Они сочувствовали повелителю, они славословили его имя, – и они растерзали бы того, кто осмелился бы назвать его убийцей! Они были не только рабами его сабли, они были рабами его тени, – как тени аллаха на земле.
   Невольно блуждающей взор Тинатин остановился на носилках, покрытых траурным покрывалом. Но что это?! Громадный лев беспрестанно набирал лапой пепел и посыпал им свою низко опущенную голову. До сознания Тинатин не дошло, что это чучело, приводимое в действие невидимыми веревками, а дошло то, что это бесстыдство, граничащее с кощунством. И она захохотала, пальцем указывая на льва.
   Очевидно, Тинатин выкрикнула еще что-то немыслимое, что мгновенно приглушилось морем огней и голосов. Никто не мог сказать: слышал он или ослышался. Но и того сомнения было довольно, чтобы мулла в белой чалме блеснул глазами, вмиг свирепость исказила его матовое лицо, и он взмахнул белым плащом.
   И тотчас дервиши подались назад с носилками, чуть не уронив льва. Шах Аббас оказывал им свое покровительство, он устроил для них особые приюты «ханга», он доверил им заповеди шиизма, – и они, пыльные и загорелые, проносили их через пустыни Средней Азии, по горным кручам, переваливали с ними через громадные высоты, забирались в самые дальние углы Персии и укрепляли веру шаха Аббаса, веру Ирана. Сейчас они торопились вынести священную для них эмблему из моря огней в море мрака, и звериные шкуры на их плечах в последний раз вспыхнули и потухли. За дервишами последовали толпы фанатиков, опуская факелы, подавляя вопли.
   Догорали четыре исфаханских свечи. Жены шаха, наложницы и ханши расступились перед Тинатин. Она взбежала на возвышение к трупу сына, нежно склонилась над ним, проводя ладонью по лбу, словно силясь передать ему свое тепло, и вдруг выхватила из-за пояса острый кинжальчик. Одно лишь желание переполняло ее: умереть на груди Сефи с последним материнским поцелуем! Нестан вскрикнула и повисла на ее руке. Кинжальчик, звякнув, покатился по ступенькам.
   Блекло-золотой прядью провела Нестан по своим глазам, обхватила Тинатин и увела ее. И Тинатин в порыве отчаяния прижалась к подруге и прошептала: «О, ты со мной! Ты как дыхание родины!»
   Затрещала свеча у изголовья, и восковая слеза медленно скатилась по ней и упала на белую розу.

 
   Шах Аббас, грозный «лев Ирана», покорно сидел на молитвенном коврике и следил неподвижным взглядом, как скользит луч полуденного солнца по розовой чаще, не оставляя на ее поверхности ни пятен, ни трещин. Мысль о несовершенстве человека вновь привлекла его внимание к «Шахнаме», но он отстранил книгу, ибо не хотел нарушать встречу с самим собой.
   Десять дней и десять ночей шах Аббас не выходил из шатра-дворца. Иран выпал из его поля зрения, как четки из окоченевших пальцев. Осталось лишь это пристанище с погашенными светильниками.
   На третью ночь скорби он пребывал в полузабытьи, не ощущая ни времени, ни пространства. Неясный свет луны скупо освещал голубые керманшахи, придавая вещам несвойственные им очертания. И из этих зыбких нитей серебра и мрака возник призрак, сделал несколько шагов и протянул собственную голову. Откинувшись, шах Аббас пристально вглядывался в расплывчатые черты… и узнал… Паата Саакадзе! Он был в том же белом одеянии, как и в то роковое утро казни.
   Шах почувствовал, как могильный холод проникает в него, сковывая движения. Голова полуоткрыла глаза и зашевелила устами. Предельным усилием воли властелин выхватил ханжал и швырнул в призрак: «Во имя аллаха, сгинь!» Ханжал с разлета попал в высокую белую вазу, посыпались осколки.
   Начальник «тысячи бессмертных» тревожно откинул полу шатра. Взмахом руки Аббас приказал ему удалиться.
   Грузины продолжали угрожать ему и из царства теней. Это повергло Сефевида в ярость и повернуло лицом к жизни.
   На четвертый день скорби он продолжал распутывать сеть злых джиннов. Гурджистан с помощью неведомых чар оставался непокоренным. В сердце Ирана застряла заноза – Луарсаб.
   Что только ни предлагал строптивцу он, шах Аббас, за отречение от веры: трон Картлийского царства, лоно любви царицы его сердца, несметные богатства и, главное, свободу! Он все презрел, все отверг. Пленник, он продолжал оставаться врагом, постоянно угрожающим незримым мечом своего высокого духа. Сторонники Луарсаба Багратиони, а их немало оставалось в Картли, натравливали на Иран царя Русии, сына зоркого патриарха. Отводить разговор об освобождении царя-невольника становилось все труднее. А кто был этот несгибаемый царь? Брат его любимой Лелу, которая осмелилась… Да, она заслужила казнь, но сама казнила его, шах-ин-шаха, грозу царей и народов! А возлюбленной женой Луарсаба была хрупкая Тэкле, небом предназначенная удивить века величием своей души, рожденной в непокорной Грузии, в ее цветущих садах, в ее величавых ущельях, в снегах ее высот, в солнце ее долин. А Тэкле – сестра Непобедимого, Георгия Саакадзе, с которым шаху Аббасу тесно на одной земле! И Сефи, неповторимый Сефи, – родственник Георгия Саакадзе, «барса», вступившего в единоборство со «львом». Вот почему кровь Сефи оживила жертву залога – Паата.
   На пятую ночь скорби шах Аббас мрачно решил: «Кошмар не рассеется! Настал час совершить прыжок в неизбежность. Надо вырвать из страшной персидско-грузинской цепи звено, лишь одно звено, чтобы распалась вся цепь».
   На седьмой день скорби шах Аббас размышлял: «Цепь распадется, но останутся царства. Я убил Сефи, ибо для меня, шаха Аббаса, самый любимый сын – Иран! Не позаботься я о персидских землях, ветер пустынь нанесет не одни пески, способные поглотить все деяния Сефевидов. Афганцы, узбеки и турки разорвут Иран, как шкуру барана. Я, шах Аббас, меч пророка, не допущу позора! Я сам истреблю врагов Ирана в пустыне! Не забуду и о Русии!»
   На восьмую ночь скорби шах Аббас склонился над рисунком Реза-Аббаси, изображающим пикник. Под причудливым деревом Сефи наслаждался мягким теплом исфаханской ночи, любуясь Гулузар, сидящей в отдалении с миловидными музыкантами. Прислужник наполнял чашу Сефи ширазским вином, на подносике изысканно были разложены груши; отблески двух светильников падали бабочками на зеленую траву. Все располагало к созерцанию загадочной природы, но Сефи не отводил взора от Гулузар, – он любил жизнь.
   Шах Аббас с необычной нежностью вглядывался в чудное лицо сына: в его продолговатых глазах отражался тонкий ум, и на губах играла улыбка. А как шел ему тюрбан со страусовым пером, как ловко индийская шаль обтягивала его стройный стан, как небрежно умел он накинуть на плечо узорчатый кафтан. Нет, искусный шах-неваз не польстил на этот раз «льву Ирана», он запечатлел Сефи таким, каким он был.
   «Сефи, достойный наследник трона Сефевидов! Кто дерзнул поднять нож на кровь шаха Аббаса? Кто рискнул перейти границу дозволенного?» – Шах Аббас стиснул губы, чтобы подавить стон. Выражение ярости исказило его лицо, а пальцы судорожно сжали рукоятку сабли. Бисмиллах, он сам займется Казвином! Не забудет и о Булат-беке!
   На девятый день скорби шах Аббас погрузился в глубокое раздумье. Дни Решта внесли в сокровищницу его чувств черные и желтые камни, они резко выделили перемешанные там раньше рубины и алмазы, бирюзу и сапфир. Он, царь царей, был жалок, подавлен, унижен! Теперь настал срок вышвырнуть из сокровищницы желтые и черные камни. Он возвращался к бирюзе и алмазам, рубинам и сапфирам. Подлинной его сущностью было величие, и он вновь собирался прибегнуть к нему. Но его величие не могло простить и минутных слабостей, которые так открыто проявились в человеке Аббасе. Мечом властелина он возжелал напомнить, что он тень бога.
   На десятую и последнюю ночь скорби шах Аббас размышлял о слабости и силе, наметив создать два их убежища. Он повелел принести для него траурное одеяние и убрать парчовое и шелковое. Лишь на среднем пальце оставил он карбонат – «царь царей», долженствующий напоминать смертным о том, что шах Аббас – Сефевид. Он еще раз приложил платок к глазам и отбросил его. Печаль сердца уступала место энергии ума.
   В полдень он вышел к ханам, величественный и бесстрастный, поднялся на возвышение и властно вскинул руку, как бы посвящая свои слова аллаху. Он пожелал говорить!
   Еще за час до этого в шатровом городе, как в Давлет-ханэ, флейтисты, барабанщики и трубачи играли встречу. Услышав призывные звуки, Хосро-мирза просиял: «Слава аллаху, шах Аббас воскрес!»
   Передатчик повелений посетил и других придворных ханов. Сейчас они – Караджугай-хан, Эреб-хан, прибывший из Курдистана Ага-хан, Иса-хан, Салар-хан, вернувшийся Юсуф-хан – с трепетом взирали на шаха, изумляясь его спокойствию. Ни один след пронесшегося урагана не запечатлелся на его лице. Жестокость тигра была дуновением ветерка по сравнению с его жестокостью, и он начал говорить так, будто продолжил разговор, прерванный накануне. Им оставалось лишь покорно внимать властным словам.
   – Два убежища, ханы, намерен я создать здесь, у большой воды: убежище силы и убежище слабости, – неторопливо проговорил шах, не повышая и не понижая голоса. – Место, где был злодейски умерщвлен наследник трона Сефевидов, ангелу подобный Сефи, объявляю священным. Длинной каменной стеной пусть будет огорожено место, где пролилась кровь шаха Аббаса. Отныне – это убежище свободы! Пусть каждый провинившийся будет в бесте Решт неприкосновенен! Пусть каждый бедняк найдет здесь приют, одежду и еду. Алла!
   – Иялла! – подхватили умиленные ханы.
   – Ага-хан, ты прибыл вовремя! Тебя ждет в Казвине благодарный мне за мудрое решение Булат-бек. Скажи ему: он доверчиво может передать тебе первые деньги, тафахот хамал, которые уже собрал в свою пользу у казвинцев. На это золото будет воздвигнуто в память Сефи-мирзы убежище свободы, а содержать его и впредь будет Булат-бек. И пусть помнит слишком старательный Булат-бек: если утаит хоть медную монетку весом в пух голубя, будет укорочен ровно на одну голову! Иншаллах!
   – Иншаллах! – согласились ханы.
   – Юсуф-хан, ты прибыл вовремя! Доходы Казвина, причитающиеся трону, Булат-бек будет передавать тебе так же непрерывно, как он дышит. На это золото ты, по моему повелению, будешь осуществлять убежище силы – строить Ленкоранскую дорогу. И пусть помнит поспешный Булат-бек: если утаит хоть медную монетку весом в пух голубя, будет укорочен ровно на одну голову. Иншаллах!
   – Иншаллах! – эхом отозвались ханы.
   Хосро-мирза и Иса-хан незаметно переглянулись. В воздухе пахло кровью, надо было соблюдать предельную осторожность, с тем чтобы не отнять у Булат-бека первенства в игре: или золото, или голова.
   Шах Аббас оставался неподвижен, как всадник, высеченный в скале Некше Ростем. Лишь рука, то повелительно вскинутая, то плавно скользящая, то гневно устремленная вперед, подтверждала значение его слов.
   – Если медведь подошел к одному краю водоема, лев должен не опоздать подойти к другому. Иншаллах! Я предотвращу опасность и протяну военную дорогу Ирана туда, куда указывают концы перекладины погибшего корабля. Хода-хавиз!
   – Хода-хавиз! – обрадовались ханы.
   – «Аллах с теми, кто упорно стремится к своей цели», – так говорит пророк. Стремиться к своей цели, не значит ли это: не забывай ничего на пройденном тобою пути – ни одного зерна риса, ни скалы, ни зайца, ни тигра, ни песка, ни воды. Войско шах-ин-шаха – войско аллаха! Так хочет страж ворот седьмого неба! В горах Гурджистана неверные борются с тысячами тысяч сарбазов. Гурджи слишком близки к своим горам, сарбазы слишком далеки от своей земли. Путь Ирана – путь войны. Кто не знает: запоздавшего всегда ждет неудача! Поражение Карчи-хана не допустил бы Габриэл, позаботься Иран раньше о большой дороге, гладкой, как стекло зеркала. Да не пройдут мои слова мимо жемчужного уха аллаха!
   – О шах-ин-шах! – подхватывают ханы.
   – Сейчас царства севера, востока, запада, юга охвачены войной. Я, шах Аббас – Иран! Судьба Ирана вручена мне аллахом. Царь Михаил – Русия! И я, святой Аали свидетель, не допущу, чтобы медведь обогнал гибкого оленя. Бисмиллах! Если я не захвачу цепь белых гор, смыкающих два моря, – Русия на этом берегу водрузит мачту с черной перекладиной. Ирану не нужен крест! Ирану нужен коран! Пусть услышит мои слова алла!
   – Иялла! – фанатично восклицают ханы.
   – Дорога – для войска! Кто положит камешек под колесо моих намерений, будет сметен мною, как пылинка. Кто пробудит во мне подозрение весом в пылинку, будет раздавлен колесом моей силы. Я, шах Аббас, пренебрег легковерием, ибо вижу впереди то, что надвигается на Иран. Аллах подсказывает, что я прибыл на этот берег вовремя. Барек-аллаэ!
   – Барек-аллаэ! – восторженно повторяют ханы.
   – Во имя святого Хусейна, здесь, на каспийском берегу, я, шах Аббас, воздвигну грозную крепость: из восточных ворот ее пойдет дорога на Фарахабад – к границе непокорных узбеков, из западных ворот дорога будет извиваться к Базиану – навстречу неусидчивым собакам-туркам. Но главная дорога – Ленкоранская – устремится из северных ворот, пересечет Талышинское ханство и сделает невозможное возможным. Гурджистан будет постоянно в пределах зрения шах-ин-шаха. Иншаллах!
   – Иншаллах! – почтительно подтверждают ханы.
   – Но, печалясь о Гурджистане, я, лев, не забываю о медведе. Северная сторона крепости станет зорким стражем морской дороги, ведущей на Астрахань. Коварные желания Русии останутся желаниями. Каменный язык крепости станет облизывать бока персидских кораблей, а на них будут поставлены пушки. Так предопределил аллах!
   – Иялла! – как эхо, отзываются ханы.
   – Наградив меня храбростью, аллах не забыл вложить в колчан моих чувств осторожность. Пусть ни русийский медведь, ни грузинский барс, ни афганский джейран, ни узбекский орел, ни турецкая собака не пронюхают о новых дорогах шаха Аббаса! И главное, чтобы раньше времени не встревожились ни Русия, ни Турция. Я повелеваю вам, верные ханы, поручить кому следует разнести на четыре стороны о новой причуде шаха Аббаса, – пусть кричат: на прикаспийской земле, среди вековых кипарисов и огромных самшитов, где каждый камень и скала извергают воды холодные и кипящие, возвести «благороднейший из городов» – Ашраф-уль-Билад!
   – Ашраф-уль-Билад! – хором подхватили ханы.
   – Ни Рим – большой город ференги, ни Константинополь – большой город византийцев не сравнятся с Ашраф-уль-Билад! Так повелеваю я, ставленник неба! Роскошь его превзойдет роскошь Пасаргады. Как лампа Аладдина, в лучах солнца и луны будет пылать дворец Ашраф, блистательный, опоясанный переходами с разноцветными стеклами и украшенный изразцовыми башнями. Здесь я, шах Аббас, поселю триста самых красивых хасег – каждая равная картине, расшитой драгоценными камнями; две тысячи мамлюков – каждый равный маске уродства; десять тысяч коней и верблюдов – каждый равный самому себе. Пусть об этом, захлебываясь завистью, говорят враги, а не о военных дорогах. И дабы оповестить мир о чуде, я пошлю именитых купцов в чужеземные царства за парчой и бархатом, за благовониями и пряностями, за жемчугом и изумрудом. И пусть, подобно бьющему фонтану, из горла купцов вырываются вопли о безмерно великолепной страсти шаха Аббаса. Иншаллах!
   – Иншаллах! – в порыве восторга пали ниц ханы.
   – Мои верные советники, вы сегодня помогли шаху Аббасу, и он подсказал себе много справедливых решений. Теперь вы претворите их в жизнь, как семя претворяют в плод.
   – Велик шах Аббас! – коснулись лбами ковра потрясенные ханы.
   Уже косые лучи солнца скупо проникали в круг керманшахов. Голубые ковры потемнели, как темнеет море в час сумерек. Шах подал знак, чтобы откинули полы шатра-дворца. Чуть повеяло прохладой. Возле входа виднелись глухонемые рабы в белых плащах, отгоняющие мошкару. В полумгле покачивались опахала из страусовых перьев. Настала томительная тишина. И лишь едва внятно доносился звон колокольчиков и вопль караван-баши: «Ай балам! Ба-ла-амм!», – куда-то вдаль шел караван.
   С глубоким благоговением взирали на мудрого повелителя верные советники – ханы. Он отягощал их своими мыслями, превращал мираж в ценности и, как неземной черводар, вел Иран по свету путеводной звезды. Он безжалостно отодвинул все личное и очистился для великих дел. Звуки его голоса стали призывнее звуков колокола. Ханы преклонились перед ним, как перед божеством.
   Аббас отпустил их легким движением руки, продолжая вглядываться в полумглу, словно видел в ней очертания далеких гор и рек.
   Он, присвоивший себе право жизни и смерти, все больше прибегал к услугам смерти, отвергая помощь жизни. Его деяния во славу аллаха и во имя Ирана, так полагал он, не могут не породить множество врагов во всех обличьях и во всех облачениях, даруемых щедрой жизнью. Нож и яд могли притаиться и в целомудренных лепестках розы. Тень, метнувшаяся из-за угла, была опаснее боевых слонов магараджи, она была неуловима. Он предпочитал предупреждать поступки жизни и действовать оружием смерти: ножом, ядом, тенью. Лучше самому набросить тень на невинного, чем прильнуть к розе, давшей приют змее.
   Подозрительный к малейшему шороху, он испытывал горечь. Наедине он не раз восклицал, воскликнул и сейчас: «Чем я, властелин, отличаюсь от раба?! Изразец, выпавший из стены, может ненароком уравнять нас. Оба мы беспомощны перед молнией». И это вызвало в нем вспышку гнева.
   «О, бисмиллах!» Проявляя свирепость, он неизменно углублял тоску, тяжелую тоску, несмотря на смелый план и взлет мыслей. Вот и свершилось!.. А тоска осталась и даже разрослась, совсем загрузила его душу. Тоска преследует его, как стрелок врага, заставляя вздрагивать и при полной тишине. «Что это, неумолимая судьба? Или на ее весах перевесила чаша потерь? Кого я потерял? Ааа!.. Сефи… Лелу… лучшую из лучших! Где же, Фирдоуси, твои мудрые советы? Где холод созерцания? Но да будут благословенны двенадцать имамов, давших мне, шаху Аббасу, силу скрыть даже от ближайших советников непреклонно темнеющие мысли».


ГЛАВА ДЕСЯТАЯ


   Белый колчан изображал дни, черный – ночи. Хмурясь, Зураб пересчитал стрелы в обоих. Их была во сто крат больше, чем он предполагал. Притопнув ногой, резко вложил в белый колчан еще стрелу: ведь днем новый гонец отправлен им в Тушети, вернее – в пасть сатане.
   Кончится ли эта чехарда с гонцами? Когда он снаряжал первого, то в самом благодушном настроении назвал его оленем. Гонец представлял Арагвское княжество, блистал парадными доспехами, а седло было обито позолоченным серебром. И каждый тушин мог подумать: «Если у гонца такое седло, то у владетеля – не иначе как обито золотом!» А там, где золото, там сила! Пусть знают: сапфирная Арагви несокрушима! Гонец должен был немедля вернуться, но не выполнил приказания и где-то застрял. За ним отправился второй гонец, седло его также было обито позолоченным серебром. Исчез и второй. Затем сгинул третий вместе с таким же седлом. Четвертый, пятый, шестой отправлялись поочередно, днем и ночью, – и неизменно пропадали. Их седла уже были обиты серебром без позолоты. Проходили дни, ночи – в колчанах стало тесно от стрел. От благодушного настроения не осталось и следа, как и от гонцов. Седло последнего было обито медью.
   Недоумевал Зураб и тревожился. Где запропастились «черепахи»? Словно провалились в горных ущельях! Из Тушети ни одного ответного отклика. А из Кахети? Ни дуновения ветерка! Окруженный охраной, он выезжал на Махатские холмы или, минуя Авлабрис-кари, на Кахетинскую дорогу, вглядывался в желтоватую даль, прислушивался, – но впереди не маячили ни «черепахи», ни «олень» и не слышалось ни выкриков всадника, ни стука копыт. Лишь ветер нехотя теребил придорожную траву, опаленную июльским солнцем.
   И сегодня, не будь он князь Зураб Эристави Арагвский, страх пробрался бы в его сердце. Горы тянулись ломаными линиями, небо наваливалось на них как бы одним синим плечом, и орел, распластав огромные крылья, парил над Самгорской равниной. Будничность дня была чревата опасностью, ибо могла обернуться весельем не в его, Зураба, пользу. Такова истина! Судьба часто прикрывает мнимым спокойствием бесчисленные козни, и порой даже опытному охотнику не распознать в безоблачном небе смертоносную молнию. Страх, несомненно, нашел лазейку в сердце Зураба, но он предпочитал не замечать его или по крайней мере не давать повода окружающим думать иначе, чем он хочет.
   Навстречу неторопливо двигались арбы, скрипя, как тысячи грешников в аду. Глехи при виде надменного владетеля низко кланялись и сворачивали в сторону. Зураб, подбоченившись, спрашивал, откуда держат они путь, не встречали ли всадников, седла которых обиты золотом или серебром. Глехи вновь низко кланялись, говорили, что везут на тбилисский майдан сыр и зелень, а богатых всадников не видели. Только в духанах «Юноша солнца» и «Источник вина» говорили им пастухи и охотники, что на Гомборском перевале вновь появился царь Орби, ударом когтей пронзающий всадника и коня. А если нет коня и всадника, то и седла не увидеть, ни золотого, ни серебряного и даже медного, – наверно, их в гнездо тащит, а там обменивает у царя кабанов или царя волков на змей. Ганджинцы и шамхальцы такие седла очень любят. А в Картли поэтому как раз змей стало больше, чем седел.
   Зураб так сжал нагайку, что глехи, скинув войлочные шапчонки, поспешили убраться с его глаз. Зураб взглядом, полным ненависти, стал следить за орлом, – он верил в существование царя Орби, издревле покушавшегося на горский трон. Жаром полыхали Самгори, медведки и саранча прыгали у занесенных пылью обочин, и возле высыхающего ручейка жалко поникли поблекшие цветы…
   Вернувшись в Метехи, Зураб подошел к колчанам, напоминавшим об исчезнувших гонцах, и, прежде чем вложить в белый стрелу с орлиным пером, произнес заклятие: «Царь Орби, да загорится у тебя клюв! Не тронь моего трона, лети к чужим! Пусть ослепнут у тебя глаза!»
   Наполнив до краев рог черным вином, Зураб залпом осушил его, крякнул и провел рукавом по усам. Время улетучивалось, как это вино. Проходили облака. Огненное колесо солнца то взбиралось на синюю кручу, то скатывалось в бездну. Кура и Арагви, обнявшись, сливали свои струи, белоснежную и коричневатую, устремляя их в изменчивую даль. И цель его жизни – горский трон – также оставалась недосягаемой. Горский трон! В алмазах льдин и рубинах зари!
   А на княжеской аспарези продолжалась свалка, словно все карлики повылезли из глубины скал, сцепились друг с другом, визжат, трясут позеленевшими бородками, угрожают маленькими мечами, а поделить шкуру не могут, ибо принимают за нее мыльную пену, а блеск пузырьков – за блеск драгоценных камней. И он, Зураб Эристави, бессилен обуздать этих карликов, подчинить их своей могучей воле, сделать исполнителями великолепного замысла.
   Зураб вынул из мехового чехла зеркало в индусской оправе. С некоторых пор он внимательно следил за морщинами, коварно подкрадывавшимися к его вискам. Годы отбегали назад со скоростью берберийских скакунов, и тень «барса» продолжала лежать на их тропе. Надо спешить! А для этого придется так сжать владетелей, чтобы кровь снова забурлила в их онемевших венах.
   Он подошел к овальному окну и смахнул на каменную плиту розы. Наступив на них, Зураб прильнул к стеклу. На дворе замка было тихо, день клонился к сумеркам, но гонцы опять не появлялись. В пору было самому вскочить в седло, обитое медью.
   Но князь Арагвский напрасно тревожился. Царь Орби был ни при чем. Виной всему был Анта Девдрис, суровый «старец гор» в далекой Тушети. Осторожности ради он решил только через двенадцать дней сообщить нетерпеливому царю Теймуразу об уходе из Кахети Хосро-мирзы и Иса-хана. Вот почему и гонцов Зураба учтиво запирали в башни, что высились над тропой Баубан-билик. В тех же башнях хранились седла, обитые позолоченным серебром, серебром и медью…
   Если Зураба охватила тревога по одним причинам, то Шадимана не меньше – по другим. Ушли персы – словно саранча снялась с места. Казалось бы, должно, случиться нечто невероятное: стихийно вспыхнет празднество, шумное веселье охватит Верхнюю, Среднюю и Нижнюю Картли, замелькает множество ярких масок, хлынут потоки вин, бурдюков появится больше, чем храмули в Храми, под гром пандури запестрят цветы в волосах кружащихся в пляске женщин и виноградные лозы на челе воинственно танцующих мужчин… А главное: княжество должно встрепенуться, вспомнить о доблестных знаменах, сплотиться под эгидой мудрости Шадимана. Но ничего не случилось.
   Наоборот, какая-то настороженность сковала Тбилиси; город, словно камень в озеро, погрузился в тишину. Она была подозрительнее тысячи лазутчиков, одетых в рясы монахов. В палатах католикоса они устраивали сборища, в закрытых дворах соборов сгружали с верблюдов длинные ящики, – поговаривали, что это свечи, присланные в дар грузинскими обителями из святой земли: монастырем Апостолов и монастырем во имя патриарха Авраама. Так ли? А из Бенари прорывались подозрительные слухи.
   «И как же иначе? Возможно ли, чтобы Георгий Саакадзе спокойно предался охоте и посещению азнаурских владений? – недоумевал Шадиман. – И в замок Носте он не вернется. Не из-за того, что побоится царя Симона, знает: князь Шадиман не допустит разорить замок Непобедимого. Тогда… Неужели опасается Теймураза? Не похоже. И Зураб ему не помеха… Значит, выжидает моего хода? Пожалуй, прав».
   Узнав у чубукчи, что Зураб уже вернулся с Кахетинской дороги после очередного выезда, Шадиман велел подать ему куладжу цвета лимона: внешне он должен казаться солнечным, внутри оставаться кислым, – конечно, не для себя.