Клавдий потер руки: сделка, политически важная, доходная, была заключена. День назначен. Гонцы — в Виттенберг, к Лаэрту в Париж, в столицы дружественных держав — были отправлены на перекладных. Хотя празднование предстояло самое тихое — свадьба в трауре, — для Гертруды эти сужающиеся ноябрьские дни посветлели. То, что один раз оставило нас желать лучшего, при повторении мы стремимся сделать совершенным.
Они с Клавдием долго обсуждали, не обойтись ли вовсе без музыки и танцев. Пожалуй, так будет лучше: ведь со дня смерти короля Гамлета и месяца не прошло. Однако жизнь должна продолжаться, а некоторые гости приедут из такого далека, как Холстен, Блекинге и Рюген. Тихая музыка, согласились врачующиеся, лютня, три флейты и бубен, чтобы задавать ритм, могут послужить фоном, как на пиру — выцветшая шпалера, прячущая каменную стену. А если потом начнутся танцы, пусть танцуют. Она и король, чтобы задать приличествующий тон сдержанного празднования, прошлись в ductia, размеренные скользящие движения которой вполне гармонировали с похоронной песней, подумалось ей, а ее зрение туманил дым от камышовых факелов и ревущего огня двух сводчатых очагов в двух концах огромного зала. Обе ее свадьбы были зимой, думала она, но в этом декабре снег пока лишь мягко кружил отдельными хлопьями. Небеса еще выжидали. Клавдий, мягко двигавшийся рядом с ней, выпуская ее руку на повороте, чтобы взять другую, почему-то словно отдалился от нее, став ее мужем. Его прикосновение стало окостенело напряженным из-за его новых обязанностей. Когда они, рискуя всем, встречались в лесу Гурре, ее так восхищали его бесшабашное отречение от всех законов, его растворение в сейчас и теперь, едва он достиг своей цели, завоевал ее, не страшась никаких последствий. Нынче они жили в последствиях этих последствий, величаво шествуя в танце в такт бубну, пытаясь выжить после уничтожения преступивших в упоении все священные узы любовников, которые существовали только вне стен Эльсинора. Соблазнитель стал кормчим государства, его далекая возлюбленная стала повседневностью.
Когда музыка оборвалась, он отпустил ее руку и отошел приветствовать их гостей, знатнейших подданных их короны. Она смотрела, как он — меховой воротник его одеяния поднят и серебрится по краям, будто инеем, золотой крест на его груди отражает алые отблески огня — направился к Гамлету и Лаэрту, которые беседовали, сближенные жизнью к югу от Дании. Лаэрт щеголял темной козлиной бородкой, такой же, как у его отца, но только не выбеленной временем, а Гамлет отрастил рыжую бороду. Совсем не густую, не такую курчавую, как у его светловолосого отца, — рыжина этой бороды напоминала бледную медь ее собственных пышных кос и кудрявых завитков на другом месте. Эта полупрозрачная борода внушала ей отвращение: будто к нему перешло что-то очень ее личное, а он выставил это тайное напоказ. В расцвете своих тридцати лет он бросал ей вызов — пусть-ка заявит о своей материнской власти над его лицом! Ей это было по силам не больше, чем самой осознанно распоряжаться собой в любви и браке.
Всегда между ними — матерью и сыном — стояли ее тщетные усилия почувствовать себя любимой его отцом, прозрачное, недоступное для слов препятствие, сквозь которое он смотрел на нее, будто сквозь рубашку, в которой родился. Он причинил ей столько боли, рождаясь. Никто никогда не причинял ей таких страданий, как Гамлет, пока сражение на дюнах Ти завершалось победой.
По движениям его красивых пунцовых, почти женских губ она видела, что Клавдий говорит с Лаэртом по-французски, а с Гамлетом по-немецки, утверждая себя в их обществе еще одним человеком большого мира, хотя, возможно, за долгие сроки он успел подзабыть эти языки и говорил на них не так свободно и непринужденно, как они, упражнявшиеся в них совсем недавно. Она тревожилась, как бы Клавдий, чей космополитизм успел чуточку устареть, не подверг себя насмешкам, однако оба молодых человека, насколько она могла судить с такого расстояния, отвечали почтительно — Лаэрт с некоторым одушевлением, а выражение на лице Гамлета маскировалось этой противной бородой, такой реденькой, что сквозь нее проглядывала бледность его щек. Ее сын был ему врагом, ощущала она своими чреслами. Надежды Клавдия завоевать любовь мальчика казались ей бредовым самообманом, но, с другой стороны, его ухаживания за ней, его невероятная романтичная любовь привели к этому завершающему брачному триумфу… Она с облегчением увидела, что Клавдий направляется дальше. Ему ведь предстояло приветствовать всех гостей, он же был звездой, центром происходящего и должен был разделить себя между всеми ними поровну. Гертруда знала об этом все, так как сама с рождения была звездой, единственным ребенком короля, средоточием завистливых и собственнических взглядов еще в колыбели.
Полоний, щеголяя широким новехоньким упеляндом, подошел к ней и, заметив направление ее взгляда, сказал:
— Наш король держится прекрасно, как тот, кто давно привык первенствовать.
— Признаюсь, я не ожидала, — сказала она, — что он примет величие так охотно. Я считала его скитальцем, высокородным бродягой.
— Некоторые люди, государыня, скитаются, чтобы вернуться достаточно сильными для достижения давно лелеемых целей.
Гертруде не нравилось думать, что Клавдий, подобно своему брату, стремился к престолу. Она предпочитала думать, что престол достался ему благодаря прискорбному случаю. Правда, он действовал инициативно и целеустремленно, добившись одобрения совета знати, избрания четырьмя областными тингами и поспешным письмом поддержкой епископов Роскильда, Лунда и Рибе. Но все это она объясняла мерами не допустить хаоса вслед за несчастьем. В дни полной растерянности, последовавшими за тем, как Гамлет был найден мертвым, и не просто мертвым, но жутко обезображенным, подобно статуе, которая, долго пролежав в земле, распадается в прах поблескивающими чешуями. Гертруда сосредоточивалась на другом, на внутреннем, на своей исконной обязанности оплакивать, склоняться под бременем утраты. Чуть ли не впервые в жизни с тех пор, как у нее начались месячные, она чувствовала, что ее преображает какой-то недуг, и не могла подняться с постели, словно ее место было рядом с Гамлетом в его глиняной могиле на омерзительном кладбище за стенами Эльсинора, где туман льнул к продолговатым холмикам, а лопаты весело болтающих могильщиков постоянно пролагали путь к подземному миру костей. Отрезанную от мира, ее навещали только Герда, у которой были свои причины горевать, так как Сандро уехал, а живот у нее все увеличивался; да ее перешептывающиеся придворные дамы, чьи лица еще сияли от упоительного волнения по причине недавнего ужасного события; да еще придворный врач в обвислом колпаке и с ведерком, полным извивающихся пиявок. Гертруда сама врачевала свои душевные симптомы, дивясь, почему ее горе так неглубоко и запятнано облегчением. Тяжесть короля скатилась с нее. Он никогда не видел ее такой, какой она была, сразу же торопливо подогнав ее под собственное представление о своей королеве. Позднее ей пришло в голову, что в промежутке междуцарствования какая-нибудь другая королева отстаивала бы право своего сына на отцовский престол. Но ведь Гамлет, едва приехав на погребение отца, сразу же снова исчез. Материнский инстинкт убедил ее, что датский престол с его мелочными кровавыми налогами, взимаемыми с души, был бы даром, который он презрительно отверг бы. Полоний, вновь обретший всю полноту влияния своего сана, не встал на сторону принца: между ними тлела вражда, неприязнь, унаследованная сыном от отца. Только и всего, пока она погружалась в болезненную дремоту и выслушивала жалобы своих посетительниц, жалобы, казавшиеся ей запутанными, как нитки в корзинке с вышиванием, в которой выспался котенок. Когда она наконец покинула опочивальню, как исполненная достоинства вдова, в Эльсиноре все было уже решено, и король Клавдий воззвал к ней, умоляя стать его женой. И не могла же она ему отказать: он преклонялся перед ней издалека, а приблизившись, чтобы одеть плотью свое нафантазированное представление о ней, показал, что умеет ее развлечь и созвучен с ней настоящей. Мягко, день за днем, она отучит его от преувеличений, сохраняя в себе маленькую избалованную принцессу, которую он воскресил. Быть может, было рановато сочетаться с ним браком, но что еще ей оставалось? Овдовевшие королевы иногда уходили в монастырь, но ей монахини казались очень несчастными женщинами — замужем за постоянно занятым Богом, такие же мелочные и вздорные, как женымирянки, которыми пренебрегают их мужья. Ей нравилась пышная шелковистость бороды Клавдия, ореховый запах его нагой груди. Ей нравилась его вольная, высокомерная энергия, теперь впряженная в колесницу королевских обязанностей.
Эта брачная ночь была совсем не похожа на первую. Тогда не сумел новобрачный совладать со сном, а теперь он не мог предаться сну, хотя празднование, относительно умеренное, сошло на нет в торопливости вежливых откланиваний, и полуночные колокола, подобно разошедшимся гостям, которые затем возвращаются за потерянной перчаткой или забытой сумкой, вновь напомнили о себе одним ударом, а затем и двумя. Он торжествующе взял ее, и его ореховый запах смешался с другим, похожим на затхлость, окутывающую берега серо-зеленого Зунда. Волны ощущений в его нижних частях вознесли ее так высоко, что ее голос вырвался из нее, как зов заблудившейся птицы; и тем не менее, хотя их брачные желания были так великолепно ублаготворены, он не засыпал. В нагретом пространстве под пологом их кровати и она не могла погрузиться в сон, ощущая, что его мужские мышцы все еще напряжены. Всякий раз, когда ее мысли начинали растворяться в бессвязной чепухе — в химерической смеси отзвуков реальности, — его резкое движение рядом с ней вновь извлекало ее в ясность ночи.
— Усни, муж, — сказала она нежно.
— День все еще меня не отпускает. Старик Розенкранц втолковывал мне, что необходимо сокрушить молодого Фортинбраса и навсегда покончить с норвежской угрозой. Эти удрученные годами вельможи все еще живут в мечтах о героических бойнях, сокрушениях, сжиганиях и окончательных решениях вопроса. И в то же время они жиреют на своей доле от процветания торговли, которое обеспечивает международный мир.
— Гамлет говорил то же самое. — Еще скованная дремотой, она ответила слишком поспешно, произнесла ядовитое имя. Ее орогаченный муж, его завистливый брат… Она торопливо продолжала: — Полоний считает, что ты уже прекраснейший король.
— У него есть личные причины верить и надеяться, что это так. Его доброе мнение уже оплачено.
«Чем?» — сонно подумала Гертруда.
— Он сказал мне… то есть всем нам, собравшимся вокруг, что ты вернешь нас к дням короля Канута. Не святого, а первого, настоящего.
— Того, кто не сумел остановить прилив.
В его тоне проскользнула мрачная сардоничность, которая больно ее уязвила. Как бы ярко ни сияли свадебные факелы, ты вступаешь в брак и с темной стороной своего мужа. Она объяснила:
— Того, который завоевал всю Англию и Норвегию.
— И кто, если я еще помню свои уроки истории, совершил паломничество в Рим во искупление своих многочисленных грехов.
— Ты хотел бы тоже? — спросила она робко. Ей было очень уютно, и мысль о таком тяжком паломничестве казалась бесконечно далекой. В кровати с Клавдием она чувствовала себя, как в студеные зимние ночи детства у себя в постельке под грудой мехов, щекочущих, ласкающих, подтыкаемых вокруг нее плотно-плотно, так что ее тельце нежилось в тепле, украденном у всех этих зверей и зверушек. Марглар, ежась под плащом с капюшоном, молча сидела рядом с ней, а звезды за незастекленным окном сверкали так же ярко, как блестят кончики сосулек в лучах утреннего солнца. А что, если ее муж, памятуя, что начали они во грехе, считает ее нечистой? Братья ведь разделяли тот предрассудок темной ютландской религиозности, который отказывается принять мир таким, каков он есть, — чудом, которое повторяется ежедневно.
— Пока еще нет, — ответил Клавдий. — Не раньше, чем в Дании будет наведен безупречный порядок. И я возьму тебя с собой, чтобы ты увидела священный Рим и другие напитанные солнцем места по ту сторону Альп.
Он перевернулся на другой бок спиной к ней и как будто приготовился наконец уснуть, после того как полностью ее рассонил. Ей это не понравилось. Он превращал ее в Марглар, бодрствующую, пока он задремывает. И она сказала:
— Я видела, как ты разговаривал с Гамлетом.
— Да. Он был достаточно мил. Мой заржавелый немецкий его позабавил. Не понимаю, почему ты его боишься.
— Не думаю, что тебе удастся его очаровать.
— Но почему, любовь моя?
— Он слишком очарован самим собой. И не нуждается ни в тебе, ни во мне.
— Ты говоришь о своем единственном сыне.
— Я его мать, да. И знаю его. Он холоден. А ты нет, Клавдий. Ты теплый, как я. Ты жаждешь действовать. Ты хочешь жить, ловить день. Для моего сына весь мир лишь подделка, зрелище. Он единственный человек в его собственной вселенной. Ну а если находятся другие чувствующие люди, так они придают зрелищу живость, может он признать. Даже меня, которая любит его, как мать не может не любить с того мгновения, когда ей на руки кладут причину ее боли, новорожденного, который кричит и плачет от воспоминания об их общей пытке, — даже на меня он смотрит презрительно, как на доказательство его естественного происхождения и свидетельство того, что его отец поддался похоти. Голос Клавдия стал резким:
— Тем не менее, на мой беспристрастный взгляд, он кажется остроумным, с широкими взглядами, разносторонним, удивительно чутким к тому, что происходит вокруг, чарующим с теми, кто достоин быть очарованным, превосходно образованным во всех благородных искусствах и красивым, с чем, несомненно, согласится большинство женщин, хотя эта новая борода, пожалуй, производит неблагоприятное впечатление, скрывая больше, чем оттеняя.
Гертруда сказала на ощупь:
— Гамлет, я считаю, хочет чувствовать и быть актером на сцене вне своей переполненной головы, но пока не может. В Виттенберге, где большинство — беззаботные студенты, валяющие дурака в преддверии настоящих дел, отсутствие у него чувств — или даже безумие, безумие отчужденности, — остается незамеченным. Ему следовало бы оставаться студентом вечно. Здесь, среди серьезности и подлинности, он ощущает, что ему брошен вызов, и сводит все к словам и насмешкам. У меня одна надежда: что любовь приведет его в равновесие. Прекрасная Офелия совершенна в своей душевной прелести, в тонкости чувств. Твой брат считал ее слишком хрупкой для продолжения его рода, но она обретает женственность, и интерес Гамлета растет не по дням, а по часам.
— Очень хорошо, — сказал Клавдий, пресытившийся жениной мудростью и теперь вполне готовый расстаться с этим днем. — Но твой анализ выявил еще одну причину, почему нельзя допустить, чтобы он сбежал в Виттенберг. Истинная привязанность должна строиться на все новых добавлениях, как прекрасно помним ты и я.
Она нарушила молчание, на котором настаивало его собственное:
— Мой господин?
— Что, моя королева? Час поздний. Король должен встречать солнце, как равный равного.
— Ты чувствуешь себя виноватым?
Она ощутила, как его тело напряглось, дыхание на миг оборвалось.
— Виноватым в чем?
— Ну, в чем же еще? Виноватым из-за нашей… нашего сближения, пока… Гамлет был моим мужем.
Клавдий раздраженно фыркнул и крепче сжал нарастающий ком утомления, так что их пуховая перина заметно приподнялась.
— Согласно старинному правилу викингов, то, что ты не можешь удержать, не твое. Я отнял у него владение, про которое он ничего не знал, поле, которое он так и не вспахал. В необузданной любви ты была девственна.
И хотя она чувствовала, что его объяснение не совсем правда, в нем все-таки было достаточно правды, чтобы оно могло послужить опорой. И они уснули в унисон.
Через несколько недель после своей свадьбы королева пригласила Офелию в свой личный покой, когда-то новопристроенную комнату короля Родерика с трехарочным окном. Дочь Полония и его вечно оплакиваемой Магрит в свои восемнадцать лет расцвела сияющей красотой — застенчивой, но грациозной, — матовая кожа без единого изъяна, тоненькая талия, высокая грудь, а бедра достаточно широкие, чтобы сулить плодовитость. На ней была голубая мантилья, парчовая шапочка и струящееся газовое платье, почти неприличной прозрачности. Ее грудь все время была приподнята, будто от внезапного изумленного вздоха, намека на ожидание, трогательно сочетавшегося с тревожными опасениями и хрупкостью. Гертруда вглядывалась в нее, ища себя юную, и увидела, что щекам Офелии недостает розовости, а ее волосы, зачесанные от ровного лба, более идеально высокого, чем у Гертруды, не слишком густы и лишены пышности. Они не кудрявились у нее на висках, но оставались послушно прямыми, удерживаемые на месте плетеной золотой лентой. Лицо в профиль было безупречно чеканным, словно на новой монете, однако при взгляде спереди оно таило какую-то смутность — ее широкие голубые глаза смотрели чуть-чуть в сторону. Ее зубы, не без зависти заметила Гертруда, были безупречно жемчужными и ровными. Узкие бледно-розовые десны придавали им почти детскую округлость и самую чуточку наклоняли их вовнутрь, так что ее улыбка создавала мерцающее впечатление стыдливости, в которой тем не менее как будто пряталась беззаботная чувственность.
Гертруда указала ей на то самое жесткое трехногое кресло, в котором сиживал Корамбис во время их конфиденциальных разговоров.
— Моя дорогая, — начала она, — как тебе живется? Нас, женщин, в Эльсиноре так мало, что мы просто обязаны доставлять друг другу утешение приятных тет-а-тет.
— Твое величество мне льстит. Я все еще чувствую себя ребенком при этом дворе, хотя знаки внимания, которые последнее время достаются на мою долю, не могут не выманить меня из моего укромного уголка.
Верхняя губка девочки была прелестна, одновременно изогнутая и вовнутрь и кнаружи, как сорванный лепесток розы, и чуть-чуть смятая нежной припухлостью, и выглядела она, заметила Гертруда, очень соблазнительно, когда почти смыкалась с нижней, оставляя открытым треугольничек, за которым смутно поблескивали жемчужные зубки. Ноздри у нее были изысканно узкими — Гертруда всегда считала, что у нее самой они широковаты и ее нос слегка походит на мужской.
— Как женщины, мы не пожелали бы остаться без знаков внимания, тем не менее они способны внушить и тревогу.
— Вот именно, поистине так, государыня. Если в характере Офелии и был недостаток, то избыток кротости, подразумевавший, как это бывает у маленьких детей, сочетание со скрытым упрямством и тайным вызовом. Ее глаза, ничем не походившие на серо-зеленые глаза Гертруды — в минуты страсти темневшие, словно Зунд, — своей светлой голубизной отражали пустое небо.
— Тебе незачем называть меня «величеством» и «государыней», но ты все-таки не можешь назвать меня матерью, хотя я была бы рада заменить тебе мать добротой и советами. Ведь и моя мать умерла рано, бросив меня искать свой путь в мире камня и шума, который поднимают мужчины.
— Твое величество уже даровало мне много доброты. Как я себя помню, ты всегда была ласкова со мной, не скупилась на внимание ко мне, почти никем не замечаемой.
— Моя доброта теперь обретает особую близость. Мне кажется, знаки внимания, о которых ты говоришь, исходят от моего сына.
Безоблачные глаза Офелии расширились, но сохранили смущающий повернутый чуть в сторону взгляд, словно сосредоточенный на чем-то невидимом. Как в раздражении выразился король Гамлет? «В мозгу у нее трещинка».
— Кое-какие, — ответила она слишком уклончиво. — С тех пор как Гамлет и Лаэрт вернулись домой на твою… на твою и нового короля…
— Свадьбу. Да-да.
— Они много времени проводят вместе, иногда включая в свое общество и меня.
— Дражайшая Офелия, думается, все как раз наоборот: Гамлет, ища твоего общества, волей-неволей включает в него и Лаэрта.
— Нет, правда, между ними завязалась горячая дружба, ведь у них так много общего! Оба привыкли к более широким просторам, и наша отсталость и невежество их раздражают.
— Я думаю, пусть ты с положенной скромностью это отрицаешь, за тобой ухаживают, и я этому рада.
— Рады, государыня?
— А отчего бы и нет, дитя? Для тебя это естественно, а ему давно пора.
— Мой брат и мой отец оба не раз предупреждали меня об опасностях, подстерегающих девственность, и наставляли меня знать себе цену и беречь мою честь — их честь.
Гертруда улыбнулась и наклонилась к девушке, словно стремясь ощутить тепло юности, излучаемое ее лицом.
— Но ты… ты находишь трудным столь высоко ценить так называемую честь? Нам ведь она кажется мужской абстрактной выдумкой, во имя которой им нравится надуваться спесью и умирать, но которая отгораживает нас от костров любви.
Пока тянулась наступившая пауза, ей казалось, что она выразилась не слишком понятно, но тут Офелия оставила прямую осанку задержанного дыхания и, чуть поникнув в неудобном треугольном кресле, призналась без утайки:
— Принц Гамлет, правда, иногда слишком испытует меня своей настойчивостью. Он кружит мне голову словами, настолько особенными, что кажется, будто за ними прячется безумие. А в следующую минуту мы уже дружно смеемся и я перестаю испытывать непонятное волнение.
— Он вызывает у тебя волнение?
Офелия порозовела, опустила глаза, и Гертруда обрадовалась такому доказательству пылкости ее крови. Подари ей судьба дочь, она бы ее любила, она бы протянула ей направляющую руку в бурях чувств, к которым так склонен ее пол, и привлекла бы к себе без всякого сопротивления — в отличие от отбивающегося и вырывающегося сына. Гертруда волей-неволей чувствовала, что в роли матери Гамлета она потерпела полную неудачу, однако с помощью этой будущей жены, возможно, ей еще удастся совладать с ним.
— Порой, — объяснила Офелия, — его похвалы кажутся насмешками, уж слишком многого они требуют от меня. Он цитирует стихи и даже сам их сочиняет.
— Клавдий тоже прибегает к стихам, — осмелилась признаться Гертруда. — Мужская натура разделена значительно больше нашей. В уме они из болотной грязи возносятся на горные вершины и не признают ничего посреди. Для оправдания требований своего тела они непременно должны превратить предмет этих требований в богиню, неправдоподобно возвышенную, или же обходиться с ней как с комком грязи. У моего сына яркое воображение, с детства его чаровала актерская игра, и если он в совершенстве изображает влюбленного, из этого вовсе не следует, будто он фальшивит в своей игре.
— Так рассуждала и я сама. Гамлета я изучала с тех самых пор, когда была лишь парой глаз на узловатых стебельках. Мне не было и десяти, когда ему исполнился двадцать один год. Он казался мне, как и всем, кто его видел, идеальным принцем — изысканно одетым. Безупречным в манерах и речи, воплощением благородства до кончиков ногтей. Но теперь, ухаживая за мной, он, мгновение тому назад блистательный, исполненный ласковости, вдруг проявляет почти отвращение, словно в разгар любезностей его вдруг охватил ужас, заставляющий оборвать галантные излияния, и он уходит без слова прощания. Он то темно велеречив, то грубо откровенен и не скрывает, что теперь считает моего отца потерявшим разум стариком, который всегда и во всем искал своей выгоды.
— А что он говорит о своем дяде, моем муже?
— О нем, государыня, он со мной не говорит.
Гертруда усомнилась — слишком уж быстро последовал ответ, — но вернулась к главному предмету их разговора. Как далеко продвинулось ухаживание. В ослепительном портрете, набросанном Офелией; она не узнала своего угрюмого отчужденного сына, который, на ее взгляд, унаследовал некоторую толику землистой одутловатости своего отца. Впрочем, для торжества любви Офелии было лучше оставаться полуслепой.
* * *
Гостей собралось гораздо-гораздо меньше, чем тогда, когда добрый король Родерик созвал на свадьбу дочери весь цвет датской знати и всех высокопоставленных служителей короны из самых дальних пределов датской власти в Шветландии и Нижнем Шлезвиге. В моду вошли многоцветные чепцы и дублеты с узором из ромбов и штаны-чулки асимметричной расцветки — в них были облачены даже почтенные старцы. Тяжелые ожерелья и цепи кованого золота теперь стали знаком отличия главы магистрата и королевских чиновников, а колокольчики, которые Гертруда девушкой носила на поясе, все тут сочли бы смешным отголоском старины. И либо она выпила меньше вина и меда, чем на той ошеломительной, пугающей, льстившей всем ее чувствам первой свадьбе, либо она стала много привычней к возлияниям, слова священника у алтаря, которые в первый раз она от волнения почти не слышала, теперь поразили ее трогательной устарелостью: и обмен клятвами, и человек да не разъединит. Такое странное употребление слова «разъединит!» «Пока смерть нас не разлучит». Гертруда подумала: как скоро это произойдет? Как вообще может произойти? И все-таки апоплексия в теплый послеполуденный час Дня Всех Святых принесла вечную разлуку… Змея в траве солнечного яблоневого сада.Они с Клавдием долго обсуждали, не обойтись ли вовсе без музыки и танцев. Пожалуй, так будет лучше: ведь со дня смерти короля Гамлета и месяца не прошло. Однако жизнь должна продолжаться, а некоторые гости приедут из такого далека, как Холстен, Блекинге и Рюген. Тихая музыка, согласились врачующиеся, лютня, три флейты и бубен, чтобы задавать ритм, могут послужить фоном, как на пиру — выцветшая шпалера, прячущая каменную стену. А если потом начнутся танцы, пусть танцуют. Она и король, чтобы задать приличествующий тон сдержанного празднования, прошлись в ductia, размеренные скользящие движения которой вполне гармонировали с похоронной песней, подумалось ей, а ее зрение туманил дым от камышовых факелов и ревущего огня двух сводчатых очагов в двух концах огромного зала. Обе ее свадьбы были зимой, думала она, но в этом декабре снег пока лишь мягко кружил отдельными хлопьями. Небеса еще выжидали. Клавдий, мягко двигавшийся рядом с ней, выпуская ее руку на повороте, чтобы взять другую, почему-то словно отдалился от нее, став ее мужем. Его прикосновение стало окостенело напряженным из-за его новых обязанностей. Когда они, рискуя всем, встречались в лесу Гурре, ее так восхищали его бесшабашное отречение от всех законов, его растворение в сейчас и теперь, едва он достиг своей цели, завоевал ее, не страшась никаких последствий. Нынче они жили в последствиях этих последствий, величаво шествуя в танце в такт бубну, пытаясь выжить после уничтожения преступивших в упоении все священные узы любовников, которые существовали только вне стен Эльсинора. Соблазнитель стал кормчим государства, его далекая возлюбленная стала повседневностью.
Когда музыка оборвалась, он отпустил ее руку и отошел приветствовать их гостей, знатнейших подданных их короны. Она смотрела, как он — меховой воротник его одеяния поднят и серебрится по краям, будто инеем, золотой крест на его груди отражает алые отблески огня — направился к Гамлету и Лаэрту, которые беседовали, сближенные жизнью к югу от Дании. Лаэрт щеголял темной козлиной бородкой, такой же, как у его отца, но только не выбеленной временем, а Гамлет отрастил рыжую бороду. Совсем не густую, не такую курчавую, как у его светловолосого отца, — рыжина этой бороды напоминала бледную медь ее собственных пышных кос и кудрявых завитков на другом месте. Эта полупрозрачная борода внушала ей отвращение: будто к нему перешло что-то очень ее личное, а он выставил это тайное напоказ. В расцвете своих тридцати лет он бросал ей вызов — пусть-ка заявит о своей материнской власти над его лицом! Ей это было по силам не больше, чем самой осознанно распоряжаться собой в любви и браке.
Всегда между ними — матерью и сыном — стояли ее тщетные усилия почувствовать себя любимой его отцом, прозрачное, недоступное для слов препятствие, сквозь которое он смотрел на нее, будто сквозь рубашку, в которой родился. Он причинил ей столько боли, рождаясь. Никто никогда не причинял ей таких страданий, как Гамлет, пока сражение на дюнах Ти завершалось победой.
По движениям его красивых пунцовых, почти женских губ она видела, что Клавдий говорит с Лаэртом по-французски, а с Гамлетом по-немецки, утверждая себя в их обществе еще одним человеком большого мира, хотя, возможно, за долгие сроки он успел подзабыть эти языки и говорил на них не так свободно и непринужденно, как они, упражнявшиеся в них совсем недавно. Она тревожилась, как бы Клавдий, чей космополитизм успел чуточку устареть, не подверг себя насмешкам, однако оба молодых человека, насколько она могла судить с такого расстояния, отвечали почтительно — Лаэрт с некоторым одушевлением, а выражение на лице Гамлета маскировалось этой противной бородой, такой реденькой, что сквозь нее проглядывала бледность его щек. Ее сын был ему врагом, ощущала она своими чреслами. Надежды Клавдия завоевать любовь мальчика казались ей бредовым самообманом, но, с другой стороны, его ухаживания за ней, его невероятная романтичная любовь привели к этому завершающему брачному триумфу… Она с облегчением увидела, что Клавдий направляется дальше. Ему ведь предстояло приветствовать всех гостей, он же был звездой, центром происходящего и должен был разделить себя между всеми ними поровну. Гертруда знала об этом все, так как сама с рождения была звездой, единственным ребенком короля, средоточием завистливых и собственнических взглядов еще в колыбели.
Полоний, щеголяя широким новехоньким упеляндом, подошел к ней и, заметив направление ее взгляда, сказал:
— Наш король держится прекрасно, как тот, кто давно привык первенствовать.
— Признаюсь, я не ожидала, — сказала она, — что он примет величие так охотно. Я считала его скитальцем, высокородным бродягой.
— Некоторые люди, государыня, скитаются, чтобы вернуться достаточно сильными для достижения давно лелеемых целей.
Гертруде не нравилось думать, что Клавдий, подобно своему брату, стремился к престолу. Она предпочитала думать, что престол достался ему благодаря прискорбному случаю. Правда, он действовал инициативно и целеустремленно, добившись одобрения совета знати, избрания четырьмя областными тингами и поспешным письмом поддержкой епископов Роскильда, Лунда и Рибе. Но все это она объясняла мерами не допустить хаоса вслед за несчастьем. В дни полной растерянности, последовавшими за тем, как Гамлет был найден мертвым, и не просто мертвым, но жутко обезображенным, подобно статуе, которая, долго пролежав в земле, распадается в прах поблескивающими чешуями. Гертруда сосредоточивалась на другом, на внутреннем, на своей исконной обязанности оплакивать, склоняться под бременем утраты. Чуть ли не впервые в жизни с тех пор, как у нее начались месячные, она чувствовала, что ее преображает какой-то недуг, и не могла подняться с постели, словно ее место было рядом с Гамлетом в его глиняной могиле на омерзительном кладбище за стенами Эльсинора, где туман льнул к продолговатым холмикам, а лопаты весело болтающих могильщиков постоянно пролагали путь к подземному миру костей. Отрезанную от мира, ее навещали только Герда, у которой были свои причины горевать, так как Сандро уехал, а живот у нее все увеличивался; да ее перешептывающиеся придворные дамы, чьи лица еще сияли от упоительного волнения по причине недавнего ужасного события; да еще придворный врач в обвислом колпаке и с ведерком, полным извивающихся пиявок. Гертруда сама врачевала свои душевные симптомы, дивясь, почему ее горе так неглубоко и запятнано облегчением. Тяжесть короля скатилась с нее. Он никогда не видел ее такой, какой она была, сразу же торопливо подогнав ее под собственное представление о своей королеве. Позднее ей пришло в голову, что в промежутке междуцарствования какая-нибудь другая королева отстаивала бы право своего сына на отцовский престол. Но ведь Гамлет, едва приехав на погребение отца, сразу же снова исчез. Материнский инстинкт убедил ее, что датский престол с его мелочными кровавыми налогами, взимаемыми с души, был бы даром, который он презрительно отверг бы. Полоний, вновь обретший всю полноту влияния своего сана, не встал на сторону принца: между ними тлела вражда, неприязнь, унаследованная сыном от отца. Только и всего, пока она погружалась в болезненную дремоту и выслушивала жалобы своих посетительниц, жалобы, казавшиеся ей запутанными, как нитки в корзинке с вышиванием, в которой выспался котенок. Когда она наконец покинула опочивальню, как исполненная достоинства вдова, в Эльсиноре все было уже решено, и король Клавдий воззвал к ней, умоляя стать его женой. И не могла же она ему отказать: он преклонялся перед ней издалека, а приблизившись, чтобы одеть плотью свое нафантазированное представление о ней, показал, что умеет ее развлечь и созвучен с ней настоящей. Мягко, день за днем, она отучит его от преувеличений, сохраняя в себе маленькую избалованную принцессу, которую он воскресил. Быть может, было рановато сочетаться с ним браком, но что еще ей оставалось? Овдовевшие королевы иногда уходили в монастырь, но ей монахини казались очень несчастными женщинами — замужем за постоянно занятым Богом, такие же мелочные и вздорные, как женымирянки, которыми пренебрегают их мужья. Ей нравилась пышная шелковистость бороды Клавдия, ореховый запах его нагой груди. Ей нравилась его вольная, высокомерная энергия, теперь впряженная в колесницу королевских обязанностей.
Эта брачная ночь была совсем не похожа на первую. Тогда не сумел новобрачный совладать со сном, а теперь он не мог предаться сну, хотя празднование, относительно умеренное, сошло на нет в торопливости вежливых откланиваний, и полуночные колокола, подобно разошедшимся гостям, которые затем возвращаются за потерянной перчаткой или забытой сумкой, вновь напомнили о себе одним ударом, а затем и двумя. Он торжествующе взял ее, и его ореховый запах смешался с другим, похожим на затхлость, окутывающую берега серо-зеленого Зунда. Волны ощущений в его нижних частях вознесли ее так высоко, что ее голос вырвался из нее, как зов заблудившейся птицы; и тем не менее, хотя их брачные желания были так великолепно ублаготворены, он не засыпал. В нагретом пространстве под пологом их кровати и она не могла погрузиться в сон, ощущая, что его мужские мышцы все еще напряжены. Всякий раз, когда ее мысли начинали растворяться в бессвязной чепухе — в химерической смеси отзвуков реальности, — его резкое движение рядом с ней вновь извлекало ее в ясность ночи.
— Усни, муж, — сказала она нежно.
— День все еще меня не отпускает. Старик Розенкранц втолковывал мне, что необходимо сокрушить молодого Фортинбраса и навсегда покончить с норвежской угрозой. Эти удрученные годами вельможи все еще живут в мечтах о героических бойнях, сокрушениях, сжиганиях и окончательных решениях вопроса. И в то же время они жиреют на своей доле от процветания торговли, которое обеспечивает международный мир.
— Гамлет говорил то же самое. — Еще скованная дремотой, она ответила слишком поспешно, произнесла ядовитое имя. Ее орогаченный муж, его завистливый брат… Она торопливо продолжала: — Полоний считает, что ты уже прекраснейший король.
— У него есть личные причины верить и надеяться, что это так. Его доброе мнение уже оплачено.
«Чем?» — сонно подумала Гертруда.
— Он сказал мне… то есть всем нам, собравшимся вокруг, что ты вернешь нас к дням короля Канута. Не святого, а первого, настоящего.
— Того, кто не сумел остановить прилив.
В его тоне проскользнула мрачная сардоничность, которая больно ее уязвила. Как бы ярко ни сияли свадебные факелы, ты вступаешь в брак и с темной стороной своего мужа. Она объяснила:
— Того, который завоевал всю Англию и Норвегию.
— И кто, если я еще помню свои уроки истории, совершил паломничество в Рим во искупление своих многочисленных грехов.
— Ты хотел бы тоже? — спросила она робко. Ей было очень уютно, и мысль о таком тяжком паломничестве казалась бесконечно далекой. В кровати с Клавдием она чувствовала себя, как в студеные зимние ночи детства у себя в постельке под грудой мехов, щекочущих, ласкающих, подтыкаемых вокруг нее плотно-плотно, так что ее тельце нежилось в тепле, украденном у всех этих зверей и зверушек. Марглар, ежась под плащом с капюшоном, молча сидела рядом с ней, а звезды за незастекленным окном сверкали так же ярко, как блестят кончики сосулек в лучах утреннего солнца. А что, если ее муж, памятуя, что начали они во грехе, считает ее нечистой? Братья ведь разделяли тот предрассудок темной ютландской религиозности, который отказывается принять мир таким, каков он есть, — чудом, которое повторяется ежедневно.
— Пока еще нет, — ответил Клавдий. — Не раньше, чем в Дании будет наведен безупречный порядок. И я возьму тебя с собой, чтобы ты увидела священный Рим и другие напитанные солнцем места по ту сторону Альп.
Он перевернулся на другой бок спиной к ней и как будто приготовился наконец уснуть, после того как полностью ее рассонил. Ей это не понравилось. Он превращал ее в Марглар, бодрствующую, пока он задремывает. И она сказала:
— Я видела, как ты разговаривал с Гамлетом.
— Да. Он был достаточно мил. Мой заржавелый немецкий его позабавил. Не понимаю, почему ты его боишься.
— Не думаю, что тебе удастся его очаровать.
— Но почему, любовь моя?
— Он слишком очарован самим собой. И не нуждается ни в тебе, ни во мне.
— Ты говоришь о своем единственном сыне.
— Я его мать, да. И знаю его. Он холоден. А ты нет, Клавдий. Ты теплый, как я. Ты жаждешь действовать. Ты хочешь жить, ловить день. Для моего сына весь мир лишь подделка, зрелище. Он единственный человек в его собственной вселенной. Ну а если находятся другие чувствующие люди, так они придают зрелищу живость, может он признать. Даже меня, которая любит его, как мать не может не любить с того мгновения, когда ей на руки кладут причину ее боли, новорожденного, который кричит и плачет от воспоминания об их общей пытке, — даже на меня он смотрит презрительно, как на доказательство его естественного происхождения и свидетельство того, что его отец поддался похоти. Голос Клавдия стал резким:
— Тем не менее, на мой беспристрастный взгляд, он кажется остроумным, с широкими взглядами, разносторонним, удивительно чутким к тому, что происходит вокруг, чарующим с теми, кто достоин быть очарованным, превосходно образованным во всех благородных искусствах и красивым, с чем, несомненно, согласится большинство женщин, хотя эта новая борода, пожалуй, производит неблагоприятное впечатление, скрывая больше, чем оттеняя.
Гертруда сказала на ощупь:
— Гамлет, я считаю, хочет чувствовать и быть актером на сцене вне своей переполненной головы, но пока не может. В Виттенберге, где большинство — беззаботные студенты, валяющие дурака в преддверии настоящих дел, отсутствие у него чувств — или даже безумие, безумие отчужденности, — остается незамеченным. Ему следовало бы оставаться студентом вечно. Здесь, среди серьезности и подлинности, он ощущает, что ему брошен вызов, и сводит все к словам и насмешкам. У меня одна надежда: что любовь приведет его в равновесие. Прекрасная Офелия совершенна в своей душевной прелести, в тонкости чувств. Твой брат считал ее слишком хрупкой для продолжения его рода, но она обретает женственность, и интерес Гамлета растет не по дням, а по часам.
— Очень хорошо, — сказал Клавдий, пресытившийся жениной мудростью и теперь вполне готовый расстаться с этим днем. — Но твой анализ выявил еще одну причину, почему нельзя допустить, чтобы он сбежал в Виттенберг. Истинная привязанность должна строиться на все новых добавлениях, как прекрасно помним ты и я.
Она нарушила молчание, на котором настаивало его собственное:
— Мой господин?
— Что, моя королева? Час поздний. Король должен встречать солнце, как равный равного.
— Ты чувствуешь себя виноватым?
Она ощутила, как его тело напряглось, дыхание на миг оборвалось.
— Виноватым в чем?
— Ну, в чем же еще? Виноватым из-за нашей… нашего сближения, пока… Гамлет был моим мужем.
Клавдий раздраженно фыркнул и крепче сжал нарастающий ком утомления, так что их пуховая перина заметно приподнялась.
— Согласно старинному правилу викингов, то, что ты не можешь удержать, не твое. Я отнял у него владение, про которое он ничего не знал, поле, которое он так и не вспахал. В необузданной любви ты была девственна.
И хотя она чувствовала, что его объяснение не совсем правда, в нем все-таки было достаточно правды, чтобы оно могло послужить опорой. И они уснули в унисон.
Через несколько недель после своей свадьбы королева пригласила Офелию в свой личный покой, когда-то новопристроенную комнату короля Родерика с трехарочным окном. Дочь Полония и его вечно оплакиваемой Магрит в свои восемнадцать лет расцвела сияющей красотой — застенчивой, но грациозной, — матовая кожа без единого изъяна, тоненькая талия, высокая грудь, а бедра достаточно широкие, чтобы сулить плодовитость. На ней была голубая мантилья, парчовая шапочка и струящееся газовое платье, почти неприличной прозрачности. Ее грудь все время была приподнята, будто от внезапного изумленного вздоха, намека на ожидание, трогательно сочетавшегося с тревожными опасениями и хрупкостью. Гертруда вглядывалась в нее, ища себя юную, и увидела, что щекам Офелии недостает розовости, а ее волосы, зачесанные от ровного лба, более идеально высокого, чем у Гертруды, не слишком густы и лишены пышности. Они не кудрявились у нее на висках, но оставались послушно прямыми, удерживаемые на месте плетеной золотой лентой. Лицо в профиль было безупречно чеканным, словно на новой монете, однако при взгляде спереди оно таило какую-то смутность — ее широкие голубые глаза смотрели чуть-чуть в сторону. Ее зубы, не без зависти заметила Гертруда, были безупречно жемчужными и ровными. Узкие бледно-розовые десны придавали им почти детскую округлость и самую чуточку наклоняли их вовнутрь, так что ее улыбка создавала мерцающее впечатление стыдливости, в которой тем не менее как будто пряталась беззаботная чувственность.
Гертруда указала ей на то самое жесткое трехногое кресло, в котором сиживал Корамбис во время их конфиденциальных разговоров.
— Моя дорогая, — начала она, — как тебе живется? Нас, женщин, в Эльсиноре так мало, что мы просто обязаны доставлять друг другу утешение приятных тет-а-тет.
— Твое величество мне льстит. Я все еще чувствую себя ребенком при этом дворе, хотя знаки внимания, которые последнее время достаются на мою долю, не могут не выманить меня из моего укромного уголка.
Верхняя губка девочки была прелестна, одновременно изогнутая и вовнутрь и кнаружи, как сорванный лепесток розы, и чуть-чуть смятая нежной припухлостью, и выглядела она, заметила Гертруда, очень соблазнительно, когда почти смыкалась с нижней, оставляя открытым треугольничек, за которым смутно поблескивали жемчужные зубки. Ноздри у нее были изысканно узкими — Гертруда всегда считала, что у нее самой они широковаты и ее нос слегка походит на мужской.
— Как женщины, мы не пожелали бы остаться без знаков внимания, тем не менее они способны внушить и тревогу.
— Вот именно, поистине так, государыня. Если в характере Офелии и был недостаток, то избыток кротости, подразумевавший, как это бывает у маленьких детей, сочетание со скрытым упрямством и тайным вызовом. Ее глаза, ничем не походившие на серо-зеленые глаза Гертруды — в минуты страсти темневшие, словно Зунд, — своей светлой голубизной отражали пустое небо.
— Тебе незачем называть меня «величеством» и «государыней», но ты все-таки не можешь назвать меня матерью, хотя я была бы рада заменить тебе мать добротой и советами. Ведь и моя мать умерла рано, бросив меня искать свой путь в мире камня и шума, который поднимают мужчины.
— Твое величество уже даровало мне много доброты. Как я себя помню, ты всегда была ласкова со мной, не скупилась на внимание ко мне, почти никем не замечаемой.
— Моя доброта теперь обретает особую близость. Мне кажется, знаки внимания, о которых ты говоришь, исходят от моего сына.
Безоблачные глаза Офелии расширились, но сохранили смущающий повернутый чуть в сторону взгляд, словно сосредоточенный на чем-то невидимом. Как в раздражении выразился король Гамлет? «В мозгу у нее трещинка».
— Кое-какие, — ответила она слишком уклончиво. — С тех пор как Гамлет и Лаэрт вернулись домой на твою… на твою и нового короля…
— Свадьбу. Да-да.
— Они много времени проводят вместе, иногда включая в свое общество и меня.
— Дражайшая Офелия, думается, все как раз наоборот: Гамлет, ища твоего общества, волей-неволей включает в него и Лаэрта.
— Нет, правда, между ними завязалась горячая дружба, ведь у них так много общего! Оба привыкли к более широким просторам, и наша отсталость и невежество их раздражают.
— Я думаю, пусть ты с положенной скромностью это отрицаешь, за тобой ухаживают, и я этому рада.
— Рады, государыня?
— А отчего бы и нет, дитя? Для тебя это естественно, а ему давно пора.
— Мой брат и мой отец оба не раз предупреждали меня об опасностях, подстерегающих девственность, и наставляли меня знать себе цену и беречь мою честь — их честь.
Гертруда улыбнулась и наклонилась к девушке, словно стремясь ощутить тепло юности, излучаемое ее лицом.
— Но ты… ты находишь трудным столь высоко ценить так называемую честь? Нам ведь она кажется мужской абстрактной выдумкой, во имя которой им нравится надуваться спесью и умирать, но которая отгораживает нас от костров любви.
Пока тянулась наступившая пауза, ей казалось, что она выразилась не слишком понятно, но тут Офелия оставила прямую осанку задержанного дыхания и, чуть поникнув в неудобном треугольном кресле, призналась без утайки:
— Принц Гамлет, правда, иногда слишком испытует меня своей настойчивостью. Он кружит мне голову словами, настолько особенными, что кажется, будто за ними прячется безумие. А в следующую минуту мы уже дружно смеемся и я перестаю испытывать непонятное волнение.
— Он вызывает у тебя волнение?
Офелия порозовела, опустила глаза, и Гертруда обрадовалась такому доказательству пылкости ее крови. Подари ей судьба дочь, она бы ее любила, она бы протянула ей направляющую руку в бурях чувств, к которым так склонен ее пол, и привлекла бы к себе без всякого сопротивления — в отличие от отбивающегося и вырывающегося сына. Гертруда волей-неволей чувствовала, что в роли матери Гамлета она потерпела полную неудачу, однако с помощью этой будущей жены, возможно, ей еще удастся совладать с ним.
— Порой, — объяснила Офелия, — его похвалы кажутся насмешками, уж слишком многого они требуют от меня. Он цитирует стихи и даже сам их сочиняет.
— Клавдий тоже прибегает к стихам, — осмелилась признаться Гертруда. — Мужская натура разделена значительно больше нашей. В уме они из болотной грязи возносятся на горные вершины и не признают ничего посреди. Для оправдания требований своего тела они непременно должны превратить предмет этих требований в богиню, неправдоподобно возвышенную, или же обходиться с ней как с комком грязи. У моего сына яркое воображение, с детства его чаровала актерская игра, и если он в совершенстве изображает влюбленного, из этого вовсе не следует, будто он фальшивит в своей игре.
— Так рассуждала и я сама. Гамлета я изучала с тех самых пор, когда была лишь парой глаз на узловатых стебельках. Мне не было и десяти, когда ему исполнился двадцать один год. Он казался мне, как и всем, кто его видел, идеальным принцем — изысканно одетым. Безупречным в манерах и речи, воплощением благородства до кончиков ногтей. Но теперь, ухаживая за мной, он, мгновение тому назад блистательный, исполненный ласковости, вдруг проявляет почти отвращение, словно в разгар любезностей его вдруг охватил ужас, заставляющий оборвать галантные излияния, и он уходит без слова прощания. Он то темно велеречив, то грубо откровенен и не скрывает, что теперь считает моего отца потерявшим разум стариком, который всегда и во всем искал своей выгоды.
— А что он говорит о своем дяде, моем муже?
— О нем, государыня, он со мной не говорит.
Гертруда усомнилась — слишком уж быстро последовал ответ, — но вернулась к главному предмету их разговора. Как далеко продвинулось ухаживание. В ослепительном портрете, набросанном Офелией; она не узнала своего угрюмого отчужденного сына, который, на ее взгляд, унаследовал некоторую толику землистой одутловатости своего отца. Впрочем, для торжества любви Офелии было лучше оставаться полуслепой.