Фоме Игнатьевичу дали должность в музее, а жить все-таки стало голодно. Музейного жалованья едва хватало на нутряное сало, необходимое для лечения Анисьи Пахомовны. Фома Игнатьевич скрепя сердце снес в дар государству серебряную ладанницу. При этом произнес подобающую речь про Минина и Пожарского и вызвал трудящихся следовать его примеру. Ладанницу приняли с благодарностью, Фому Игнатьевича отметили в местной газете в отделе «Обо всем понемногу», а через некоторое время посадили. Рассуждали логично: поскольку у бывшего священнослужителя завалялось церковное серебро, постольку у него, возможно, завалялось и золото. И были правы: воротившись домой после церковного венчания, Анисья Пахомовна подала дочери наперсный крест алого акатуйского золота, пала на колени и молвила:
   — Дар тебе от батюшки твоего, многострадального Фомы Игнатьевича. Повелел вручить тебе лично в руки, когда сочетаешься законным браком.
   «Эге-ге! — подумал Осип. — А тянул-то дьякон по-крупному».
   Двое суток перепрятывала Манефа тяжелый, будто водой налитый крест из одного угла в другой, а Осип раскидывал умишком, как надежнее перекантовать червонное золото на бумажные червонцы, имеющие хождение наравне с прочими ценными бумагами. Ночью, страшно блестя черными глазами, Манефа сказала:
   — За этот крест будем тятеньку из темницы выкупать…
   Осип не спал ночь. Утром спросил:
   — А если обыск?
   — Пускай ищут.
   — Не найдут?
   — Нет. Далеко схоронила.
   — И я не найду?
   — Куда тебе! Змее и той не найти!
   Осип ухмыльнулся и показал крест издали. Манефа кинулась на него, пиджак порвала, щеку разлиновала ногтями. Осип никак не ожидал такой силы от малокровной супружницы.
   — Сегодня отчет на бюро, а ты морду корябаешь, — попрекнул он, промокая кровь полой пиджака.
   — Запомни, папаня мне дороже золота. Завтра снесу крест. Меня богородица вразумила, матушка.
   — Ничего она не петрит, твоя богородица, — возразил Осип, — подумай сама: он второй год не раскалывается, на его, может, рукой махнули, выпускать собрались, а ты выкуп тащишь. За серебро посадили, дочка золото доставила. Еще посидит, глядишь, камушек адаман притащит…
   Манефа прислушалась.
   — Вы с богородицей как хочете, мое дело десятое. А есть у меня надежный кореш. Он для меня кого хошь засадит и вызволит. Окажи уважение, он твоего родителя без всякого шума ослобонит.
   Господь вразумил Манефу послушаться. Осип снес куда-то крест, сказал, что дело слажено, а на другой день исчез. Вернулся голодный, как волк, и злющий. Манефа от радости голову потеряла.
   — Матушка, царица небесная! — причитала она. — А я, дура, искушалась, совсем убег. Да куда тебе бежать, кому ты нужон! — то смеялась она, то плакала. — Кому ты нужон, уродушка ты мой.
   — Ладно тебе, — огрызался Осип. — Пожрать собери!
   — Ах ты, матушка-заступница! — смеялась и плакала Манефа. — Радость я тебе припасла, дурачок сладостный. Дите у нас будет. Гадала — мальчик…
   — Ложку подай!.. Мальчик, мальчик.
   — Чего же ты, уродушка, делаешь со мной, хоть бы написал, что да как. Едва не рехнулась! В милицию десять раз бегала. Нету и нету.
   Он осекся, глянул на жену подозрительно. Если она в милицию дорогу проторила, худо дело. Надо получать зарплату, командировочные да северные, и тикать в теплые края. На все это Осип положил дней пять, но, послушав Манефу, решил не медлить.
   — А схожу-ка я в баню, — сказал он.
   Очумевшая от радости Манефа не поглядела, чем он набивал баул. А он вместо бани пошел на станцию, сдал баул на хранение и купил самый скорый билет. Ехать ему выпало в два часа тридцать пять минут ночи.
   Пришел домой, пригрелся на полатях, заснул. Проснулся, глядит, Манефа стоит возле пиджака, а в руках у нее билет с плацкартой.
   — Бежать собрался? — спросила она шепотом.
   Врать Осипу было лень.
   — В командировку, — сказал он вяло.
   — Так я и чуяла… — Она прикрыла рот рукой, чтобы не разбудить мать. — Так и чуяла… Ну, ладно… Обожди… Обожди, антихрист.
   Она заметалась, кинула на голову платок, стала совать руки в пальтишко.
   Осип спустился с полатей.
   — Куда понесло? — спросил он.
   — В милицию. Вот куда.
   — Ступай, ступай… Только гляди, про крест болтать не советую…
   Она застыла на пороге.
   — Да, да. Пикнешь про золото, сядешь совместно с родительницей. Кто золото прятал?
   — А-а!.. — Манефа кинулась на Осипа и легла, скорчившись от удара.
   Посадили Осипа примерно через полгода на других местах и по другому делу.
   Сел он на десять лет за посягательство на жизнь работника милиции. Чуть не год мотался он по этапам и пересылкам. В тюрьме втерся в доверие к бакенщику, досиживавшему срок за браконьерство. Бакенщик был золотушный, с больными ушами. Главная мечта его была — тревога за семью, за любимую дочку, за любимую внучку. Он почти не спал, сторожил, когда вызовут с вещами. Осип вошел в доверие к бакенщику, порвал нижнюю рубаху на бинты, сделал ему тугую повязку на уши, успокаивал, внимательно слушал фамилии, которые выкликают на выход, отпустил бороденку и ждал. Когда вызвали тугоухого бакенщика, отозвался «я»! и выскочил на волю, хотя был лет на десять моложе и на теле его не было наколок.
   Не знаю, родную ли он носил фамилию Недоносов или по документам бакенщика. Что же касается Чугуевой — Осип увидел ее впервые у шахты Метростроя. А увидев — учуял, что она чего-то опасается, даже страшится.
   Дальше все пошло как по маслу. Он стал пугать ее намекающими взглядами, а она сделалась его бессловесной рабой.

18

   Гошина пьеса о метростроевцах перекраивалась и улучшалась всеми, кому попадала в руки. И автор постепенно перестал понимать, драма у него получается или комедия. Зато документальную повесть о Чугуевой приняли к печати и в издательстве и в альманахе и дали так много денег, что Гоша стеснялся сказать, сколько.
   Отпраздновать удачу Гоша пригласил Ваську и Тату. А так как Тата наотрез отказалась идти без Мити, позвали и Митю. Для встречи выбрали коммерческий ресторан «Метрополь». Из-за Мити, которого хлопоты комсорга всегда задерживали, собрались поздно — часов в десять вечера.
   Тата краем глаза косилась на Чугуеву. Любопытно было поглядеть, как разнорабочая метростроевка ошалеет в ресторанной роскоши. Но ничего особенного не произошло. По гулкому залу она протопала вперевалочку, не глянув ни на подсвеченный фонтан, ни на стеклянный, выгнутый парусом потолок. Хладнокровно пронесла она сквозь хмельные взгляды коммерческих посетителей значок ЗОТ, привинченный к мужскому кургузому пиджаку, и шестнадцать блестящих пуговиц на короткой юбке.
   Пока ждали официанта, Гоша развлекал гостей. Он сообщил, что фасад дома, в котором они сидят, украшен художником Врубелем, что над третьим этажом выложена майоликой цитата из Ницше: «Когда построишь дом, то замечаешь, что научился кое-чему», — и что за несколько дней до революции все это огромное здание купил какой-то сахарозаводчик.
   — За сколько? — спросила Тата, чтобы Митя немного поревновал.
   — За пятьдесят миллионов… — ответил Гоша мгновенно.
   Он рассказал, как здесь засели беляки и как после каждого разрыва снаряда домовладелец постанывал: «Еще пятьдесят тысяч долой, еще пятьдесят тысяч долой».
   Посмеялись. Седой официант вручил карту Чугуевой, поклонился и отошел.
   Снеди натаскали столько, что места не хватило: семужка, грибочки, шпроты, тостики, два экземпляра очищенной. Пришлось убирать цветы со стола. Гоша предложил выпить за Ваську — свою счастливую звезду. Он вспоминал о пьесе, о том, как Васька вдохновляла его, как в последний момент был придуман гениальный эпиграф: «Гвозди бы делать из этих людей». Слушатели терпеливо держали на весу рюмки. Гоша почувствовал, что пора кончать, крепко зажмурился и выпил. Несмотря на «два экземпляра» и на «семужку», пить молодой писатель еще не наловчился.
   Впрочем, из всей пирующей четверки никто не умел бражничать. Поэтому друг от друга старались не отставать.
   Прибыли котлеты де-валяй. С укором глядя на рюмку, Гоша произнес тост за Тату. Тата — принципиальный товарищ и верный друг, без ее совета Гоша никогда бы не догадался погрузиться в метро и так никогда бы и не ведал, что в московских подземельях таится Маргарита, в переводе с латинского — «жемчужина». Так бы и строчил никому не нужные терцины, гнался бы за журавлем славы, а синица была бы…
   — Кошачья мудрость, — перебил Митя. — Котище потрошит синичку и декламирует: лучше синица в когтях, чем журавль в небе. Не уважаю я старые пословицы. Пока молодые, надо не синиц за хвосты ловить, а вперед пробиваться. А какие мы есть, выяснится лет через сорок-пятьдесят…
   Тате нравилось, как Митя сердится. Она готова была слушать его до утра.
   — Присесть допустите? — послышалось за ее спиной.
 
   Возле столика стоял Осип, а за ним Мери в мадаполамовой блузке под лаковый ремешок.
   Митя мрачно умолк, Чугуева потупилась. Словно молния пронзила Тату. Она поняла: этот неровно стриженный, мелкий спекулянт в парусиновых ботинках и есть тот третий, кто знает про Чугуеву все.
   — Пойдем, — Мери дернула его за рукав. — Тут мы вроде не под кадриль.
   — Что вы, что вы, товарищи! — захлопотал Гоша. — Митя, подвиньтесь!
   — Прекрати, — сказал Митя.
   — Не боись, — сказал Осип. — У нас деньги есть.
   — Почему ты такой нетерпимый, Митя? — мягко попрекнула Тата.
   — А потому, что нечего дерьмо ублажать.
   — Перепил, комсорг? — оскалилась Мери.
   — Да, да… Мы давно здесь. — Тата подсела к Мите и зашептала: — Успокойся сейчас же! Мы в общественном месте! Это хорошо, что они пришли. Нам все равно не выпить, а они выпьют.
   — Выпьем! — обнадежил Осип. — Садись, Маруська. А что он обзывает, не пузырись. Имеет полное право — комсорг. И травма у него. Мартыном его вдарило. Позабыла?
   Тата оцепенела.
   Осип стал разливать водку.
   — Я пить не стану, — сказала Чугуева.
   — Не перечь, — усмехнулся Осип. — Гляди, на Машку променяю. Она не хуже тебя уважает это дело — кверху пятками… Верно, Маруська?
   — Не Маруська, а Мери, — поправила Мери и сбросила его руку с плеча.
   — Ты, друг, давай не распускайся, — предупредил Митя. — А то, гляди, стукну. Пломбы из зубов повыскакивают.
   — Митя, Митя, — залопотала Тата. — Осип! Что же вы?! У Гоши выходит первая книжка, а вы… Прямо не знаю! Хоть бы поздравили.
   Подняли рюмки. Митя провозгласил тост. Захмелевший с первой рюмки Гоша объявил, что следующий очерк он назовет «Два друга». Напишет про Митю и Осипа… Пришлось пить снова.
   — А ты что? — остро глянул Осип на Чугуеву. — Брезговаешь? Ты, мол, ударница, а я серый волк? Пей!
   — Не стану.
   — Не приставай, — остановила приятеля Мери. — Не хочет, не надо.
   — Не боись. Выпьет. Ты, Маруська, плохо ее понимаешь. Посопит маленько, а выпьет.
   — Поехал!
   — А что, нет? И ты выпьешь. А то гляди. Пошлю вас обеих куда подальше. С Надькой любовь затею.
   — Сиди уж! С Надькой, с Надькой! Нужен Надьке такой шелудивый!
   — А ты полегше давай! — ржавым голосом протянул Осип. — Бери, Васька, рюмку. Клюкнем на пару. Сделай мне компанию.
   — Не стану. С Мери пришел, с Мери и клюкай.
   Осип поглядел на нее внимательно, выпил один.
   — Пойдем, Митя, — шепнула Тата.
   — Подожди, — ответил он. — Не отрывайся от коллектива.
   — С Надькой он пойдет! — смеялась Мери. — Шею сперва отскобли, кавалер! Напьется и лежит, ровно подкидыш. У меня плюшку вчерась спер. Вовсе стыда нету. И куда в него влазит!
   — Действительно, верно. — Осип налил себе и выпил. — Чем больше жую, тем больше охота… — и поинтересовался между прочим: — А кто мартын кинул, не нашли?
   — Нашли не нашли, твое дело десятое, — оборвал Митя.
   — Зачем десятое? — Осип поймал ускользавший из-под вилки грибок. — Не по своей же он воле тебе на кумпол свалился? Ктой-то кинул, не иначе. А?
   Возникло тягостное молчание. Тата сидела напряженная как тетива.
   — Всеми своими успехами в беллетристике, — нарушил молчание Гоша, — я обязан двум девушкам: Тате и Рите. Я их люблю и хочу, чтобы об этом все знали.
   Осип поглядел на Чугуеву.
   — Чего же ты? Теперича со мной гулять не станешь?
   Чугуева была белей полотна.
   — Вот беда! Сама дегтем вымазала, а сама серчает… Ну, ладно. Я зла не держу. Пить не можешь, тогда давай пой.
   — Здесь не положено.
   — Я отвечаю. Пой. Эту давай, «Курку»!
   — Знаешь что, друг… — Митя поднялся.
   Тата вцепилась в его рукав.
   — Не связывайся, — посоветовала Мери. — Спой потихоньку.
   — Хоть режь, не стану, — мрачно проговорила Чугуева. И вдруг лицо ее оживилось. — Ладно! Давай так: отдашь ТО письмо, спою.
   — Ну вот, — закуражился Осип. — Так бы сразу. А то выкобыливается.
   — Спою, отдашь?
   — Отдам. Куда мне его?
   — Не обманешь?
   — Как я тебя обману, когда свидетели — вот они. Все тута… — Осип достал из пиджака перевязанную бечевкой пачку. — И письма здесь. Все женихи твои у меня в кармане.
   Не сводя жадных глаз с писем, Чугуева глубоко вздохнула и начала:
 
Эх, курка бычка родила,
Поросеночек яичко снес…
 
   Песня была глупенькая, а всем, кроме Осипа, стало грустно от этой песни.
   — Все! — сказала Чугуева. — Давай письмо.
   — Обожди. Горячее простынет.
   Он придвинул тарелку и принялся за котлету. Сперва съел котлету, обсосал косточку, потом принялся за гарнир. Чугуева не сводила с него глаз, пока он жевал горошек, потом морковку, потом картошку, потом тарталетку из-под горошка. Он зачистил тарелку и бумажную гофрировку с косточки спрятал в карман на память.
   — Давай письмо! — тревожно повторила Чугуева.
   — Отдам, не сомневайся. — Осип стал копаться в пачке. — Обожди-ка, сперва зачитаю одно для смеха. Гошка!
   — Что? — выпучил глаза Гоша.
   — Ничего! Проверка слуха, — водка начала пронимать Осипа. Он принялся острить. — Мери!
   — А, я!
   — Проверка слуха! Вот я вам сейчас доведу до сведения… Да не ТО, Васька, не боись!
   Он вынул листок и бойко, видно, не им первым, начал читать:
   — «Маргарита Чугуева! Зачитал в газете статью про твой самоотверженный труд и одобряю. Возмущен, что тебя называют Васькой. Что ты, кот какой или кто? Эта вылазка показывает низкий уровень твоего коллектива. Давно пора тебе выдвигаться на более высший уровень. Был бы я в вашей организации, я бы им указал ихнее место. Буду принимать меры. Двадцатого марта в 19.00 подойди к памятнику Гоголя. Я прибуду туда по делам. Примета: велюровая шляпа на голове. Двадцатого марта пищу не принимай. На дому у меня баранья нога. Подруги жизни не имею. Жму трудовую руку. С.».
   — А вам известно, что чужие письма читать непристойно? — не выдержала Тата. — Не только вслух, но и про себя.
   — Пускай читает, — Чугуева выпила полную рюмку. — Мне все одно. — И проговорила с угрозой: — Давай, что обещался, слышишь?
   — Чего тебе? Невтерпеж? Видишь, ищу. А вот еще хорошее: «Здравствуйте, незнакомая девушка Рита! С горячим морским приветом незнакомый вам Виктор. Во первых строках моего письма прошу извинить меня за непрошеное вторжение. Не будем делать лирических отступлений и бросаться в фантазию, которая не соответствует моряку. Я не имею никаких агрессивных планов, а просто хочу иметь дружескую переписку. Мне хорошо известно, что девушки небезразлично относятся к парням, утверждать этого я не имею права, что бессмысленно и глупо. Вам, конечно, интересно знать, кто я такой, но я не пишу, потому что, возможно, это будет для вас неинтересно. Если у вас возникнут какие-либо сомнения, пишите, я их постараюсь разъяснить. На этом разрешите закончить свое морское письмо. Крепко жму вашу руку я, то есть Виктор».
   — Ой, дура, дура, — качала головой Мери. — Чего же ты моряка упустила?
   — Не посмела, — пояснил Осип. — Она ничего не смеет… Позабыла лозунг: «Что посмеешь, то и пожмешь»? Со мной небось посмела?
   — Ты шаромыжник, — ответила Чугуева резко. — А он мальчонка еще. Почище найдет.
   — Мальчонка, мальчонка! — передразнил Осип. — С бараньей ногой тоже мальчонка? А может, партейный.
   — Ну да, партейный! — Мери фыркнула. — Шляпа велюровая! Партейный!
   — А я говорю, партейный. Чего такого? Что, партейные к бабам не касаются? Э-э! — Осип всполохнулся. — Хочете загадку? Почему петух песни поет? Кто знает, чарка не в очередь!
   Он налил водку, подцепил грибок. Чугуева накрыла рюмку ладонью.
   — Ты что? — опешил он.
   — Отдавай ТО письмо.
   — Прими руку!
   — Посулил, отдавай. — Она отчетливо выговаривала каждую буковку. — А то не надейся. Ни на фонтаны, ни на приятницу твою не погляжу.
   — Прими руку! — Осип прикрыл глаза.
   Она твердо держала руку на рюмке.
   Митя медленно поднимался со стула. Осип выудил из пачки склеенный из газеты конверт, бросил на грязную тарелку и снова, как ни в чем не бывало, развеселился.
   — Да, про петуха-то! Много жен — и ни одной тещи! Вот он и поет!
   Чугуева так и вцепилась в письмо. В нем было сказано:
   «С большим приветом к вам, Маргарита Федотовна! Земляк ваш Клим Степанович! Прослышали мы про вас много прекрасного, желаем вам счастья в личной жизни и труде. Живем — лучше не может быть, копаем котлован для тяжелой промышленности. Кормят по норме. Одно плохо — чеснока нет, кто его знает, почему. Егор Павлович к старшему брату переехал на постоянное жительство, да и старик собирается. Коли можете достать чеснока, достаньте, сколь можете, принесите пятого июля к томскому поезду, вагон три, проводница Сима. Очень просим вас прислать чеснок, хоть маленько. Сима доставит куда надо. С приветом к вам остаюсь земляк ваш…»
   Чугуева прочла один раз, второй, а понять ничего не могла. Рука вроде отцова, и конверт отцом клеен, а писано земляком, которого и не высылали вовсе.
   — Я все-таки не понимаю, — настаивала Тата. — Почему твоя корреспонденция оказалась у этого… постороннего лица?
   — Да ведь Ваське по десятку на день пишут, — объяснила Мери. — Почта на Надькином столе. Бери кто желает.
   А Чугуева, склонившись над остывшей котлетой, читала и читала тетрадный листочек, перечитывала и перечитывала. И постепенно светать стало между строчками.
   Сперва она поняла, что Егор Павлович — младший сын высланного Орехова — гармонист Егорка. Потом догадалась, что означало: поехал к старшему брату на постоянное жительство. Помер Егорка. Выходит, встретились деревенские соседи Ореховы и ее отец в сибирском котловане, в вечной мерзлоте. Видно, и отец занедужил. Цинга его скрутила. Не зря чеснок просит. Хоть и хвор отец, а разума не потерял. Пишет не от своего имени, боится, чтобы как-нибудь не повредить дочке. Ему ведь не известно, как она его в анкетах обозначила, живым или покойником. Еще поняла Чугуева, что хвалебный очерк о ней он прочитал: конверт скроен из той самой газеты, где напечатаны портрет и Гошино сочинение под названием «Васька». Только страница другая. Умен отец и на разум дочки надеется. Одно непонятно: зачем он за Клима Степаныча укрылся? Клим Степаныч — ярый раскулачник; неужто и его в порядке социальной профилактики? Чудеса! А тятеньке, видно, худо. Надо бы, конечно, чесночку послать, да пятое июля давно прошло, а куда посылать — неизвестно.
   Чугуева перечитывала строчки, перешептывала те самые слова, которые прошептывал отец, когда выводил мокрым химическим карандашом загибающиеся углом строчки, и представлялся он ей не жалким стариком, каким она видела его в последний миг на приболоченном кочкарнике, а железным мужиком на привольном ветру в домотканой рубахе, с тесьмой в волосах, то с топором, то с вилами, то на пути с молотьбы, всего в хоботье. Вон они собрались обедать, у каждого своя миска. Отец в красном углу, умытый, праздничный, протягивает миску: «Черпани-ка, мать, с донышка».
   Характер у него был двойной — свирепый и нежный. На работе, если что не так, забить мог до смерти, а пошабашит да умоется — голубок сизый. Сядет, бывало, у ворот на скамеечку, там реку Терешку видать, позовет: «Гляди, дочка, и запоминай. Вот она, красота. Вот она, родина…». Родина и красота были для него одно и то же.
   Только что Осип прочитал коллективное письмо дальневосточных пионеров из отряда имени Павлика Морозова. Пионеры извещали, что присвоили имя «Васька» передовому звену отряда и обещали рапортовать ей о своих успехах каждую неделю.
   — Безобразие! — возмущался Гоша. — Нет, не безобразие! Мерзость и гнусность!
   — Давай активней закусывай! — посоветовал Осип.
   — Омерзительная гнусность! Знает, что делаю докуке… домуке… — хмельной язык Гоши плохо слушался, — документальную вещь, и скрывать ценные… что там ценные! — уникальные материалы… я на вас в суд подам… На дуэль вызову!
   — Ладно тебе мозги пудрить, — сказал Осип. — Пей. Он налил, поглядел, сколько осталось, и поставил бутылку под стол.
   — Много я тебе про отца баяла, дорогой писатель, — Рита вздохнула, — да не всю правду. Грешна я перед тобой.
   Гоша поглядел на нее мутным взглядом и спросил:
   — Он у помещика батрачил?
   — Батрачил.
   — Председателем машинного товарищества был?
   — Был. Все правда сущая.
   — Тогда все в порядке. Отвяжись и… как это… не пудри мозги…
   — А все ж таки послушай. У отца в товариществе был большой пай — полтрактора. А платили от пая. И по ведомости нам причиталось много пшеницы… Когда разгоняли товарищество — с отца стали требовать хлеб согласно ведомости… Ты меня слышишь?..
   — Слышу, слышу, — сонно пробурчал Гоша.
   — Стали требовать, а он половину хлеба не выбирал. Раздавал рабочим-сезонникам. Наложили на нас кратный штраф, а платить нечем. Что делать? Окулачили и лишили нас имущества и всех прав… — Она выпила залпом. — Вот чего я позабыла отметить, товарищ писатель…
   — Это нехорошо… — проговорил Гоша, клюя носом. — Нехорошо с твоей стороны, Васька.
   — Обожди. Привезли нас в Сибирь, скинули на болото. Лето, а холодно. И гнус. Подозвал нас отец: «Давайте дом ставить. Или за неделю дом ободрим, или пропадем». Инструменту на всех — один топор. Бились ужасть как. Куды там метро! Бывалушки, тащу кряжину, да и лягу без памяти. Отец секанет веревкой, обратно тащу… Уделали дом, обомшели, оконопатили. Подошел начальник в кепочке, похвалил. Потом еще раз подошел, похвалил, — Чугуева начала смеяться, — да и постановил: забрать дом под контору… А нам, — странно икая, смеялась она, — гвоздей посулил и стекол: давайте, мол, рубите себе такой же рядышком…
   — А ты чего думала! — мелко хихикнул Осип. — Тебе, лишенке, оставят?
   — Пойдем, Митя, а? — попросила Тата. — Все ясно!
   — Погоди. Интересно. Срубили?
   — А куда тут рубить, — продолжала Чугуева. — Тятенька захворал. Дал мне пирог-дерунок да коробок спичек, и пошла я по солнышку от зимы к лету. Шла, христарадничала. Где подадут, где погонят.
   — Вот бы тебе тогда велюрову бы шляпу с бараньей бы ногой… — хихикнул Осип.
   — Я бы его самого сгрызла вместе со шляпой, — горько усмехнулась Чугуева. — А деревни редко, верст через пятьдесят, и ночевать не пускают. Боятся — соседи докажут, что лишенку приветили. За это взыскивали! Одна тетенька, правда, пустила. Зашла я, гляжу: осподи, полная проголодь. Детишки, трое, на койке скулят. Не плачут, а скулят, как кутята… Скулят — жутко, а замолчат — еще жутчей. Ворочалась я, ворочалась, растолкала Алену. Бабу-от Аленой звали. Сдай, говорю, Алена, меня в сельсовет. Скажи, мол, лишенку поймала. Им там за отлов бродяжек-от беглых премию давали. Горошку там, рыбку. Повела она меня в сельсовет. За руку уцепилась, чтобы не убегла… — Чугуева засмеялась. — Не передумала бы…
   — Несознательная твоя Алена, — подхихикнул Осип. — Сама должна была догадаться. И много за тебя дали?
   — Не знаю уж, на сколько потянула. — Чугуева отсмеялась, утерла слезу. — Сдали меня дежурному, повез в район. Снег лежал, в санях ехали. Я-то ночей пять путем не спамши. Погоняй, баю, не то не довезешь. Помру в пути, некрасиво получится. И пала без памяти. Очухалась — лежу в снегу на болотине одна, кругом нет никого, — она снова засмеялась. — Дежурный, видать, подумал, околела, скинул. Молоденький был, интересный из себя. Глазки, как у Ворошилова.
   — Голодная, а глазки заметила, — усмехнулся Митя.
   — Это ладно… А начальник, что дом у нас отымал, знаете, кто?
   — Кто?
   — А вот он, — и указала на Осипа.
   — Ты что? — острое лицо Осипа вытянулось. — Упилась?
   — Он нас считал, — продолжала Чугуева, — и на бумагу переписывал. Он и…
   — Не больно ей доверяй в данный момент, — перебил Осип. — Пущай проспится! Может, она и правда высланная, чуждый элемент.
   — Я-то элемент чуждый? — Чугуева рассердилась. — А кто нас переписывал? Не ты?
   — Не я.
   — Реку Нюр-Юльку помнишь?
   — Сроду не слыхал.
   — А Колкынак?
   — Когда это было?
   — В тридцать первом году.
   — В тридцать первом году я работал в укоме комсомола. Справка в отделе кадров.
   — Неужто правда?.. — Чугуева с тупым недоумением оглядела сидящих в зале людей, будто все они ее обманули. — Неужто обозналась? Неужто все зазря?