался первым учеником, а когда Гоша заметил, что лозунг «Кто не трудится, тот не ест» принадлежит библейскому апостолу Павлу, обществовед до судорог возненавидел профессорского заморыша и прозвал его мосье Жорж.
   Бесноватые школьники раскачивали мосье Жоржа на канате до рвоты, подвешивали на трапеции, стягивали с него трусы. Гоша растерялся. Все то, за что его хвалили дома, в трудовой школе жестоко осмеивалось.
   Однажды он проснулся ночью. Чужие мужчины перетаскивали его вместе с кроватью в папин кабинет.
   Позже стало известно, что самодеятельная «трудовая группа» постановила оставить профессору Успенскому три комнаты, а в остальные две вселить работника чаеуправления Наумова. Профессор не согласился, и уплотнение проводилось ночью в принудительном порядке. Мама билась в истерике. Папа сидел в кабинете и подравнивал пилкой ногти.
   Бывший политкаторжанин Наумов был известен всему дому. Его называли ходячей совестью. Он неколебимо стоял за справедливость в большом и малом и часто спасал Гошу от дворовых мальчишек. Тем не менее суд Хамовнического района решил вернуть самовольно занятые комнаты интеллигентному труженику профессору Успенскому, а незаконную «трудовую группу» распустить.
   Адвокат настоял, чтобы на процессе в зале суда присутствовала вся семья. Сиренево-бледный Гоша и несчастная мать изображали, так сказать, вещественное доказательство — притесненные личности. И действительно, контраст был разителен. Наумов, фанатик с упрямым лбом, с горящими черным огнем глазами, кричал о несправедливой жилищной политике, дерзил и ругался. Оказалось, что судится он не первый раз. В 1918 году он застрелил из браунинга приведенного ему на допрос князя Меншикова. Ревтрибунал приговорил его за самосуд к общественному порицанию и запретил носить оружие в течение года. Теперь же ему было предписано освободить занятые комнаты и вернуться на прежнее место жительства.
   Суд кончился. Гоша вышел с родителями на улицу. Отец шел немного впереди, размахивая палисандровой тростью, и слушал болтовню адвоката. У поворота в Штатный переулок его окликнул Наумов, сказал: «Тебе квартира нужна — вот получай!» — и выстрелил. Гоша хорошо помнит: после выстрела отец брезгливо посмотрел на крахмальную, набухшую кровью манишку и упал как срезанный. Наумов подошел к нему вплотную, подул в ствол и выстрелил еще два раза.
   С тех пор Гоша стал нервозно относиться к прямолинейным борцам за справедливость, и эта черта характера осталась в нем на всю жизнь.
   Отца хоронили с оркестром. Кто-то посоветовал превратить квартиру профессора в музей. Но вскоре их уплотнили еще раз, официально и по правилам, а в мемориальный кабинет вселили семью из шести душ. Это несчастье сразило мать окончательно. В четырнадцать лет Гоша остался сиротой. И к нему переехала тетка-баптистка.
   А учиться становилось все мучительней. Старшеклассники считали Гошу юродивым. Ребят смешило, что он знает, кто такой Тутанхамон, и умеет говорить по-немецки. И Гоша бросил бы школу, если бы его не взял под свое покровительство староста группы, второгодник Курбатов.
   После школы друзья покойного отца устроили Гошу в Институт восточных языков. Там он поражал студентов робостью и удивительными способностями. Его считали лентяем. Но это была не лень, а страх сделать что-нибудь такое, что насмешит людей.
   Гоша не ходил ни на лекции, ни на коллоквиумы. Целыми днями валялся он на продавленной кушетке и сочинял стихи.
   Изредка, когда на душе становилось особенно тошно, Гоша ходил в Каретный, в садик «Эрмитаж» играть в шахматы. Там встречал однокашников. Некоторые питомцы образцовой школы стали образцовыми начальниками, директорами. Курбатов выдвинулся в редакторы молодежной газеты. Услышав эту новость, Гоша расстроился. Как же так? Ему, необыкновенному Гоше, приходится существовать на жалкую долю родительского наследства, а невежда, уверявший, что турки живут в Туркестане, раскатывает на персональном «газике».
   Гоша ожесточился, принялся изучать итальянский и через полгода запросто декламировал терцины «Ада». Между тем наследство было проедено, а тетка стала запирать свой хлеб на ключ. Стипендии Гоше, как обеспеченному сыну профессора, не полагалось. Тетка глумилась над его стихоплетством и настаивала, чтобы он «оформлялся».
   Разозлившись, Гоша снес в комиссионный магазин мамин пуховый платок, присвоенный теткой. Тетка расстроилась, простудилась, и ее увезли в больницу. Гоша залег на кушетку и стал сочинять автобиографическую поэму «Розовый омут». Дело продвигалось туго. Гошу раздражало, что строчки самовольно складываются в терцины. Давало себя знать пресыщение «Божественной комедией».
   Пока он мучился, голодный кот Марсик ходил по комнате и орал так, что пришла соседка из смежной квартиры. Это и была Тата. Затаив дыхание, выслушала она начало поэмы и предрекла Гоше путь, усыпанный розами. Он улыбнулся и напомнил, что гению уготована трагическая судьба.
   Гоша знал, что ему суждено сгореть, как сгорел Джордано Бруно. Он ждет своего часа. Ждет с нетерпением, даже с радостью. Лишь бы найти достойную защиты идею или встать на защиту гонимого, ибо любой неординарный человек — уникум, мистическая идея… Тата перебила его: трагедия гения, сказала она, типична для капиталистического общества. А в нашей стране, в героическое время пятилетки, поэзия нужна не меньше, чем хлеб и сталь. Они поспорили и остались в восторге друг от друга.
   После ухода Таты он с новой силой принялся за поэму, но ненадолго. Из больницы пришло извещение — скончалась тетка. Для захоронения надо было сдать ее хлебную карточку. Гоша перерыл всю комнату — карточки не было. Он взломал шкатулку. В шкатулке не оказалось ничего, кроме пузырька с хлороформом и записки: «Когда Господь призовет меня — усыпи Марсика. Не то буду являться». Каждый день к Гоше ходили люди с портфелями и значками, про тетку говорили, что она преет, грозили судом, заставляли писать объяснения, подписывать какие-то бумаги. Кот сбежал, будто и он прочел теткину записку, и Гоша растерянно слонялся по комнате в полном одиночестве. Первого числа тетку разрешили хоронить без карточки. А у Гоши не оказалось ни копейки. В смертельной тоске валялся он на кушетке, проклиная свою недолю, и в голову лезли слова великого флорентийца: лежа на перине, счастья не найти. Ночью он ни с того ни с сего вспомнил своего бывшего заступника, редактора молодежной газеты Курбатова, и к утру сочинил стихи:
 
Нам не страшны ни грозы, ни угрозы.
И плану пятилетнему в зачет
Текут зерна потоки из колхоза,
И из вагранки жарко сталь течет.
И труд, и стих мой людям угнетенным
Звезду освобождения несет.
 
   И так дальше — всего восемь терцин.
   Курбатов встретил Гошу скифским гоготом. Машинистке было приказано подать чай.
   Гоша протянул редактору свое произведение.
   — Чего это все кинулись стишки писать? — сказал Курбатов. — Даже бабы пишут. Читал эту Веру Инбер — с души воротит. Слабовасто пишет. Губной помадой.
   — Поэзия требует известной культуры, — заметил Гоша.
   Гошины стихи редактор просмотрел, прикуривая папиросу. А прикурив, сказал:
   — Слабовасто. У Инбер и то лучше.
   — Что ж, — Гоша, бледнея, поднялся. — Не в коня корм.
   — Слабовасто, слабовасто, мосье Жорж. Навряд ли твой стишок принесет угнетенным звезду освобождения. И учти, из вагранки течет не сталь, а чугун. Тысячу двести градусов вагранка не выдержит. Расплавится.
   — Буду иметь в виду, — слегка поклонился Гоша.
   — Слабовасто, слабовасто… — бормотал Курбатов. — А, была не была! Тиснем в подборке «Молодые голоса»… Ты же меня все-таки ливерной колбасой кормил. Немного мутатис, мутандис, как говорится, и тиснем.
   Суровая машинистка принесла чайник, стаканы с подстаканниками и сливочное печенье.
   — Садись, пей. А подписывать стишки как будем — «Мосье Жорж»?
   Гоша был возмущен до того, что не мог поймать подходящего ответа. Сглотнув голодную слюну, он проговорил:
   — Я пришел не чаи распивать, а предлагать стихи. Вместо того чтобы получить официальный отзыв, я слышу дурацкий смех и не менее дурацкие мутатисы… Вызубрил два латинских слова и думаешь, что этого достаточно для…
   — Ошибаешься, — сказал Курбатов. — Еще знаю. Альма матер.
   — Ну альма матер. А еще?
   — Идефикс.
   — Это по-французски, полиглот!
   — Тогда больше не знаю.
   — Ну вот. А берешься судить, что слабовасто, что не слабовасто… Вызубрил мутатис мутандис… в легковушке раскатываешь!..
   — Тебе денег надо? — просто спросил Курбатов.
   — Это не имеет значения. Я стихи на ливерную колбасу не меняю. Вопрос исчерпан.
   Так бы и оборвалась встреча школьных приятелей, если бы в кабинет не влетел секретарь редакции. В руках его колыхалось жирное полотнище газетной полосы. Только что позвонили, что героиня очерка, приготовленного специально для Восьмого марта, сбежала с Трехгорки и оформилась в продовольственном Торгсине.
   Материал придется снимать. Полоса, посвященная Международному женскому дню, горит.
   — Твое предложение? — оборвал Курбатов.
   У секретаря предложений не было. В запасе, правда, имелся очерк о комсомолке, чистой по всем статьям (выдвиженка, делегат съезда), однако, по полученной справке, на днях автор очерка взят, и публикация его творений, какими бы они ни были, естественно, исключалась.
   Курбатов велел свистать всех наверх и через четверть часа представить новый макет.
   Секретарь исчез. Курбатов остановил отсутствующий взгляд на Гоше и спросил внезапно:
   — У тебя случайно знакомой комсомолочки нет?
   — Есть, — сказал Гоша заносчиво.
   — Врешь! Где работает?
   — На почтамте. Продает марки.
   — Слабовасто.
   — Зато она дочь челюскинца.
   — Врешь! Бери командировку, скачи к ней. Сгоношишь читабельный очерк, проведу во внештатные. А потом… потом видно будет. Да ты не пузырись. Советую соглашаться.
   — Когда доставить материал? — спросил Гоша официально.
   Курбатов сострил:
   — Вчера! — и загоготал победным скифским гоготом.
 
   Через полчаса Гоша с казенным «кодаком» прибежал к Тате. Она оценила суливший удачу случай, отсоветовала углубляться в сюжеты, имеющие отношение к наркомпочтелю, и убедила непрактичного гения окунуться в рабочую гущу.
   И Гоша окунулся в шахту 41-бис.
   Чугуевой не было. Гоша пошел искать ее и дошел до забоя, В банном тумане под дождем, льющимся с кровли, ребята отваливали пласты жирно-черной глины заиндевевшими от сжатого воздуха отбойными молотками. Мокрые девчата в лифчиках и брезентовых штанах грузили породу и гнали вагонетки к стволу. А навстречу везли стояки — бревна около полуметра толщиной. Антрацитово-черный лоб забоя, прикоснувшись к воздуху, бледнел на глазах, принимал мертвенный оттенок тлеющей золы.
   На вежливые вопросы Гоши, поглощенные битвой за девять и четыре, ребята дико кричали «Посторонись!» или не отвечали вовсе.
   Гоша вернулся к Осипу и покорно стал дожидаться.
   Капала вода. Волокнисто пахло гнилушками. Как муха в паутине, гудел на столе жестяной ящик с черепом.
   — Вот она, — сказал Осип.
   Сперва было слышно только, как шлепают доски. Потом из темноты штольни выделилось грузное существо. Оно косолапо шагало по колено в тумане, чавкая метроходами. Гоша еще не приспособился ни к расстояниям, ни к призрачному освещению подземелья, и существо показалось ему огромным.
   Чугуева подошла к Осипу и встала как лист перед травой. Она держала мартын с размочаленным наклепом. Несмотря на грузность, было что-то изящное и в ее позе, и в косо заломленной штормовке, и в аккуратном узелке, притороченном к поясу. Осип ждал. Она виновато сопела.
   — Ну чего? — спросил Осип нехотя.
   — Не дают, — промолвила она.
   — Что значит — не дают?
   — Не дают, и все.
   — Несознательные?
   — Кто их знает. Не дают.
   — У кого просила?
   — У во всех. Не дают, — она подумала и пояснила: — Не дадим, говорят.
   — А как за девять и четыре с тупым топором драться?
   — Не знаю.
   — У них не спросила?
   — Нет.
   — Что же ты?
   — А что я? Не дают, ну!
   Гоша вспомнил предупреждение бригадира. Чугуева действительно слова даром не отпускала.
   — А ты добром просила-то?
   — Добром. Оселок, мол, надо. Топор точить.
   — А они что?
   — Не дают.
   — Сами точат?
   — Никто не точит. Не дают, и все.
   — Да пошто?
   — А знаю? Ступай, говорят, отседа. Ты что, говорят, ему в кульеры нанялась? Пускай сам попросит.
   — А ты что?
   — Чего я-то… Не дают, ну…
   Осип поглядел на нее внимательно. Спросил быстро:
   — Булка есть?
   — Нет. Всю приела.
   — А там что? — Он кивнул на узелок. — Дай гляну.
   Он развязал узелок по-волчьи, зубами. Там оказались баночка из-под крема «Леда» с мелкой монетой, хлебная карточка, проездной до Лоси, крошечная иконка, уголок зеркала, соевая конфетка «шантеклер» и несколько конфетных фантиков. Конфету Осип съел, остальное вернул, чтобы завязала сама.
   — Снова идти?
   — Ступай. Подскажи им про девять и четыре.
   — Пардон, пардон! — заторопился Гоша. — Куда же вы ее засылаете? Она мне самому нужна! Добрый день, товарищ Чугуева!.. Мне ее бригадир обещал!.. Присаживайтесь.
   Чугуева вопросительно поглядела на Осипа.
   — А оселок? — спросил он.
   — Я вам достану оселок, — пообещал Гоша. — У нас есть. На кухне. Я вам подарю…
   — Это еще когда будет, — сказал Осип.
   — А у меня задание газеты. Экстренное! Я полчаса жду.
   — Ступай, Васька! — сказал Осип.
   Чугуева вопросительно поглядела на Гошу.
   — Нет, пардон! Послушайте, если она уйдет, я пропал… Прошу вас… Бывают же у человека, в конце концов, крайние обстоятельства.
   — Бывают, — сказал Осип. — А тебя за оселком послали, надо было принесть, — и зашлепал по мокрым доскам в темноту.
   — Осерчал, — вздохнула Чугуева.
   — Ничего. Я ему подарю оселок. И еще у нас где-то валяется отвертка… Ваше имя, пожалуйста?
   — А на что вам?
   — Как же… Не могу же я вас называть Васей.
   — Ну, Маргарита… — застенчиво проговорила Чугуева и покраснела.
   — Видите, как хорошо! Маргарита! В этом уже есть что-то. Маргарита — по-латыни «жемчужина». Где-то у меня тут блокнотик… — Гоша стал весело охлопывать себя, будто заплясал цыганочку. — Ага, вот он. Мне у вас колоссально везет. Не успел спуститься, завалило Круглова. Ну вы, конечно, понимаете, не в том везет, что его завалило, а в том, что сюжет… И опять не то… Наплевать на сюжет. Повезло в том, что рядом оказались вы и спасли его. Вербицкая написала бы — вырвали из когтей смерти… Теперь так не пишут… Современный очерк требует динамики, Рита. А Круглова я понял плохо. Чуть не сосватал филата вам в женихи.
   Он засмеялся, приглашая и Чугуеву повеселиться над его технической наивностью. Она прослушала его смех с тем же недоумением, с каким слушала рассказ о Круглове. Гоша поперхнулся и сказал:
   — А время идет. Присядем.
   — Садитесь. Мы постоим, — возразила Чугуева.
   — Тогда и мы постоим. Равноправие… Вы с Волги?
   — А вам что?
   — Как это что? Простите, я не представился! Успенский, Георгий Георгиевич. Писателя Успенского знаете? Нет? Это хорошо, потому что я не тот Успенский, которого вы не знаете, а другой Успенский, которого вы тоже пока не знаете.
   Она смотрела на него тревожно.
   — А кроме шуток, мне поручили написать про вас очерк.
   — Про меня? — ожила наконец Чугуева. — Еще новости! На меня ни один начальник сроду не обижался. Чего про меня писать? Я не дамся.