Страница:
Сейчас он вспомнил, как, сопровождаемый одним лишь телохранителем, он, так же мечтая о Зулейке, уже намеревался на коне въехать на мост Поле Хаджу, как какой-то закутанный в плащ человек выскочил, будто искра, из-под арки, пропускающей реку, и, сунув ему сложенный вчетверо пергамент, так же быстро исчез. Верный телохранитель засмеялся и сказал: «Это опять какой-нибудь проситель. Сколько их на пути щедрого и великодушного Сефи-мирзы!»
Хорошо, он, мирза, подумал так же и, сунув за пояс пергамент, прочел его позднее, когда остался один в саду. Прочел – и ужаснулся. Нет, он никому не расскажет о кощунственных строках, пропитанных ядом. Возмущенный, он пошел, сам не ведая куда, но неожиданно свернул в розовый домик.
Как всегда, Гулузар, свежая, подобно утренней росе, и нежная, как голубь, встретила Сефи радостным восклицанием и тут же скромно опустила глаза. А маленький Сефи шумно бросился на шею отца, покрывая поцелуями его лицо, руки, торопясь рассказать о своих радостях и огорчениях.
На робкую просьбу Гулузар мирза ответил весело: конечно, он выпьет шербет и съест рассыпчатую каду. Наблюдая за тихо скользящей Гулузар, расставляющей на арабском столике чашки, Сефи подумал: «Я хорошо поступил, отказавшись сегодня от новой хасеги, которую шах в благодарность за доказанную преданность хотел мне подарить. Разве я не имею в мозаичном доме вулкан, извергающий огонь любви и ненависти, и тихий шелест нежно благоухающей розы в розовом домике? Мне больше не к чему стремиться. Даже сыновья, столь разные, приносят мне разные радости».
Запечатлев на лбу, подобном мрамору, поцелуй и пообещав продлить ночью приятную встречу, мирза отправился к Зулейке получить огонь из ее коралловых уст, ибо ей, конечно, донесли, что он услаждался каве в розовом домике.
Нет, не переносила больше Тинатин на шелк стихи Фирдоуси, не радовалась восходящему солнцу и наступающую ночь ждала с трепетом, ибо не было сна, не было успокоения.
Напрасно Нестан пробовала рассеять мрачные мысли царственной Тинатин. С того страшного утра, когда бесхитростный Сефи так опрометчиво передал шаху злосчастный пергамент, Тинатин не переставала тревожиться…
Облокотясь на мягкие подушки, подруги говорили тихо по-грузински:
– Но, моя царственная Тинатин, прошло несколько месяцев, а великий из великих шах Аббас не перестает проявлять к Сефи расположение, одаривая его богатыми дворцами и осыпая драгоценностями. Взгляни, – слегка отдернула она занавеску, – как богато разукрашены паланкины Зулейки и Гулузар, сколько слуг тянутся за ними! А разве шах-ин-шах не приказал подарить маленьких пони обоим внукам и разве не едет наш любимый Сефи-мирза рядом с шахом Аббасом? Так почему не перестает грустить прекрасная Тинатин?
Печально улыбалась Тинатин. Все верно, но она знала, как сильно изменился с того рокового утра ее грозный супруг. Мусаиб, еще сильнее скрепив с нею дружбу, тайно рассказывал, как шах с нарастающим подозрением относится к ханам, особенно из знатных фамилий, как пугливо три раза в ночь меняет место своего ложа, как никому, даже евнухам, не доверяет, как воспретил сыновьям ханов, кроме сыновей Караджугай-хана, Эреб-хана и Юсуф-хана, сторожить двери его покоев. Пробовала Тинатин мягко спрашивать шаха, почему так задумчив он, но шах, пристально вглядываясь в ее лучезарные пленительные глаза, отвечал, что слишком много забот об Иране возложил на него аллах, и испытующе советовался с нею о делах царских, восхищаясь ее умом. Однажды, совсем измученная, она упала у его ног и молила сказать, что тяготит ее могущественного повелителя. Она целовала его пальцы, одежду и, внезапно прижав к себе, покрыла страстными поцелуями лоб, глаза, губы, она называла его ласковыми именами, она обвила свои косы вокруг его стана. О, на что только не способна несчастная мать, оберегающая, жизнь единственного сына! И, пораженный ее смелой мольбой, шах согласился погостить у нее семь дней.
Какой заботливостью, какой любовью окружила Тинатин грозного «льва Ирана»! Она оберегала его сон, вместе с Мусаибом тщательно проверяла еду и питье, сама расчесывала усы, опрыскивая их благовониями, сама наполняла душистой водой нежно журчащий бассейн, куда опускался шах после крепкого сна.
Когда через семь дней Аббас вошел в круглую комнату «уши шаха», ожидающие его ханы восхитились: перед ними вновь предстал молодой покоритель стран и народов. И, воодушевленные его второй весной, они приветствовали его победными кликами.
Точно тяжелый панцирь сполз с души властелина. Он жадно набросился на дела Ирана, проявляя ясность мысли и твердую волю. Увидя неподдельную радость своих ближайших советников, он засмеялся и поведал ханам о предательском послании, подсунутом Сефи-мирзе; он даже показал им обжигающий пальцы пергамент. И каждый хан с возмущением прочел начертанное на нем, не веря своим глазам и слуху. Только Юсуф-хан перечел дважды адский пергамент и выругал шайтана последними словами, – ибо кто другой способен был для подобного злодейства прикинуться персидским ханом.
Караджугай, потрогав шрам на своей щеке, начал восхвалять преданность шах-ин-шаху благородного Сефи-мирзы, за ним наперебой стали все высказывать свое восхищение сыном великого из великих шаха Аббаса. А разве могло быть иначе? Разве у льва мог родиться не львенок?
Одобрительно кивая головой, шах снова спрятал пергамент в ларец, хотя веселый Эреб-хан под смех Булат-бека советовал найти более подобающее место для подлого послания.
Целый месяц испытывала Тинатин счастье, ибо шах больше не крался по Давлет-ханэ с блуждающими глазами, ища безопасные покои, и каждую пятницу гостил у нее, услаждаясь лаской верной из верных и изысканной едой среди разноцветных роз.
О, на что только не способна несчастная мать, оберегающая жизнь единственного сына!
И вдруг все рухнуло.
Случилось это на очередном пиру. Шах особенно был весел, он почти не вспоминал о послании. Вблизи, по обыкновению, сидел Сефи, он слушал только шаха, лишь остроумные замечания шаха вызывали его смех, он ловил каждый взгляд шаха и… совсем не замечал Ибрагим-хана, делающего ему какие-то знаки, означающие не то стрельбу из лука, не то поглощение пилава с помощью трех пальцев.
Шах судорожно сжал золотую чашу и выплеснул виноградный сок на ковер. Тяжелый панцирь снова сдавил его душу. Прерывисто дыша, он шепнул Булат-беку, что, кажется, одна змея силится выползти из норы.
– Во имя Аали, Ибрагим-хан, почему, подобно факиру, сгибаешь и разгибаешь свои пальцы? – вкрадчиво спросил шах, взорами опутывая неосторожного, как паутиной.
– О солнце вселенной, не осмеливаясь приблизиться к шах-тахти, тщетно пытался я обратить на себя благосклонное внимание лучшего из лучших, Сефи-мирзы.
– Если так, подойди к невнимательному и выскажи свое желание.
– Да будет мне свидетелем святой Аали, если, о шах-ин-шах, я, твой раб, понимаю, почему Сефи-мирза не выполнил обещание, данное вот уже более полугода: осчастливить меня совместной охотой и попировать в моем доме.
– Пусть твой гнев не разрастается в гору, благородный хан Ибрагим, – встав и скромно поклонившись, проговорил Сефи, – я счел твое приглашение вынужденной вежливостью, ибо, не стой я рядом с благородным Кафар-ханом, ты бы обо мне не вспомнил. Я беден годами и не имею права на внимание того, кто ими богат.
– Твоя ловкость, нарциссу подобный Сефи-мирза, равна твоему сверкающему, как изумруд, уму. Но сейчас рядом с тобой не стоит Кафар-хан, и, не осмеливаясь поднять глаза на солнце, я склоняюсь перед луной и напоминаю…
– Веселое пререкание убедило меня в твоей правоте, Ибрагим-хан! – И вновь приказал шах, наполнить виноградным соком золотую чашу. – Когда пожелаешь видеть Сефи-мирзу в твоем доме?
– О милосердный, о справедливый шах-ин-шах! Как раз в пятницу.
Все пирующие наперебой прославляли мудрость шаха Аббаса. Они выражали ему пожелания царствовать тысячу лет и еще столько же, завидовали Ибрагиму, удостоенному беседой с «львом Ирана», и шумели так, как будто случилось важное событие. Один лишь Сефи-мирза был сдержан и на вопрос шаха, почему он холоден к приглашению хана, коротко ответил:
– Не люблю его сыновей. Потому тяготит нежеланная приязнь.
На беседе с ближайшими советниками, когда Караджугай подробно излагал выгоды ленкоранского пути, шах неожиданно поинтересовался: много ли у хана Ибрагима сыновей и каковы они. Караджугай похолодел: «Бисмиллах, шах заподозрил, что Ибрагим участвует в заговоре! Несчастный! Его может постигнуть участь козленка в лапах льва! Надо отвратить!..» И Караджугай, вспомнив жалобы Ибрагима на трех его сыновей от наложниц, поспешил ответить:
– Мудрый из мудрых шах-ин-шах, почему нигде не сказано, чем заставить шайтана сидеть в своем проклятом царстве? К великой печали Ибрагима, сыновей у него, по желанию шайтана, слишком много. И если кто услышит о непристойных ссорах, диких драках и пьянстве, сразу воскликнет: «О Хуссейн! Опять сыновья Ибрагим-хана! Да будет над их головами пламя и пепел!» Они забираются в гарем отца и, в угоду властелину ада, веселятся с молодыми хасегами или устраивают там необузданную свалку. Говорят, есть среди них и хилые и уродливые. Не знаю, сколько в этом истины, ибо хан тщательно скрывает свой позор. Но аллах не скуп на милосердие и дал хану в утешение дочь – не очень красивую, но кроткую, подобно жительнице неба.
– Во имя Аали! Хан осчастливлен безмерно! – проговорил Эреб-хан. – Ибо сказано: кто владеет собственным адом и раем, тому ни к чему задумываться! Врагу закричит: «Корчиться тебе под грушей моего сына!», а другу проворкует: «Усладиться тебе персиком моей дочери».
Шах невольно повеселел. Караджугай одобрительно улыбнулся остроумному Эреб-хану. Только Юсуф-хан остался недоволен: Ибрагим его враг, а по всему видно – шах откинул мысль о причастности хана к злодеянию сыновей.
Действительно, шах размышлял: «Если Ибрагим виновен, не следует ли ради устрашения других обезглавить его? Если же неповинен, стоит ли радовать глупца уменьшением шайтанов в его гареме?»
На другой день Караджугай-хан изменил своей привычке и пошел не в шахскую мечеть, где привык совершать намаз, а в другую, шейха Лутфоллы, где, как и думал, застал Ибрагима. К счастью, время для утреннего намаза прошло, и мечеть погрузилась в молчание, лишь запоздавший хан торопливо заканчивал молитву. Опустившись рядом с Ибрагимом на коврик и совершив намаз, Караджугай предложил совместно отдохнуть вблизи городского фонтана. На Майдане-шах было тихо, ибо этот час был часом насыщения и отдыха.
– Почему нигде не сказано о правоверных, потерявших осторожность? – потрогав сизый шрам на своей щеке, начал отвлеченно Караджугай. – Или путь к благополучию лежит через острие ханжала?
– О чем говоришь, благородный Караджугай?
– Шах-ин-шах расспрашивал о твоих сыновьях. Не бледней, Ибрагим, я говорил только о троих. Скажи, твой любимый Мамед все еще гостит в Тебризе?
– Бисмиллах! Твои речи вызывают недоумение. Да будет над Мамедом улыбка бирюзового неба. Он продлил свое пребывание у деда.
– Пошли туда и Сулеймана, друга моего Джафара. Пусть вместе с Мамедом погостят у деда не меньше года. Видишь, хан, аллах благосклонно прошел мимо твоих стараний показать шах-ин-шаху Сулеймана.
– О Караджугай, о благородный из благородных ханов! Ты встревожил мои мысли и отяготил душу! Открой значение твоих советов.
– Удостой, знатный Ибрагим, меня доверием, и да поведет тебя аллах по пути моего совета! Мамед и Сулейман слабого здоровья, при случае вздыхай об этом… Им вредна шумная жизнь царственного Исфахана. В тихом доме деда они, иншаллах, исцелятся… О Мохаммет! Чуть не забыл… В пятницу сопровождать Сефи-мирзу на твою охоту будет, по желанию шах-ин-шаха, Юсуф-хан, друг Али-Баиндура.
Мертвенная бледность покрыла лицо Ибрагима. Он схватил руку Караджугая и сдавленно прошептал:
– Святая Мекка! Чем я прогневил шах-ин-шаха?
– Ты поступаешь мудро, осторожный Ибрагим, не приглашая в пятницу много гостей. Лучше меньше, но более близких шаху. Эреб-хан любит охоту, упроси его… Еще Эмир-Гюне-хана. Или у тебя свои гости? Не назовешь ли?
Ибрагим насторожился. Сейчас ему пришло на ум, что именно некоторые из его друзей, таких же знатных, как и он, настояли на приглашении Сефи-мирзы. Аллах милосерд! И охоту они придумали. Что, если его, Ибрагима, хотят безумцы впутать в какой-то заговор? На мгновение оцепенев, хан вдруг резко повернулся:
– Благородный из благородных Караджугай-хан! Пусть всевидящий аллах вырвет у меня язык, если сам я знаю, зачем затеял эту охоту! Мой чистый, как звезда, Сулейман давно просил: «Устрой, отец, облаву на зверей. Хочу к Сефи-мирзе приблизиться, вместе с Джафаром, сыном лучшего из лучших Караджугай-хана, сопровождать на охоту прекрасного Сефи-мирзу».
Караджугай сразу заметил, что Ибрагим не назвал ни одного хана. Но виновен ли он сам? Не похоже, иначе не выдал бы себя шаху, как неразумный. Им ловко воспользовались более сильные разбойники, но ни один не попадется, ибо Ибрагим всех предупредит о Юсуф-хане. Шах-ин-шах побоится расправиться с Ибрагимом, чтоб не вспугнуть настоящих заговорщиков.
– Ты сейчас упомянул моего Джафара. Но раз Сулейман спешно выехал к больному брату, то сын мой хотя и посетит твой дом, но в свите Сефи-мирзы, и неотступно будет следовать за ним, дабы слишком назойливые не омрачили бы мирзе удовольствие.
– Но разве ты, Караджугай, не удостоишь меня посещением?
– Видит Аали, всегда рад твоему приглашению! И если шах-ин-шах не повелит к нему прибыть, к тебе отправлюсь на пир…
Пир! Не походил ли он больше на мрачную охоту за головами ханов? Свита Сефи состояла из лазутчиков шаха. Юсуф уподобился гончей. Но многочисленные знатные ханы так искренне веселились, так много высказали пожеланий шаху Аббасу и так открыто приветствовали Сефи, что, сколько Юсуф-хан и даже Эреб-хан ни присматривались, ничего подозрительного не обнаружили.
После пира Ибрагима вновь терзали шаха сомнения: «Стая усердных гончих и ни одного загнанного зверя! Дым и то весомее, чем результат ханской охоты. Аллах, где же заговорщики? Они должны быть!.. Значит, надеются, что им удастся уничтожить Аббаса и объявить шахом Ирана царевича Сефи? Неужели никого из святотатцев не знает мирза? Или, бисмиллах, выдать не желает? Ведь и скорпион может принять оболочку ангела. Недаром Сефи всех избегает…»
И все больше мрачнел шах Аббас. И все тревожнее теребил свой шрам Караджугай. И вот внезапно спасительная поездка!
Кто первый о ней заговорил? Может, и не сам шах, но он не сомневался, что именно его осенила счастливая мысль. Советникам своим он сказал, что дела Ирана давно призывают его совершить поездку в Гилян.
И советники наперебой заверяли, что без этой поездки не решатся дела ни Русии, ни Грузии.
Шах Аббас снял с цепочки личную печать, висевшую у него на шее, и подозвал даваттара. Отстегнув чернильницу, прикрепленную к его поясу, даваттар намазал чернилами печать и, склонясь, передал шаху. Слова:
Величественно призывал муэззин правоверных к молитве. Торжественно расхваливали свой товар купцы. Простирая руки к небу, громче пели певцы:
«Да возвысится величие Мохаммета! Он пожелал, и золотой сосуд не проплыл мимо Решта!»
С рассвета до первых звезд, словно встревоженный улей, жужжал Решт.
«Да не превратится явь в сон!», «Шах Аббас, солнце Ирана, осчастливил правоверных своим сиянием!», «Барек-аллаэ!» Праздник!" Веселятся даже дервиши, ибо щедрые лучи проникли и в их темные кельи: «Зрачок наших глаз – гнездо шаха Аббаса!», «Айя аллах, о аллах!»
Но шумная радость Решта не вызвала улыбки шаха. Нет, с каждым днем темная тень все гуще покрывала его лицо. Подземный поток неуклонно размывал скалу. С каждым днем упорнее следил Юсуф-хан за мрачнеющим властелином.
В одно из утр, когда ханы еще не прибыли в шатер-дворец и шах в саду водил ножнами сабли по морскому песку, вычерчивая линию Ленкоранской дороги, Юсуф как бы случайно вышел из боковой аллеи. Сокрушенно покачивая головой, хан пожалел об отсутствии Али Баиндура, который, как ястреб, чует добычу и разведал бы, почему некоторые ханы оказывают Сефи-мирзе слишком высокие почести.
Шах встрепенулся и потребовал немедля назвать имена заподозренных.
Но Юсуф был слишком хитер и осторожен: «Да защитит аллах опрометчивых, – подумал он, – и осмелившихся набросить тень на друзей Караджугая или Эреб-хана!» И хан сокрушенно прошептал:
– Великий повелитель множества земель! Аллах не удостоил смиренного Юсуфа открыть твоих врагов. Иначе они давно были бы им задушены. Но… да просветит меня святой Хуссейн, почему в проклятом послании упоминается Гурджистан?
– Говори, хан! И остерегайся набросить черную тень на близких мне! – неожиданно грозно произнес шах. – Говори!
– Шах-ин-шах! – пролепетал испуганный Юсуф. – Я… я… Может, приверженцы Луарсаба думают – да отсохнут у них мозги! – что Сефи-мирза освободит своего дядю?
Пораженный шах остановился как вкопанный. «Опять Луарсаб! О аллах, нить всех злодейств тянется из гулабской башни к Давлет-ханэ! Мать Сефи – грузинка, а разве единство крови не единство веры? Тогда… разум подсказывает помнить о двух концах нити. И чтобы Русии не из чего было плести сеть, дабы опутать Иран, надо уничтожить один конец, за который держится Сефи, и заодно другой, за который держится Луарсаб. Аллах! Почему мне, шаху Аббасу, прозорливому из прозорливых, раньше не пришло на ум подобное?» Но, не желая предстать перед Юсуфом недогадливым, он презрительно сказал:
– Поистине, хан, недогадливость большой порок, особенно в войне. Тебе приходят в голову смешные мысли. О Гурджистане упомянули жалкие безумцы, надеясь, что это вынудит моего Сефи утаить предательское послание. Но мой благородный Сефи пренебрег их уловкой. Знай, несообразительный: Гурджистан – это заслон! О носители хвостов желтых шайтанов, кого они надеялись обмануть?!
Досадуя на себя, Юсуф-хан льстиво высказал восхищение глубокой мудростью «льва Ирана».
Шах повелел усилить стражу. Кругом стояли, опираясь на пики, караульные сарбазы, мамлюки. На всех углах держали наготове сабли, два тигра на цепях сторожили вход в шатер-дворец. И эти меры, как в насмешку, беспрерывно напоминали шаху об опасности. Ночи не были ему отрадой, он снова менял по несколько раз комнаты сна. «С истины спала чадра! – сокрушался шах. – Это приверженцы Луарсаба! А мать Сефи разве не грузинка? О аллах, не отнимай у меня веры в мою Лелу! Не отнимай! Ибо только у нее я нахожу успокоение от сжигающего меня огня! Нет! Моя Лелу в полном неведении! Ведь она тысячу раз могла бы приблизить к моим губам отравленную воду или впустить изменников во главе со страстно любимым ею Сефи, когда я безмятежно наслаждался отдыхом в ее покоях. А Мусаиб? Мой верный Мусаиб – он, как луна, никогда не ошибается на своем пути. Да, моя Лелу любит меня, как рыба воду! Ей присуще благородство… ибо она дочь царя!»
Несколько дней шах не выезжал на прогулку, не собирал советников. Грозно сдвинув брови, сидел повелитель правоверных над раскрытой книгой Фирдоуси.
Ханы шептались: «Велик аллах, он послал шаху важную думу!»
Караджугай, теребя сизый шрам на левой щеке, сокрушенно говорил Гефезе:
– Не в силах шах победить навязчивую печаль.
Тихо жаловался советникам Мусаиб:
– Приклеилась к шах-ин-шаху опасная мысль.
Тайно от всего гарема роняла слезы Тинатин: «О пресвятая богородица, защити и помилуй моего Сефи!»
Шатер-дворец наполнился приглушенными вздохами и едва слышными шорохами.
И тут, как нельзя кстати, в Решт прибыли Иса-хан и Хосро-мирза. Неуместная радость сияла на их лицах. И то верно – какое им дело до ползающих, подобно придавленным мухам, советников? Разве они, полководцы, вернулись с войском, уменьшенным больше чем наполовину?
«О, сколь милостив аллах! Выслушать об этом важнее, чем это увидеть!»
И полководцы, воодушевленные отсутствием шаха, оставили поредевшее войско в Исфахане, на попечении Мамед-хана, а сами запаслись богатыми подарками и поскакали раньше по Кашанской и Казвинской, а затем по Лангерудской дороге.
Полководцы не ошиблись: узнав о большой победе в Картли и Кахети, шах снисходительно отнесся к некоторому урону войска.
– Видит шайтан, воюя с войском «барса», подкрепленным бешеными собаками и гиенами, нельзя рассчитывать на полное сохранение сарбазов.
Но на османов шах излил свой гнев, подчеркнув, что, иншаллах, сарбазов вернулось в Исфахан достаточно, чтобы по повелению его, «льва Ирана», отправиться обратно в Гурджистан и наказать беспокойных псов полумесяца, осмелившихся, вопреки договоренности, помогать сыну собаки Саакадзе.
Долго рассказывали Иса-хан и Хосро о своих подвигах в покоренных Картли и Кахети. Шах, прислушиваясь к звону цепей, которыми потрясали тигры, и не отводя руку от алмазной рукоятки сабли, милостиво покачивал головой и вдруг спросил:
– Не слишком ли вы, ханы, были снисходительны к католикосу? Как осмелился он не признавать ставленника неба, «льва Ирана»?
– Повелитель земель и морей! – осторожно начал Хосро. – Католикос не так виновен – народ не любит царя Симона.
– Народ? Как смеют презренные иметь свои мысли? Почему не выкрасили их кровью реки? Почему не накормили их мясом всех коршунов Гурджистана?!
– Великий из великих, «солнце Ирана», все так и делали. В Кахети почти не с кого брать дань, в Картли все рабаты пустые. Кто не успел бежать – или лишился всего, или уничтожен. Католикос не вмешивался, но Саакадзе еще громче кричал: «Война поработителям! Беспощадное избиение персов! Месть за убийства!» Еще многое кричал проклятый изменник, и народ бросился к нему за спасением. – Хосро мельком взглянул на Иса-хана. – Чтобы сократить бегство неблагодарных гурджи к Саакадзе, пришлось, о милостивый шах-ин-шах, оставить Тбилиси целым. И еще потому, что верный тебе царь Симон боялся царствовать над грудами камней.
– Бисмиллах! Не этот мул боялся, а хитрец Шадиман, ибо он царствует. А вам, ханы, сам аллах подсказал не вступать с турками в войну, ибо сейчас не время, – пусть подождут, когда я завершу задуманное… Если из Гурджистана ушли персидские войска, изменник Ирана умный Саакадзе не допустит турок к Картли. Значит, хотят Саакадзе величать царем? А Симона не любят картлийцы?
– Шах-ин-шах, – быстро сказал Эраб-хан, – здесь уместно вспомнить мудрость поэта:
– Мои уши усладились приятной вестью: картлийцы, не устрашаясь «льва Ирана», хотят величать Саакадзе, сына собаки, царем?
– Нет, шах-ин-шах, – Теймураза, сына шакала.
Шах до боли сжал рукоятку сабли: «Теймураз? Кто для Ирана опасней – он или Саакадзе? Видит аллах – Непобедимый!»
Шах сурово смотрел на Хосро, который в замешательстве молил взглядом Иса-хана о помощи.
Иса-хан обдумывал: «Видит Габриэл, не следует слишком часто касаться Гурджистана. Нет, я не кровожаден и ради наживы никогда не разорял покоренные страны, не уничтожал напрасно чужой народ. Нет! Я, Иса, истый полководец…»
Тут Иса-хан мысленно запнулся: «Да не допустит Мохаммет никого проникнуть в мои мысли!» Увы! Он, Иса-хан, восхищается Непобедимым. Он втайне радуется неудаче Хосро-мирзы пленить Саакадзе. Свидетель Хуссейн, довольно крови! Разве зверства создают славу?
Шах испытующе вглядывался в замолкших полководцев: «Они правы, нельзя отвечать ставленнику аллаха, не отобрав тщательно, как бирюзу, слова».
«А чем плохо, если Саакадзе, сын шайтана, – продолжал размышлять Иса-хан, – захватит трон Багратиони? Чем низкорослый мул Симон достойнее Великого „барса“ Георгия?» – И внезапно проговорил:
– Да возвысится величие твое, шах из шахов! Гурджи ждут Теймураза, ибо он Багратиони. Хосро-мирза рожден Багратидом, и, хотя удостоился принять мохамметанство, тбилисцы всегда приветствовали его криками: "Да живет шах-ин-шах вечно! Да бросает на нас благосклонно лучи «солнце Ирана»! Ибо Хосро-мирза прославлял имя грозного, но справедливого шаха Аббаса, справедливо наказывал и защищал, кто заслужил. И духовные люди не отворачивались от мирзы, как отворачиваются от Симона.
Хорошо, он, мирза, подумал так же и, сунув за пояс пергамент, прочел его позднее, когда остался один в саду. Прочел – и ужаснулся. Нет, он никому не расскажет о кощунственных строках, пропитанных ядом. Возмущенный, он пошел, сам не ведая куда, но неожиданно свернул в розовый домик.
Как всегда, Гулузар, свежая, подобно утренней росе, и нежная, как голубь, встретила Сефи радостным восклицанием и тут же скромно опустила глаза. А маленький Сефи шумно бросился на шею отца, покрывая поцелуями его лицо, руки, торопясь рассказать о своих радостях и огорчениях.
На робкую просьбу Гулузар мирза ответил весело: конечно, он выпьет шербет и съест рассыпчатую каду. Наблюдая за тихо скользящей Гулузар, расставляющей на арабском столике чашки, Сефи подумал: «Я хорошо поступил, отказавшись сегодня от новой хасеги, которую шах в благодарность за доказанную преданность хотел мне подарить. Разве я не имею в мозаичном доме вулкан, извергающий огонь любви и ненависти, и тихий шелест нежно благоухающей розы в розовом домике? Мне больше не к чему стремиться. Даже сыновья, столь разные, приносят мне разные радости».
Запечатлев на лбу, подобном мрамору, поцелуй и пообещав продлить ночью приятную встречу, мирза отправился к Зулейке получить огонь из ее коралловых уст, ибо ей, конечно, донесли, что он услаждался каве в розовом домике.
Нет, не переносила больше Тинатин на шелк стихи Фирдоуси, не радовалась восходящему солнцу и наступающую ночь ждала с трепетом, ибо не было сна, не было успокоения.
Напрасно Нестан пробовала рассеять мрачные мысли царственной Тинатин. С того страшного утра, когда бесхитростный Сефи так опрометчиво передал шаху злосчастный пергамент, Тинатин не переставала тревожиться…
Облокотясь на мягкие подушки, подруги говорили тихо по-грузински:
– Но, моя царственная Тинатин, прошло несколько месяцев, а великий из великих шах Аббас не перестает проявлять к Сефи расположение, одаривая его богатыми дворцами и осыпая драгоценностями. Взгляни, – слегка отдернула она занавеску, – как богато разукрашены паланкины Зулейки и Гулузар, сколько слуг тянутся за ними! А разве шах-ин-шах не приказал подарить маленьких пони обоим внукам и разве не едет наш любимый Сефи-мирза рядом с шахом Аббасом? Так почему не перестает грустить прекрасная Тинатин?
Печально улыбалась Тинатин. Все верно, но она знала, как сильно изменился с того рокового утра ее грозный супруг. Мусаиб, еще сильнее скрепив с нею дружбу, тайно рассказывал, как шах с нарастающим подозрением относится к ханам, особенно из знатных фамилий, как пугливо три раза в ночь меняет место своего ложа, как никому, даже евнухам, не доверяет, как воспретил сыновьям ханов, кроме сыновей Караджугай-хана, Эреб-хана и Юсуф-хана, сторожить двери его покоев. Пробовала Тинатин мягко спрашивать шаха, почему так задумчив он, но шах, пристально вглядываясь в ее лучезарные пленительные глаза, отвечал, что слишком много забот об Иране возложил на него аллах, и испытующе советовался с нею о делах царских, восхищаясь ее умом. Однажды, совсем измученная, она упала у его ног и молила сказать, что тяготит ее могущественного повелителя. Она целовала его пальцы, одежду и, внезапно прижав к себе, покрыла страстными поцелуями лоб, глаза, губы, она называла его ласковыми именами, она обвила свои косы вокруг его стана. О, на что только не способна несчастная мать, оберегающая, жизнь единственного сына! И, пораженный ее смелой мольбой, шах согласился погостить у нее семь дней.
Какой заботливостью, какой любовью окружила Тинатин грозного «льва Ирана»! Она оберегала его сон, вместе с Мусаибом тщательно проверяла еду и питье, сама расчесывала усы, опрыскивая их благовониями, сама наполняла душистой водой нежно журчащий бассейн, куда опускался шах после крепкого сна.
Когда через семь дней Аббас вошел в круглую комнату «уши шаха», ожидающие его ханы восхитились: перед ними вновь предстал молодой покоритель стран и народов. И, воодушевленные его второй весной, они приветствовали его победными кликами.
Точно тяжелый панцирь сполз с души властелина. Он жадно набросился на дела Ирана, проявляя ясность мысли и твердую волю. Увидя неподдельную радость своих ближайших советников, он засмеялся и поведал ханам о предательском послании, подсунутом Сефи-мирзе; он даже показал им обжигающий пальцы пергамент. И каждый хан с возмущением прочел начертанное на нем, не веря своим глазам и слуху. Только Юсуф-хан перечел дважды адский пергамент и выругал шайтана последними словами, – ибо кто другой способен был для подобного злодейства прикинуться персидским ханом.
Караджугай, потрогав шрам на своей щеке, начал восхвалять преданность шах-ин-шаху благородного Сефи-мирзы, за ним наперебой стали все высказывать свое восхищение сыном великого из великих шаха Аббаса. А разве могло быть иначе? Разве у льва мог родиться не львенок?
Одобрительно кивая головой, шах снова спрятал пергамент в ларец, хотя веселый Эреб-хан под смех Булат-бека советовал найти более подобающее место для подлого послания.
Целый месяц испытывала Тинатин счастье, ибо шах больше не крался по Давлет-ханэ с блуждающими глазами, ища безопасные покои, и каждую пятницу гостил у нее, услаждаясь лаской верной из верных и изысканной едой среди разноцветных роз.
О, на что только не способна несчастная мать, оберегающая жизнь единственного сына!
И вдруг все рухнуло.
Случилось это на очередном пиру. Шах особенно был весел, он почти не вспоминал о послании. Вблизи, по обыкновению, сидел Сефи, он слушал только шаха, лишь остроумные замечания шаха вызывали его смех, он ловил каждый взгляд шаха и… совсем не замечал Ибрагим-хана, делающего ему какие-то знаки, означающие не то стрельбу из лука, не то поглощение пилава с помощью трех пальцев.
Шах судорожно сжал золотую чашу и выплеснул виноградный сок на ковер. Тяжелый панцирь снова сдавил его душу. Прерывисто дыша, он шепнул Булат-беку, что, кажется, одна змея силится выползти из норы.
– Во имя Аали, Ибрагим-хан, почему, подобно факиру, сгибаешь и разгибаешь свои пальцы? – вкрадчиво спросил шах, взорами опутывая неосторожного, как паутиной.
– О солнце вселенной, не осмеливаясь приблизиться к шах-тахти, тщетно пытался я обратить на себя благосклонное внимание лучшего из лучших, Сефи-мирзы.
– Если так, подойди к невнимательному и выскажи свое желание.
– Да будет мне свидетелем святой Аали, если, о шах-ин-шах, я, твой раб, понимаю, почему Сефи-мирза не выполнил обещание, данное вот уже более полугода: осчастливить меня совместной охотой и попировать в моем доме.
– Пусть твой гнев не разрастается в гору, благородный хан Ибрагим, – встав и скромно поклонившись, проговорил Сефи, – я счел твое приглашение вынужденной вежливостью, ибо, не стой я рядом с благородным Кафар-ханом, ты бы обо мне не вспомнил. Я беден годами и не имею права на внимание того, кто ими богат.
– Твоя ловкость, нарциссу подобный Сефи-мирза, равна твоему сверкающему, как изумруд, уму. Но сейчас рядом с тобой не стоит Кафар-хан, и, не осмеливаясь поднять глаза на солнце, я склоняюсь перед луной и напоминаю…
– Веселое пререкание убедило меня в твоей правоте, Ибрагим-хан! – И вновь приказал шах, наполнить виноградным соком золотую чашу. – Когда пожелаешь видеть Сефи-мирзу в твоем доме?
– О милосердный, о справедливый шах-ин-шах! Как раз в пятницу.
Все пирующие наперебой прославляли мудрость шаха Аббаса. Они выражали ему пожелания царствовать тысячу лет и еще столько же, завидовали Ибрагиму, удостоенному беседой с «львом Ирана», и шумели так, как будто случилось важное событие. Один лишь Сефи-мирза был сдержан и на вопрос шаха, почему он холоден к приглашению хана, коротко ответил:
– Не люблю его сыновей. Потому тяготит нежеланная приязнь.
На беседе с ближайшими советниками, когда Караджугай подробно излагал выгоды ленкоранского пути, шах неожиданно поинтересовался: много ли у хана Ибрагима сыновей и каковы они. Караджугай похолодел: «Бисмиллах, шах заподозрил, что Ибрагим участвует в заговоре! Несчастный! Его может постигнуть участь козленка в лапах льва! Надо отвратить!..» И Караджугай, вспомнив жалобы Ибрагима на трех его сыновей от наложниц, поспешил ответить:
– Мудрый из мудрых шах-ин-шах, почему нигде не сказано, чем заставить шайтана сидеть в своем проклятом царстве? К великой печали Ибрагима, сыновей у него, по желанию шайтана, слишком много. И если кто услышит о непристойных ссорах, диких драках и пьянстве, сразу воскликнет: «О Хуссейн! Опять сыновья Ибрагим-хана! Да будет над их головами пламя и пепел!» Они забираются в гарем отца и, в угоду властелину ада, веселятся с молодыми хасегами или устраивают там необузданную свалку. Говорят, есть среди них и хилые и уродливые. Не знаю, сколько в этом истины, ибо хан тщательно скрывает свой позор. Но аллах не скуп на милосердие и дал хану в утешение дочь – не очень красивую, но кроткую, подобно жительнице неба.
– Во имя Аали! Хан осчастливлен безмерно! – проговорил Эреб-хан. – Ибо сказано: кто владеет собственным адом и раем, тому ни к чему задумываться! Врагу закричит: «Корчиться тебе под грушей моего сына!», а другу проворкует: «Усладиться тебе персиком моей дочери».
Шах невольно повеселел. Караджугай одобрительно улыбнулся остроумному Эреб-хану. Только Юсуф-хан остался недоволен: Ибрагим его враг, а по всему видно – шах откинул мысль о причастности хана к злодеянию сыновей.
Действительно, шах размышлял: «Если Ибрагим виновен, не следует ли ради устрашения других обезглавить его? Если же неповинен, стоит ли радовать глупца уменьшением шайтанов в его гареме?»
На другой день Караджугай-хан изменил своей привычке и пошел не в шахскую мечеть, где привык совершать намаз, а в другую, шейха Лутфоллы, где, как и думал, застал Ибрагима. К счастью, время для утреннего намаза прошло, и мечеть погрузилась в молчание, лишь запоздавший хан торопливо заканчивал молитву. Опустившись рядом с Ибрагимом на коврик и совершив намаз, Караджугай предложил совместно отдохнуть вблизи городского фонтана. На Майдане-шах было тихо, ибо этот час был часом насыщения и отдыха.
– Почему нигде не сказано о правоверных, потерявших осторожность? – потрогав сизый шрам на своей щеке, начал отвлеченно Караджугай. – Или путь к благополучию лежит через острие ханжала?
– О чем говоришь, благородный Караджугай?
– Шах-ин-шах расспрашивал о твоих сыновьях. Не бледней, Ибрагим, я говорил только о троих. Скажи, твой любимый Мамед все еще гостит в Тебризе?
– Бисмиллах! Твои речи вызывают недоумение. Да будет над Мамедом улыбка бирюзового неба. Он продлил свое пребывание у деда.
– Пошли туда и Сулеймана, друга моего Джафара. Пусть вместе с Мамедом погостят у деда не меньше года. Видишь, хан, аллах благосклонно прошел мимо твоих стараний показать шах-ин-шаху Сулеймана.
– О Караджугай, о благородный из благородных ханов! Ты встревожил мои мысли и отяготил душу! Открой значение твоих советов.
– Удостой, знатный Ибрагим, меня доверием, и да поведет тебя аллах по пути моего совета! Мамед и Сулейман слабого здоровья, при случае вздыхай об этом… Им вредна шумная жизнь царственного Исфахана. В тихом доме деда они, иншаллах, исцелятся… О Мохаммет! Чуть не забыл… В пятницу сопровождать Сефи-мирзу на твою охоту будет, по желанию шах-ин-шаха, Юсуф-хан, друг Али-Баиндура.
Мертвенная бледность покрыла лицо Ибрагима. Он схватил руку Караджугая и сдавленно прошептал:
– Святая Мекка! Чем я прогневил шах-ин-шаха?
– Ты поступаешь мудро, осторожный Ибрагим, не приглашая в пятницу много гостей. Лучше меньше, но более близких шаху. Эреб-хан любит охоту, упроси его… Еще Эмир-Гюне-хана. Или у тебя свои гости? Не назовешь ли?
Ибрагим насторожился. Сейчас ему пришло на ум, что именно некоторые из его друзей, таких же знатных, как и он, настояли на приглашении Сефи-мирзы. Аллах милосерд! И охоту они придумали. Что, если его, Ибрагима, хотят безумцы впутать в какой-то заговор? На мгновение оцепенев, хан вдруг резко повернулся:
– Благородный из благородных Караджугай-хан! Пусть всевидящий аллах вырвет у меня язык, если сам я знаю, зачем затеял эту охоту! Мой чистый, как звезда, Сулейман давно просил: «Устрой, отец, облаву на зверей. Хочу к Сефи-мирзе приблизиться, вместе с Джафаром, сыном лучшего из лучших Караджугай-хана, сопровождать на охоту прекрасного Сефи-мирзу».
Караджугай сразу заметил, что Ибрагим не назвал ни одного хана. Но виновен ли он сам? Не похоже, иначе не выдал бы себя шаху, как неразумный. Им ловко воспользовались более сильные разбойники, но ни один не попадется, ибо Ибрагим всех предупредит о Юсуф-хане. Шах-ин-шах побоится расправиться с Ибрагимом, чтоб не вспугнуть настоящих заговорщиков.
– Ты сейчас упомянул моего Джафара. Но раз Сулейман спешно выехал к больному брату, то сын мой хотя и посетит твой дом, но в свите Сефи-мирзы, и неотступно будет следовать за ним, дабы слишком назойливые не омрачили бы мирзе удовольствие.
– Но разве ты, Караджугай, не удостоишь меня посещением?
– Видит Аали, всегда рад твоему приглашению! И если шах-ин-шах не повелит к нему прибыть, к тебе отправлюсь на пир…
Пир! Не походил ли он больше на мрачную охоту за головами ханов? Свита Сефи состояла из лазутчиков шаха. Юсуф уподобился гончей. Но многочисленные знатные ханы так искренне веселились, так много высказали пожеланий шаху Аббасу и так открыто приветствовали Сефи, что, сколько Юсуф-хан и даже Эреб-хан ни присматривались, ничего подозрительного не обнаружили.
После пира Ибрагима вновь терзали шаха сомнения: «Стая усердных гончих и ни одного загнанного зверя! Дым и то весомее, чем результат ханской охоты. Аллах, где же заговорщики? Они должны быть!.. Значит, надеются, что им удастся уничтожить Аббаса и объявить шахом Ирана царевича Сефи? Неужели никого из святотатцев не знает мирза? Или, бисмиллах, выдать не желает? Ведь и скорпион может принять оболочку ангела. Недаром Сефи всех избегает…»
И все больше мрачнел шах Аббас. И все тревожнее теребил свой шрам Караджугай. И вот внезапно спасительная поездка!
Кто первый о ней заговорил? Может, и не сам шах, но он не сомневался, что именно его осенила счастливая мысль. Советникам своим он сказал, что дела Ирана давно призывают его совершить поездку в Гилян.
И советники наперебой заверяли, что без этой поездки не решатся дела ни Русии, ни Грузии.
Шах Аббас снял с цепочки личную печать, висевшую у него на шее, и подозвал даваттара. Отстегнув чернильницу, прикрепленную к его поясу, даваттар намазал чернилами печать и, склонясь, передал шаху. Слова:
"Во имя аллаха да будет мир над шахом Аббасом.И все пришло в движение…
Раб восьми и четырех",
ввергавшие персиян в трепет, скрепили ферман.
Величественно призывал муэззин правоверных к молитве. Торжественно расхваливали свой товар купцы. Простирая руки к небу, громче пели певцы:
Славословие певцов подхватили дервиши, звездочеты, серрафы.
О Аббас, твой меч – Иран!
Свет над нашим станом!
Радость лун принес мирам!
В рай открыл врата нам!
О всех радостей сосуд!
О огонь корана!
Отражает Сефидруд
Солнце «льва Ирана»!
Справедливый царь царей
Правый, милосердный,
Ты – отец богатырей,
Битвы крик победный!
Пред тобою пыль одна
Все цари вселенной!
Мудрость выпил ты до дна,
Зульфекар нетленный!
О Аббас, о луч надежд!
Пред тобой зола мы!
В наше сердце, в пылкий Решт,
Въехал царь Ислама!
«Да возвысится величие Мохаммета! Он пожелал, и золотой сосуд не проплыл мимо Решта!»
С рассвета до первых звезд, словно встревоженный улей, жужжал Решт.
«Да не превратится явь в сон!», «Шах Аббас, солнце Ирана, осчастливил правоверных своим сиянием!», «Барек-аллаэ!» Праздник!" Веселятся даже дервиши, ибо щедрые лучи проникли и в их темные кельи: «Зрачок наших глаз – гнездо шаха Аббаса!», «Айя аллах, о аллах!»
Но шумная радость Решта не вызвала улыбки шаха. Нет, с каждым днем темная тень все гуще покрывала его лицо. Подземный поток неуклонно размывал скалу. С каждым днем упорнее следил Юсуф-хан за мрачнеющим властелином.
В одно из утр, когда ханы еще не прибыли в шатер-дворец и шах в саду водил ножнами сабли по морскому песку, вычерчивая линию Ленкоранской дороги, Юсуф как бы случайно вышел из боковой аллеи. Сокрушенно покачивая головой, хан пожалел об отсутствии Али Баиндура, который, как ястреб, чует добычу и разведал бы, почему некоторые ханы оказывают Сефи-мирзе слишком высокие почести.
Шах встрепенулся и потребовал немедля назвать имена заподозренных.
Но Юсуф был слишком хитер и осторожен: «Да защитит аллах опрометчивых, – подумал он, – и осмелившихся набросить тень на друзей Караджугая или Эреб-хана!» И хан сокрушенно прошептал:
– Великий повелитель множества земель! Аллах не удостоил смиренного Юсуфа открыть твоих врагов. Иначе они давно были бы им задушены. Но… да просветит меня святой Хуссейн, почему в проклятом послании упоминается Гурджистан?
– Говори, хан! И остерегайся набросить черную тень на близких мне! – неожиданно грозно произнес шах. – Говори!
– Шах-ин-шах! – пролепетал испуганный Юсуф. – Я… я… Может, приверженцы Луарсаба думают – да отсохнут у них мозги! – что Сефи-мирза освободит своего дядю?
Пораженный шах остановился как вкопанный. «Опять Луарсаб! О аллах, нить всех злодейств тянется из гулабской башни к Давлет-ханэ! Мать Сефи – грузинка, а разве единство крови не единство веры? Тогда… разум подсказывает помнить о двух концах нити. И чтобы Русии не из чего было плести сеть, дабы опутать Иран, надо уничтожить один конец, за который держится Сефи, и заодно другой, за который держится Луарсаб. Аллах! Почему мне, шаху Аббасу, прозорливому из прозорливых, раньше не пришло на ум подобное?» Но, не желая предстать перед Юсуфом недогадливым, он презрительно сказал:
– Поистине, хан, недогадливость большой порок, особенно в войне. Тебе приходят в голову смешные мысли. О Гурджистане упомянули жалкие безумцы, надеясь, что это вынудит моего Сефи утаить предательское послание. Но мой благородный Сефи пренебрег их уловкой. Знай, несообразительный: Гурджистан – это заслон! О носители хвостов желтых шайтанов, кого они надеялись обмануть?!
Досадуя на себя, Юсуф-хан льстиво высказал восхищение глубокой мудростью «льва Ирана».
Шах повелел усилить стражу. Кругом стояли, опираясь на пики, караульные сарбазы, мамлюки. На всех углах держали наготове сабли, два тигра на цепях сторожили вход в шатер-дворец. И эти меры, как в насмешку, беспрерывно напоминали шаху об опасности. Ночи не были ему отрадой, он снова менял по несколько раз комнаты сна. «С истины спала чадра! – сокрушался шах. – Это приверженцы Луарсаба! А мать Сефи разве не грузинка? О аллах, не отнимай у меня веры в мою Лелу! Не отнимай! Ибо только у нее я нахожу успокоение от сжигающего меня огня! Нет! Моя Лелу в полном неведении! Ведь она тысячу раз могла бы приблизить к моим губам отравленную воду или впустить изменников во главе со страстно любимым ею Сефи, когда я безмятежно наслаждался отдыхом в ее покоях. А Мусаиб? Мой верный Мусаиб – он, как луна, никогда не ошибается на своем пути. Да, моя Лелу любит меня, как рыба воду! Ей присуще благородство… ибо она дочь царя!»
Несколько дней шах не выезжал на прогулку, не собирал советников. Грозно сдвинув брови, сидел повелитель правоверных над раскрытой книгой Фирдоуси.
Ханы шептались: «Велик аллах, он послал шаху важную думу!»
Караджугай, теребя сизый шрам на левой щеке, сокрушенно говорил Гефезе:
– Не в силах шах победить навязчивую печаль.
Тихо жаловался советникам Мусаиб:
– Приклеилась к шах-ин-шаху опасная мысль.
Тайно от всего гарема роняла слезы Тинатин: «О пресвятая богородица, защити и помилуй моего Сефи!»
Шатер-дворец наполнился приглушенными вздохами и едва слышными шорохами.
И тут, как нельзя кстати, в Решт прибыли Иса-хан и Хосро-мирза. Неуместная радость сияла на их лицах. И то верно – какое им дело до ползающих, подобно придавленным мухам, советников? Разве они, полководцы, вернулись с войском, уменьшенным больше чем наполовину?
«О, сколь милостив аллах! Выслушать об этом важнее, чем это увидеть!»
И полководцы, воодушевленные отсутствием шаха, оставили поредевшее войско в Исфахане, на попечении Мамед-хана, а сами запаслись богатыми подарками и поскакали раньше по Кашанской и Казвинской, а затем по Лангерудской дороге.
Полководцы не ошиблись: узнав о большой победе в Картли и Кахети, шах снисходительно отнесся к некоторому урону войска.
– Видит шайтан, воюя с войском «барса», подкрепленным бешеными собаками и гиенами, нельзя рассчитывать на полное сохранение сарбазов.
Но на османов шах излил свой гнев, подчеркнув, что, иншаллах, сарбазов вернулось в Исфахан достаточно, чтобы по повелению его, «льва Ирана», отправиться обратно в Гурджистан и наказать беспокойных псов полумесяца, осмелившихся, вопреки договоренности, помогать сыну собаки Саакадзе.
Долго рассказывали Иса-хан и Хосро о своих подвигах в покоренных Картли и Кахети. Шах, прислушиваясь к звону цепей, которыми потрясали тигры, и не отводя руку от алмазной рукоятки сабли, милостиво покачивал головой и вдруг спросил:
– Не слишком ли вы, ханы, были снисходительны к католикосу? Как осмелился он не признавать ставленника неба, «льва Ирана»?
– Повелитель земель и морей! – осторожно начал Хосро. – Католикос не так виновен – народ не любит царя Симона.
– Народ? Как смеют презренные иметь свои мысли? Почему не выкрасили их кровью реки? Почему не накормили их мясом всех коршунов Гурджистана?!
– Великий из великих, «солнце Ирана», все так и делали. В Кахети почти не с кого брать дань, в Картли все рабаты пустые. Кто не успел бежать – или лишился всего, или уничтожен. Католикос не вмешивался, но Саакадзе еще громче кричал: «Война поработителям! Беспощадное избиение персов! Месть за убийства!» Еще многое кричал проклятый изменник, и народ бросился к нему за спасением. – Хосро мельком взглянул на Иса-хана. – Чтобы сократить бегство неблагодарных гурджи к Саакадзе, пришлось, о милостивый шах-ин-шах, оставить Тбилиси целым. И еще потому, что верный тебе царь Симон боялся царствовать над грудами камней.
– Бисмиллах! Не этот мул боялся, а хитрец Шадиман, ибо он царствует. А вам, ханы, сам аллах подсказал не вступать с турками в войну, ибо сейчас не время, – пусть подождут, когда я завершу задуманное… Если из Гурджистана ушли персидские войска, изменник Ирана умный Саакадзе не допустит турок к Картли. Значит, хотят Саакадзе величать царем? А Симона не любят картлийцы?
– Шах-ин-шах, – быстро сказал Эраб-хан, – здесь уместно вспомнить мудрость поэта:
Шах с удовольствием взглянул на любимца. За шахом все ханы поспешили выразить признательность веселому Эребу.
– Отчего свеча трещит все – в полночь пери вопрошала,
– Отчего орет, бушует человек – противник мира?
– Оттого, что недостаток в первой высохшего сала,
И ослиного избыток во втором не только жира.
– Мои уши усладились приятной вестью: картлийцы, не устрашаясь «льва Ирана», хотят величать Саакадзе, сына собаки, царем?
– Нет, шах-ин-шах, – Теймураза, сына шакала.
Шах до боли сжал рукоятку сабли: «Теймураз? Кто для Ирана опасней – он или Саакадзе? Видит аллах – Непобедимый!»
Шах сурово смотрел на Хосро, который в замешательстве молил взглядом Иса-хана о помощи.
Иса-хан обдумывал: «Видит Габриэл, не следует слишком часто касаться Гурджистана. Нет, я не кровожаден и ради наживы никогда не разорял покоренные страны, не уничтожал напрасно чужой народ. Нет! Я, Иса, истый полководец…»
Тут Иса-хан мысленно запнулся: «Да не допустит Мохаммет никого проникнуть в мои мысли!» Увы! Он, Иса-хан, восхищается Непобедимым. Он втайне радуется неудаче Хосро-мирзы пленить Саакадзе. Свидетель Хуссейн, довольно крови! Разве зверства создают славу?
Шах испытующе вглядывался в замолкших полководцев: «Они правы, нельзя отвечать ставленнику аллаха, не отобрав тщательно, как бирюзу, слова».
«А чем плохо, если Саакадзе, сын шайтана, – продолжал размышлять Иса-хан, – захватит трон Багратиони? Чем низкорослый мул Симон достойнее Великого „барса“ Георгия?» – И внезапно проговорил:
– Да возвысится величие твое, шах из шахов! Гурджи ждут Теймураза, ибо он Багратиони. Хосро-мирза рожден Багратидом, и, хотя удостоился принять мохамметанство, тбилисцы всегда приветствовали его криками: "Да живет шах-ин-шах вечно! Да бросает на нас благосклонно лучи «солнце Ирана»! Ибо Хосро-мирза прославлял имя грозного, но справедливого шаха Аббаса, справедливо наказывал и защищал, кто заслужил. И духовные люди не отворачивались от мирзы, как отворачиваются от Симона.