Страница:
– Не хочешь ли ты, муж моей сестры, сказать, – усмехнулся шах, – что самый подходящий царь для Грузии Хосро-мирза?
– Мой великий повелитель, подходящий тот, кого отметит мудрый шах-ин-шах. Я только твой раб, осмелюсь думать, что Теймураз не подходит Ирану.
– Мохаммет тебе покровительствует, мой храбрый Иса-хан, ты прав. Иншаллах! Хосро-мирза за верность мне удостоится трона в Гурджистане. Но раньше надо уничтожить Теймураза. За Картли я спокоен: Шадиман прикручен к моим стопам, ибо Саакадзе лезет под пятку султана.
– Милостивый, как небо, что дарует нам день и ночь, солнце и луну, звезды и сияние зарниц, шах-ин-шах! Все в твоей власти! Мне же повелели прославлять твое грозное для врагов имя в сражениях и в мирных делах.
Как и предвидел Хосро еще в Тбилиси, шах благосклонно одобрил действия Иса-хана и Хосро-мирзы, одарив их подарками и удостоив Хосро званием «начальник над придворными». Шах полушутя сказал, что мирзе скоро придется в Исфахане нагрузить судьбу на верблюда, а разгрузить в Кахети, возле трона отца, дабы занять его и по праву и по вкусу. А Теймуразу, чтобы не скучал, надо предложить ножку имеретинского трона, пусть грызет.
Наедине Иса-хан и Хосро превозносили шаха за справедливое к ним отношение, а себя за ловкость, с которой они сумели отгородиться от опасности.
Оставшись один, Хосро предался откровенной радости: кахетинский трон, как паланкин на белом верблюде, маячил где-то совсем близко! Но… как взвешивал он все в Тбилиси, разъединять Гурджистан не стоит, тем более, что картлийский трон, как метко заметила прекрасная Хорешани, при виде Симона Второго источает слезы. «А тбилисцы знают, что я охранял главный город Картли. Знает и Шадиман, что я не пренебрегу интересами княжеств, и уже в силу этого он охотно променяет Симона на Хосро. И церковь мною довольна – и за сохранение Тбилиси, и за богатые дары, и за молчание в споре о том, венчать ли Симона в Мцхета».
Мечтая, Хосро-мирза не предполагал, что корона картлийских Багратиони вот-вот засияет на его голове и что именно ему суждено стать желанным царем для привилегированных сословий Картли-Кахети и своей осторожной и умеренной политикой привлечь на свою сторону могущественных владетелей Грузии, ее полуцарей.
И снова среди голубых керманшахов слышались приглушенные голоса. Два дня совещался шах Аббас со своими советниками. Иса-хан занял среди них свое почетное место, а Хосро милостиво был допущен к совещанию. Шах мимоходом сказал: «Пусть учится управлять царством». К концу второго вечера шах спросил: находят ли ханы его план отодвинуть Русию и Турцию далеко от пределов Ирана возможным? И не считают ли они, что три новые военные дороги и крепость Решта сделают Иран недоступным для врагов с трех сторон севера?
Ханы даже изумились: как смели бы они не преклониться перед мудрыми решениями великого шаха Аббаса? Не шах-ин-шах ли поднял царство до блеска солнца? Не ему ли, хранителю истин пророка, обязаны правоверные величием мечетей, необычными мостами, цветущими садами? Кто еще из шахов так благосклонен к своим подданным? Выслушав еще столько возвеличений, сколько требовал установленный порядок, шах внезапно грозно сдвинул брови и спросил:
– А что делать, если возникло препятствие на пути дальнейшего процветания Ирана?
– Бисмиллах! – вскрикнул Эреб-хан. – Устранить огнем, мечом и водой!
– Ты прав, мой хан… я так и сделаю.
Не успел Караджугай совершить утренний намаз, как прибежал страженачальник и заявил, что шах-ин-шах требует хана к себе…
– Хан из ханов, – помолчав, бесстрастно начал шах, как только Караджугай опустился на ковер в положенном от него расстоянии, – неизбежно устранить препятствие, мешающее мне спокойно управлять Ираном… Готов ли твой меч?
– Бисмиллах! Все желания твои будут над моей головой! И не только я обнажу меч, весь Иран!
– Аллах предопределил твой меч – и да случится то, что должно случиться… Трещина в моем сердце глубока, как в древнем камне, она разрушает строй моих мыслей… Ибо, пока жив Сефи-мирза, повелитель Ирана не может спокойно жить днем и трижды меняет ложе ночью.
Пораженный Караджугаи безмолвствовал. Судорога свела лицо шаха, он нетерпеливо отбросил четки и подался вперед.
– До меня дошло, что заговорщики последовали сюда, в Решт, и Сефи склоняется к измене – ибо тогда он не только овладеет Ираном, но и освободит Луарсаба. Гурджистан! О приют змей! Он отторгнул у меня сына! Мщение, во имя аллаха!
«Удостой меня сатана ответом: сплю я или пирую у тебя?» – как молния, пронеслось в голове Караджугая.
За порогом рычали тигры, где-то перекликались мамлюки, было нестерпимо душно, где-то близко назойливо звенела мошкара, точно кто-то из царства мрака натягивал тысячи невидимых струн. И стала страшная явь, безжалостная, угнетающая! Предельным усилием воли хан сохранил самообладание и вскрикнул:
– Велик шах Аббас!
Он напрасно горячо, клятвенно заверял, что Сефи оклеветан злодеями, желающими для какой-то своей низменной цели погубить прекрасного и чистого душой и мыслями Сефи-мирзу.
Шах раздраженно отмахнулся рукой, он испытывал непомерную горечь.
– О Фирдоуси, ты прав!
– Что важнее, – уже кричал шах, – жизнь Сефи или благополучие Ирана? Даже презренный Саакадзе, сын собаки, решил, что Картли важнее Паата. Судьба, о судьба! Ты изменила Аббасу! – и внезапно сурово, голосом, не допускающим возражения: – Ты умертвишь сердце Сефи-мирзы! Ты, Караджугай-хан, острием боевого меча! Тебе, хан, доверяю достойное дело! Тебе поручаю согнать мрак с чела ставленника неба! Это ли не милость?!
Караджугай снял с себя саблю и упал к ногам шаха:
– Клянусь двенадцатью имамами, мне легче потерять свою голову, чем посягнуть на сердце сына «льва Ирана»! – И с неожиданной решимостью, преодолев неподдельное волнение: – Аллах ниспослал мне счастье владеть доверием царя царей! Я отразил врага от Багдада и из невольника стал полководцем, ханом Ирана. Тобой оказанные мне благодеяния так велики, что я не только бессилен совершить великое злодейство, но даже в мыслях не смею замышлять против священной крови Сефевидов. Твоя кровь – бессмертна!
На мгновение что-то похожее на свет мелькнуло в глазах шаха. И, точно от подземного толчка, он пошатнулся и сдавленным голосом проговорил:
– Ступай, Караджугай, я отпускаю тебя. Но знай: ты огорчил меня слепотой!..
«Лев Ирана» внезапно стал спокоен, как копье в пирамиде, подсчитывал с начальником доходов, сколько золотых туманов должен внести Гилян на постройку дорог, потом ел пилав и запивал дюшабом. К вечеру шах надел тонкий индийский панцирь под золотую парчу: «Когда собираешься встретиться с презренным злодеем, осторожность не должна дремать». И он повелел предстать перед ним Булат-беку.
Булат-бек предстал.
Шах Аббас был холоден и величествен. С высоты возвышения он будто не слова метал, а ножи.
– Булат-бек, ты можешь стать правителем Казвина! Скажи: «Повинуюсь!..»
Из шатра-дворца Булат-бек вышел счастливый и надменный. Он прижимал к груди переданного ему властелином «рубинового льва, мечом рассекающего леопарда», – «печать смерти».
Тяжело шагая, Караджугай шел к Иса-хану. Все желания испарились, как лед на жаровне, осталось одно – предотвратить страшное несчастье.
«Но захочет ли Иса вмешаться? Ведь он с трудом избежал гнева шаха, ибо, как ни пел соловьем, растратил войск в Гурджистане больше, чем допустимо для победителя. И кого он и Хосро победили? Саакадзе? Жив, неуловим и продолжает вздымать меч! Теймураза? Но и он вновь собирается отвоевать свое царство. Бисмиллах! Еще много предстоит войн, пока Гурджистан станет владением Ирана. Но не время открывать шаху глаза на истину. Приятный Иса-хан даже мне привез подарки. А Эребу – такое вино, что, по уверению хана, и ангелов не стыдно угощать. Вот и сейчас аллах напомнил мне, что Иса – муж любимой сестры шаха. О чем помню я? О вине? Надо о крови помнить! Недостойно подвергать знатного полководца смущению и тревоге!»
Караджугай круто повернул к своему шатру. Два негра в пестрых тюрбанах отвели копья в сторону. Он направился к Гефезе, но вдруг остановился в раздумье: «Гефезе! Да, она поспешит предупредить высокую ханум Лелу. А Лелу, клянусь рукою Аали, бросится к шаху спасать Сефи. Что только не предпримет Лелу ради единственного обожаемого сына! Не только шахский стан, весь Решт может узнать о неблаговидном поступке „льва Ирана“! Подымется ропот, и… не все ханы одобрят повелителя. Аллах не поскупился на средства, какими шах-ин-шах может укротить своих рабов, но имя его – имя убийцы сына – может и померкнуть. И кто же всему будет виной? Один из преданных ханов, ибо только мне… и никому больше шах не открывал и, иншаллах, не откроет страшный замысел. Слава аллаху и величие, он осудил мои намерения, ибо лучше потерять мне жизнь, чем доверие шаха!»
Караджугай твердо решил, что он один будет помнить о крови.
Прошел день, потом еще день. И настало утро, когда аллах пожелал щедрой рукой опрокинуть на Решт чашу печали.
Любуясь розовым солнцем, едва появившимся на еще прохладном небе, Сефи возвращался верхом с купанья. Лишь юный слуга сопровождал Сефи. И он вместе с приятным покоем ощущал в себе свежесть моря и улыбался каким-то светлым воспоминаниям – может, белоснежной чайке, крылом выводящей на зеленой волне загадочный узор; может, парусу, стремительно несущемуся вдаль…
Мулы медленно пересекали заболоченное поле, а над ним в синем тумане высоко стояло облако, схожее с пушистым хлопком.
Рассмешил Сефи кулик-ходулочник, важно стоявший на своих длинных красных ногах вдалеке, посредине болота, где не смолкало кваканье лягушек. «Совсем как хан в красных башмаках, взирающий на свое владение», – звонко рассмеялся Сефи.
Внезапно из камышей выступил Булат-бек и, смотря из-под насупленных бровей, преградил путь мирзе.
– Сойди, Сефи-мирза! – зло выкрикнул он, схватив мула под уздцы. – Во имя шах-ин-шаха!
Сефи, слегка удивленный, не спеша слез с мула, поправил стремя и, приветливо улыбаясь, повернулся к Булат-беку, ожидая выслушать очередное повеление своего высокого отца: проверить рештскую тысячу стрелков или наметить место на берегу для возведения северной стены крепости.
Булат-бек хотел что-то выкрикнуть, но вместо Сефи перед ним предстали стены Казвина, возле которых громоздились мешки, наполненные золотом. Видит Мохаммет, это те, которые он выжмет из притесненных жителей. Вот и кони, сокола, шали, ковры, которые он должен получить в бешкеш от просителей! Булат-бек плотоядно прищурился и, уже как неограниченный повелитель Казвина, надменно произнес:
– По повелению твоего льву подобного отца, могущественного шаха Аббаса, ты должен умереть!
– Как ты осмелился, презренный!
– Не я! Клянусь – шах-ин-шах!
– Твои уста извергают ложь!
– Опомнись, мирза! Кто в Иране осмелится шутить именем шаха Аббаса?
– Аллах! – вскрикнул мирза от боли, мгновенно пронзившей его сердце. – Чем я провинился перед моим отцом? Кто предательски добивается моей гибели?
– Не испытывай, мирза, терпение «льва Ирана», он ждет!
– О небо, ты сегодня особенно чистое! Моя прекрасная мать! Ты не переживешь ниспосланное сатаной горе! Во имя твоих страданий я обязан повидать отца! Пусть скажет, почему определил мне гибель от руки убийцы!
Сефи уже хотел вскочить на мула, но Булат-бек, как бесноватый, рванулся вперед, испугавшись, что Казвин исчезнет, как мираж. Миг, и он схватил Сефи за пояс.
– Нехорошо есть хлеб аллаха, а водиться с шайтаном. Покорись! Воля шаха Аббаса – воля всевышнего! Как осмеливаешься спорить? И, видит Аали, воистину легкая смерть лучше пыток и истязаний, которые необходимы, дабы ты выдал своих сообщников! Ты хотел умертвить шаха Аббаса, завладеть его престолом! Ты не мирза, а…
– Молчи, презренный! – прошептал Сефи, чувствуя, как обжигает его слеза, последняя в жизни. – Да разразятся над тобою беды моей матери! Прочь с дороги! Я еду к шах-ин-шаху! – и он отшвырнул Булат-бека.
Отскочив, Булат-бек мгновенно выхватил из-за пояса «печать смерти» и высоко вскинул «рубинового льва, мечом рассекающего леопарда».
Сефи-мирза отступил на шаг, не в силах отвести взгляда от вестника смерти.
– Велик шах Аббас! – бледнея, прошептал Сефи. – Пусть исполнится, воля аллаха и шаха Аббаса! – И он рванул на себе белую, как облако, рубашку, обнажил грудь и гордо выпрямился.
И стал он удивительно похож на Тинатин из династии Багратиони, на грузинку, познавшую непостоянство судьбы и неизбежность несчастья в стране роз и произвола.
Булат-бек молниеносно вскинул ханжал, изогнулся и вонзил его в сердце Сефи, повернув рукоятку два раза.
Юный слуга, не успевший заслонить мирзу, в страхе упад лицом в прозелень болота, но вдруг вскочил и опрометью ринулся в заросли.
Булат-бек спокойно вытер ханжал о плащ Сефи и вложил в ножны.
А облако, схожее с хлопком, все еще не таяло в синем тумане, и вдалеке, посередине болота, так же равнодушно стоял на длинных красных ногах кулик-ходулочник.
Более четырех часов лежал в болоте Сефи, широко разбросав руки, словно хотел кого-то обнять, а солнце продолжало ласкать мертвые глаза. Было тихо-тихо. Лишь в зарослях хлопотал певчий дрозд, и издали едва доносился монотонный звон колокольчиков проходящего каравана да взлетал призыв караванбаши: «Ай балам! Ба-ла-амм!»
Проходил случайно евнух, остановился, равнодушно носком туфли повернул голову мертвеца и… остолбенел: мирза!
Точно по взмаху волшебной палочки, вопли и плач огласили Решт. Спешно закрылись лавки. Черные шали повисли на балконах, как крылья летучей мыши. И едва упали сумерки, как лихорадочно запылали тысячи факелов.
Жители, как одержимые, ринулись к шатру-дворцу, вопя о мщении, требуя немедля разыскать и предать злодея страшной пытке. Требуя вмешательства не только властелина Ирана, но и творца вселенной.
– Там, где тебя убили, ты видел твою кровь! – загадочно выкрикивали дервиши.
– Пролилась кровь шаха Аббаса! – взывали муллы. – Любящие «львы» все великодушны! Мстите за кровь!
– О свет предвечного аллаха! – неистовствовали рештцы. – Помоги распутать злодеяние!
Возделыватели полей, звероловы потрясали кулаками. Какой-то погонщик выкрикивал страшные проклятия неизвестному злодею:
– Да свершится справедливое! Да иссохнет убийца в собственной шкуре!
– Знамя упало, кровь льется из души! Мстите за кровь шаха Аббаса!
Толпы угрожающе росли, растворяя в себе сотни сарбазов, огибали тутовые рощи, заполняли сады. Поднялся ветер с моря, налетал на шатровый город, раздувал полотнища, сливая свой пронзительный свист со злобным ревом тигров. Судорожно метались багровые языки факелов, образовав огненное море, над которым неслись, как разъяренные дивы, черные клубы дыма. Ханы, и среди них Юсуф-хан и Булат-бек, в ужасе вскочили на коней и поскакали из смятенного Решта, сами не зная куда и зачем.
Потрясенный Иса-хан познал всю глубину горя, ибо любил Сефи, как сына. Он снял нарядные доспехи, словно отверженный, заперся в своем шатре и, несмотря на мольбы своей жены, не пошел утешать убийцу.
Из курильницы вился неровный фиолетовый дымок, с ним таяли часы сумрачной ночи. Игральные кости оказались под рукой, и Иса-хан, сам не замечая, беспрестанно подкидывал их. Он силился, но не мог осмыслить происшедшее, он хотел и не мог признать, что убийство Сефи – предопределение, занесенное в «Книгу судеб». В его глазах, помимо его воли, померк ореол шаха Аббаса, но об этом было страшно даже думать. Опустошенный, он подкидывал кости и прислушивался к шуму ветвей старого бука, который будто рассказывал притчу о льве, испугавшемся своей тени и умертвившем свою плоть.
Так проходила ночь печали и гнева. Но еще в сумерки, озаренные морем факелов, Эреб-хан затащил к себе ошеломленного Хосро-мирзу и сейчас пил с ним, роняя в вино слезы жалости. Эреб восхвалял неповторимого Сефи-мирзу. «О-о, клянусь Неджефом! – восклицал он. – Не будь убийцей Сефи сам рок, я прибег бы к самым изощренным пыткам, чтобы злодея постигло возмездие».
Таяли свечи, и кувшин уже лежал на скатерти. «Разве жестокость украшает властелина?» – размышлял Хосро. И он благоволил к родственному ему Сефи. Только осторожности ради он открыто не вопил о каре и предпочитал воспринимать Решт как еще один странный сон Гассана. Но он возликовал, когда шах Аббас днем не допустил его к себе и через Салар-хана, начальника Гиляна, велел передать: «Шах-ин-шах благосклонно принимает заверения Хосро-мирзы в преданности и готовности сразиться со всеми его врагами». «Нет, нет, – продолжал размышлять Хосро, – жестокость порождает уродство страха, а не красоту любви. Правители же должны быть любимы, ибо их сила в искренней признательности подданных. Пусть шах Аббас останется таким же могущественным, но у каждого хана в сердце закрылась дверь восхищения. Хорошо, народ не знает истины! Иначе из тысячей нашелся бы один, который во имя любви к светлому Сефи пустил бы стрелу в убийцу. Пресвятая богородица!.. О-о, несчастье спутало мои мысли!.. Аллах, не украшает ли правителя доброта? Нет? Но тогда что же украшает? Мудрость? Ты прав: надо быть жестоким, а казаться добрым!»
– Да наполнится чаша твоей судьбы, благородный Эреб-хан, милостями шах-ин-шаха! – и Хосро-мирза залпом опорожнил чашу.
Из нижнего шара часов никто не пересыпал песок в верхний. Время остановилось. Караджугай-хану оно не было нужно. Он никуда не поскакал и ни с кем не пил. Крепко сжав голову, сидел он на полу в покоях Гефезе, угрызаемый совестью. Неужели так низок Караджугай, что спасал себя? Видит аллах, нет! Спасал имя шаха! Но почему так горит в груди, словно отпил он раскаленной лавы? И глазам больно, будто попала в них слеза. Завтра он прибегнет к откровениям корана, чтобы познать истину. Сегодня он жертва сомнений, разъедающих душу, как ржавчина – железо.
И Караджугай покорно выслушивал упреки жены, хотя слова имели для него сейчас значение дождевых капель, стекающих по стеклу.
Ханум в отчаянии всплескивала руками. О, она бы нашла способ предупредить Лелу, они вместе помогли бы бежать прекрасному Сефи.
Караджугай не отвечал. Только два дня прошло, как отказался совершить он злодейство, а сегодня оно уже совершено. Два дня – два века!
Гефезе, накинув на себя белую чадру, скорбно отправилась к Лелу.
Стоял неумолчный гул. «Тысяча бессмертных», опустив копья, образовала стальную изгородь. Сами осатаневшие, телохранители с трудом сдерживали рвавшихся в шатровый город разъяренных мусульман, оглашавших рощу горестными восклицаниями: «Хай-хай!» Слуги и евнухи оттесняли от шатров прорвавшихся. Щелкали бичи, трещали палки, оставляя на спинах ропщущих иссиня-красные полосы.
Стоны в шатре Тинатин слились в один протяжный вопль, заглушающий наружный гул. Разрывая на себе одежды, царапая лица, наложницы, не зная о причастности шаха к убийству мирзы, голосили так, словно их разрывали на части.
Четыре исфаханских свечи в бронзовых подставках стояли по углам возвышения, покрытого голубым керманшахом. На белых розах, принесенных Гулузар, лежал Сефи. Тлен еще не коснулся его, блики свечей мерцали на высоком лбу, и казалось – мирза погружен в глубокий сон.
Гулузар предостерегающе прикладывала палец к губам, как бы моля не разбудить Сефи. С сухими главами, с белым лицом, она двигалась, как тень в зеркале, ничего и никого не видя. А рядом, забившись за груду мутак, весь дрожа, смотрел на отца маленький Сефи.
И вдруг он в испуге вскочил и бросился к Тинатин.
А Тинатин? Она словно окаменела. Она не чувствовала, как Нестан с распущенными волосами, по грузинскому обычаю, и в темном монашеском балахоне, подпоясанном грубым шнуром, нарядила ее в траурное одеяние, как распустила густые косы, как смочила лицо ледяной водой:
– Царевна Тинатин! Тебя ли я вижу в таком отчаянии? Или ты забыла долг перед несчастными сыновьями царевича Сефи? Взгляни на Гулузар, взгляни на маленького Сефи, что, цепляясь за твое платье, молит о защите! Или ты забыла о несчастных хасегах? Вспомни, как шах поступил со своими сыновьями: Ходабенде мирзой и Имам-Кули мирзой! Он ослепил их раскаленным железом! Как тогда убивались матери! За это шах и их покарал. Не подвергай опасности малолетних внуков. Или есть у них еще защита, кроме тебя? Вспомни еще Луарсаба, на кого думаешь его покинуть?
– Где Зулейка? – едва шевеля губами, спросила Тинатин.
– Я была у нее. Заперлась с Сэмом и на мой стук завопила, как безумная: «Не отдам, не отдам моего Сэма! Чем он может повредить шаху? Спасите, спасите моего сына! Пусть царственная Лелу защитит его!» Не помогли мои уговоры, не переставая твердит: пока ты не поклянешься защитить Сэма от шаха, не выйдет.
– Моя нежная сестра, пойди в дом к Зулейке, скажи: я осталась жить ради детей. Пусть Зулейка без страха придет с Сэмом и… простится с любимым.
Внезапно Тинатин отстранила подругу и резко отдернула парчовый занавес.
У входа в шатер-дворец на высоком древке билось по ветру знамя Ирана, и оранжевый лев будто грозил саблей обезумевшей. За Тинатин-Лелу бежали евнухи, белые и черные прислужники. Они содрогались при одной мысли, что сейчас царь царей повелит казнить дерзкую, посмевшую забыть хоть на миг, что шах Аббас не только «лев Ирана», но и тень аллаха на земле.
Впереди толпы евнухов, задыхаясь, несся Мусаиб. Но было поздно. Тигры уже загремели цепями, часовые сарбазы не успели преградить путь копьями, растерянно отступили телохранители – и… Тинатин проникла в шатер-дворец.
Она, столько лет трепетавшая перед шахом Аббасом, как травинка, сейчас, представ перед ним, воплотила в себе всю силу человеческого гнева.
– Кровожадный! Зачем стал ты убийцей своей крови?! – Лицо ее покрылось мертвенной бледностью, но от того глаза стали еще более черными, и в них, как в тучах, сверкнула молния. – Ты предал Иран. Кто будет царствовать посла тебя? Твои враги воспользуются твоим злодейством! Чем? Скажи, чем мой сын, так нежно любивший тебя, заслужил такую смерть? Ты струсил перед справедливым требованием правоверных выдать убийцу! Вот, вот он, страшный убийца! Смотрите на него! Смотрите сейчас! Завтра! В будущие времена! На нем кровь сына, безвинного и прекрасного! – И Тинатин ринулась на шаха и, совершая немыслимое, ударила его по щеке. – Я не страшусь твоей ярости, шах Аббас! Я возненавидела тебя, тиран!
И за долгую жизнь, которую они прожили вместе, они впервые как равные посмотрели друг другу в глаза. Он увидел отражение безмерной тоски и нарастающего бунта души, которую не повернут больше к нему ни богатства, ни пытки. Она – муку властелина, надругавшегося над своим величием.
Не выдержав ее долгого взгляда, он протянул к ней, как за милостыней, дрогнувшую руку.
– Лелу! Лелу! Во имя аллаха, не покидай! Я отомщу! Клянусь, отомщу убившему нашего сына, наследника моего царства! Лелу!
Лицо Аббаса конвульсивно передернулось, слезы потекли по осунувшимся щекам, но они вызвали в ней отвращение. Он робко коснулся ее траурного одеяния – и она отшатнулась:
– Прочь от меня! Больше нет у тебя верной Лелу! Я иду за своим сыном! Ты не спишь, мой мальчик! Нет! Нет! Ты убит! Но, Сефи, Сефи, ты слышишь меня?!
Мусаиб выступил из-за ковра и подхватил Лелу на руки.
– Велик шах Аббас! – выкрикнул евнух, поднимая Тинатин и как бы прося у неба заступничества. – Прости безумную! Все проходит, и это пройдет. Она рабыня твоей любви, и она снова будет украшением гарема.
Он склонился перед оцепеневшим шахом и, бережно неся Лелу, бесшумно вышел…
Но Мусаиб ошибся. Лелу больше не была покорной рабыней шаха, его любимой женой и советчицей. Была Тинатин – грузинская царевна из династии Багратиони, вновь обретшая крылья гордости и жаждущая мести! Она вырвалась от Мусаиба и метнулась к гудящей вокруг шатров толпе. Словно скинув цепи рабства, она неистовствовала, проклинала убийцу, требуя отмщения.
Подстрекаемые Тинатин, ринулись к ней персияне, и огненные волны факелов заплескались вокруг шатрового города, как вокруг острова. Яркий свет, раздвинувший так стремительно черные колонны мрака, подпирающие звездные выси, обрушился на чучело льва, стоящего на грубо сколоченных носилках, высоко поднятых дервишами.
В потоке колеблющегося света отчетливо вырисовывались фигуры полунагих дервишей с переброшенными через плечо звериными шкурами. Длинные спутанные волосы окаймляли их бледные лица, словно вырезанные из кости, и падали на обнаженную грудь. Каждый из четырех, одной рукой поддерживая носилки, другой указывал на шатер-дворец и в экстазе выкрикивал:
– О Аббас! О повелитель наш!
– О шах-лев! Ты обилие милостей!
– Ты, о лев избранный, рудник доброты и сострадания!
– О лев, мы принесем в жертву твоего спокойствия свою жизнь!
Простирая к мрачному небу руки, Тинатин осознала, что все эти люди, ищущие с пылающими факелами истину, никогда не обретут ее, как не может обрести слепец красоту утраченного им мира. Вес их возмущения был не больше веса соломинки на чаше злодеяния.
– Мой великий повелитель, подходящий тот, кого отметит мудрый шах-ин-шах. Я только твой раб, осмелюсь думать, что Теймураз не подходит Ирану.
– Мохаммет тебе покровительствует, мой храбрый Иса-хан, ты прав. Иншаллах! Хосро-мирза за верность мне удостоится трона в Гурджистане. Но раньше надо уничтожить Теймураза. За Картли я спокоен: Шадиман прикручен к моим стопам, ибо Саакадзе лезет под пятку султана.
– Милостивый, как небо, что дарует нам день и ночь, солнце и луну, звезды и сияние зарниц, шах-ин-шах! Все в твоей власти! Мне же повелели прославлять твое грозное для врагов имя в сражениях и в мирных делах.
Как и предвидел Хосро еще в Тбилиси, шах благосклонно одобрил действия Иса-хана и Хосро-мирзы, одарив их подарками и удостоив Хосро званием «начальник над придворными». Шах полушутя сказал, что мирзе скоро придется в Исфахане нагрузить судьбу на верблюда, а разгрузить в Кахети, возле трона отца, дабы занять его и по праву и по вкусу. А Теймуразу, чтобы не скучал, надо предложить ножку имеретинского трона, пусть грызет.
Наедине Иса-хан и Хосро превозносили шаха за справедливое к ним отношение, а себя за ловкость, с которой они сумели отгородиться от опасности.
Оставшись один, Хосро предался откровенной радости: кахетинский трон, как паланкин на белом верблюде, маячил где-то совсем близко! Но… как взвешивал он все в Тбилиси, разъединять Гурджистан не стоит, тем более, что картлийский трон, как метко заметила прекрасная Хорешани, при виде Симона Второго источает слезы. «А тбилисцы знают, что я охранял главный город Картли. Знает и Шадиман, что я не пренебрегу интересами княжеств, и уже в силу этого он охотно променяет Симона на Хосро. И церковь мною довольна – и за сохранение Тбилиси, и за богатые дары, и за молчание в споре о том, венчать ли Симона в Мцхета».
Мечтая, Хосро-мирза не предполагал, что корона картлийских Багратиони вот-вот засияет на его голове и что именно ему суждено стать желанным царем для привилегированных сословий Картли-Кахети и своей осторожной и умеренной политикой привлечь на свою сторону могущественных владетелей Грузии, ее полуцарей.
И снова среди голубых керманшахов слышались приглушенные голоса. Два дня совещался шах Аббас со своими советниками. Иса-хан занял среди них свое почетное место, а Хосро милостиво был допущен к совещанию. Шах мимоходом сказал: «Пусть учится управлять царством». К концу второго вечера шах спросил: находят ли ханы его план отодвинуть Русию и Турцию далеко от пределов Ирана возможным? И не считают ли они, что три новые военные дороги и крепость Решта сделают Иран недоступным для врагов с трех сторон севера?
Ханы даже изумились: как смели бы они не преклониться перед мудрыми решениями великого шаха Аббаса? Не шах-ин-шах ли поднял царство до блеска солнца? Не ему ли, хранителю истин пророка, обязаны правоверные величием мечетей, необычными мостами, цветущими садами? Кто еще из шахов так благосклонен к своим подданным? Выслушав еще столько возвеличений, сколько требовал установленный порядок, шах внезапно грозно сдвинул брови и спросил:
– А что делать, если возникло препятствие на пути дальнейшего процветания Ирана?
– Бисмиллах! – вскрикнул Эреб-хан. – Устранить огнем, мечом и водой!
– Ты прав, мой хан… я так и сделаю.
Не успел Караджугай совершить утренний намаз, как прибежал страженачальник и заявил, что шах-ин-шах требует хана к себе…
– Хан из ханов, – помолчав, бесстрастно начал шах, как только Караджугай опустился на ковер в положенном от него расстоянии, – неизбежно устранить препятствие, мешающее мне спокойно управлять Ираном… Готов ли твой меч?
– Бисмиллах! Все желания твои будут над моей головой! И не только я обнажу меч, весь Иран!
– Аллах предопределил твой меч – и да случится то, что должно случиться… Трещина в моем сердце глубока, как в древнем камне, она разрушает строй моих мыслей… Ибо, пока жив Сефи-мирза, повелитель Ирана не может спокойно жить днем и трижды меняет ложе ночью.
Пораженный Караджугаи безмолвствовал. Судорога свела лицо шаха, он нетерпеливо отбросил четки и подался вперед.
– До меня дошло, что заговорщики последовали сюда, в Решт, и Сефи склоняется к измене – ибо тогда он не только овладеет Ираном, но и освободит Луарсаба. Гурджистан! О приют змей! Он отторгнул у меня сына! Мщение, во имя аллаха!
«Удостой меня сатана ответом: сплю я или пирую у тебя?» – как молния, пронеслось в голове Караджугая.
За порогом рычали тигры, где-то перекликались мамлюки, было нестерпимо душно, где-то близко назойливо звенела мошкара, точно кто-то из царства мрака натягивал тысячи невидимых струн. И стала страшная явь, безжалостная, угнетающая! Предельным усилием воли хан сохранил самообладание и вскрикнул:
– Велик шах Аббас!
Он напрасно горячо, клятвенно заверял, что Сефи оклеветан злодеями, желающими для какой-то своей низменной цели погубить прекрасного и чистого душой и мыслями Сефи-мирзу.
Шах раздраженно отмахнулся рукой, он испытывал непомерную горечь.
– О Фирдоуси, ты прав!
Караджугай поник, словно тяжесть обвинения придавила его. Но разве он безразличен к душевной тоске шаха?..
Когда судьба тебе во всем изменит,
Не ожидай, что на пути печальном
Найдешь ты друга с верною душой…
– Что важнее, – уже кричал шах, – жизнь Сефи или благополучие Ирана? Даже презренный Саакадзе, сын собаки, решил, что Картли важнее Паата. Судьба, о судьба! Ты изменила Аббасу! – и внезапно сурово, голосом, не допускающим возражения: – Ты умертвишь сердце Сефи-мирзы! Ты, Караджугай-хан, острием боевого меча! Тебе, хан, доверяю достойное дело! Тебе поручаю согнать мрак с чела ставленника неба! Это ли не милость?!
Караджугай снял с себя саблю и упал к ногам шаха:
– Клянусь двенадцатью имамами, мне легче потерять свою голову, чем посягнуть на сердце сына «льва Ирана»! – И с неожиданной решимостью, преодолев неподдельное волнение: – Аллах ниспослал мне счастье владеть доверием царя царей! Я отразил врага от Багдада и из невольника стал полководцем, ханом Ирана. Тобой оказанные мне благодеяния так велики, что я не только бессилен совершить великое злодейство, но даже в мыслях не смею замышлять против священной крови Сефевидов. Твоя кровь – бессмертна!
На мгновение что-то похожее на свет мелькнуло в глазах шаха. И, точно от подземного толчка, он пошатнулся и сдавленным голосом проговорил:
– Ступай, Караджугай, я отпускаю тебя. Но знай: ты огорчил меня слепотой!..
«Лев Ирана» внезапно стал спокоен, как копье в пирамиде, подсчитывал с начальником доходов, сколько золотых туманов должен внести Гилян на постройку дорог, потом ел пилав и запивал дюшабом. К вечеру шах надел тонкий индийский панцирь под золотую парчу: «Когда собираешься встретиться с презренным злодеем, осторожность не должна дремать». И он повелел предстать перед ним Булат-беку.
Булат-бек предстал.
Шах Аббас был холоден и величествен. С высоты возвышения он будто не слова метал, а ножи.
– Булат-бек, ты можешь стать правителем Казвина! Скажи: «Повинуюсь!..»
Из шатра-дворца Булат-бек вышел счастливый и надменный. Он прижимал к груди переданного ему властелином «рубинового льва, мечом рассекающего леопарда», – «печать смерти».
Тяжело шагая, Караджугай шел к Иса-хану. Все желания испарились, как лед на жаровне, осталось одно – предотвратить страшное несчастье.
«Но захочет ли Иса вмешаться? Ведь он с трудом избежал гнева шаха, ибо, как ни пел соловьем, растратил войск в Гурджистане больше, чем допустимо для победителя. И кого он и Хосро победили? Саакадзе? Жив, неуловим и продолжает вздымать меч! Теймураза? Но и он вновь собирается отвоевать свое царство. Бисмиллах! Еще много предстоит войн, пока Гурджистан станет владением Ирана. Но не время открывать шаху глаза на истину. Приятный Иса-хан даже мне привез подарки. А Эребу – такое вино, что, по уверению хана, и ангелов не стыдно угощать. Вот и сейчас аллах напомнил мне, что Иса – муж любимой сестры шаха. О чем помню я? О вине? Надо о крови помнить! Недостойно подвергать знатного полководца смущению и тревоге!»
Караджугай круто повернул к своему шатру. Два негра в пестрых тюрбанах отвели копья в сторону. Он направился к Гефезе, но вдруг остановился в раздумье: «Гефезе! Да, она поспешит предупредить высокую ханум Лелу. А Лелу, клянусь рукою Аали, бросится к шаху спасать Сефи. Что только не предпримет Лелу ради единственного обожаемого сына! Не только шахский стан, весь Решт может узнать о неблаговидном поступке „льва Ирана“! Подымется ропот, и… не все ханы одобрят повелителя. Аллах не поскупился на средства, какими шах-ин-шах может укротить своих рабов, но имя его – имя убийцы сына – может и померкнуть. И кто же всему будет виной? Один из преданных ханов, ибо только мне… и никому больше шах не открывал и, иншаллах, не откроет страшный замысел. Слава аллаху и величие, он осудил мои намерения, ибо лучше потерять мне жизнь, чем доверие шаха!»
Караджугай твердо решил, что он один будет помнить о крови.
Прошел день, потом еще день. И настало утро, когда аллах пожелал щедрой рукой опрокинуть на Решт чашу печали.
Любуясь розовым солнцем, едва появившимся на еще прохладном небе, Сефи возвращался верхом с купанья. Лишь юный слуга сопровождал Сефи. И он вместе с приятным покоем ощущал в себе свежесть моря и улыбался каким-то светлым воспоминаниям – может, белоснежной чайке, крылом выводящей на зеленой волне загадочный узор; может, парусу, стремительно несущемуся вдаль…
Мулы медленно пересекали заболоченное поле, а над ним в синем тумане высоко стояло облако, схожее с пушистым хлопком.
Рассмешил Сефи кулик-ходулочник, важно стоявший на своих длинных красных ногах вдалеке, посредине болота, где не смолкало кваканье лягушек. «Совсем как хан в красных башмаках, взирающий на свое владение», – звонко рассмеялся Сефи.
Внезапно из камышей выступил Булат-бек и, смотря из-под насупленных бровей, преградил путь мирзе.
– Сойди, Сефи-мирза! – зло выкрикнул он, схватив мула под уздцы. – Во имя шах-ин-шаха!
Сефи, слегка удивленный, не спеша слез с мула, поправил стремя и, приветливо улыбаясь, повернулся к Булат-беку, ожидая выслушать очередное повеление своего высокого отца: проверить рештскую тысячу стрелков или наметить место на берегу для возведения северной стены крепости.
Булат-бек хотел что-то выкрикнуть, но вместо Сефи перед ним предстали стены Казвина, возле которых громоздились мешки, наполненные золотом. Видит Мохаммет, это те, которые он выжмет из притесненных жителей. Вот и кони, сокола, шали, ковры, которые он должен получить в бешкеш от просителей! Булат-бек плотоядно прищурился и, уже как неограниченный повелитель Казвина, надменно произнес:
– По повелению твоего льву подобного отца, могущественного шаха Аббаса, ты должен умереть!
– Как ты осмелился, презренный!
– Не я! Клянусь – шах-ин-шах!
– Твои уста извергают ложь!
– Опомнись, мирза! Кто в Иране осмелится шутить именем шаха Аббаса?
– Аллах! – вскрикнул мирза от боли, мгновенно пронзившей его сердце. – Чем я провинился перед моим отцом? Кто предательски добивается моей гибели?
– Не испытывай, мирза, терпение «льва Ирана», он ждет!
– О небо, ты сегодня особенно чистое! Моя прекрасная мать! Ты не переживешь ниспосланное сатаной горе! Во имя твоих страданий я обязан повидать отца! Пусть скажет, почему определил мне гибель от руки убийцы!
Сефи уже хотел вскочить на мула, но Булат-бек, как бесноватый, рванулся вперед, испугавшись, что Казвин исчезнет, как мираж. Миг, и он схватил Сефи за пояс.
– Нехорошо есть хлеб аллаха, а водиться с шайтаном. Покорись! Воля шаха Аббаса – воля всевышнего! Как осмеливаешься спорить? И, видит Аали, воистину легкая смерть лучше пыток и истязаний, которые необходимы, дабы ты выдал своих сообщников! Ты хотел умертвить шаха Аббаса, завладеть его престолом! Ты не мирза, а…
– Молчи, презренный! – прошептал Сефи, чувствуя, как обжигает его слеза, последняя в жизни. – Да разразятся над тобою беды моей матери! Прочь с дороги! Я еду к шах-ин-шаху! – и он отшвырнул Булат-бека.
Отскочив, Булат-бек мгновенно выхватил из-за пояса «печать смерти» и высоко вскинул «рубинового льва, мечом рассекающего леопарда».
Сефи-мирза отступил на шаг, не в силах отвести взгляда от вестника смерти.
– Велик шах Аббас! – бледнея, прошептал Сефи. – Пусть исполнится, воля аллаха и шаха Аббаса! – И он рванул на себе белую, как облако, рубашку, обнажил грудь и гордо выпрямился.
И стал он удивительно похож на Тинатин из династии Багратиони, на грузинку, познавшую непостоянство судьбы и неизбежность несчастья в стране роз и произвола.
Булат-бек молниеносно вскинул ханжал, изогнулся и вонзил его в сердце Сефи, повернув рукоятку два раза.
Юный слуга, не успевший заслонить мирзу, в страхе упад лицом в прозелень болота, но вдруг вскочил и опрометью ринулся в заросли.
Булат-бек спокойно вытер ханжал о плащ Сефи и вложил в ножны.
А облако, схожее с хлопком, все еще не таяло в синем тумане, и вдалеке, посередине болота, так же равнодушно стоял на длинных красных ногах кулик-ходулочник.
Более четырех часов лежал в болоте Сефи, широко разбросав руки, словно хотел кого-то обнять, а солнце продолжало ласкать мертвые глаза. Было тихо-тихо. Лишь в зарослях хлопотал певчий дрозд, и издали едва доносился монотонный звон колокольчиков проходящего каравана да взлетал призыв караванбаши: «Ай балам! Ба-ла-амм!»
Проходил случайно евнух, остановился, равнодушно носком туфли повернул голову мертвеца и… остолбенел: мирза!
Точно по взмаху волшебной палочки, вопли и плач огласили Решт. Спешно закрылись лавки. Черные шали повисли на балконах, как крылья летучей мыши. И едва упали сумерки, как лихорадочно запылали тысячи факелов.
Жители, как одержимые, ринулись к шатру-дворцу, вопя о мщении, требуя немедля разыскать и предать злодея страшной пытке. Требуя вмешательства не только властелина Ирана, но и творца вселенной.
– Там, где тебя убили, ты видел твою кровь! – загадочно выкрикивали дервиши.
– Пролилась кровь шаха Аббаса! – взывали муллы. – Любящие «львы» все великодушны! Мстите за кровь!
– О свет предвечного аллаха! – неистовствовали рештцы. – Помоги распутать злодеяние!
Возделыватели полей, звероловы потрясали кулаками. Какой-то погонщик выкрикивал страшные проклятия неизвестному злодею:
– Да свершится справедливое! Да иссохнет убийца в собственной шкуре!
– Знамя упало, кровь льется из души! Мстите за кровь шаха Аббаса!
Толпы угрожающе росли, растворяя в себе сотни сарбазов, огибали тутовые рощи, заполняли сады. Поднялся ветер с моря, налетал на шатровый город, раздувал полотнища, сливая свой пронзительный свист со злобным ревом тигров. Судорожно метались багровые языки факелов, образовав огненное море, над которым неслись, как разъяренные дивы, черные клубы дыма. Ханы, и среди них Юсуф-хан и Булат-бек, в ужасе вскочили на коней и поскакали из смятенного Решта, сами не зная куда и зачем.
Потрясенный Иса-хан познал всю глубину горя, ибо любил Сефи, как сына. Он снял нарядные доспехи, словно отверженный, заперся в своем шатре и, несмотря на мольбы своей жены, не пошел утешать убийцу.
Из курильницы вился неровный фиолетовый дымок, с ним таяли часы сумрачной ночи. Игральные кости оказались под рукой, и Иса-хан, сам не замечая, беспрестанно подкидывал их. Он силился, но не мог осмыслить происшедшее, он хотел и не мог признать, что убийство Сефи – предопределение, занесенное в «Книгу судеб». В его глазах, помимо его воли, померк ореол шаха Аббаса, но об этом было страшно даже думать. Опустошенный, он подкидывал кости и прислушивался к шуму ветвей старого бука, который будто рассказывал притчу о льве, испугавшемся своей тени и умертвившем свою плоть.
Так проходила ночь печали и гнева. Но еще в сумерки, озаренные морем факелов, Эреб-хан затащил к себе ошеломленного Хосро-мирзу и сейчас пил с ним, роняя в вино слезы жалости. Эреб восхвалял неповторимого Сефи-мирзу. «О-о, клянусь Неджефом! – восклицал он. – Не будь убийцей Сефи сам рок, я прибег бы к самым изощренным пыткам, чтобы злодея постигло возмездие».
Таяли свечи, и кувшин уже лежал на скатерти. «Разве жестокость украшает властелина?» – размышлял Хосро. И он благоволил к родственному ему Сефи. Только осторожности ради он открыто не вопил о каре и предпочитал воспринимать Решт как еще один странный сон Гассана. Но он возликовал, когда шах Аббас днем не допустил его к себе и через Салар-хана, начальника Гиляна, велел передать: «Шах-ин-шах благосклонно принимает заверения Хосро-мирзы в преданности и готовности сразиться со всеми его врагами». «Нет, нет, – продолжал размышлять Хосро, – жестокость порождает уродство страха, а не красоту любви. Правители же должны быть любимы, ибо их сила в искренней признательности подданных. Пусть шах Аббас останется таким же могущественным, но у каждого хана в сердце закрылась дверь восхищения. Хорошо, народ не знает истины! Иначе из тысячей нашелся бы один, который во имя любви к светлому Сефи пустил бы стрелу в убийцу. Пресвятая богородица!.. О-о, несчастье спутало мои мысли!.. Аллах, не украшает ли правителя доброта? Нет? Но тогда что же украшает? Мудрость? Ты прав: надо быть жестоким, а казаться добрым!»
– Да наполнится чаша твоей судьбы, благородный Эреб-хан, милостями шах-ин-шаха! – и Хосро-мирза залпом опорожнил чашу.
Из нижнего шара часов никто не пересыпал песок в верхний. Время остановилось. Караджугай-хану оно не было нужно. Он никуда не поскакал и ни с кем не пил. Крепко сжав голову, сидел он на полу в покоях Гефезе, угрызаемый совестью. Неужели так низок Караджугай, что спасал себя? Видит аллах, нет! Спасал имя шаха! Но почему так горит в груди, словно отпил он раскаленной лавы? И глазам больно, будто попала в них слеза. Завтра он прибегнет к откровениям корана, чтобы познать истину. Сегодня он жертва сомнений, разъедающих душу, как ржавчина – железо.
И Караджугай покорно выслушивал упреки жены, хотя слова имели для него сейчас значение дождевых капель, стекающих по стеклу.
Ханум в отчаянии всплескивала руками. О, она бы нашла способ предупредить Лелу, они вместе помогли бы бежать прекрасному Сефи.
Караджугай не отвечал. Только два дня прошло, как отказался совершить он злодейство, а сегодня оно уже совершено. Два дня – два века!
Гефезе, накинув на себя белую чадру, скорбно отправилась к Лелу.
Стоял неумолчный гул. «Тысяча бессмертных», опустив копья, образовала стальную изгородь. Сами осатаневшие, телохранители с трудом сдерживали рвавшихся в шатровый город разъяренных мусульман, оглашавших рощу горестными восклицаниями: «Хай-хай!» Слуги и евнухи оттесняли от шатров прорвавшихся. Щелкали бичи, трещали палки, оставляя на спинах ропщущих иссиня-красные полосы.
Стоны в шатре Тинатин слились в один протяжный вопль, заглушающий наружный гул. Разрывая на себе одежды, царапая лица, наложницы, не зная о причастности шаха к убийству мирзы, голосили так, словно их разрывали на части.
Четыре исфаханских свечи в бронзовых подставках стояли по углам возвышения, покрытого голубым керманшахом. На белых розах, принесенных Гулузар, лежал Сефи. Тлен еще не коснулся его, блики свечей мерцали на высоком лбу, и казалось – мирза погружен в глубокий сон.
Гулузар предостерегающе прикладывала палец к губам, как бы моля не разбудить Сефи. С сухими главами, с белым лицом, она двигалась, как тень в зеркале, ничего и никого не видя. А рядом, забившись за груду мутак, весь дрожа, смотрел на отца маленький Сефи.
И вдруг он в испуге вскочил и бросился к Тинатин.
А Тинатин? Она словно окаменела. Она не чувствовала, как Нестан с распущенными волосами, по грузинскому обычаю, и в темном монашеском балахоне, подпоясанном грубым шнуром, нарядила ее в траурное одеяние, как распустила густые косы, как смочила лицо ледяной водой:
– Царевна Тинатин! Тебя ли я вижу в таком отчаянии? Или ты забыла долг перед несчастными сыновьями царевича Сефи? Взгляни на Гулузар, взгляни на маленького Сефи, что, цепляясь за твое платье, молит о защите! Или ты забыла о несчастных хасегах? Вспомни, как шах поступил со своими сыновьями: Ходабенде мирзой и Имам-Кули мирзой! Он ослепил их раскаленным железом! Как тогда убивались матери! За это шах и их покарал. Не подвергай опасности малолетних внуков. Или есть у них еще защита, кроме тебя? Вспомни еще Луарсаба, на кого думаешь его покинуть?
– Где Зулейка? – едва шевеля губами, спросила Тинатин.
– Я была у нее. Заперлась с Сэмом и на мой стук завопила, как безумная: «Не отдам, не отдам моего Сэма! Чем он может повредить шаху? Спасите, спасите моего сына! Пусть царственная Лелу защитит его!» Не помогли мои уговоры, не переставая твердит: пока ты не поклянешься защитить Сэма от шаха, не выйдет.
– Моя нежная сестра, пойди в дом к Зулейке, скажи: я осталась жить ради детей. Пусть Зулейка без страха придет с Сэмом и… простится с любимым.
Внезапно Тинатин отстранила подругу и резко отдернула парчовый занавес.
У входа в шатер-дворец на высоком древке билось по ветру знамя Ирана, и оранжевый лев будто грозил саблей обезумевшей. За Тинатин-Лелу бежали евнухи, белые и черные прислужники. Они содрогались при одной мысли, что сейчас царь царей повелит казнить дерзкую, посмевшую забыть хоть на миг, что шах Аббас не только «лев Ирана», но и тень аллаха на земле.
Впереди толпы евнухов, задыхаясь, несся Мусаиб. Но было поздно. Тигры уже загремели цепями, часовые сарбазы не успели преградить путь копьями, растерянно отступили телохранители – и… Тинатин проникла в шатер-дворец.
Она, столько лет трепетавшая перед шахом Аббасом, как травинка, сейчас, представ перед ним, воплотила в себе всю силу человеческого гнева.
– Кровожадный! Зачем стал ты убийцей своей крови?! – Лицо ее покрылось мертвенной бледностью, но от того глаза стали еще более черными, и в них, как в тучах, сверкнула молния. – Ты предал Иран. Кто будет царствовать посла тебя? Твои враги воспользуются твоим злодейством! Чем? Скажи, чем мой сын, так нежно любивший тебя, заслужил такую смерть? Ты струсил перед справедливым требованием правоверных выдать убийцу! Вот, вот он, страшный убийца! Смотрите на него! Смотрите сейчас! Завтра! В будущие времена! На нем кровь сына, безвинного и прекрасного! – И Тинатин ринулась на шаха и, совершая немыслимое, ударила его по щеке. – Я не страшусь твоей ярости, шах Аббас! Я возненавидела тебя, тиран!
И за долгую жизнь, которую они прожили вместе, они впервые как равные посмотрели друг другу в глаза. Он увидел отражение безмерной тоски и нарастающего бунта души, которую не повернут больше к нему ни богатства, ни пытки. Она – муку властелина, надругавшегося над своим величием.
Не выдержав ее долгого взгляда, он протянул к ней, как за милостыней, дрогнувшую руку.
– Лелу! Лелу! Во имя аллаха, не покидай! Я отомщу! Клянусь, отомщу убившему нашего сына, наследника моего царства! Лелу!
Лицо Аббаса конвульсивно передернулось, слезы потекли по осунувшимся щекам, но они вызвали в ней отвращение. Он робко коснулся ее траурного одеяния – и она отшатнулась:
– Прочь от меня! Больше нет у тебя верной Лелу! Я иду за своим сыном! Ты не спишь, мой мальчик! Нет! Нет! Ты убит! Но, Сефи, Сефи, ты слышишь меня?!
Мусаиб выступил из-за ковра и подхватил Лелу на руки.
– Велик шах Аббас! – выкрикнул евнух, поднимая Тинатин и как бы прося у неба заступничества. – Прости безумную! Все проходит, и это пройдет. Она рабыня твоей любви, и она снова будет украшением гарема.
Он склонился перед оцепеневшим шахом и, бережно неся Лелу, бесшумно вышел…
Но Мусаиб ошибся. Лелу больше не была покорной рабыней шаха, его любимой женой и советчицей. Была Тинатин – грузинская царевна из династии Багратиони, вновь обретшая крылья гордости и жаждущая мести! Она вырвалась от Мусаиба и метнулась к гудящей вокруг шатров толпе. Словно скинув цепи рабства, она неистовствовала, проклинала убийцу, требуя отмщения.
Подстрекаемые Тинатин, ринулись к ней персияне, и огненные волны факелов заплескались вокруг шатрового города, как вокруг острова. Яркий свет, раздвинувший так стремительно черные колонны мрака, подпирающие звездные выси, обрушился на чучело льва, стоящего на грубо сколоченных носилках, высоко поднятых дервишами.
В потоке колеблющегося света отчетливо вырисовывались фигуры полунагих дервишей с переброшенными через плечо звериными шкурами. Длинные спутанные волосы окаймляли их бледные лица, словно вырезанные из кости, и падали на обнаженную грудь. Каждый из четырех, одной рукой поддерживая носилки, другой указывал на шатер-дворец и в экстазе выкрикивал:
– О Аббас! О повелитель наш!
– О шах-лев! Ты обилие милостей!
– Ты, о лев избранный, рудник доброты и сострадания!
– О лев, мы принесем в жертву твоего спокойствия свою жизнь!
Простирая к мрачному небу руки, Тинатин осознала, что все эти люди, ищущие с пылающими факелами истину, никогда не обретут ее, как не может обрести слепец красоту утраченного им мира. Вес их возмущения был не больше веса соломинки на чаше злодеяния.