Навек заколдовавшее лицо.
Но, глаз твоих не повидав ни разу,
Я все-таки храню тебя от сглаза.
Но если мошка над тобой кружит,
Мне кажется, что коршун злой кружит.
Я – одержимость, что тебе не снилась.
Я – смута, что тебе не разъяснилась.
Я – сущность, разобщенная с тобой,
Самозабвенье выси голубой.
А та любовь, что сделана иначе,
Дешевле стоит при любой удаче.
Любовь моя – погибнуть от любви,
Пылать в огне, в запекшейся крови.
Бальзама нет для моего леченья.
Но ты жива – и, значит, нет мученья».
 

Свидание с матерью

 
Лишь издали на сына поглядела,
Лишь поняла, как страшен облик тела.
Как замутилось зеркало чела, —
Вонзилась в мать алмазная стрела.
И ноги онемели на мгновенье.
Но вот уже она в самозабвеньи
Омыла сына влагой жгучих слез,
Расчесывает дикий ад волос.
И каждый волосок его голубя,
Ощупывает ссадины и струпья,
Стирает пыль и пот с его лица
И гладит вновь, ласкает без конца.
Из бедных ног колючки вынимая
И без конца страдальца обнимая,
Мать шепчет: «Мой сынок, зачем же ты
Бежишь от жизни для пустой мечты?
Уже числа нет нашим смертным ранам,
А ты все в том же опьянеиьи странном.
Уже уснул в сырой земле отец,
Уже не за горами мой конец.
Встань и пойдем домой, пока не поздно!
И птицы на ночь прилетают в гнезда.
И звери на ночь приползают в дом.
А ты, бессонный, в рубище худом,
В ущельи диком, в логове змеином,
Считаешь жизнь, наверно, веком длинным,-
А между тем она короче дня.
Встань, успокойся, выслушай меня!
Не камень сердце. Не железо тело.
Вот все, что я сказать тебе хотела».
Меджнун взвился, как огненный язык.
– Мать! Я от трезвых доводов отвык!
Поверь, что не виновен я нисколько
Ни в участи своей, ни в жизни горькой.
Не приведут усилья ни к чему.
Я сам себя швырнул навеки в тьму.
Я так люблю, что не бегу от боли,
Взял эту ношу не по доброй воле.
Но эту птицу, – вольную, ничью, —
Из клетки я освободить хочу.
А ты мне предлагаешь строить клетку,
Иначе говоря – удвоить клетку.
Не приглашай же впредь меня домой.
Заманят умереть меня домой.
Оставь меня. Не заклинай. Не трогай.
Прости за все. Иди своей дорогой. —
И, лобызая пыль ее следа,
Он с матерью простился навсегда.
О жизнь – игрок, клятвопреступник вечный!
Едва зажжен светильник быстротечный
И синий дым взошел на краткий срок, —
И вот уже колеблет ветерок
Безропотное трепетное пламя.
Так, управляя нашими делами,
Играет небо пламенем души.
Остерегись же, смертный! Не спеши
Рубить узлы, которыми ты связан,
Губить любовь, которой всем обязан!
 

О том, как наступила осень
и умирала Лейли

 
Так повелось, что если болен сад,-
Кровавых листьев слезы моросят.
Как будто веток зрелое здоровье
Подорвано и истекает кровью.
Прохладна фляга скованной воды.
Желты лицом, осунулись сады,
А может быть, на них совсем лица нот.
Лист в золоте, но скоро пеплом станет.
Цветы пожитки чахлые свернули,
В кочевье караваном потянули.
А там, под ветром, на дороге той
Пыль завилась, как локон золотой.
Простим сады за то, что в опасеньи
Осенней стужи, гибели осенней
Бросают за борт кладь былой весны.
Изнеженные, как они больны!
Пьянеют лозы в сладостном веселыг.
Садовник их срезает, чтоб висели,
Как головы казненных удальцов
На частоколе башенных зубцов.
И яблоко, вниз головой вися,
Кричит гранату: «Что, не сорвался!»
Гранат, как печень треснувшая, страшен.
Он источает сок кровавых брашен.
Так осенью израненный цветник
На бранном поле замертво поник.
Лейли с престола юности цветущей
Сошла в темницу немощи гнетущей.
Кто сглазил молодой ее расцвет?
Кто погасил ее лампады свет?
Повязку золотую головную
Зачем Лейли сменила на иную?
И тело, в лен сквозной облачено,
Зачем само сквозит, как полотно?
Жар лихорадки тело разрушает,
Сыпь лихорадки тело украшает.
Лейли открыла матери, как друг,
Смертельный свой и тайный свой недуг.
«О мать! Что делать? Смертный час объявлен,
Ягненок лани молоком отравлен.
В кочевье тянет караван души.
Не упрекай за слабость, не греши.
Моя любовь? – нет, кровь на черной ране.
Моя судьба? – не жизнь, а умиранье.
Немая тайна так была нема,
И вот печаль достигла уст сама.
И так как с уст уже душа слетает,
Пускай тихонько, медленно растает
Завеса тайны. Если ты стара,
Прости мне, мать! А мне и в путь пора.
Еще раз обними меня за плечи.
Прости, прощай! А мне пора далече.
Вручаю небу душу оттого,
Что друга не встречала своего.
Сурьмой мне станет пыль его дороги,
Моим индиго – плач его тревоги,
Моим бальзамом – слез его бальзам.
О, только бы он волю дал слезам!
И я вздохну тогда-еще раз тайно
Над ним в благоуханьи розы чайной
И камфары. А ты мне саван дай,
Как для шахида, кровью пропитай
Льняной покров. Пускай не траур мрачный
Тот будет день, а праздник новобрачной.
Пускай невестой, не прервавшей сна,
Навек земле я буду предана.
Когда дойдут к скитальцу злые вести,
Что суждено скитанье и невесте,
Я знаю – он придет сюда рыдать,
Носилки с милым прахом увидать.
Он припадет в тоске к их изголовью.
Над горстью праха, что звалась любовью,
Сам бедный прах, он страшно завопит*
Из состраданья к той, что сладко спит.
Он друг, он удивительно мне дорог.
Люби его без всяких отговорок,
Как можно лучше, мать, его прими,
Косым, враждебным взглядом не томи,
Найди в бездомном нищем человеке
То сердце, что теряешь ты навеки,
И эту повесть расскажи ему, —
Твоя Лейли ушла скитаться в тьму.
Там под землей, под этим низким кровом
Полны тобой опять ее мечты.
На переправе, на мосту суровом
Она высматривает, где же ты?
И оборачивается в рыданьи,
И ждет тебя, и ждет тебя она.
Освободи ее от ожиданья
В объятьях с ней, в сокровищнице сна».
Сказавши все и кончив эту повесть,
Лейли рыдала, в дальний путь готовясь.
И с именем любимым на устах
Скончалась быстро, господу представ.
Мать на нее как всмотрится, как взглянет,
Ей кажется, что Страшный суд нагрянет.
Срывала с головы седой чадру
И растрепала кудри на. ветру.
Вопила, чтобы смерть переупрямить,
Все причитанья, что пришли на память.
По-старчески, склонившись к молодой,
Ее кропила мертвою водой.
Лежало тело дочери в бальзаме
Живой любви, омытое слезами.
И стон такой последний раздался,
Как будто то стонали небеса.
Старуха же в отчаяньи великом
Над камнем мертвой крови, сердоликом,
Все сделала, что приказала дочь,
И, проводив ее навеки в ночь,
Не жаловалась больше на кончину.
Не ужаснулась, что ушла из глаз
Жемчужина в родимую пучину.
О жемчуге забота улеглась.
 

Плач Меджнуна о смерти Лейли

 
«О роза! Ты увяла раньше срока.
Дитя, едва раскрыв глаза широко,
Закрыла их и крепко спишь в земле.
Шепни мне, как очнулась там, во мгле.
Где родинка на круглом подбородке?
Где черный глаз, где глаз газели кроткий?
Иль потускнел смарагд горячих уст?
Иль аромат волос уже не густ?
Так чьим очам твое очарованье,
Кто твой попутчик в дальнем караване,
По берегам какой реки, спеша,
Не кончила ты пиршества, душа?
Но как ты дышишь в подземельях ночи?
Там только змей мерцают злые очи,
Гнездиться только змей там вольны,
Не место там для молодой луны.
Иль, может быть, как клад, ушла ты в землю.
И я твоей подземной тайне внемлю
И, как змея, пришел тебя стеречь,
Чтобы, клубком свернувшись, рядом лечь.
Ты, как песок, взвивалась легче ветра,
И, как вода, ушла спокойно в недра,
И, как луна, земле теперь чужда, —
Что ж, так с луной случается всегда.
Но, ставши от меня такой далекой,
Ты стала всей моею подоплекой,
Совсем ушла, совсем ушла из глаз,
Но заново для сердца родилась.
Должно истлеть твое изображенье,
Чтоб вечно жить в моем воображеный!»
Сказал, и руки заломил, и вдруг
Затрепетал, сломав браслеты рук.
Со сворой всех зверей ушел оттуда.
И танцевал, и гнал вперед верблюда,
Мешая слезы горькие с песком,
О камень бился огненным виском,
И захотел он быть поближе к милой,
И с гор его потоком устремило
К могиле, где покоится Лейли.
Он подошел, склонился до земли,
И вся от слез могила стала влажной.
И хищники вокруг уселись важно,
Глаз не сводя внимательных с него.
И стало вкруг безлюдно и мертво,
И путник проходил возможно реже
Дорогой той, недавно лишь проезжей.
Так, буйствуя, печалясь и любя,
Он истязал и разрушал себя.
Так два-три дня провел он, горько плача.
Уж лучше смерть, чем жизнь его собачья.
И так он обессилел и устал,
Что, жизнь прервав, ее не дочитал.
Ладья его тонула в темных водах.
Да, наконец-то обретал он отдых.
 

Смерть Меджнуна

 
Размолотый на мельнице судьбы,
Он напоследок взвиться на дыбы,
Встать на ноги, раздавленный, пытался,
Но, как змея, с обрубком пе срастался.
Закрыл глаза, к нагой земле прильнув,
И молвил, руки к небу протянув:
«Внемли, создатель всех земных созданий,
Освободи мне душу от страданий,
Соедини с любимою женой
И воскреси изгнаньем в мир иной».
Так он сказал, могилу обнял нежно,
Всем телом к ней прижался безмятежно.
Сказал: «Жена!» – и перестал дышать.
И так остался навсегда лежать
На той последней темной переправе,
Что миновать никто из нас не вправе.
О ты, сидящий крепко на земле
Под крепким кровом в неге и тепле!
Вставай, не спи! Жилье твое не прочно,
Спешит поток разлиться в час урочный,
И рухнет каждый мост когда-нибудь.
Встань, не зевай. Гони верблюда в путь!
Земля есть прах. Расстанься с нею быстро,
Душа твоя истлеет малой искрой.
Без сожаленья растопчи свой сан,
Не знатным ты предстанешь к небесам.
Заранее мертво, что не навеки,
Не обожай того, что не навеки.
 

Племя Меджнуна узнает о его смерти

 
Так на могиле милой он лежал,
И весь огонь с лица его сбежал.
Так целый месяц тлел он на могиле
Иль целый год (иные говорили).
Не отходили звери ни на шаг
От мертвого. И спал он, словно шах
В носилках крытых. И охраной мощной
Вокруг стояли звери еженощно.
И кладбище травою заросло,
Сынам пустыни логово дало.
И, сторонясь встречаться с хищной сворой,
Про кладбище забыли люди скоро.
А тот, кто видел издали порой
Роящийся, подобно пчелам, рой,
Предполагал, что то паломник знатный
В тени перед дорогою обратной,
Надежно охраняемый, уснул,
Но если бы он пристальней взглянул,
Он увидал бы лишь нагое тело,
Что до предела ссохлось и истлело,
В чьем облике от всех живых частей
Была цела одна лишь связь костей.
Столь дорогой гиенам и шакалам,
Зиял костяк нетронутым оскалом.
Пока оттуда звери не ушли,
Запретным слыло кладбище Лейли.
Год миновал, и вновь ушли в пустыню
Все хищники, что стерегли святыню.
Сначала смельчаки, потом и все,
Путь проложив к таинственной красе,
Заметили и умилились слезно
Нагим костям, и мертвый был опознан.
Проснулась память, заново жива.
Пошла по всей Аравии молва.
Разрыли землю, и бок о бок с милой
Останки Кейса племя схоронило.
Уснули двое рядом навсегда,
Уснули вплоть до Страшного суда.
Здесь – клятвой обрученные навеки,
Там – в колыбели спят, смеживши век».
Прошел недолгий срок, когда возник
На той могиле маленький цветник,
Пристанище всех юношей влюбленных,
Паломников селений отдаленных.
И каждый, кто пришел тропой такой,
Здесь находил отраду и покой.
Могильных плит касался он руками,
Чтоб исцелил его холодный камень.
 

Из поэмы «Семь красавиц»
Перевод В. Державина

Бехрам находит изображения семи красавиц

 
В Хаварнак однажды прибыл из степей Бехрам,
Предался отдохновенью, лени и пирам.
Залами бесчисленными как-то он блуждал,
Дверь, закрытую в проходе узком, увидал.
Он ее дотоль не видел и не знал о ней;
Не входил в ту дверь ни ключник и ни казначей.
Тут не медля шах от двери ключ у слуг спросил.
Ключник тотчас появился, ключ ему вручил.
Шах открыл и стал на месте – сильно изумлен,
Будто бы сокровищницу там увидел он.
Дивной живописью взоры привлекал покой,
Сам Симнар его украсил вещею рукой.
Как живые, семь красавиц смотрят со стены.
Как зовут, под каждой надпись, из какой страны.
Вот Фурак, дочь магараджи, чьи глаза черны,
Словно мрак, и лик прекрасней солнца и луны.
Вот китайского Хакана дочерь – Ягманаз —
Зависть лучших дев Китая и твоих, Тараз.
Назпери, – ее родитель хорезмийский шах.
Шаг ее, как куропатки горной, легкий шаг.
В одеянии румийском, прелести полна,
Насринуш идет за нею – русская княжна.
Вот магрибского владыки дочь Азериюн,
Словно утреннее солнце, девы облик юн.
Дочь царей русийских – диво сердца и ума,
Счастье льет, сама счастлива, имя ей – Хума.
Дочь из рода Кей-Кавуса, чей отец – Хосрой,
Дурсити – нежна, как пальма, и павлин красой.
Этих семерых красавиц сам изобразил
Маг Симнар и всех в едином круге заключил.
А посередине круга – будто окружен
Скорлупой орех – красивый был изображен
Юный витязь. Он в жемчужном поясе, в венце.
Усики черны, как мускус, на его лице.
Словно кипарис, он строен, с гордой головой.
Взгляд горит величьем духа, ясный и живой.
Семь кумиров устремили взгляды на него,
Словно дань ему платили сердца своего.
Он же сладкою улыбкой отвечает им,
Каждою и всеми вместе без ума любим.
А над ним Бехрама имя мастер начертал.
И Бехрам, себя узнавши, надпись прочитал.
Это было предсказанье, речь семи светил:
«В год, когда воспрянет в славе витязь, полный сил,-
Он добудет семь царевен из семи краев,
Семь бесценных, несравненных, чистых жемчугов.
Я нс сеял этих зереп, в руки их не брал,
Что мне звезды рассказали, то и написал».
И любовь к семи прекрасным девам день за днем
Понемногу овладела молодым царем.
Кобылицы в пору течки, буйный жеребец —
Семь невест и льву подобный юный удалец.
Как же страстному желанью тут не возрастать,
Как же требованьям страсти тут противостать?
Рад Бехрам был предсказанью звездному тому,
Хоть оно пересекало в жизни путь ему,
Но зато определяло жизнь и вдаль манило,
Исполнением желаний звало и томило.
Все, что нас надеждой крепкой в жизни одаряет,
Силу духа в человеке удесятеряет.
Вышел прочь Бехрам, и слугам он наказ дает:
«Если кто из вас и прочих в эту дверь войдет,
Больше света белого не видать тому:
С плеч ему я без пощады голову сниму».
Стражи, слуги и вельможи – и никто другой
Даже заглянуть не смели в тайный тот покой.
Только ночь прольет прохладу людям и зверям,
Молча взяв ключи, Бехрам к заветным подходил дверям,
Отпирал благоговейно и, как в рай, вступал;
Семь изображений дивных созерцал.
Словно жаждущий, смотрелся в чистый водоем.
И, желаньем утомленный, забывался сном.
Вне дворца ловитвой вольной шах был увлечен,
Во дворце же утешался живописью он.
 

Бехрам и рабыня

 
Возжелал душой однажды шах Бехрам
Поохотиться по долам и горам.
Огненнокопытного в степь коня погнал он,
И в онагра первого, выстрелив, попал он.
Вровень с Муштари звездою в небе плыл Стрелец, —
Муштари достал стрелою царственный стрелец.
Оцепили всадники поле и упрямо
Весь табун онагров гнали прямо на Бехрама.
Шах на месте, льву подобно, притаясь, стоял.
Рыжий конь от нетерпенья прядал и плясал.
С тетивы Бехрам, как ливень частый, сыпал стрелы.
Чуть пускал стрелу – вторая в воздухе свистела.
Убегающих онагров стрелы настигали,
Настигая от полета, пламенем пылали.
Если есть онагр убитый и кувшин вина,
Полная огня жаровня алчущим нужна.
Дичь степную настигали за стрелой стрела
И без промаха пронзали, словно вертела.
Даже самых быстроногих шах не пропускал,
Настигал, и мигом им он ноги подсекал.
Шах имел рабу, красою равную луне;
Ты такой красы не видел даже и во сне!
Вся – соблазн, ей имя – Смута, иначе – Фитне.
Шах в любви к Фитне веселье черпал, как в випе.
А когда она на руде, как никто, играла,
С неба вольных птиц спускаться наземь заставляла.
На пиру, после охоты, за ковшом вина
Шах Бехрам любил послушать, как поет она.
Стрелы – шахово оружье. Струны – стрелы девы.
Стрел острей в сердца вонзались сладкие напевы.
Стадо вспугнутых онагров показалось там,
Где земля сливалась с небом. И погнал Бехрам
Скакуна; как лев пустыни, яростен и рьян,
Шах летел, крутя в руке легкий свой аркан.
На кольцо он спусковое положил стрелу,
Щелкнул звонкой тетивою и пустил стрелу.
В бок онагру мчащемуся та стрела вошла,
И, целуя прах, добыча на землю легла.
За короткий срок он много дичи подстрелил;
А не стало стрел – арканом прочих изловил.
А рабыня, отвернувшись, поодаль сидела,
От похвал воздерживалась – даже не глядела.
Огорчился шах, однако до поры сдержался.
Вдруг еще онагр далеко в поле показался.
«Узкоглазая татарка[59]! – шах промолвил ей. —
Что не смотришь, что не ценишь меткости моей?
Почему не хвалишь силу лука моего?
Иль не видит глаз твой узкий больше ничего?
Вот – онагр, он быстр на диво; как поймать его?
От крестца могу до гривы пронизать его!»
А рабыня прихотливой женщиной была,
И упрямой, и болтливой женщиной была.
Молвила: «Чтоб я дивилась меткости твоей,
Ты копытце у онагра с тонким ухом сшей».
Шах, ее насмешки слыша, гневом пламенел.
Он потребовал, подобный ветру, самострел.
И на тетиву свинцовый шарик положил.
В ухо шариком свинцовым зверю угодил.
С ревом поднял зверь копытце к уху на бегу,
Вырвать он хотел из уха жгучую серьгу.
Молнией, все осветившей, выстрел шаха был.
Он копыто зверя к уху выстрелом пришил.
Обратясь к рабыне: «Видишь?» – он спросил ее.
Та ответила: «Ты дело выполнил свое!
Ремесло тому не трудно, кто постиг его.
Тут нужна одна сноровка – только и всего.
В том, что ты сейчас копыто зверя с ухом сшил, —
Лишь уменье и привычка – не избыток сил!»
Шаха оскорбил, озлобил девушки ответ.
Гнев его блеснул секирой тем словам вослед.
Яростно ожесточилось сердце у него,
Правда злобною затмилось в сердце у него.
Властелин, помедли в гневе друга убивать,
Прежде чем ты вновь не сможешь справедливым стать.
«Дерзкую в живых оставлю – не найду покоя.
А убить! – женоубийство дело не мужское.
Лишь себя я опозорю», – думал гневный шах.
Был у шаха полководец, опытный в боях.
Шах сказал: «Покончи с нею взмахом топора —
Женщина позором стала моего двора.
Нам же дозволяет разум кровью смыть позор».
Девушку повез вельможа в область ближних гор.
Чтобы, как нагар со свечки, голову ее
С тела снять, привез рабыню он в свое жилье.
Дева, слезы проливая, молвила ему:
«Если ты не хочешь горя дому своему,
Ты беды непоправимой, мудрый, не твори.
На себя моей невинной крови не бери.
Избранный и задушевный я Бехрамов друг,
Всех рабынь ему милее я и всех супруг.
Я Бехраму услаждала на пирах досуг,
Я вернейших разделяла приближенных круг.
Див толкнул меня на шалость – дерзок и упрям…
Сгоряча, забыв про жалость, приказал Бехрам
Верную убить подругу… Ты же два-три дня
Подожди еще! Сегодня не казни меня.
Доложи царю обманно, что раба мертва.
Коль обрадуют владыку страшные слова, —
О, убей Фитне тогда же! Жизнь ей не нужна!
Если же душа Бехрама будет стеснена
Горем, то меня минует смертная беда.
Ты ж избегнешь угрызений совести тогда,
Кипарис судьбы напрасно в прах не упадет.
Хоть Фитне теперь ничтожна, но – пора придет —
За добро добром стократно возмещу тебе я!»
Молвив так, сняла рабыня ожерелье с шеи,
Семь рубинов полководцу отдала она;
Подать с целой части света – каждому цепа;
Дань с Омана за два лета[60] – полцены ему.
Полководец внял совету мудрому тому, —
Воздержался от убийства, пощадил Фитне.
Молвил: «Будешь в этом доме ты служанкой мне.
Ни при ком Бехрама имя не упоминай.
«Наняли меня в служанки», – дворню уверяй.
Данную тебе работу честно исполняй.
О тебе ж я позабочусь – не забуду, знай!»
Тайный договор скрепили, – жизнью поклялись;
Оп от зла, она от ранней гибели спаслись.
Пред царем предстал вельможа через восемь дней.
Стал Бехрам у полководца спрашивать о ней.
Полководец молвил: «Змею я луну вручил[61]
И за кровь ее рыданьем выкуп заплатил».
Затуманились слезами шаховы глаза,
И от сердца полководца отошла гроза.
Он имел одно поместье средь земель своих —
Сельский замок, удаленный от очей мирских.
Стройной башни над холмами высился отвес,
Омываемый волнами голубых небес.
Шестьдесят ступеней было в башенной стене,
Кровля башни подымалась к звездам и луне.
С сожаленьями своими там наедине
Постоянно находилась бедная Фитне.
В том селении корова родила телка,
Ласкового и живого принесла телка.
А Фитне телка на шею каждый день брала;
За ноги держа, на башню на себе несла.
Солнце в мир несет весну[62] – и несет тельца,
А видал ли ты луну, что несет тельца?
Дева сребротелая, хоть и с малой силой,
Каждый день тельца на кровлю на себе вносила,
За шесть лет не покидала дела. Наконец
Стал быком шестигодовым маленький телец.
Все же дева с телом розы, легче лепестка,
Каждый день наверх вносила грузного быка.
Бык жирел, но шею ей груз не тяготил,
Потому что и у ней прибывало сил.
С полководцем тем сидела раз наедине
Узкоглазая – с душою смутною – Фитне;
И четыре крупных лала – красных, как весна,
Из ушных своих подвесок вынула она.
Молвила: «Ты самоцветы ценные продай
И, когда получишь плату, мне не возвращай;
Накупи баранов, амбры, розовой воды,
Вин, сластей, свечей, чтоб ярко осветить сады.
Из жарких и вин тончайших, амбры и сластей
Пиршественный стол воздвигни в замке для гостей.
Как приедет к нам властитель, ты встречать поди,
На колени стань пред шахом, на землю пади;
Под уздцы коня Бехрама хоть на миг возьми!
Душу распластай пред шахом – позови, прими!
Нрав хороший у Бехрама – ласковый и вольный.
Если склонится к мольбам он, будем мы довольны.
Здесь на башне, достающей кровлей небосвода,
Мы Бехраму стол поставим – молока и меда.
Если замысел удастся, то клянусь тебе:
Ожидает нас великий поворот в судьбе».
Полководец самоцветов брать не захотел,
Ибо тысячу таких же ценностей имел.
Из казны своей он денег, сколько надо, взял.
Все, потребное для пира, скоро он достал:
Яства царственные: птицу, рыбу, и барана,
И ягненка, и корицу, перцу, и шафрана,
И рейхан, и вин тончайших – украшенье пира,
Чтоб суфрэ благоухало – сласти, амбру, мирру —
Все купил, все изготовил. И остался там
Ожидать, когда на ловлю выедет Бехрам.
В дни ближайшие, с престола, юный шах
Снарядился поохотиться в горах,
Но пред тем, как дичи в поле настрелял,
Дичи собственной добычей – сам он стал.
В то селенье легкий конь его понес,
Царь увидел башню, вставшую до звезд.
Не селенье, – а прибежище услад;
Тень над тенью, веет ленью свежий сад,
Шелестит листва густая – тешит взгляд.
Шах воскликнул: «Это чье? Кто так богат?»
Чуть селения владетель это услыхал, —
Он же у Бехрамова стремени стоял, —
На колени пал, и землю он облобызал.
«Ласковый к рабам владыка! – шаху он сказал. —
Здесь моя земля. Тобою мне она дана.
Пала капля из фиала твоего вина
В дом раба, и благом стала для него она.
Коль тебе пришлась по сердцу тень и тишина
Моего угла простого, тем возвышен я!
Ты с простыми – прост. Природа – счастлива твоя.
Я молю: войди в калитку сада моего!
Старому слуге не надо больше ничего.
Вот – построил я в поместье, подаренном мне,
Башню, возносящуюся куполом к луне.
Башня эта вертоградом вся окружена.
Если шах на башне выпьет моего вина, —
Звезды прах у входа в башню будут целовать,
Ветер амброй вдоль покоев будет провевать,
Муха принесет мне меду, буйвол – молока!»
Понял шах: чистосердечны речи старика;
Молвил: «Быть по-твоему! Нынче ж я приду
Пировать после охоты у тебя в саду».
И Бехрам со свитой дальше в поле ускакал.
Приказал хозяин слугам чистить медь зеркал,
Все проверил, был порядок всюду наведен.
Словно рай, коврами кровлю изукрасил он;
Из диковинок индийских – лучшие достал,
Из китайских и румийских – лучшие достал,
И – ковер к ковру – на землю прямо разостлал,
Как песок, по ним рассыпал адамант и лал.
Вот, ловитвой насладившись, подскакал Бехрам,
И скакун хуттальский шаха прыгал по коврам,
Шах на верхнюю ступеньку лестницы встает.
Видит – купола над башней несказанный взлет.
Свод высок, – от Хаварнака он свой род ведет,
Пышностью он попирает звездный небосвод.
Уж суфрэ благоухает розовой водой,
Амброй, винами и манит сладостной едой.
И когда Бехрам свой голод сладко утолил,
Начал пир и вкруговую винный ковш пустил.
А когда он пить окончил гроздий алый сок,
Капельки росы покрыли лба его цветок.
Молвил он: «О, как радушен ты, хозяин мой!
Чудно здесь! Твой дом обилен, как ничей иной.
И настолько эта башня дивно высока,
Что арканом ей обвили шею облака.
Но на шестьдесят ступеней этой высоты