— Твое доверие меня иногда сокрушает. Свет скажет, что я был низок — низок, как визжащий хорек, который мчится туда, куда его направляет похоть.
Она улыбнулась:
— Ты был сдержан и позволил пройти стольким годам, сколько было возможно. Я была готова принять тебя на моей свадьбе. Ты же прислал взамен себя пустое блюдо. А что до света, так существуют правда внутренняя и правда наружная. Наша правда — внутренняя. Я убедилась в твоей надежности и верности мне. И нас нельзя уничтожить, если только один из нас не позволит другому уйти.
Он поцеловал ее руки, совсем нагие, когда она встречалась с ним, обремененные тяжелыми кольцами, когда она сидела на троне рядом с Горвендилом.
Итак, в Эльсиноре, пока зима приближалась следом за золотыми днями снятия урожая, король мог обратиться к делам домашним. И в роковой день, в день обнаженного косого света, названный Днем Всех Святых, он призвал брата на аудиенцию с глаза на глаз.
— Моих ушей достигли слухи, — начал король, — что ты навещаешь Эльсинор чаще, чем мы встречаемся как братья и боевые товарищи.
— У тебя для твоих забот есть целое королевство, а у меня только мои захирелые поместья здесь, в нашем родном краю. Но пока не собирается совет знати и не созывается тинг, я не хочу навязываться с советами.
— Твои советы и открытая поддержка много значат для престола. После принца ты стоишь к нему ближе всех…
— Но принц, по общим отзывам, здоров и, если оставить в стороне его капризный нрав, очень одарен.
— Одарен-то одарен, но скандально отсутствует.
— Хамблет пополняет свое образование в державе императора, нашего августейшего союзника, дабы быть более готовым управлять, когда настанет время. Но ты не стар, а в роду нашего отца все отличались завидным здоровьем.
— Увы, не всякий благородный датчанин умирает от дряхлости. Некоторых торопят. Я часто чувствую боль в спине и вялость, но не важно. А кто тебе сказал, что принц одарен?
Фенгон колебался лишь миг и тут же решил, что честный ответ ничем не опасен.
— Его мать и твой камерарий с большой любовью говорят о его благородных способностях.
— Естественная любовь и расчетливая лесть — вот основа их мнения. Мой сын для меня тайна.
— Хотя у меня нет признанных детей, мне кажется, брат, что между отцом и сыновьями всегда так. Мир сына отличен от мира отца хотя бы тем, что в нем властно присутствует отец. То же можно сказать о старших и младших братьях. Ты ясно видишь свои цели, а я между мной и ими всегда вижу перед собой тебя.
Широкое лицо Горвендила с чопорным маленьким ртом на краткий момент отразило попытку разобраться в этих выкладках, ища в них скрытую дерзость. Но его заботило другое, и он не дал себя отвлечь.
— Королева… ты часто с ней беседуешь.
Фенгон, насторожившись, нарочно принял еще более легкий тон. Он ощущал себя странно невесомым, будто все его чувства встали на цыпочки.
— Мои рассказы о дальних странах немного скрашивают однообразие ее дней. Ее натуре свойственен интерес к приключениям, но королевские обязанности заглушают его.
— Летом она ездила со мной в Сконе.
— И наслаждалась путешествием по-королевски. Она говорила, что тобой восхищались и ты заслуживал этого восхищения.
— Она много говорит обо мне?
— Почти только о тебе.
— И в каком духе?
— Милый мой старший frater, ты давишь на меня, будто я соучастник твоего брака. Весной после своего возвращения она с обожанием говорила о твоей образцовой добродетельности и тяжко завоеванной власти, о твоей любви к своим подданным, на которую они, естественно, отвечают такой же любовью.
— По ее мнению, с моей стороны глупо любить Данию так ревностно. Она считает, что я слишком близко принимаю к сердцу старинное понятие, что добродетель должна истекать от Бога через короля, иначе народ будет страдать и опускаться все ниже, пока все взаимные обязательства не будут отвергнуты, и останется только животный эгоизм или дикарская анархия. Король — это солнце, согревающее страну. Если что-то в нем не так, его лучи искривляются. Урожай гибнет на корню, а зерно, которое удается засыпать в закрома, поражает гниль.
Столь грандиозные образы вызвали у Фенгона искушение оборониться от них улыбкой, спасая свой разум, отражая слова, разбухшие от самовосхваляющих суеверий. Королевская власть свела Горвендила с ума. А Молот нанес новый удар:
— Я часто недоумеваю, брат, почему ты не женишься?
— Жениться? Мне? Темой нашей встречи как будто становится брак?
— Мы еще далеко нашу тему не исчерпали. Но наберись терпения и прибереги свои улыбки. Лена с Оркнейских островов, которую ты взял в жены, когда мой брак указал тебе дорогу, и которую я видел и счел весьма удачной спутницей для такого мечтателя и фантазера, как ты; умерла безвременно. И десятилетиями с тех пор ты, полный сил, изъездил континент, где подходящих невест хоть отбавляй, но пренебрег своим ясным долгом перед нашим родом и Данией. Ты не сыграл своей роли в расширении наших связей. Вот и теперь дочь шотландского короля, как сообщают мне послы, пышет здоровьем, умна и аппетитно молода: крепкое звено между нашими дворами зажало бы Англию в щипцы, словно орех.
Фенгон все-таки неосмотрительно засмеялся:
— Я был бы счастлив увидеть Англию в щипцах, но только не в таких, у которых одной ручкой будет моя жена, согласно твоему требованию. Я не желаю никакой жены. У меня уже не тот возраст. Я старый воин, привыкший к дружеским мужским запахам.
— Ты не желаешь жены? Как так? Или ты извращен?
— Не более, чем ты, брат. И даже менее, поскольку не сделал себя королем, взяв девушку против ее воли.
— Против воли? Геруте тебе так сказала?
— Нет. Я сам пришел к такому выводу. Еще тогда, и избежал присутствия на твоем торжестве, таком же зверином, каким было изнасилование Селы, перед тем как ты ее убил.
— Села была бичом наших берегов, — невозмутимо сказал Горвендил, настороженно глядя удлиненными глазами. Белкам королевских глаз была присуща рыбья стеклянность, гармонировавшая с лягушачестью его безгубого, неумолимо сжатого рта. Фенгону не следовало выдавать свой гнев, защищая девочку-невесту, давно исчезнувшую в прошлом, да к тому же она, возможно, дала свое согласие более охотно, чем призналась своему любовнику. Его рыцарственность предала его. Когда он ринулся атаковать, равновесие между братьями нарушилось не в его пользу.
— Быть может, ты не желаешь жены, — тяжело сказал Горвендил, угрюмо уверенный в своей позиции, — потому что у тебя уже есть вроде как жена — жена другого мужчины. Ничего не говори, Фенгон. Придумывай сказочку вместе со мной. У хорошего и верного короля есть странствующий брат, который наконец является в его замок, устав от бесплодного рыскания по свету, и в своем озлобленном безделии соблазняет королеву при пособничестве коварного, впавшего в детство камерария. Месяц за месяцем прелюбодей и прелюбодейка удовлетворяли свою похоть, которой нет названия, в тайном убежище, которое предоставил им сводник-камерарий из враждебности к королю, зная, что тот намерен отнять у него его доходный пост. Я спрашиваю тебя, как моего любящего брата и члена совета моей знати: как должен поступить этот столь тяжко оскорбленный король, блюститель Господних заповедей и защитник своего дома?
Фенгон ощущал сверхъестественный подъем, каждый его нерв омывался успокаивающими, очищающими водами кризиса. Под ним разверзлась бездна, но была она не глубже его собственной смерти, которую все равно предстояло претерпеть. Точно в рукопашном бою с турком или сарацином, эльзасским наемником или пизанцем, он мгновенно осознал все аспекты ситуации, и многоцветный мир сохранил только несколько первично четких тонов: белый цвет жизни, красный цвет крови и контрудара, черный цвет смерти. Фенгон отозвался:
— Этому королю следует сперва подвергнуть пытке наушников, которые явились к нему с такой нелепой и неправдоподобной историей, чтобы убедить их взять назад свой навет и сознаться во лжи.
— Моего самого осведомленного наушника нельзя пытать, потому что его здесь нет. Он вернулся к себе в Калабрию. Наши ледяные осенние ночи напугали его предзнаменованием еще более студеной зимы, и он предал тебя за безопасное возвращение в родной солнечный край.
Фенгон молчал, но чувствовал, что его побагровевшее лицо говорит за него. Много лет дипломатии породили в нем чрезмерную уверенность в своем обаянии в способности внушать верность, особенно юношам и чужестранцам. Языковые ограничения создали фальшивую близость, фальшивое дно в душе, которая, он думал, открыта ему. Он бы доверил Сандро свою жизнь. И доверил! Crepi il lupo! [14]
Горвендил начал расхаживать по аудиенц-залу, попирая ногами шкуры волков и медведей, упиваясь своей властью над положением вещей, давая волю мстительному пренебрежению.
— Не вини одного Сандро: много глаз видело, много языков болтало. Даже мои собственные инстинкты, которые, я знаю, по твоему с Геруте мнению, совсем затупились под тяжестью короны, предупреждали меня, что чего-то недостает, вернее, что-то прибавилось. Она вела себя со мной по-другому — более несдержанно, словно стараясь искупать менее важными знаками внимания и признания необходимость хранить главный секрет. Она стала — тебе больно это слышать? — более пылкой, а не менее, как предположила бы простая порядочность. Она продолжала тлеть и вдали от огня. Огня вечной погибели, сказали бы нам священники — священники, которые познают плоть по книгам и в багровом свете исповедальни, но не вживе, подобно нам, — как обоюдоострый инструмент, грозу и затишье, питательный родник и погубительницу разума. Геруте не порочна, — продолжал Горвендил, играя с ними, всего лишь марионетками у него в мыслях. — Она не упивается тем, что покрыла позором мою честь, которая едина с честью Дании. Наше брачное ложе все еще для нее свято, пусть она и осквернила его. Ее горе оборачивалось пользой для меня, хотя сначала я не подозревал причины. Было что-то… сказать «прогнившее» слишком грубо… но перезрелое и в ней, и в ее ласках.
«Он хочет, чтобы я заговорил о ней, — вдруг понял Фенгон. — Описал ее словами, столь же бесстыдными, как прелюбодейку, предающуюся разврату, томящуюся сознанием вины, переворачивающуюся с боку на бок, лакомый кусочек в пахучем соусе, сладчайший! Ее ноги раскинуты, открывая ее волосатую адскую дыру… Только так мог Горвендил посредством своего брата владеть ею и в те часы, которые она крала для себя». Оглядываясь на обрызнутые солнцем месяцы запретной страсти, Фенгон вспомнил игру отраженного водой света в их круглой комнате и снаружи на озере, и девичий голос Геруте, кокетничающей в восторге от его подарков, и ее зрелое розовое великолепие, прильнувшее к нему, словно ища укрытия в миг капитуляции. «Защити меня!» — умоляла она.
Фенгон все еще молчал и только не спускал глаз с брата, а король рыскал по залу в надменном возбуждении хищника, от которого не спастись. Горвендил понял, что его брат не будет делиться обнаженной добычей и впал в раздражение. Он сардонически упрекнул:
— Ты не предлагаешь мне совета.
— Я не могу быть сразу и обвиняемым и судьей. Однако не забывай, что престолы опрокидываются ими же вызванными сотрясениями. Под твоей властью, как и под любой другой, Дания бурлит из-за замеченных зол и возможных выгод. Тех, кто процветает при установленном порядке, всегда много меньше, чем тех, кто возлагает надежды на новый.
— Ты смеешь читать мне наставления, нарушитель мира моего дома, погубитель чистоты моего брака, подчинивший своей гнусной похоти, смердящей чужеземными борделями, волю моей добродетельной королевы? Ты всегда уступал мне во всем, Фенгон, — грязная завистливая тень, менее удачливый в состязаниях, менее сильный, менее честный, менее прилежный, менее любимый нашими наставниками-священниками и нашим отцом. Да, я утверждаю это, пусть Горвендил и старался дать нам равные посты в Ютландии, словно в битвах мы совершали равные подвиги, показывали равную смелость и военную сметку.
Фенгон, уязвленный, прикоснулся к округлой рукояти своего меча, отполированной частым употреблением.
— Я был менее жестоким, чем ты, — сказал он, — менее усердным разорителем беззащитных норвежских селений на побережье, но стою на том, что ни в находчивости, ни в храбрости тебе не уступал.
Удлиненные глаза Горвендила заметили его движение.
— Ты берешься за меч? Хочешь напасть на меня? Так давай же, брат, вот моя грудь, укрытая только бархатом. Ты не можешь ранить меня страшнее, чем уже ранил, околдовав и пронзив мою столь добродетельную на вид королеву!
«Его старый прием с обнажением груди, — думал Фенгон. — За занавесами могут прятаться лучники. Или они притаились в нишах, готовясь превратить меня в дикобраза, стоит мне сделать шаг к его величию».
— Ты всегда был гнусен сердцем, — задумчивым тоном воспоминаний продолжал король, когда ладонь его брата соскользнула с гладкой рукояти. — Неизбежная зависть ко мне толкала тебя на мрачность, на противоестественное копание в себе и фантазии, в которые ты старался запутывать других, принадлежащих к более слабому, более впечатлительному полу. Ты превращал женщин в идолов и тем самым искал унизить их, зная, что твои восторги поддельны, будучи порождением грязных трусливых лихорадок. Бедная Лена, выросшая среди этих безлесых островных пустошей, усаженных древними могильными камнями, была, благодаря собственной оторванности от реальности, самой подходящей жертвой для твоего порабощающего фантазирования. О ее смерти ходили самые черные слухи — о поруганиях, которым ты подвергал ее невинность, но я им никогда не верил. Я верил, что ты любил Лену, насколько ты вообще способен любить кого-то, кроме исчадий своего прокаженного воображения. Почему ты ненавидел меня, Фенгон? У нас были одни родители, одно суровое воспитание. Я же обрел свое превосходство назло тебе. Ты мог бы греться в лучах моей славы рядом со мной, почти равный мне честью, а не марать отдаленнейшие пределы христианского мира своими извращенными томлениями и гордостью экспатрида, проматывая свою жизнь среди еретиков и сибаритов.
— Я не питаю к тебе ни малейшей ненависти, — сказал Фенгон. — Как мир ни старается раздуть тебя, мне ты кажешься странно ничтожным. И сейчас, во время этой нашей встречи, — болтливым и утомительно скучным. То, что ты, по твоему убеждению, знаешь, отнюдь не правда, но поступай исходя из нее, как знаешь. Как ты ответишь на свой вопрос, касающийся гипотетической сказочки?
— Смерть предателю камерарию для начала, — объявил Горвендил.
— Его седины и долгие годы верной службы взывают к милосердию.
— Они взывают против милосердия, усугубляя его преступление. Зло, долго замышляемое, становится злом вдвойне. Смерть под пыткой и четвертование. Ну а злодей брат…
— Который подавлял тысячи злодейских мыслей…
— …заслуживает уничтожения, но ему будет даровано вечное изгнание. Казнь того, чья кровь одна с кровью короля, может внести смуту в простые умы тех, кто верит в нашу божественность. Изгнание более действенно, чем казнь, обрекая преступника на более длительный срок сожалениям и зависти; его даже можно счесть милосердием по отношению к тому, кто сам обрекал себя долгой ссылке и, подобно Сатане, предпочитал укрыться в утробе земли, лишь бы не терзать свои глаза созерцанием сияющего блеска своего победителя и законного господина.
— Фи! А королева?
Горвендил уловил напряжение в голосе брата и улыбнулся. Этот безгубый рот, так часто сомкнутый в хладнокровном бесповоротном решении, теперь расползся, приподнял щеки, затряс завитками скудной бороды.
— Королева, жалкий любострастник, принадлежит королю, чтобы он поступал с ней, как ему заблагорассудится. Когда в туманах правили наши праотцы, сажание на кол считалось достойной карой за преступления, такие, как ее. Йормунрект, повествуют барды, приказал прибить Сванхидр кольями к земле и затоптать копытами диких коней за ее предполагаемую измену.
— Ее обвинили ложно, и началась смута, повествует легенда дальше. Покарай взамен меня, сожги заживо или покарай себя. Ведь твои пренебрежение и презрительное равнодушие понудили нежную женскую душу Геруте искать утешения.
— Королева — моя, как бы гнусно ты ни использовал ее и как бы ты ни чернил брак, о котором она говорила лишь то, что льстило тебе и извиняло ее мерзкое кровосмесительное падение. Смирись с ее потерей, Фенгон, как и с потерей своей доброй славы. Во имя истины и порядка вы оба должны понести кару. Я позабочусь, чтобы твои поместья в Ютландии были конфискованы, а всякие права на королевские прерогативы уничтожены.
— Прерогативы, которые по праву наследства принадлежат Геруте больше, чем тебе, — перебил Фенгон.
Горвендил отмахнулся от этого аргумента.
— Ты будешь скитаться нищим бродягой, Фенгон, а клеймо стыда и коварства, каким наградят тебя мои наемные языки, превратят твоего будущего убийцу в героя. Ты будешь ниже грязи, потому что у грязи нет имени, чтобы его опозорить. Гори, если уж хочешь гореть, от мыслей, что прекрасная Геруте все еще жена мне, как бы ни терзали и ни удручали ее те шипы раскаяния у нее в груди, которые помогут ее изъязвленной душе петь на Небесах по завершении всех наших ничтожных испытаний.
Его мысли продвинулись дальше. Фенгон чувствовал, что в удлиненных ледяных глазах брата он не более чем комар, которого прихлопнут… уже прихлопнули, и он уже всего лишь крохотный мазок на этой странице истории. Горвендил снисходительно объяснил ему:
— Былым хитроумным способам отмщения в нашей христианской эре места нет; ее судьба останется той же, какой оставалась тридцать лет: быть моей неизменной супругой. Ты ошибаешься во мне, мой кровосмесительный завистливый брат, если думаешь, будто я уступаю тебе даже в любви к Геруте. Но моя любовь так же тверда и чиста, как твоя распутна и лишена корней. Хотя ты низок, опоры снизу у тебя нет, моя же широка, как вся Дания. Ха!
Горвендил одержал верх почти с таким же торжеством, с каким отрубил ступню короля Коллера. Фенгон ощущал, как его кровь неудержимо хлещет из раны. Быть разлученным с Геруте… После какого-то срока горя и раскаяния ее податливая добросердечная натура вновь найдет убежище в муже, а ее слабая плоть и кроткий разумный дух вернут ему все, что принадлежало ее любовнику. Этот царственный мясник разделал его до самой сердцевины — до беспомощного бунта. Пока. Выпотрошенный так, что не осталось и тени надежды, Фенгон почувствовал, как его душа перешла от свойственной людям смешанности к твердокаменности воинства Дьявола, зачерненная слепой клятвой не сдаваться. Он отрывисто поклонился:
— Так я жду твоего решения.
— Подожди в молчании. Государственные заботы, прием польского посольства призывают меня сейчас к более широким и более достойным делам, чем это тройное предательство, которое поистине надрывает мне душу. Я не черпаю ни малейшей радости из мысли, что все мужчины — помои и женщины тоже и что королевские любовь и милости порождают сладострастную неблагодарность.
— Молю тебя, благочестивый мой брат, посади меня на кол, если так тебе угодно, но пощади голову услужливого старика и избавь королеву от публичного позора, оставив придуманные тобой наказания в тайне. Она всегда так невинно гордилась своим положением лелеемой дочери Родерика.
— Только я решаю, о чем оповещать, а о чем нет, и любые твои суждения о королеве — это подлая наглость. Я ведь тоже ее знаю, не забывай. Я поклялся у алтаря лелеять ее. Больше не говори со мной. Я проклинаю тебя, брат, и чудовищную шутку, которую сыграла природа, дав нам появиться на свет из одной утробы.
Выйдя из аудиенц-зала, он увидел, как всколыхнулся занавес возле двери, и не прошел и десяти шагов по пустой аркаде, как рядом с ним оказался хрипло дышащий Корамбис. Старик слышал все и был вне себя от ужаса. Зеленая коническая шляпа исчезла с его головы, и седые волосы дыбились вокруг лысины, словно разбегаясь в панике. Лихорадочные красные пятна на пергаментных щеках выдавали отчаянное волнение, однако его голос, его главный инструмент, во всей полноте обрел былой тембр, юношески настойчивую дикцию, воскрешенную шоком.
— Он будет сидеть за обедом три часа, — сказал он, словно продолжая стремительный разговор. — Поляки пьют усердно и долго ходят вокруг да около, прежде чем перейти к делу. Он отяжелеет от вина. И не сочтет нужным тотчас же разделаться с нами и с королевой, настолько он убежден в незыблемости своей власти. И, готов спорить, он отправится вздремнуть в яблоневом саду, как обычно. С тех пор как годы начали давать о себе знать, у него вошло в незыблемую привычку предоставлять своим бдительным глазам и мозгу отдых от просьб горожан и придворных, посвящая час, а если удастся, то и два дневному сну с апреля по октябрь и даже в ноябре, которому только что положил начало День Всех Святых, побеждая наступающие холода с помощью мехов, или толстых шерстяных тканей, или колпака плотной вязки на голове, хотя в летние жары этого не требуется…
— Да-да. Что дальше? Меньше говорено, больше сказано, Корамбис. Здесь нас могут увидеть и подслушать.
— …в беседке, бельведере или миловиде, как сказали бы другие, или под навесом, построенным для этой скромной цели из нетесаных бревен и досок, почти не тронутых рубанком, возле южной стены среднего двора, чтобы использовать тепло нагретых камней, в яблоневом саду по эту сторону рва, но по ту сторону стены среднего двора, как я уже сказал, в любую, кроме самой уж скверной погоды, даже во время дождя, но только без сильного ветра, так его величеству нравится воздух яблоневого сада, весной белый от цветочных лепестков, гудящий пчелами, а потом в густой зеленой тени, а теперь благоухающий осыпавшимися плодами и осами, что питаются паданцами…
— Ну, говори же, Бога ради!
— Там он будет спать один, никем не охраняемый.
— А, да! И вход?
— Единственная винтовая лестница, такая тесная, что два человека не могли бы на ней разминуться, ведет из покоев короля к узкой двери, ключи от которой есть лишь у очень немногих, в том числе у меня, на случай, если понадобится без отсрочки доложить ему о военном или дипломатическом кризисе.
— Дай его мне, — сказал Фенгон и протянул руку за ключом, почти не бывшем в употреблении, который Корамбис дрожащими пальцами кое-как снял с кольца. Ладонь Фенгона запачкала ржавчина. — Сколько у меня осталось часов до того, как он уснет?
— Господа из Польши, как я уже упоминал, склонны говорить не о том, уклоняться от темы и пускаться в споры до такой степени, что невозможно точно сказать…
— Прикинь. От этого могут зависеть наши жизни.
— Три часа во всяком случае, но меньше четырех. День для осени теплый, и он не захочет ждать, чтобы сумерки принесли вечерний холод.
— Этого времени мне хватит, чтобы съездить в Локисхейм и обратно, если помчусь, как сам Дьявол. У меня там есть субстанция, чьи свойства подходят для этого случая. Он всегда один?
— Его защищает ров, и он, который всегда на людях, наслаждается тем, что в этот час его никто не видит.
— Я смогу пройти через королевские покои, спуститься и выждать.
— Государь, а если тебе кто-то встретится?
— Скажу, что ищу королеву. Тот, от кого требовалось хранить нашу тайну, теперь ее знает.
— Надо ли мне оповестить королеву о том, что только что произошло?
— Ничего ей не говори! Ни-че-го! — Старик охнул, так крепко Фенгон сжал его плечо. — Ее надо держать в неведении ради нее и нас. Только неведение убережет чистоту ее сердца и поведения. Поляки задержат его на несколько часов, но бди и не позволяй ей встретиться с ним, иначе он может открыть ей глаза и нанести рану, вырвав крик, который выдаст нас всех. А теперь скажи мне, можно ли вернуться из сада в замок каким-нибудь другим путем?
Корамбис задрал растрепанную большую голову — тыкву, нафаршированную интригами пяти десятилетий датского правления. Даже на краю собственного четвертования он наслаждался причастностью к заговору. И ответил:
Она улыбнулась:
— Ты был сдержан и позволил пройти стольким годам, сколько было возможно. Я была готова принять тебя на моей свадьбе. Ты же прислал взамен себя пустое блюдо. А что до света, так существуют правда внутренняя и правда наружная. Наша правда — внутренняя. Я убедилась в твоей надежности и верности мне. И нас нельзя уничтожить, если только один из нас не позволит другому уйти.
Он поцеловал ее руки, совсем нагие, когда она встречалась с ним, обремененные тяжелыми кольцами, когда она сидела на троне рядом с Горвендилом.
Итак, в Эльсиноре, пока зима приближалась следом за золотыми днями снятия урожая, король мог обратиться к делам домашним. И в роковой день, в день обнаженного косого света, названный Днем Всех Святых, он призвал брата на аудиенцию с глаза на глаз.
— Моих ушей достигли слухи, — начал король, — что ты навещаешь Эльсинор чаще, чем мы встречаемся как братья и боевые товарищи.
— У тебя для твоих забот есть целое королевство, а у меня только мои захирелые поместья здесь, в нашем родном краю. Но пока не собирается совет знати и не созывается тинг, я не хочу навязываться с советами.
— Твои советы и открытая поддержка много значат для престола. После принца ты стоишь к нему ближе всех…
— Но принц, по общим отзывам, здоров и, если оставить в стороне его капризный нрав, очень одарен.
— Одарен-то одарен, но скандально отсутствует.
— Хамблет пополняет свое образование в державе императора, нашего августейшего союзника, дабы быть более готовым управлять, когда настанет время. Но ты не стар, а в роду нашего отца все отличались завидным здоровьем.
— Увы, не всякий благородный датчанин умирает от дряхлости. Некоторых торопят. Я часто чувствую боль в спине и вялость, но не важно. А кто тебе сказал, что принц одарен?
Фенгон колебался лишь миг и тут же решил, что честный ответ ничем не опасен.
— Его мать и твой камерарий с большой любовью говорят о его благородных способностях.
— Естественная любовь и расчетливая лесть — вот основа их мнения. Мой сын для меня тайна.
— Хотя у меня нет признанных детей, мне кажется, брат, что между отцом и сыновьями всегда так. Мир сына отличен от мира отца хотя бы тем, что в нем властно присутствует отец. То же можно сказать о старших и младших братьях. Ты ясно видишь свои цели, а я между мной и ими всегда вижу перед собой тебя.
Широкое лицо Горвендила с чопорным маленьким ртом на краткий момент отразило попытку разобраться в этих выкладках, ища в них скрытую дерзость. Но его заботило другое, и он не дал себя отвлечь.
— Королева… ты часто с ней беседуешь.
Фенгон, насторожившись, нарочно принял еще более легкий тон. Он ощущал себя странно невесомым, будто все его чувства встали на цыпочки.
— Мои рассказы о дальних странах немного скрашивают однообразие ее дней. Ее натуре свойственен интерес к приключениям, но королевские обязанности заглушают его.
— Летом она ездила со мной в Сконе.
— И наслаждалась путешествием по-королевски. Она говорила, что тобой восхищались и ты заслуживал этого восхищения.
— Она много говорит обо мне?
— Почти только о тебе.
— И в каком духе?
— Милый мой старший frater, ты давишь на меня, будто я соучастник твоего брака. Весной после своего возвращения она с обожанием говорила о твоей образцовой добродетельности и тяжко завоеванной власти, о твоей любви к своим подданным, на которую они, естественно, отвечают такой же любовью.
— По ее мнению, с моей стороны глупо любить Данию так ревностно. Она считает, что я слишком близко принимаю к сердцу старинное понятие, что добродетель должна истекать от Бога через короля, иначе народ будет страдать и опускаться все ниже, пока все взаимные обязательства не будут отвергнуты, и останется только животный эгоизм или дикарская анархия. Король — это солнце, согревающее страну. Если что-то в нем не так, его лучи искривляются. Урожай гибнет на корню, а зерно, которое удается засыпать в закрома, поражает гниль.
Столь грандиозные образы вызвали у Фенгона искушение оборониться от них улыбкой, спасая свой разум, отражая слова, разбухшие от самовосхваляющих суеверий. Королевская власть свела Горвендила с ума. А Молот нанес новый удар:
— Я часто недоумеваю, брат, почему ты не женишься?
— Жениться? Мне? Темой нашей встречи как будто становится брак?
— Мы еще далеко нашу тему не исчерпали. Но наберись терпения и прибереги свои улыбки. Лена с Оркнейских островов, которую ты взял в жены, когда мой брак указал тебе дорогу, и которую я видел и счел весьма удачной спутницей для такого мечтателя и фантазера, как ты; умерла безвременно. И десятилетиями с тех пор ты, полный сил, изъездил континент, где подходящих невест хоть отбавляй, но пренебрег своим ясным долгом перед нашим родом и Данией. Ты не сыграл своей роли в расширении наших связей. Вот и теперь дочь шотландского короля, как сообщают мне послы, пышет здоровьем, умна и аппетитно молода: крепкое звено между нашими дворами зажало бы Англию в щипцы, словно орех.
Фенгон все-таки неосмотрительно засмеялся:
— Я был бы счастлив увидеть Англию в щипцах, но только не в таких, у которых одной ручкой будет моя жена, согласно твоему требованию. Я не желаю никакой жены. У меня уже не тот возраст. Я старый воин, привыкший к дружеским мужским запахам.
— Ты не желаешь жены? Как так? Или ты извращен?
— Не более, чем ты, брат. И даже менее, поскольку не сделал себя королем, взяв девушку против ее воли.
— Против воли? Геруте тебе так сказала?
— Нет. Я сам пришел к такому выводу. Еще тогда, и избежал присутствия на твоем торжестве, таком же зверином, каким было изнасилование Селы, перед тем как ты ее убил.
— Села была бичом наших берегов, — невозмутимо сказал Горвендил, настороженно глядя удлиненными глазами. Белкам королевских глаз была присуща рыбья стеклянность, гармонировавшая с лягушачестью его безгубого, неумолимо сжатого рта. Фенгону не следовало выдавать свой гнев, защищая девочку-невесту, давно исчезнувшую в прошлом, да к тому же она, возможно, дала свое согласие более охотно, чем призналась своему любовнику. Его рыцарственность предала его. Когда он ринулся атаковать, равновесие между братьями нарушилось не в его пользу.
— Быть может, ты не желаешь жены, — тяжело сказал Горвендил, угрюмо уверенный в своей позиции, — потому что у тебя уже есть вроде как жена — жена другого мужчины. Ничего не говори, Фенгон. Придумывай сказочку вместе со мной. У хорошего и верного короля есть странствующий брат, который наконец является в его замок, устав от бесплодного рыскания по свету, и в своем озлобленном безделии соблазняет королеву при пособничестве коварного, впавшего в детство камерария. Месяц за месяцем прелюбодей и прелюбодейка удовлетворяли свою похоть, которой нет названия, в тайном убежище, которое предоставил им сводник-камерарий из враждебности к королю, зная, что тот намерен отнять у него его доходный пост. Я спрашиваю тебя, как моего любящего брата и члена совета моей знати: как должен поступить этот столь тяжко оскорбленный король, блюститель Господних заповедей и защитник своего дома?
Фенгон ощущал сверхъестественный подъем, каждый его нерв омывался успокаивающими, очищающими водами кризиса. Под ним разверзлась бездна, но была она не глубже его собственной смерти, которую все равно предстояло претерпеть. Точно в рукопашном бою с турком или сарацином, эльзасским наемником или пизанцем, он мгновенно осознал все аспекты ситуации, и многоцветный мир сохранил только несколько первично четких тонов: белый цвет жизни, красный цвет крови и контрудара, черный цвет смерти. Фенгон отозвался:
— Этому королю следует сперва подвергнуть пытке наушников, которые явились к нему с такой нелепой и неправдоподобной историей, чтобы убедить их взять назад свой навет и сознаться во лжи.
— Моего самого осведомленного наушника нельзя пытать, потому что его здесь нет. Он вернулся к себе в Калабрию. Наши ледяные осенние ночи напугали его предзнаменованием еще более студеной зимы, и он предал тебя за безопасное возвращение в родной солнечный край.
Фенгон молчал, но чувствовал, что его побагровевшее лицо говорит за него. Много лет дипломатии породили в нем чрезмерную уверенность в своем обаянии в способности внушать верность, особенно юношам и чужестранцам. Языковые ограничения создали фальшивую близость, фальшивое дно в душе, которая, он думал, открыта ему. Он бы доверил Сандро свою жизнь. И доверил! Crepi il lupo! [14]
Горвендил начал расхаживать по аудиенц-залу, попирая ногами шкуры волков и медведей, упиваясь своей властью над положением вещей, давая волю мстительному пренебрежению.
— Не вини одного Сандро: много глаз видело, много языков болтало. Даже мои собственные инстинкты, которые, я знаю, по твоему с Геруте мнению, совсем затупились под тяжестью короны, предупреждали меня, что чего-то недостает, вернее, что-то прибавилось. Она вела себя со мной по-другому — более несдержанно, словно стараясь искупать менее важными знаками внимания и признания необходимость хранить главный секрет. Она стала — тебе больно это слышать? — более пылкой, а не менее, как предположила бы простая порядочность. Она продолжала тлеть и вдали от огня. Огня вечной погибели, сказали бы нам священники — священники, которые познают плоть по книгам и в багровом свете исповедальни, но не вживе, подобно нам, — как обоюдоострый инструмент, грозу и затишье, питательный родник и погубительницу разума. Геруте не порочна, — продолжал Горвендил, играя с ними, всего лишь марионетками у него в мыслях. — Она не упивается тем, что покрыла позором мою честь, которая едина с честью Дании. Наше брачное ложе все еще для нее свято, пусть она и осквернила его. Ее горе оборачивалось пользой для меня, хотя сначала я не подозревал причины. Было что-то… сказать «прогнившее» слишком грубо… но перезрелое и в ней, и в ее ласках.
«Он хочет, чтобы я заговорил о ней, — вдруг понял Фенгон. — Описал ее словами, столь же бесстыдными, как прелюбодейку, предающуюся разврату, томящуюся сознанием вины, переворачивающуюся с боку на бок, лакомый кусочек в пахучем соусе, сладчайший! Ее ноги раскинуты, открывая ее волосатую адскую дыру… Только так мог Горвендил посредством своего брата владеть ею и в те часы, которые она крала для себя». Оглядываясь на обрызнутые солнцем месяцы запретной страсти, Фенгон вспомнил игру отраженного водой света в их круглой комнате и снаружи на озере, и девичий голос Геруте, кокетничающей в восторге от его подарков, и ее зрелое розовое великолепие, прильнувшее к нему, словно ища укрытия в миг капитуляции. «Защити меня!» — умоляла она.
Фенгон все еще молчал и только не спускал глаз с брата, а король рыскал по залу в надменном возбуждении хищника, от которого не спастись. Горвендил понял, что его брат не будет делиться обнаженной добычей и впал в раздражение. Он сардонически упрекнул:
— Ты не предлагаешь мне совета.
— Я не могу быть сразу и обвиняемым и судьей. Однако не забывай, что престолы опрокидываются ими же вызванными сотрясениями. Под твоей властью, как и под любой другой, Дания бурлит из-за замеченных зол и возможных выгод. Тех, кто процветает при установленном порядке, всегда много меньше, чем тех, кто возлагает надежды на новый.
— Ты смеешь читать мне наставления, нарушитель мира моего дома, погубитель чистоты моего брака, подчинивший своей гнусной похоти, смердящей чужеземными борделями, волю моей добродетельной королевы? Ты всегда уступал мне во всем, Фенгон, — грязная завистливая тень, менее удачливый в состязаниях, менее сильный, менее честный, менее прилежный, менее любимый нашими наставниками-священниками и нашим отцом. Да, я утверждаю это, пусть Горвендил и старался дать нам равные посты в Ютландии, словно в битвах мы совершали равные подвиги, показывали равную смелость и военную сметку.
Фенгон, уязвленный, прикоснулся к округлой рукояти своего меча, отполированной частым употреблением.
— Я был менее жестоким, чем ты, — сказал он, — менее усердным разорителем беззащитных норвежских селений на побережье, но стою на том, что ни в находчивости, ни в храбрости тебе не уступал.
Удлиненные глаза Горвендила заметили его движение.
— Ты берешься за меч? Хочешь напасть на меня? Так давай же, брат, вот моя грудь, укрытая только бархатом. Ты не можешь ранить меня страшнее, чем уже ранил, околдовав и пронзив мою столь добродетельную на вид королеву!
«Его старый прием с обнажением груди, — думал Фенгон. — За занавесами могут прятаться лучники. Или они притаились в нишах, готовясь превратить меня в дикобраза, стоит мне сделать шаг к его величию».
— Ты всегда был гнусен сердцем, — задумчивым тоном воспоминаний продолжал король, когда ладонь его брата соскользнула с гладкой рукояти. — Неизбежная зависть ко мне толкала тебя на мрачность, на противоестественное копание в себе и фантазии, в которые ты старался запутывать других, принадлежащих к более слабому, более впечатлительному полу. Ты превращал женщин в идолов и тем самым искал унизить их, зная, что твои восторги поддельны, будучи порождением грязных трусливых лихорадок. Бедная Лена, выросшая среди этих безлесых островных пустошей, усаженных древними могильными камнями, была, благодаря собственной оторванности от реальности, самой подходящей жертвой для твоего порабощающего фантазирования. О ее смерти ходили самые черные слухи — о поруганиях, которым ты подвергал ее невинность, но я им никогда не верил. Я верил, что ты любил Лену, насколько ты вообще способен любить кого-то, кроме исчадий своего прокаженного воображения. Почему ты ненавидел меня, Фенгон? У нас были одни родители, одно суровое воспитание. Я же обрел свое превосходство назло тебе. Ты мог бы греться в лучах моей славы рядом со мной, почти равный мне честью, а не марать отдаленнейшие пределы христианского мира своими извращенными томлениями и гордостью экспатрида, проматывая свою жизнь среди еретиков и сибаритов.
— Я не питаю к тебе ни малейшей ненависти, — сказал Фенгон. — Как мир ни старается раздуть тебя, мне ты кажешься странно ничтожным. И сейчас, во время этой нашей встречи, — болтливым и утомительно скучным. То, что ты, по твоему убеждению, знаешь, отнюдь не правда, но поступай исходя из нее, как знаешь. Как ты ответишь на свой вопрос, касающийся гипотетической сказочки?
— Смерть предателю камерарию для начала, — объявил Горвендил.
— Его седины и долгие годы верной службы взывают к милосердию.
— Они взывают против милосердия, усугубляя его преступление. Зло, долго замышляемое, становится злом вдвойне. Смерть под пыткой и четвертование. Ну а злодей брат…
— Который подавлял тысячи злодейских мыслей…
— …заслуживает уничтожения, но ему будет даровано вечное изгнание. Казнь того, чья кровь одна с кровью короля, может внести смуту в простые умы тех, кто верит в нашу божественность. Изгнание более действенно, чем казнь, обрекая преступника на более длительный срок сожалениям и зависти; его даже можно счесть милосердием по отношению к тому, кто сам обрекал себя долгой ссылке и, подобно Сатане, предпочитал укрыться в утробе земли, лишь бы не терзать свои глаза созерцанием сияющего блеска своего победителя и законного господина.
— Фи! А королева?
Горвендил уловил напряжение в голосе брата и улыбнулся. Этот безгубый рот, так часто сомкнутый в хладнокровном бесповоротном решении, теперь расползся, приподнял щеки, затряс завитками скудной бороды.
— Королева, жалкий любострастник, принадлежит королю, чтобы он поступал с ней, как ему заблагорассудится. Когда в туманах правили наши праотцы, сажание на кол считалось достойной карой за преступления, такие, как ее. Йормунрект, повествуют барды, приказал прибить Сванхидр кольями к земле и затоптать копытами диких коней за ее предполагаемую измену.
— Ее обвинили ложно, и началась смута, повествует легенда дальше. Покарай взамен меня, сожги заживо или покарай себя. Ведь твои пренебрежение и презрительное равнодушие понудили нежную женскую душу Геруте искать утешения.
— Королева — моя, как бы гнусно ты ни использовал ее и как бы ты ни чернил брак, о котором она говорила лишь то, что льстило тебе и извиняло ее мерзкое кровосмесительное падение. Смирись с ее потерей, Фенгон, как и с потерей своей доброй славы. Во имя истины и порядка вы оба должны понести кару. Я позабочусь, чтобы твои поместья в Ютландии были конфискованы, а всякие права на королевские прерогативы уничтожены.
— Прерогативы, которые по праву наследства принадлежат Геруте больше, чем тебе, — перебил Фенгон.
Горвендил отмахнулся от этого аргумента.
— Ты будешь скитаться нищим бродягой, Фенгон, а клеймо стыда и коварства, каким наградят тебя мои наемные языки, превратят твоего будущего убийцу в героя. Ты будешь ниже грязи, потому что у грязи нет имени, чтобы его опозорить. Гори, если уж хочешь гореть, от мыслей, что прекрасная Геруте все еще жена мне, как бы ни терзали и ни удручали ее те шипы раскаяния у нее в груди, которые помогут ее изъязвленной душе петь на Небесах по завершении всех наших ничтожных испытаний.
Его мысли продвинулись дальше. Фенгон чувствовал, что в удлиненных ледяных глазах брата он не более чем комар, которого прихлопнут… уже прихлопнули, и он уже всего лишь крохотный мазок на этой странице истории. Горвендил снисходительно объяснил ему:
— Былым хитроумным способам отмщения в нашей христианской эре места нет; ее судьба останется той же, какой оставалась тридцать лет: быть моей неизменной супругой. Ты ошибаешься во мне, мой кровосмесительный завистливый брат, если думаешь, будто я уступаю тебе даже в любви к Геруте. Но моя любовь так же тверда и чиста, как твоя распутна и лишена корней. Хотя ты низок, опоры снизу у тебя нет, моя же широка, как вся Дания. Ха!
Горвендил одержал верх почти с таким же торжеством, с каким отрубил ступню короля Коллера. Фенгон ощущал, как его кровь неудержимо хлещет из раны. Быть разлученным с Геруте… После какого-то срока горя и раскаяния ее податливая добросердечная натура вновь найдет убежище в муже, а ее слабая плоть и кроткий разумный дух вернут ему все, что принадлежало ее любовнику. Этот царственный мясник разделал его до самой сердцевины — до беспомощного бунта. Пока. Выпотрошенный так, что не осталось и тени надежды, Фенгон почувствовал, как его душа перешла от свойственной людям смешанности к твердокаменности воинства Дьявола, зачерненная слепой клятвой не сдаваться. Он отрывисто поклонился:
— Так я жду твоего решения.
— Подожди в молчании. Государственные заботы, прием польского посольства призывают меня сейчас к более широким и более достойным делам, чем это тройное предательство, которое поистине надрывает мне душу. Я не черпаю ни малейшей радости из мысли, что все мужчины — помои и женщины тоже и что королевские любовь и милости порождают сладострастную неблагодарность.
— Молю тебя, благочестивый мой брат, посади меня на кол, если так тебе угодно, но пощади голову услужливого старика и избавь королеву от публичного позора, оставив придуманные тобой наказания в тайне. Она всегда так невинно гордилась своим положением лелеемой дочери Родерика.
— Только я решаю, о чем оповещать, а о чем нет, и любые твои суждения о королеве — это подлая наглость. Я ведь тоже ее знаю, не забывай. Я поклялся у алтаря лелеять ее. Больше не говори со мной. Я проклинаю тебя, брат, и чудовищную шутку, которую сыграла природа, дав нам появиться на свет из одной утробы.
* * *
Прогнанный с позором Фенгон оставил короля в аудиенц-зале, чувствуя, как внутри него все преображается — как по ту сторону гнева открываются холодные дали, которые его мысль покрывает с молниеносностью выпадов опытного дуэлянта. Кости сущего обнажились. Геруте более не представлялась ему la princesse lointaine [15], или Образом Света, но сокровищем, которое он должен снова отнять, территорией, которую не должен потерять. Однако он по-прежнему не представлял себе, что должен делать, но в любом случае — не останавливаться ни перед чем. Точно запущенный сокол, его ум парил неподвижно, вглядываясь черными, освобожденными от колпачка глазами в каждый клочок земли внизу — расширенный разделением на множество быстро оцениваемых кустов, где могла таиться жизнь.Выйдя из аудиенц-зала, он увидел, как всколыхнулся занавес возле двери, и не прошел и десяти шагов по пустой аркаде, как рядом с ним оказался хрипло дышащий Корамбис. Старик слышал все и был вне себя от ужаса. Зеленая коническая шляпа исчезла с его головы, и седые волосы дыбились вокруг лысины, словно разбегаясь в панике. Лихорадочные красные пятна на пергаментных щеках выдавали отчаянное волнение, однако его голос, его главный инструмент, во всей полноте обрел былой тембр, юношески настойчивую дикцию, воскрешенную шоком.
— Он будет сидеть за обедом три часа, — сказал он, словно продолжая стремительный разговор. — Поляки пьют усердно и долго ходят вокруг да около, прежде чем перейти к делу. Он отяжелеет от вина. И не сочтет нужным тотчас же разделаться с нами и с королевой, настолько он убежден в незыблемости своей власти. И, готов спорить, он отправится вздремнуть в яблоневом саду, как обычно. С тех пор как годы начали давать о себе знать, у него вошло в незыблемую привычку предоставлять своим бдительным глазам и мозгу отдых от просьб горожан и придворных, посвящая час, а если удастся, то и два дневному сну с апреля по октябрь и даже в ноябре, которому только что положил начало День Всех Святых, побеждая наступающие холода с помощью мехов, или толстых шерстяных тканей, или колпака плотной вязки на голове, хотя в летние жары этого не требуется…
— Да-да. Что дальше? Меньше говорено, больше сказано, Корамбис. Здесь нас могут увидеть и подслушать.
— …в беседке, бельведере или миловиде, как сказали бы другие, или под навесом, построенным для этой скромной цели из нетесаных бревен и досок, почти не тронутых рубанком, возле южной стены среднего двора, чтобы использовать тепло нагретых камней, в яблоневом саду по эту сторону рва, но по ту сторону стены среднего двора, как я уже сказал, в любую, кроме самой уж скверной погоды, даже во время дождя, но только без сильного ветра, так его величеству нравится воздух яблоневого сада, весной белый от цветочных лепестков, гудящий пчелами, а потом в густой зеленой тени, а теперь благоухающий осыпавшимися плодами и осами, что питаются паданцами…
— Ну, говори же, Бога ради!
— Там он будет спать один, никем не охраняемый.
— А, да! И вход?
— Единственная винтовая лестница, такая тесная, что два человека не могли бы на ней разминуться, ведет из покоев короля к узкой двери, ключи от которой есть лишь у очень немногих, в том числе у меня, на случай, если понадобится без отсрочки доложить ему о военном или дипломатическом кризисе.
— Дай его мне, — сказал Фенгон и протянул руку за ключом, почти не бывшем в употреблении, который Корамбис дрожащими пальцами кое-как снял с кольца. Ладонь Фенгона запачкала ржавчина. — Сколько у меня осталось часов до того, как он уснет?
— Господа из Польши, как я уже упоминал, склонны говорить не о том, уклоняться от темы и пускаться в споры до такой степени, что невозможно точно сказать…
— Прикинь. От этого могут зависеть наши жизни.
— Три часа во всяком случае, но меньше четырех. День для осени теплый, и он не захочет ждать, чтобы сумерки принесли вечерний холод.
— Этого времени мне хватит, чтобы съездить в Локисхейм и обратно, если помчусь, как сам Дьявол. У меня там есть субстанция, чьи свойства подходят для этого случая. Он всегда один?
— Его защищает ров, и он, который всегда на людях, наслаждается тем, что в этот час его никто не видит.
— Я смогу пройти через королевские покои, спуститься и выждать.
— Государь, а если тебе кто-то встретится?
— Скажу, что ищу королеву. Тот, от кого требовалось хранить нашу тайну, теперь ее знает.
— Надо ли мне оповестить королеву о том, что только что произошло?
— Ничего ей не говори! Ни-че-го! — Старик охнул, так крепко Фенгон сжал его плечо. — Ее надо держать в неведении ради нее и нас. Только неведение убережет чистоту ее сердца и поведения. Поляки задержат его на несколько часов, но бди и не позволяй ей встретиться с ним, иначе он может открыть ей глаза и нанести рану, вырвав крик, который выдаст нас всех. А теперь скажи мне, можно ли вернуться из сада в замок каким-нибудь другим путем?
Корамбис задрал растрепанную большую голову — тыкву, нафаршированную интригами пяти десятилетий датского правления. Даже на краю собственного четвертования он наслаждался причастностью к заговору. И ответил: