— За это Муравкина и сняли с работы.
   — И напрасно.
   — И Лободу напрасно?
   — Лободу напрасно посадили на руководящую инженерную должность. Поскольку он — от сохи, надо было его не на шахту, а сразу послать в подсобное хозяйство. Мужик-то он толковый, хитроватый. Помнишь, наверное, в очередной раз пришлось отклоняться от проекта и подкапываться под старые дома Волхонки, под «обвальные» домики. Лобода сам ни разу там не бывал — все Муравкина посылал. И Лобода и Муравкин одинаково хорошо понимали смертельную опасность, грозящую и им, и жителям домов, под которые подкапывались, но Муравкин в отличие от Лободы обладал бесценным качеством: инженерной интуицией. Он умел предчувствовать случайность и вероятность этой случайности. Однажды Муравкин заманил надоевшего ему своей бдительностью контролера из МК в узкую, темную траншею, заставил заползти под фундамент ветхого дома и в лежачем состоянии прочел ему длинную лекцию о том, что даже каменщики времен Бориса Годунова знали сложные законы строительной механики. Когда контролер явился к нам в контору, лица на нем не было. Кстати, контролер тоже представил воспоминания. Там, в частности, говорится: «Мы пошли на это дело спокойно и уверенно, ибо ежеминутно и ежечасно чувствовали, что каждый наш шаг направляют и проверяют Московский комитет партии и лично Первый Прораб». И еще там сказано, что «законы большевистской механики оказались сильнее законов строительной механики».
   А в целом, надо признаться, что далеко не все старые интеллигенты, дипломированные питомцы Санкт-Петербургского горного института и Института инженеров путей сообщений императора Александра Первого сохранили лицо в чрезвычайных обстоятельствах. Многие пасовали, трусили, пытались прятаться. А некоторые даже хвастались своей бездеятельностью: «Мы победили только потому, что непосредственным руководителем и организатором работы по северному вестибюлю являлся не я, хотя я и числюсь начальником, а Никита Сергеевич Хрущев».
   Словом — это было не строительство, а ежедневный изнурительный бой, в котором командиры-инженеры отстранены от командования, но не отстранялись от ответственности.
   Вот выписки из воспоминаний инженеров: «И Никита Сергеевич (это — Хрущев), и Николай Александрович (это — Булганин) ежедневно по два раза в день приезжали на шахту, по нескольку раз звонили по телефону». «Можно сообщить Первому Прорабу, — все время спрашивал нас товарищ Хрущев, — что вестибюль будет сделан?» — «Надо дать два кольца в сутки», — торопил Первый Прораб. «Надо кончать станцию! Надо дать хорошую станцию!» — понукал Первый Прораб. «Плохо вы, товарищи силикатчики, выполняете план! Из-за вас задерживается кладка железобетонной рубашки», — бранился Первый Прораб. «Весь год мы провели в состоянии огромного нервного напряжения», — признается в своей статье начальник работ по замораживанию грунта Денищенко. А такое напряжение не проходит даром. Один профессор с перепугу предложил замораживать грунт обыкновенным вентилятором. А начальник шахты просто сошел с ума — ему все казалось, что он идет под мостом, а поезда, люди, дома — все валится. Как ты думаешь, могли ли мы в такой обстановке быть полноценными командирами производства?
   — Вы думаете, Николай Николаевич, это тоже заинтересует потомков? — уклонился от ответа Митя.
   — Этого я не знаю. Но потомки получат достаточно ясный ответ из ваших воспоминаний. Они увидят, что на строительстве первой очереди метро царил кавардак. Штурмовщина. Аварийная обстановка. Вот я тут выписал: «Ребята работают несколько смен подряд. Из камеры выходят только пообедать». «Бригады Петушкова, Старикова по две и по три смены не выходили из шахты». «Когда начинались бетонные работы, люди не уходили из шахты сутками». «На последнем этапе… двое суток комсомольцы не выходили из наклонного хода, но 200 кубометров дали». «Комсомольцы забыли, что такое дом и семья. Сплошь и рядом справляться о судьбе комсомольцев приходили в котлован их родители, жены и сестры. Комсомолец Степанечев трое суток сидел на изоляции аварийной сваи». Такую вот картину увидят потомки, почитавши ваши воспоминания. Неразбериху увидят, кавардак и бестолковщину.
   — Ошибаетесь, Николай Николаевич. Они увидят битву и большевистские темпы, — перебил Митя. — Увидят энтузиазм молодежи.
   — Запомни, комсорг: энтузиазм приносит пользу только при умножении на строго продуманную организацию работ. А если ты строительную площадку превратишь в театр боевых действий и затеешь драку за темпы, то любой энтузиазм, как в любой драке, только увеличит число калек и убитых. Кстати, некоторые мемуаристы почему-то особенно подробно, и я бы даже сказал, со смаком расписывают трагические эпизоды: пожары, обвалы, гибель от удушья, от электрического тока. Вряд ли это украсит книгу.
   — Не все же про это пишут.
   — Не все, а многие. Ты, к примеру, пишешь про забойщика Киселева: «Через 36 часов пребывания в забое был почти силой извлечен оттуда в полуобморочном состоянии. Он не желал уйти с поста до окончания перекрепления… При заделке замка в своде кольца № 17 он простоял на участке до тех пор, пока снова не упал в обморок от жары, духоты и усталости. Недавно на заседании редсовета писатели, которые вызвались произвести, так сказать, литературную прическу ваших писаний, посоветовали избегать конкретностей — цифр, фамилий и прочего в вопросах охраны труда, и предложили примерную редактуру такого типа: «Травматизм на Метрострое равнялся Днепростроевскому…» Это, конечно, тоже не сахар, но приличнее того, что вы пишете: мол, несчастные случаи «были следствием излишней удачи и лихачества самих рабочих». Ничего себе — почтили героев-энтузиастов, отдавших свои жизни Метрострою… — Николай Николаевич вздохнул. — Что ни говори, комсорг, а наши метростроевцы — чудо. Золото. Возьми хоть Ваську твою. Золото девчонка! А вот н атебе — подкулачница… [4]
   — Ленин говорил, что даже помещика можно брать в коммуну, если он порядочный…
   — Где же он это говорил?
   — В Петросовете! Лобода лично слышал… Я про это в сочинениях Ленина искал, пока не могу найти. [5]
   — Вот видишь, не можешь. Найдешь — другой разговор. А пока не нашел, защищать Чугуеву мне представляется негигиеничным.
   — Боитесь, так и скажите, что боитесь. А то…
   — Я, молодой человек, никого не боюсь, кроме господа бога. И не потому, что такой уж Ахиллес бесстрашный, а просто потому, что устал. Бояться устал. Я ведь, к твоему сведению, не такое писал. Я прямо писал, что срок окончания Метрополитена 7 ноября 1934 года — невежественный, безграмотный, авантюрный, преступный.
   — Так и написали?
   — Так и написал. Раньше 1938 года не построим. Писал и думал: пускай выгоняют, черт с ним. Возьму ночной горшок и уеду в Аргентину! Ну так вот. Вызывает меня Первый Прораб. «За неверие в большевистские темпы вас следует наказать, — объявил он. — Решим так: в день открытия метро вы прочитаете свою докладную на торжественном собрании строителей…» Сейчас на дворе октябрь. На днях пускаем пробный поезд на Сокольники. Где-нибудь в середине 1935 года подземка начнет действовать.
   — В феврале, — уточнил Митя.
   — Почему в феврале, — вскинулся Николай Николаевич, — из каких расчетов?
   — В феврале на почтамте будут продавать марки в честь пуска метро.
   — Откуда тебе известно?
   — Из достоверных источников.
   — Ну вот. Я научными формулами доказывал, что раньше 1938 года метро не построить, а метро в будущем году повезет пассажиров. И меня вытянут на трибуну на всеобщее посмешище. Чего же я не учитывал? А не учитывал я, дорогой товарищ, одной простенькой вещи: не учитывал я, что на дворе происходит революция. Меня учили уравнениям Максвелла и формулам трех моментов, а метро строили по формулам революции. А я об этих формулах не имею никакого понятия… В своих расчетах я, видимо, не учитывал энтузиазм молодых революционеров. Впрочем, энтузиазм приносит плоды только тогда, когда он направлен в русле продуманной организации труда. Я все-таки опасаюсь, как бы наш соблазнительный пример антиинженерного строительства, строительства любой ценой, не вошел в привычку… Ты что, думаешь, мне Ваську не жалко? Очень жалко. Кстати, она удивительно выжимала белье после стирки. Валечка, бывало, выжмет — сутки сохнет, а Васька выжмет — сразу гладить можно… Очень сожалею. Весьма. А писать ничего не стану. Почему? Потому что не хочу второй раз садиться в калошу. Почем знать? Если ее заслали на берега Енисея, значит, она должна там жить… Может быть, так положено. Возражать истории глупо. Так же глупо, как заливать вулкан лейкой. Революция всегда права, к твоему сведению… Бывало, я и сам был не прочь позубоскалить: чего это выдумали — справки, анкеты! А в анкетах пиши про бабушку, дедушку, чем они занимались до семнадцатого года…
   Позвонили три раза. Вернулась дама, принесла пива, краковскую колбасу. Время клонилось к полуночи. Митя думал, что дама уйдет, а она села и заслонилась газетой.
   — Так вот, — продолжал Николай Николаевич, уютно покачиваясь в качалке, — чем занимались до семнадцатого года. Смешно, правда? Не лучше было бы спрашивать нового человека: выпивает ли он? Курит ли? Любит ли болтать по телефону? Какая книга ему нравится? Какие цветы? Какие женщины?
   — И хорошо бы, — сказала дама, опуская газету.
   У нее было пухлое молодое лицо и пустые глаза с большими, как у телки, ресницами.
   — Послушай, — встрепенулся Николай Николаевич, — как тебя… э-э-э… — Он защелкал пальцами. — Ну, как тебя…
   — Беспамятный ты, дядечка, — сказала гостья. — Я тебя учила, зови Адель.
   — Послушай, Адель, нарежь, пожалуйста, колбасы. Будь добра.
   — А ножи у тебя где?
   — Вон там, в буфете.
   Митя вскочил и стал прощаться. Николай Николаевич охотно повел его к выходу. В квартире было тихо.
   — Сюда, — нашептывал Николай Николаевич, придерживая Митю за локоть, — сюда… Не оступись…
   У выхода Митя обернулся и спросил полным голосом:
   — Почему это, Николай Николаевич, так получается: чем человек ученей, тем меньше в нем жалости?
   — Тише, тише… — Николай Николаевич погрозил и показал на табличку.
   Табличка, изготовленная пером рондо, висела на входной двери. На ней было написано: «Не хлопайте дверью. Уважайте покой коллектива жильцов».
   Митя рванул было вниз по чугунным ступеням и вдруг встал как вкопанный. Он вспомнил: завтра придется давать Тате подробный отчет о походе к Бибикову. Неужели врать снова? В августе Тата молчала, в сентябре поглядывала с подозрением. И в начале октября Митя признался, что дело не движется.
   «Ничего не поделаешь. — Митя вышел на ночную улицу и вздохнул. — Скажу Татке, что дело в шляпе. Скажу, что письмо пошло по инстанциям за двумя подписями. Пускай проверяет».
   Так он ей и сообщил. Хорошо, если она поверила.

22

   В начале ноября отпечатали первый экземпляр документальной повести. Выносить за стены издательства пробный экземпляр не полагалось, но Гоша вымолил у слабовольной редакторши свою книжку и бросился на улицу.
   У небоскреба «Известий» ждали его Митя и Тата.
   Гоша предложил «отпраздновать рождение первенца» в кафе. При слове «первенец» Тата поморщилась. Первенец получился тощий. На обложке красовалась девица, срисованная с газетного оттиска, улыбистая, с ямочками на щеках, со злополучной брошью, на Ваську совершенно непохожая.
   По дороге Гоша цитировал Данта: «Все, что ты видел, объяви сполна!» — показывал книгу из своих рук, разглагольствовал о замыслах будущих творений. В минуты радости молодой писатель становился патологически болтливым. Проходя Моссовет, он вспомнил, что фигуру женщины для обелиска Свободы скульптор лепил с артистки Хованской, что был такой театрик «Летучая мышь» и Хованская танцевала там «танго нэпик», что рядом, в бывших меблирашках «Черныши», живал Гошин однофамилец Глеб Успенский.
   — У тебя голова, как чулан, — не утерпела Тата. — Чулан, забитый старой рухлядью.
   — Чтобы правильно видеть новое, надо не забывать старое, — произнес Гоша.
   Тата поморщилась. На нее стало все чаще накатывать странное раздражение. Она смутно предполагала причину, но додумать до конца еще боялась.
   Шестого ноября Митя пригласил ее в кино «Молот» на торжественное заседание метростроевцев. В этот день особенно раздражали жадные филателисты на почтамте, пресное второе, ненастная погода, и назло неизвестно кому она надела на вечер прозрачную блузку.
   Чуткий Митя посмеивался над ее мелкими капризами и допытывался, что с ней. В кинотеатре они повздорили и поругались бы серьезно, если бы по рядам не доползла новость — арестовали Осипа. Митя облегченно вздохнул, а Тата печально думала: «И чему радуется? Неужели непонятно, что Осип обязательно расскажет следователю про Ваську. А за Васькой потянут и ее покровителя Митю».
   В разгар торжества на сцену вышел заспанный прораб Гусаров и объявил, что котлован прорвался плывун, и зрители, не жалея ни праздничных нарядов, ни туфелек, принялись таскать мешки с песком, бревна, доски и тюки сена. Вместе со всеми работала и Тата. И Седьмого ноября ранним утром, подъезжая к дому, измученная и обессиленная, она призналась Мите, что беременна.
   — Ну так что же? — Митя дурашливо хмыкнул. — Придется расписываться.
   Видимо, он хотел шутнуть, что теперь Тате волей-неволей придется жить с рыжим метростроевцем. Шутка не получилась. Для изобретения галантных фраз Митя был слишком обескуражен. А Тата обиделась. Ей показалось, будто при данных обстоятельствах он считает, что его вынуждают расписываться. Недоразумение скоро было улажено. Митя решил подать заявление на комнату, а Тата обещала подготовить родителей.
   Задача была не из легких. Мама уже посматривала на нее по утрам длинным вопрошающим взглядом. Но мама верила в бога и все неприятности списывала на волю всевышнего. А вот отец, профессор-ихтиолог Константин Яковлевич, хотя бога не признавал и разделял вместе с Татой рекомендации революционных демократов по поводу свободного брака, тем не менее потребует визита жениха и испрашивания у родителей «руки дочери». Еще неизвестно, как он отреагирует на рыжие лохмы и метростроевские шуточки будущего зятя. Хотя Митя и бывал у Таты в школьные времена, отца ее он почти не видел. После челюскинской эпопеи Константин Яковлевич два месяца провел в Крыму в закрытом доме отдыха, вернулся бодрый, задиристый, и, по всей видимости, ему в голову не приходило, что наступит время, когда его дочери станут выходить замуж.
   Несмотря на грудную жабу, мама отнеслась к грядущему замужеству старшей дочери сочувственно, особенно после того, как Тата намекнула о беременности. Обе женщины принялись морочить профессору голову с такой хитрой нежностью, что он опомнился лишь после того, как нашел себя в положении организатора, руководителя и главного распорядителя встречи жениха, назначенной им же самим на завтра. «Позвольте, позвольте! — взывал он. — Какой жених? Какой комсорг шахты? Зачем мне комсорг? Сперва надо посмотреть, что это за фрукт!» — «Вот ты и посмотришь, Костик, — гладила его супруга по рукаву. — Мы делаем так, как ты сказал. Ты беседуешь с ним тет-а-тет, затем приглашаешь в столовую на ужин». — «Какой ужин? Зачем ужин?» — кричал профессор. «Такой, как ты приказывал, папуля, — гладила его по другому рукаву Тата. — Без разносолов и деликатесов, скромный пролетарский винегрет, мамалыга, чай…»
   — И, пожалуйста, не наряжайся! — кричал профессор супруге.
   — Конечно, Костик…
   — А там поглядим, там поглядим!..
   — Там поглядим, — покорно повторила супруга, доставая панбархатное платье.
   Вечером, вернувшись с лекции, профессор окинул взглядом сумрачный кабинет. Тяжелые переплеты атласов, фолианты Блоха, Мебиуса и Хейнке, солидный том Никольского «Гады и рыбы», разбросанные на столе и на стульях, большой, как у Фауста, глобус, мерцающий медным поясом зодиака, выглядели внушительно. Шкура белого медведя была убрана в шкаф.
   Два грузных кожаных кресла Константин Яковлевич решил переставить рядом, под небольшим углом, способствующим интимной беседе. Кресло, из которого выпирала пружина, было пододвинуто к лампе. Сюда сядет гость. Другое, обложенное думками, хозяин назначил себе и, напевая «там поглядим, там поглядим», отпихивал подальше в сумрак.
   За этим занятием и застал его Митя.
   — Здравствуйте, Константин Яковлевич, — проговорил он явственно, как учила Тата.
   Константин Яковлевич заранее решил вести беседу вежливо-иронически.
   — Здравствуйте, — он сдержанно протянул руку. — Очень рад.
   — А я Дмитрий Романович. Митька, в общем. Татка небось говорила? — Митя смущался и тряс слабую профессорскую кисть.
   — Говорила, говорила…
   — На метро работаю. Комсорг шахты.
   — Знаю и это. Отдайте, пожалуйста, мою руку.
   Митя окончательно смутился и плюхнулся в профессорское кресло.
   Константин Яковлевич был тщедушен и худ особой, мефистофельской худобой, наводящей на мысль о коварстве и хитрости. Но он не был ни коварным, ни хитрым. Он был мнителен. Мнительность объяснялась просто. Маленький рост не позволял ему выглядеть с той значительностью, какую он в себе ощущал.
   Башмаки на высоких, как у Ньютона, каблуках помогали мало, надменное вскидывание головы — еще меньше.
   Константин Яковлевич стоял против Мити, закинув лобастую голову, словно его брили, и ждал, когда гость догадается встать с кресла.
   Митя растерянно разглядывал кривые фасолины профессорских ноздрей, чувствовал, что сделал какую-то неловкость, но не мог угадать, какую.
   — Это правда, вас в бомбовом футляре летчики вывезли? — спросил он наконец.
   — Не в футляре, Дмитрий Романович, а в отсеке.
   — Понятно, — сказал Митя.
   — Что понятно? — подозрительно вскинулся профессор. — Вы с Наташей давно знакомы?
   — Давно! Еще когда в школе учился… Я бывал у вас. Ножик у вас сломал.
   — Ах, это вы изволили сломать! Так, так… — Профессор зашагал из угла в угол. — А теперь вместе посещаете театры? И какие ваши дальнейшие намерения?
   Митя неопределенно пожал плечами. Он испытывал все возрастающую неловкость. И не потому, что явился свататься — об этом родители не узнали, — а потому, что над сватовством повис обман. От одной мысли, что, еще не женившись, он уже обманывает и Тату, и ее мать, и важного, смешного профессора, Мите становилось тошно.
   Время шло, а язык не поворачивался говорить о главном.
   — Тата намекнула, что вы с ней собираетесь вступить в брак, — помог Константин Яковлевич. — Не рановато?
   — Почему рановато? Я на троих когда хочешь заработаю. А девчонки, они уже в школе плануют выйти за Гарри Пиля и жить в филармонии… Я смеюсь, — пояснил Митя грустно.
   Константин Яковлевич опустился в кресло. Пружина злорадно звякнула.
   — Что с вами? — заботливо спросил Митя.
   — Не беспокойтесь. Нога. После льдины…
   Внезапная мысль пронзила Митю. Вот кто должен подписать прошение о Чугуевой, герой-челюскинец, вот кто! Вот она, безотказная подпись. И бумага при себе. Уговорить, и вопрос исчерпан.
   Митя весело вскочил с кресла и чуть не хлопнул профессора по плечу.
   — Подвезло вам все ж таки, — заговорил он, — на весь свет слава! Татка как скажет, что дочь челюскинца, ее и милиция отпускает, и билет без очереди. Да и вы все ж таки в Крыму погрелись. Во дворцах отдыхали с наркомами.
   «Таткина информация, — понял Константин Яковлевич. — Придется с ней серьезно беседовать».
   — И премия, — продолжал Митя возбужденно. — Полугодовой оклад — все ж таки не шутка! Даже не верится. Мы с Таткой считали — больше шести тысяч. На дирижабли не будете жертвовать?
   — Этот вопрос мы обсудим ниже, Дмитрий Романович. А в отношении женитьбы, и прежде, и в особенности теперь, я считаю замужество Натальи преждевременным. Пройдет годик-два, а там поглядим…
   — Да и я считаю, что надо бы обождать, — согласился Митя. — А куда денешься?.. У нее дитё.
   — Какое дитё? — Константин Яковлевич вскочил. Пружина брякнула.
   — Кто знает. Если мальчик — Артем, девочка — Антенна. Сокращенно — Тена. А дальше дети пойдут, будем называть на Б, на В и так далее. Я смеюсь… А где шкура? — спросил он внезапно.
   — Какая шкура?
   — От белого медведя. Тут, на полу, лежала.
   Тугое лицо профессора дернулось.
   — Нас зовут к чаю, Дмитрий Романович, — заметил он.
   — Сейчас, — сказал Митя. — У меня к вам разговор.
   — В столовой поговорим. Пожалуйте.
   — В столовой нельзя, — возразил Митя. — Разговор подпольный.
   — В каком смысле подпольный?
   — Татка бузит.
   — Бузит? Каким образом?
   Митя оглянулся на приоткрытую дверь.
   — Про Чугуеву она не говорила?
   — Про Чугуеву? — Константин Яковлевич тоже оглянулся на приоткрытую дверь. — Про какую Чугуеву?
   — Про нашу Чугуеву!
   Константин Яковлевич решил схитрить. Он пребывал в крайней растерянности.
   — Ах, да… Чугуева, Чугуева… Как же, припоминаю… — пробормотал он.
   — Ну так вот. Дела наши рассыхаются. — Митя плотно притворил дверь. — Она не желает расписываться. Подозревает, что вру.
   — Чугуева?
   — Зачем Чугуева? Татка! В общем и целом мы с ней договорились. Только она условие ставит: пока не сообщу про Чугуеву в инстанции, расписываться не будет. Может, на пушку берет, не знаю. А что я могу сделать? Бывшего начальника шахты просил заступиться — не желает, и помтех не желает. Татке трепался: Лобода подписал, и Бибиков подписал… Заврался по уши.
   — А это нехорошо.
   — Конечно, нехорошо. А что сделаешь? Говорит, расписываться не будет. А что мне теперь Чугуева? Она у меня с прошлого месяца не работает. Ее на могилки забрали.
   — На могилки?
   — Ну да, на кладбище. Там могильные плиты тесали, надписи… Наших лучших девчат туда направили мрамор для метро шлифовать… Там кореш мой мастером, Шарапов ему фамилия, длинный такой, не поверите… Вот если бы вы себе бы самому на плечи забрались да встали бы в полный рост — такой бы были высоты, как один Шарапов…
   Константин Яковлевич рассердился.
   — Позвольте, Дмитрий Романович. При чем здесь Шарапов?
   — Так ведь Чугуева не у меня теперь работает, а у Шарапова. Формально я за нее не отвечаю. Понятно?
   — Понятно, понятно! — напевал Константин Яковлевич. Он ничего не понимал.
   — Уж если Чугуеву топить, так в мае мне надо было, когда она меня укокошить хотела. Напишу про нее, а меня спросят, где раньше был. Почему не чесался? Полгода скрывал беглую лишенку!
   — Чш-ш-ш! — Константин Яковлевич загородил тонкие губы пальцем. — Разве можно? За стеной соседка! Покорнейше прошу чайку, а там поглядим, — и он запел, потирая руки: — Там поглядим, там поглядим…
   — Обождите, Константин Яковлевич. У меня к вам просьба. Только Татке не говорите. Татка между делом сказала, будто вы в Крыму крупное знакомство завели. Наркомшу в лодке катали, жену этого…
   — Чш-ш-ш! — Константин Яковлевич выкатил глаза и замахал руками.
   — А чего я говорю? Я ничего такого не говорю. Что вы ее в лодке катали, в этом ничего такого нету… Ладно, ладно, понятно… Я на букву скажу. Вот прошение, про кого, сами знаете. На букву Ча. Вот оно. Только никому не показывайте. Ни Татке, никому. Вопрос у меня поставлен на ребрышко. Во-первых, никакая она не кулачка и взята по ошибке. Ладно, ладно. Я на букву скажу. Никакая она не Ка. Она подКа. Ясно? А просьба у меня такая: поедете в гости, покажите, сами знаете, кому.
   — Ничего не понимаю, — пробормотал Константин Яковлевич ошалело.
   — Чего тут не понимать? Знакомому. Крымскому. Ну? Улавливаете?
   — Чш-ш-ш!
   — Скажите ему, Митька, мол, комсорг 41-й бис, головой отвечает. Девчонка — золото. Работяга — во! Безотказная. Ей-богу, правда! Бумага немного замята, ну ничего. Я ее таскал долго. И Лобода ее хвалит, и инженер Бибиков. А как до дела — на тормоза. Запятые поправляют, а подписать боятся. Небось самих коснется — завизжат как поросята…
   — Мужчины, чай пить! — послышалось из столовой.
   — Обожди! — Митя взял онемевшего профессора под локоть. — Тут вопрос не об Чугуевой. Вопрос об Татке. Нам с ней, куда ни кинь, жизнь жить. Дитё будет. А я — объективно получается — играю на руку, сами знаете, кому… Куда ей такой муж. Да и вам заиметь зятя с пятном — интереса нету. Помогите, Константин Яковлевич! И я, может быть, вас отблагодарю. Не глядите, что неученый. Я выучусь.
   Константин Яковлевич сунул Митину петицию в первую попавшуюся книгу. Выдающийся профессор, автор дерзких гипотез о миграции лососевых, ученый, показавший образцы мужества на разгрузке гибнущего «Челюскина», в обыкновенном, житейском смысле оборачивался примитивным трусом. Он принадлежал к числу интеллигентов старорежимных. Новому режиму он не сочувствовал, но, чтобы режим об этом не догадывался, регулярно выписывал журнал «Под знаменем марксизма».