— Ты должен простить меня, — сказала она ему. — Я неловка. Я не обучена. Моя мать умерла, когда мне было три года, и меня воспитывали служанки и те женщины, которых мой отец держал при себе не для того, чтобы они вскармливали его одинокую дочку. Я жестоко страдала из-за потери матери. Возможно, я возражаю против бесчувственной природы, если вообще возражаю.
— А как мы можем не возражать? — в свою очередь порывисто сказал Горвендил. — Сосланные из обители ангелов жить на этой земле среди скотов и грязи, приговоренные к смерти, заранее в муках зная о ней!
Он уже не сидел небрежно, а стоял перед ней — на голову выше ее, с грудью шире, чем ее пяльцы, с поблескивающей светлой щетиной на подбородке, чья недобритость свидетельствовала об утренней торопливости и опасениях: он встал рано и два часа провел в седле, чтобы объясниться с ней. Идеал нордического красавца чуть портила в нем какая-то мягкость, которая особенно неприятно проглядывала в этом двойном подбородке, и Герута спросила себя, удастся ли ей, когда они поженятся, уговорить его отрастить бороду, как у ее отца.
Ей понравилась неожиданная теплота его слов, но что-то в их смысле ее встревожило: его вспышка выдала презрение и пренебрежение, будто из иного мира, до этого мгновения спрятанные за невозмутимостью воина — капля горечи в бродящих соках его молодости. И даже в этот миг откровенности он не сосредоточился на ней, а видел ее частью парчовой вышивки, невестой из серебряных нитей, но не статуей, каменным ангелом или раскрашенной деревянной Пресвятой Девой, равной взрослому мужчине.
Теперь, оказавшись рядом с ней в своем внезапном отречении от мира, любого мира, кроме того, который он упрямо созидал, Горвендил обнял Геруту. Однако не нагнулся для поцелуя, а только приблизил свои напряженные решительные губы к ее глазам и сцепил руки у нее на спине, притянув ее к себе. Она чуточку повырывалась, поизвивалась, но звон колокольчиков на ее поясе напомнил ей о нелепости сопротивления в присутствии тех, кто присутствовал при их свидании. Ее служанка Герда, оруженосец Горвендила Свенд, стражи замка, неподвижно застывшие у каменных стен залы под огромными дубовыми балками потолка — призраками леса. Некогда их покрыли яркими красками, украсили резьбой, и теперь еще с них свисали рваные выцветшие полотнища знамен, добытых в битвах датскими монархами, давным-давно погребенными в склепах истории. Ей казалось, что она поймана в неподвижность нитей основы на ткацком станке и ее колотящееся сердце расплющилось между ними. Только пташки, коноплянки, в голодном метании — с жердочки на пол клетки, снова на жердочку — испускали обрывочные трели своей песенки. Она прижала стучащие виски и раскрасневшееся лицо к прохладному железному кружеву кольчуги на груди Горвендила, и овсянка разразилась длинной весело-непристойной мелодией, отозвавшейся в ребрах Геруты блаженным стискиванием. Бежать было некуда. Этот мужчина, эта судьба предназначены ей. Она в полной безопасности, как туго перепеленутый младенец.
Но даже теперь, в этот искомый миг, когда она сдалась, ее нареченный думал о другом.
— Они питаются семенами льна и конопли, — сказал Горвендил. Про птиц. — Конопляное семя. Если насыпать им семян погрубее, они заболевают в знак протеста.
Она откинула лицо, напоминая ему о себе, и он лукаво провел костяшками загрубелой руки по ее щеке — там, где его кольчуга оставила багровый отпечаток переплетенных колечек.
Горвендил, ют, в целом был таким мягким, каким обещал, и мрачным, занятым до жестокости, чего — говорила она себе, испытывая потребность думать о нем хорошо, — он просто не замечает. Их свадьбу сыграли в белых глубинах зимы, когда дела войны и урожая погружаются в сон, так что гости Шроньг Спокойно могли неделю добираться до Эльсинора и остаться там на две. Церемония заняла долгий день, начиная с ее омовения на заре и очистительной мессы, которую отслужил епископ Роскильдский, до буйного пира, в разгаре которого гости, насколько Герута могла разобрать усталыми слезящимися глазами, скармливали столы и стулья ревущему огню в двух больших очагах в противоположных концах большого зала. Языки пламени метались, как люди под пытками, дым не успевал вытягиваться в дымоходы и сизым туманом висел над их головами. Ее отягощало столько ожерелий из кованого золота и драгоценных камней и такое негнущееся обилие бархата и парчи, что у нее разболелись шея и затылок. Танцы и вино раскрепостили ее тело до звериной бесшабашности. Теперь ей было уже семнадцать, она кружила в отблесках огня, ощущая потное сплетение с мужскими и женскими пальцами в цепи хоровода — извивающиеся пальцы, жирные после пира, а музыканты тщились извлечь из лютни, флейты и бубна звуки достаточной силы, чтобы их хрупкие мелодии пробивались сквозь шарканье и уханье пьяных датчан. Музыка проникала в самые кости Геруты, она чувствовала, как покачиваются ее бедра, слышала звон и позвякивание праздничных колокольчиков у нее на талии. Ее светло-медные волосы в эту последнюю ночь перед тем, как ей придется на людях прятать их под чепцом замужней женщины, колыхались, взметывались в воздухе, освещенном десятками промасленных камышин, которые торчали из стен, будто связки плюющих огнем копий, держа в осаде веселящихся гостей. Новобрачные возглавляли величавую процессию танцующих; французский мим с бубенчиками на колпаке показывал им фигуру за фигурой. Танцы были нелегкой новинкой. Церковь все еще взвешивала, не объявить ли их грехом. Однако ангелы ведь поют и ликуют.
Когда отец давал ей прощальное благословение, он впервые показался ей слабым — лицо у него пожелтело после героического упития сыченым медом, как полагалось королю. Фигура его сгорбилась под великим бременем королевского радушия; глаза слезились от дыма или наполнились слезами перед разлукой. Видел ли он ее, свою дочь, вышедшую замуж, как он того требовал, или видел утрату последнего живого напоминания об Онне?
Сани, украшенные оленьими рогами и ветками остролиста, умчали их из Эльсинора в поместье Горвендила, называвшееся Одинсхеймом. Копыта лошадей месили снег, так что двухчасовая поездка потребовала в полтора раза больше времени, а ледяная ночь повисла над ними на разбитой оси в блеске звезд. В вышине пылала продолговатая луна, ее лучи скользили по голым полям в щетине стерни, по метелкам трав оледенелых болот. Герута то погружалась в сон, то пробуждалась, наслаждаясь явью плотного тела ее мужа под волчьей полостью. Сначала он говорил о праздновании свадьбы — кто был там, кого не было и что означало их присутствие и отсутствие в паутине благородных судеб и союзов, которые не позволяли Дании рассыпаться.
— Старик Гильденстерн говорил, что король Фортинбрас, сменивший короля Коллера на ристалище норвежских притязаний, нападает на берега Тая, где они наиболее пустынны и наименее защищены. Норвежца следует проучить, не то он попытается захватить Вестервиг и Споттрап вместе с плодородными землями Лим-фьорда и провозгласить себя законным правителем Ютландии.
Голос Горвендила обрел непринужденный и уверенный тембр официальных речей и совсем не походил на озабоченный, приглушенный голос, каким он разговаривал с ней. Едва его сватовство перестало встречать сопротивление, он стал обращаться к ней размеренным тоном, любезно, с положенной любовью или же становился попросту резок, куда-то торопясь по коридорам Эльсинора. Он уже чувствовал себя в замке, как дома.
— Твой доблестный отец как будто уже не в силах возглавить войско, и все же гордость не позволяет ему передать власть над войском другому.
— Теперь у него есть зять, — сонно пробормотала Герута, — которого он уважает.
Пропитанное винными парами дыхание Горвендила кислотой въедалось в широту звездной ночи, снега, отраженного света луны, обрезанной на четверть. Чем выше луна поднималась, тем меньше и четче и более сияющей она становилась. И походила не столько на фонарь, сколько на камень, выброшенный в солнечные лучи из тенистой рощи.
— Уважение — это хорошо, но оно не передает власть. Когда Фортинбрас постучит в дверь, уважением ее не запереть.
Он подождал ответа, но ответа не было. Герута уснула, возвращенная покачиванием саней в качающуюся колыбель ее детской, где тонкая смуглая рука ее матери переплавилась в морщинистую клешню ее старой няньки Марлгар, а куклы маленькой принцессы с личиками из стежков и линий, начерченных древесным угольком, были живыми и с именами — Тора, Асгерда, Хельга. В смеси детских фантазий и желания командовать, которая оборачивается миниатюрной тиранией, она посылала их в путешествия, выдавала замуж за героев, состряпанных из раскрашенных палочек, швыряла их на пол в судорогах смерти. В своем брачном сне она вновь была с ними в своем маленьком сводчатом солярии под бдительным оком няньки, только они были больше, извивались в танце и сталкивались с ней, равные ей по росту, с огромными лицами, с носами из собранной в складку ткани, с глазами из глиняных бусин; голодные, одинокие, они хотели от нее чего-то, но не могли открыть рты из стежков и назвать то нечто, которое, как было известно и ей, и им, она могла бы им дать, но только не сейчас, умоляла она, только не сейчас, мои милые…
Покачивание прекратилось. Сани остановились перед темным входом в господский дом Горвендила. Ее муж под волчьей полостью тяжело навалился на нее, вылезая из саней. Его брат, Фенг, на свадьбу не приехал, но прислал из южного края искусных ремесленников серебряное блюдо, богато украшенное хитрыми узорами. Большой, отражающий свет овал этого блюда мелькнул у нее в уме и унесся прочь, когда рогатые сани остановились.
— Почему твой брат не приехал? — спросила она из паутины своих сновидений.
— Он сражается на ристалищах и блудит к югу от Эльбы. Дания для него слишком тесна, если в ней я.
Горвендил обошел сани со стороны лошадей, дрожащих в облаках собственного пара, и остановился, ожидая — неподвижным призраком в лунном свете, — чтобы она упала в его объятия и он мог бы внести ее в свой дом. Она хотела быть легкой пушинкой, однако он крякнул, распространив запах перегара. У самых ее глаз его тонкие губы сложились в гримасу. В лунном свете его лицо казалось бескровным.
Его дом был большим, хотя и не окружен рвом, но комнаты после Эльсинора казались низкими и тесными. Очаг внизу не топился. Слуги, еще толком не проснувшиеся, пошатываясь, светили им факелами. Они прошли по извилистому коридору к винтовой каменной лестнице. Пока они поднимались, перед ними возникали и дрожали длинные треугольные тени. Они миновали проходную комнату, где спал одинокий страж. Огонь в очаге их опочивальни поддерживали уже несколько часов, а потому там стояла жаркая духота. Герута с облегчением сбросила тяжелый плащ с капюшоном, подбитый горностаем, сюрко без рукавов из парчи, затканной крестами и цветочками, голубую тунику с широкими ниспадающими рукавами, расшитую у шеи драгоценными камнями, белую котту под ней с более длинными и узкими рукавами, пока наконец не добралась до тонкой белой камизы, прилипшей к коже после стольких танцев. Плотная молчаливая женщина трясущимися руками развязывала шнурки и плетеный пояс и завязки на кистях, но предоставила ей сбросить камизу наедине с Горвендилом. Что она и сделала, переступив через сброшенную одежду, точно через край чана для омовения.
В огненных бликах ее нагота ощущалась как тончайший металлический покров, потаенное одеяние ангелов. От шеи до лодыжек ее кожа никогда не видела солнца. Герута была беленькой, как очищенная луковица, гладенькой, как только что выдернутый из земли корешок. Она была нетронутой. Эту прекрасную нетронутость, сокровище всей ее жизни, она, стряхнув с себя оцепенение, навеянное бешеной пляской огня, чья скованная очагом ярость заставляла пламенеть кончики ее распущенных волос, приготовилась по закону людскому и Божьему принести в дар своему мужу. Она испытывала возбуждение. И повернулась показать ему свою чистую грудь, такую же уязвимую, какой была его грудь, когда он обнажил ее в прославленный роковой миг перед занесенным мечом Коллера.
Он спал. Ее муж в ночном колпаке грубой вязки рухнул в сон после изобильного празднования и почти часового купания в зимнем воздухе, завершившегося в сауне этой опочивальни. На одеяле расслабленно лежала длинная сильная рука, словно обрубленная у плеча, где под эполетом золотистого меха поблескивал нагой шар бицепса. Нитка слюны из обмякших губ поблескивала как крохотная стрела.
«Мой бедный милый герой! — думала она. — Влачить по жизни такое огромное мягкое тело и располагать только сообразительностью да кожаным щитом, чтобы не дать изрубить его в куски». В это мгновение Герута постигла тайну женщины: есть наслаждение в ощущении любви, которая сливается, будто жар двух противолежащих очагов, с ощущением быть любимой. Поток женской любви, раз хлынувший, может быть запружен, но лишь ценой великой боли. В сравнении любовь мужчины лишь брызнувшая струйка. Она увлекла свое нагое мерцающее тело к их кровати с единственной свечой в поставце возле нее, нашла свой ночной чепец, сложенный на подушке, будто пухлая, простецкая любовная записка, и уснула под сенью сна Горвендила, довольно-таки громового.
Проснувшись поутру, смущенно узнав друг друга, они исправили промашку брачной ночи, и окровавленная простыня была торжественно представлена старому Корамбусу, камерарию Рерика, прикатившему из Эльсинора на лыжах по глубокому снегу с тремя официальными свидетелями — священником, лекарем и королевским писцом. Ее девственность была государственным делом, так как Горвендил, без сомнения, должен был стать следующим королем, а ее сын — следующим после него, если на то будет милость Божья. Дания стала провинцией ее тела.
Горвендил был христианином. Он почитал Гаральда Синезубого, отца современной Дании, чье обращение в христианство лишило германского императора излюбленного предлога для нападений — покорения язычников. История снизошла к датчанам на рунических камнях — Гаральдав в Еллинге гласил: «Тот Гаральд, который сделал датчан христианами». Геруту больше трогал камень, который оставил в Еллинге отец Гаральда: «Король Горм воздвиг этот памятник Тире, своей жене, славе Дании». Слава Дании: Горм знал, как ценить женщину в те времена, когда Крест еще не явился затупить дух датчан. Христианская вера подкрепляла склонность Горвендила к угрюмости, но, когда он отправлялся в набеги на своем длинном корабле, не противостояла старинной воинской этике грабежей и самозабвенному упоению сечью. Христос был у всех на устах, но в сердце своем датчане по-прежнему почитали Тира, бога атлетических состязаний и войны и плодородия. Благородная жена могла ожидать почитания, но не в просторах, лежащих за маленьким кругом домашнего мира, огораживающим женщин и детей, — беспощадных просторов, где мужчины справляются с необходимостью кровопролитий и соперничества. С тех пор как Герута покорилась воле отца, она приобрела репутацию разумности и рассудительности. Она была добра с низшими и быстро распознала ограничения, налагаемые положением вещей. Добропорядочная женщина лежит в постели, постеленной другими, и ходит в башмаках, изготовленных другими. Кротость ее пола помогала ей исполнять все это с достоинством и даже с рвением. Значительная часть ее существа не могла не почитать мужчину, который владел ею, который давал ей кров и защиту, и — а это ключ к любым правильным отношениям — использовал ее. Быть полезной и занятой делом — вот что придает блеск священного предназначения каждому буднему дню. Небесная воля Бога воплощается здесь в надлежащих обязанностях. Без такого воплощения дни завопят. И явится томительная скука. Или война.
Ибо тело Геруты вскоре уже деловито творило еще одно. Первая весенняя оттепель совпала с пропуском ее месячных. И второй пропуск — когда трава зазеленела с солнечной стороны стен Одинсхейма. К тому времени, когда ласточки, вернувшись из своего зимнего рая, который ей никогда не придется увидеть, хлопотливо закружили над прудом с пучками сухих стеблей и комочками глины для балкончиков своих гнезд под стрехами амбара, она уже твердо уверилась и выпустила из клетки пару коноплянок, которых Горвендил привез ей как свадебный подарок. Самец, более темный, с более четкими полосками, словно бы растерялся — кружил по опочивальне, опускался на шкаф за занавесками, будто ища нового ограничения своей свободе, а вот маленькая тусклая самочка сразу выпорхнула из открытого окна и запела свою песенку на ветке ивы среди юных листьев в ожидании, когда ее супруг присоединится к ней.
— Поспеши, поспеши, — насмешливо попеняла ему Герута, — не то она найдет другого!
Пока существо внутри нее росло, смещая органы, о которых она прежде и представления не имела, вызывая неприятные вспышки раздражения и неутолимых потребностей, тошноту и слабость, ее отец угасал. Желтизна и худоба, которые она заметила в день свадьбы, усиливались и усиливались, пока он, казалось, не съежился в ребенка, свернувшегося в постели вокруг болезни, пожирающей его. Рерик, разумеется, не снисходил до жалоб, но когда она была на шестом месяце и ее недомогания сменились тихим сонным состоянием черного ублаготворения, он сказал ей с улыбкой, раздвинувшей его усы под косым углом, что чувствует себя в когтях кровавого орла. Он подразумевал казнь времени саг, когда ребра человека отрубались от его хребта, а сердце и легкие вытаскивались из зияющей багряной раны, и возникал клекочущий кровавый орел. Говорили, что некоторые благородные пленники умоляли об этой казни, чтобы показать свою храбрость.
Герута не любила слушать о подобном, о жестоких пытках, которые мужчины измышляли друг для друга, хотя боль и смерть были глубинной частью природы, сотворенной Богом. Ее отец заметил гримасу отвращения, скользнувшую по ее лицу, и сказал мягким голосом, которым всегда пользовался, чтобы нравоучение запечатлелось навсегда:
— Все можно вытерпеть, дитя мое, если нет выбора. Моя смерть шевелится во мне, а твой ребенок в тебе. И она, и он возьмут свое, как этого требуют боги. — Рерик усмехнулся такому своему возвращению к язычеству. Он положил сухую горячую руку на ее влажную, мягкую и сказал: — Священники, с которыми советуется твой муж, не устают повторять нам, что каждый из нас несет свой крест в подражание Христу. Или Христос взял крест в подражание нам? Как бы то ни было, страданий хватает, чтобы поделить на всех, а если священники говорят правду, я скоро увижу Онну, такой же молодой, какой она была, когда умерла, и с ней я снова буду молодым. Если же они рассказывают сказки, разочарования я не почувствую. Я уже ничего не буду чувствовать.
— Горвендил слушает священников, — сказала она, следуя долгу жены, — потому что, говорит он, они знают мысли крестьян.
— И имеют связи с Римом и со всеми теми землями, где Рим насадил свои церкви, проповедующие Ад. Горвендил прав, моя милая доверчивая дочка. Эта религия рабов, а за ними — крестьян и торговцев — заключает в себе будущее. Неверных сокрушают в Святой земле и в Испании, а здесь на севере, последней части Европы, покорившейся Риму, языческие алтари отныне всего лишь ничего не значащие камни. Крестьяне более не знают, что эти камни знаменуют собой, и увозят камни, чтобы огораживать свинарники.
Геруту крестили и воспитали в христианской вере и обычаях, но двор ее отца, порой по-холостяцки буйный, особым благочестием не отличался. Она полагала, что взгляды самого Рерика на главное — откуда мы и куда идем — совпадают с общепринятыми, как и ее собственные.
— Отец, ты говоришь насмешливо, но Горвендил стремится стать через свою веру не только лучше, как господин для своих вассалов, но и лучше, как человек, для равных себе. Он ласков со мной, даже когда его расположение духа не позволяет ему желать меня.
Про себя она подумала, что его потребность в ней слабеет по мере того, как ее беременность становится все более явной, а ее потребность убеждаться в своей красоте все возрастает.
— Он хочет быть хорошим, — докончила она с жалобным простодушием, удивившим ее собственный слух, словно вдруг залепетал погребенный в ней ребенок.
— Я предпочел бы услышать от тебя, что он уже хорош, — объявил Рерик сквозь боль. — И насколько же он недотягивает в своем хотении?
— Ни на сколько, — сказала она резко. — Совсем ни на сколько. Горвендил чудесен. Он во всех отношениях великолепен, как ты и обещал.
В этом напоминании о заверениях, служивших его собственным целям, была некоторая доля злобности. Пока умирающие еще живы, живые их не щадят.
— Во всех отношениях, — повторил он наконец и вздохнул, словно ощутив мстительность ее ответа. — Между двумя людьми такого быть не может. Даже Онну и меня разделял языковой барьер, разлад невысказанных надежд. Никакое соединение в браке не дает полного единения. В сыновьях Горвендила живет дикость Ютландии. Это угрюмый край, где среди безлюдья пастухи сходят с ума и проклинают Бога. Месяцами чернобрюхие тучи висят над Скагерраком, не рассеиваясь. Горвендил ищет стать хорошим человеком, но Фенг, его брат, не занимается своим, соседним поместьем и заложил почти все свои ютландские земли, чтобы отправиться искать судьбу на юге — как я слышал, он добрался даже до бывшего владения норманнов, острова, который называется Сицилия. Это необузданное и губительное поведение. Я обманул тебя, милая дочка, настояв на твоем браке с сыном Горвендила? Я ведь и тогда чувствовал в себе рокового червя и хотел увидеть тебя под надежной защитой другого мужчины.
— И я под очень надежной защитой, — сказала она нежно, поняв, что этот разговор был для Рерика извинением на случай, если такое извинение понадобится. Но ничего дурного не произошло, решила благоразумная Герута: ее брак не оставлял желать ничего лучшего.
Только Корамбус, камерарий Рерика, негодовал на торопливость, с какой Горвендил заранее занял место короля. Хотя Герута считала его стариком, Корамбус был сорокалетним здоровяком, отцом младенца-сына и мужем совсем еще юной жены Магрит из Мона, до того светлой, что она казалась прозрачной, и до того эфирно-чувствительной, что ее речи нередко исполнялись колдовской загадочностью или же становились мелодично-бессмысленными. Она недолго прожила после своих вторых родов десять лет спустя, а Корамбус (если и тут заглянуть вперед) так полностью и не подавил свою неприязнь к Горвендилу, которого про себя считал неотесанным узурпатором. Хотя он скрупулезно выполнял все свои обязанности, служа новому королю, истово Корамбус служил королеве и любил ее, единственное дитя Рерика, единственное живое вместилище его властного духа. Полюбил он ее еще приветливой, сияющей жизнью маленькой принцессой — как и все обитатели Эльсинора, ежедневно с ней соприкасавшиеся. И даже когда Герута стала замужней женщиной, его любовь не отвратилась от нее, но сохранялась, быть может, рождая ревность, хотя Герута считала его стариком, а его манера держаться с ней уже давно стала осмотрительной, хлопотливой и поучающей.
Еще до того, как из Виборга прибыли гонцы с вестью о предрешенном избрании — единодушном при полном согласии всех четырех провинций, — Горвендил уже испрашивал поддержки знати, чтобы выступить против Фортинбраса. Коронационный обряд был исполнен наспех, завершенный созывом войска, чтобы изгнать норвежского завоевателя из Ютландии — из тех ее мест, где он успел закрепиться. Пока эти военные приготовления торопливо завершались, Герута медленно все созревала и созревала, и ее красиво вздувшийся живот засеребрился сетью растяжек. И произошло одно из тех совпадений-предзнаменований, которые служат вехами в календаре человеческой памяти: золотобородый Фортинбрас был встречен, разбит и сражен среди песчаных дюн Ти в тот самый день, в который королева, вытерпев муку кровавого орла, родила наследника, нареченного Амлетом. Младенец, посиневший в борьбе, которую разделял с ней, появился на свет в рубашке, признаке то ли величия, то ли обреченности, гадатели тут судили по-разному.
— А как мы можем не возражать? — в свою очередь порывисто сказал Горвендил. — Сосланные из обители ангелов жить на этой земле среди скотов и грязи, приговоренные к смерти, заранее в муках зная о ней!
Он уже не сидел небрежно, а стоял перед ней — на голову выше ее, с грудью шире, чем ее пяльцы, с поблескивающей светлой щетиной на подбородке, чья недобритость свидетельствовала об утренней торопливости и опасениях: он встал рано и два часа провел в седле, чтобы объясниться с ней. Идеал нордического красавца чуть портила в нем какая-то мягкость, которая особенно неприятно проглядывала в этом двойном подбородке, и Герута спросила себя, удастся ли ей, когда они поженятся, уговорить его отрастить бороду, как у ее отца.
Ей понравилась неожиданная теплота его слов, но что-то в их смысле ее встревожило: его вспышка выдала презрение и пренебрежение, будто из иного мира, до этого мгновения спрятанные за невозмутимостью воина — капля горечи в бродящих соках его молодости. И даже в этот миг откровенности он не сосредоточился на ней, а видел ее частью парчовой вышивки, невестой из серебряных нитей, но не статуей, каменным ангелом или раскрашенной деревянной Пресвятой Девой, равной взрослому мужчине.
Теперь, оказавшись рядом с ней в своем внезапном отречении от мира, любого мира, кроме того, который он упрямо созидал, Горвендил обнял Геруту. Однако не нагнулся для поцелуя, а только приблизил свои напряженные решительные губы к ее глазам и сцепил руки у нее на спине, притянув ее к себе. Она чуточку повырывалась, поизвивалась, но звон колокольчиков на ее поясе напомнил ей о нелепости сопротивления в присутствии тех, кто присутствовал при их свидании. Ее служанка Герда, оруженосец Горвендила Свенд, стражи замка, неподвижно застывшие у каменных стен залы под огромными дубовыми балками потолка — призраками леса. Некогда их покрыли яркими красками, украсили резьбой, и теперь еще с них свисали рваные выцветшие полотнища знамен, добытых в битвах датскими монархами, давным-давно погребенными в склепах истории. Ей казалось, что она поймана в неподвижность нитей основы на ткацком станке и ее колотящееся сердце расплющилось между ними. Только пташки, коноплянки, в голодном метании — с жердочки на пол клетки, снова на жердочку — испускали обрывочные трели своей песенки. Она прижала стучащие виски и раскрасневшееся лицо к прохладному железному кружеву кольчуги на груди Горвендила, и овсянка разразилась длинной весело-непристойной мелодией, отозвавшейся в ребрах Геруты блаженным стискиванием. Бежать было некуда. Этот мужчина, эта судьба предназначены ей. Она в полной безопасности, как туго перепеленутый младенец.
Но даже теперь, в этот искомый миг, когда она сдалась, ее нареченный думал о другом.
— Они питаются семенами льна и конопли, — сказал Горвендил. Про птиц. — Конопляное семя. Если насыпать им семян погрубее, они заболевают в знак протеста.
Она откинула лицо, напоминая ему о себе, и он лукаво провел костяшками загрубелой руки по ее щеке — там, где его кольчуга оставила багровый отпечаток переплетенных колечек.
Горвендил, ют, в целом был таким мягким, каким обещал, и мрачным, занятым до жестокости, чего — говорила она себе, испытывая потребность думать о нем хорошо, — он просто не замечает. Их свадьбу сыграли в белых глубинах зимы, когда дела войны и урожая погружаются в сон, так что гости Шроньг Спокойно могли неделю добираться до Эльсинора и остаться там на две. Церемония заняла долгий день, начиная с ее омовения на заре и очистительной мессы, которую отслужил епископ Роскильдский, до буйного пира, в разгаре которого гости, насколько Герута могла разобрать усталыми слезящимися глазами, скармливали столы и стулья ревущему огню в двух больших очагах в противоположных концах большого зала. Языки пламени метались, как люди под пытками, дым не успевал вытягиваться в дымоходы и сизым туманом висел над их головами. Ее отягощало столько ожерелий из кованого золота и драгоценных камней и такое негнущееся обилие бархата и парчи, что у нее разболелись шея и затылок. Танцы и вино раскрепостили ее тело до звериной бесшабашности. Теперь ей было уже семнадцать, она кружила в отблесках огня, ощущая потное сплетение с мужскими и женскими пальцами в цепи хоровода — извивающиеся пальцы, жирные после пира, а музыканты тщились извлечь из лютни, флейты и бубна звуки достаточной силы, чтобы их хрупкие мелодии пробивались сквозь шарканье и уханье пьяных датчан. Музыка проникала в самые кости Геруты, она чувствовала, как покачиваются ее бедра, слышала звон и позвякивание праздничных колокольчиков у нее на талии. Ее светло-медные волосы в эту последнюю ночь перед тем, как ей придется на людях прятать их под чепцом замужней женщины, колыхались, взметывались в воздухе, освещенном десятками промасленных камышин, которые торчали из стен, будто связки плюющих огнем копий, держа в осаде веселящихся гостей. Новобрачные возглавляли величавую процессию танцующих; французский мим с бубенчиками на колпаке показывал им фигуру за фигурой. Танцы были нелегкой новинкой. Церковь все еще взвешивала, не объявить ли их грехом. Однако ангелы ведь поют и ликуют.
Когда отец давал ей прощальное благословение, он впервые показался ей слабым — лицо у него пожелтело после героического упития сыченым медом, как полагалось королю. Фигура его сгорбилась под великим бременем королевского радушия; глаза слезились от дыма или наполнились слезами перед разлукой. Видел ли он ее, свою дочь, вышедшую замуж, как он того требовал, или видел утрату последнего живого напоминания об Онне?
Сани, украшенные оленьими рогами и ветками остролиста, умчали их из Эльсинора в поместье Горвендила, называвшееся Одинсхеймом. Копыта лошадей месили снег, так что двухчасовая поездка потребовала в полтора раза больше времени, а ледяная ночь повисла над ними на разбитой оси в блеске звезд. В вышине пылала продолговатая луна, ее лучи скользили по голым полям в щетине стерни, по метелкам трав оледенелых болот. Герута то погружалась в сон, то пробуждалась, наслаждаясь явью плотного тела ее мужа под волчьей полостью. Сначала он говорил о праздновании свадьбы — кто был там, кого не было и что означало их присутствие и отсутствие в паутине благородных судеб и союзов, которые не позволяли Дании рассыпаться.
— Старик Гильденстерн говорил, что король Фортинбрас, сменивший короля Коллера на ристалище норвежских притязаний, нападает на берега Тая, где они наиболее пустынны и наименее защищены. Норвежца следует проучить, не то он попытается захватить Вестервиг и Споттрап вместе с плодородными землями Лим-фьорда и провозгласить себя законным правителем Ютландии.
Голос Горвендила обрел непринужденный и уверенный тембр официальных речей и совсем не походил на озабоченный, приглушенный голос, каким он разговаривал с ней. Едва его сватовство перестало встречать сопротивление, он стал обращаться к ней размеренным тоном, любезно, с положенной любовью или же становился попросту резок, куда-то торопясь по коридорам Эльсинора. Он уже чувствовал себя в замке, как дома.
— Твой доблестный отец как будто уже не в силах возглавить войско, и все же гордость не позволяет ему передать власть над войском другому.
— Теперь у него есть зять, — сонно пробормотала Герута, — которого он уважает.
Пропитанное винными парами дыхание Горвендила кислотой въедалось в широту звездной ночи, снега, отраженного света луны, обрезанной на четверть. Чем выше луна поднималась, тем меньше и четче и более сияющей она становилась. И походила не столько на фонарь, сколько на камень, выброшенный в солнечные лучи из тенистой рощи.
— Уважение — это хорошо, но оно не передает власть. Когда Фортинбрас постучит в дверь, уважением ее не запереть.
Он подождал ответа, но ответа не было. Герута уснула, возвращенная покачиванием саней в качающуюся колыбель ее детской, где тонкая смуглая рука ее матери переплавилась в морщинистую клешню ее старой няньки Марлгар, а куклы маленькой принцессы с личиками из стежков и линий, начерченных древесным угольком, были живыми и с именами — Тора, Асгерда, Хельга. В смеси детских фантазий и желания командовать, которая оборачивается миниатюрной тиранией, она посылала их в путешествия, выдавала замуж за героев, состряпанных из раскрашенных палочек, швыряла их на пол в судорогах смерти. В своем брачном сне она вновь была с ними в своем маленьком сводчатом солярии под бдительным оком няньки, только они были больше, извивались в танце и сталкивались с ней, равные ей по росту, с огромными лицами, с носами из собранной в складку ткани, с глазами из глиняных бусин; голодные, одинокие, они хотели от нее чего-то, но не могли открыть рты из стежков и назвать то нечто, которое, как было известно и ей, и им, она могла бы им дать, но только не сейчас, умоляла она, только не сейчас, мои милые…
Покачивание прекратилось. Сани остановились перед темным входом в господский дом Горвендила. Ее муж под волчьей полостью тяжело навалился на нее, вылезая из саней. Его брат, Фенг, на свадьбу не приехал, но прислал из южного края искусных ремесленников серебряное блюдо, богато украшенное хитрыми узорами. Большой, отражающий свет овал этого блюда мелькнул у нее в уме и унесся прочь, когда рогатые сани остановились.
— Почему твой брат не приехал? — спросила она из паутины своих сновидений.
— Он сражается на ристалищах и блудит к югу от Эльбы. Дания для него слишком тесна, если в ней я.
Горвендил обошел сани со стороны лошадей, дрожащих в облаках собственного пара, и остановился, ожидая — неподвижным призраком в лунном свете, — чтобы она упала в его объятия и он мог бы внести ее в свой дом. Она хотела быть легкой пушинкой, однако он крякнул, распространив запах перегара. У самых ее глаз его тонкие губы сложились в гримасу. В лунном свете его лицо казалось бескровным.
Его дом был большим, хотя и не окружен рвом, но комнаты после Эльсинора казались низкими и тесными. Очаг внизу не топился. Слуги, еще толком не проснувшиеся, пошатываясь, светили им факелами. Они прошли по извилистому коридору к винтовой каменной лестнице. Пока они поднимались, перед ними возникали и дрожали длинные треугольные тени. Они миновали проходную комнату, где спал одинокий страж. Огонь в очаге их опочивальни поддерживали уже несколько часов, а потому там стояла жаркая духота. Герута с облегчением сбросила тяжелый плащ с капюшоном, подбитый горностаем, сюрко без рукавов из парчи, затканной крестами и цветочками, голубую тунику с широкими ниспадающими рукавами, расшитую у шеи драгоценными камнями, белую котту под ней с более длинными и узкими рукавами, пока наконец не добралась до тонкой белой камизы, прилипшей к коже после стольких танцев. Плотная молчаливая женщина трясущимися руками развязывала шнурки и плетеный пояс и завязки на кистях, но предоставила ей сбросить камизу наедине с Горвендилом. Что она и сделала, переступив через сброшенную одежду, точно через край чана для омовения.
В огненных бликах ее нагота ощущалась как тончайший металлический покров, потаенное одеяние ангелов. От шеи до лодыжек ее кожа никогда не видела солнца. Герута была беленькой, как очищенная луковица, гладенькой, как только что выдернутый из земли корешок. Она была нетронутой. Эту прекрасную нетронутость, сокровище всей ее жизни, она, стряхнув с себя оцепенение, навеянное бешеной пляской огня, чья скованная очагом ярость заставляла пламенеть кончики ее распущенных волос, приготовилась по закону людскому и Божьему принести в дар своему мужу. Она испытывала возбуждение. И повернулась показать ему свою чистую грудь, такую же уязвимую, какой была его грудь, когда он обнажил ее в прославленный роковой миг перед занесенным мечом Коллера.
Он спал. Ее муж в ночном колпаке грубой вязки рухнул в сон после изобильного празднования и почти часового купания в зимнем воздухе, завершившегося в сауне этой опочивальни. На одеяле расслабленно лежала длинная сильная рука, словно обрубленная у плеча, где под эполетом золотистого меха поблескивал нагой шар бицепса. Нитка слюны из обмякших губ поблескивала как крохотная стрела.
«Мой бедный милый герой! — думала она. — Влачить по жизни такое огромное мягкое тело и располагать только сообразительностью да кожаным щитом, чтобы не дать изрубить его в куски». В это мгновение Герута постигла тайну женщины: есть наслаждение в ощущении любви, которая сливается, будто жар двух противолежащих очагов, с ощущением быть любимой. Поток женской любви, раз хлынувший, может быть запружен, но лишь ценой великой боли. В сравнении любовь мужчины лишь брызнувшая струйка. Она увлекла свое нагое мерцающее тело к их кровати с единственной свечой в поставце возле нее, нашла свой ночной чепец, сложенный на подушке, будто пухлая, простецкая любовная записка, и уснула под сенью сна Горвендила, довольно-таки громового.
Проснувшись поутру, смущенно узнав друг друга, они исправили промашку брачной ночи, и окровавленная простыня была торжественно представлена старому Корамбусу, камерарию Рерика, прикатившему из Эльсинора на лыжах по глубокому снегу с тремя официальными свидетелями — священником, лекарем и королевским писцом. Ее девственность была государственным делом, так как Горвендил, без сомнения, должен был стать следующим королем, а ее сын — следующим после него, если на то будет милость Божья. Дания стала провинцией ее тела.
* * *
Дни исцелили боль дефлорации, а ночи приносили мало-помалу обретенное наслаждение, однако Герута не могла изгнать из памяти, как была отвергнута, когда, возбужденная собственной красотой, обернулась, чтобы принять пронзение, которого не последовало. Идеальный влюбленный не уснул бы в ожидании своей награды, каким бы усталым и одурманенным он ни был. С тех пор Горвендил был достаточно пылок, и с его аккуратных губ срывалось много похвал, когда они впивались в ее плоть, а пронзаний хватило бы, чтобы наполнить ведро, однако она, чувствительная принцесса, ощущала в его страсти некую абстрактность: это было лишь одно из проявлений его жизненной энергии. Он был бы страстен с любой женщиной, как, конечно, бывал со многими до нее. И его преданность ей не помешала бы ему даже в недолгой разлуке с ней воспользоваться хорошенькой полонянкой из Померании или служанкой-лапландкой.Горвендил был христианином. Он почитал Гаральда Синезубого, отца современной Дании, чье обращение в христианство лишило германского императора излюбленного предлога для нападений — покорения язычников. История снизошла к датчанам на рунических камнях — Гаральдав в Еллинге гласил: «Тот Гаральд, который сделал датчан христианами». Геруту больше трогал камень, который оставил в Еллинге отец Гаральда: «Король Горм воздвиг этот памятник Тире, своей жене, славе Дании». Слава Дании: Горм знал, как ценить женщину в те времена, когда Крест еще не явился затупить дух датчан. Христианская вера подкрепляла склонность Горвендила к угрюмости, но, когда он отправлялся в набеги на своем длинном корабле, не противостояла старинной воинской этике грабежей и самозабвенному упоению сечью. Христос был у всех на устах, но в сердце своем датчане по-прежнему почитали Тира, бога атлетических состязаний и войны и плодородия. Благородная жена могла ожидать почитания, но не в просторах, лежащих за маленьким кругом домашнего мира, огораживающим женщин и детей, — беспощадных просторов, где мужчины справляются с необходимостью кровопролитий и соперничества. С тех пор как Герута покорилась воле отца, она приобрела репутацию разумности и рассудительности. Она была добра с низшими и быстро распознала ограничения, налагаемые положением вещей. Добропорядочная женщина лежит в постели, постеленной другими, и ходит в башмаках, изготовленных другими. Кротость ее пола помогала ей исполнять все это с достоинством и даже с рвением. Значительная часть ее существа не могла не почитать мужчину, который владел ею, который давал ей кров и защиту, и — а это ключ к любым правильным отношениям — использовал ее. Быть полезной и занятой делом — вот что придает блеск священного предназначения каждому буднему дню. Небесная воля Бога воплощается здесь в надлежащих обязанностях. Без такого воплощения дни завопят. И явится томительная скука. Или война.
Ибо тело Геруты вскоре уже деловито творило еще одно. Первая весенняя оттепель совпала с пропуском ее месячных. И второй пропуск — когда трава зазеленела с солнечной стороны стен Одинсхейма. К тому времени, когда ласточки, вернувшись из своего зимнего рая, который ей никогда не придется увидеть, хлопотливо закружили над прудом с пучками сухих стеблей и комочками глины для балкончиков своих гнезд под стрехами амбара, она уже твердо уверилась и выпустила из клетки пару коноплянок, которых Горвендил привез ей как свадебный подарок. Самец, более темный, с более четкими полосками, словно бы растерялся — кружил по опочивальне, опускался на шкаф за занавесками, будто ища нового ограничения своей свободе, а вот маленькая тусклая самочка сразу выпорхнула из открытого окна и запела свою песенку на ветке ивы среди юных листьев в ожидании, когда ее супруг присоединится к ней.
— Поспеши, поспеши, — насмешливо попеняла ему Герута, — не то она найдет другого!
Пока существо внутри нее росло, смещая органы, о которых она прежде и представления не имела, вызывая неприятные вспышки раздражения и неутолимых потребностей, тошноту и слабость, ее отец угасал. Желтизна и худоба, которые она заметила в день свадьбы, усиливались и усиливались, пока он, казалось, не съежился в ребенка, свернувшегося в постели вокруг болезни, пожирающей его. Рерик, разумеется, не снисходил до жалоб, но когда она была на шестом месяце и ее недомогания сменились тихим сонным состоянием черного ублаготворения, он сказал ей с улыбкой, раздвинувшей его усы под косым углом, что чувствует себя в когтях кровавого орла. Он подразумевал казнь времени саг, когда ребра человека отрубались от его хребта, а сердце и легкие вытаскивались из зияющей багряной раны, и возникал клекочущий кровавый орел. Говорили, что некоторые благородные пленники умоляли об этой казни, чтобы показать свою храбрость.
Герута не любила слушать о подобном, о жестоких пытках, которые мужчины измышляли друг для друга, хотя боль и смерть были глубинной частью природы, сотворенной Богом. Ее отец заметил гримасу отвращения, скользнувшую по ее лицу, и сказал мягким голосом, которым всегда пользовался, чтобы нравоучение запечатлелось навсегда:
— Все можно вытерпеть, дитя мое, если нет выбора. Моя смерть шевелится во мне, а твой ребенок в тебе. И она, и он возьмут свое, как этого требуют боги. — Рерик усмехнулся такому своему возвращению к язычеству. Он положил сухую горячую руку на ее влажную, мягкую и сказал: — Священники, с которыми советуется твой муж, не устают повторять нам, что каждый из нас несет свой крест в подражание Христу. Или Христос взял крест в подражание нам? Как бы то ни было, страданий хватает, чтобы поделить на всех, а если священники говорят правду, я скоро увижу Онну, такой же молодой, какой она была, когда умерла, и с ней я снова буду молодым. Если же они рассказывают сказки, разочарования я не почувствую. Я уже ничего не буду чувствовать.
— Горвендил слушает священников, — сказала она, следуя долгу жены, — потому что, говорит он, они знают мысли крестьян.
— И имеют связи с Римом и со всеми теми землями, где Рим насадил свои церкви, проповедующие Ад. Горвендил прав, моя милая доверчивая дочка. Эта религия рабов, а за ними — крестьян и торговцев — заключает в себе будущее. Неверных сокрушают в Святой земле и в Испании, а здесь на севере, последней части Европы, покорившейся Риму, языческие алтари отныне всего лишь ничего не значащие камни. Крестьяне более не знают, что эти камни знаменуют собой, и увозят камни, чтобы огораживать свинарники.
Геруту крестили и воспитали в христианской вере и обычаях, но двор ее отца, порой по-холостяцки буйный, особым благочестием не отличался. Она полагала, что взгляды самого Рерика на главное — откуда мы и куда идем — совпадают с общепринятыми, как и ее собственные.
— Отец, ты говоришь насмешливо, но Горвендил стремится стать через свою веру не только лучше, как господин для своих вассалов, но и лучше, как человек, для равных себе. Он ласков со мной, даже когда его расположение духа не позволяет ему желать меня.
Про себя она подумала, что его потребность в ней слабеет по мере того, как ее беременность становится все более явной, а ее потребность убеждаться в своей красоте все возрастает.
— Он хочет быть хорошим, — докончила она с жалобным простодушием, удивившим ее собственный слух, словно вдруг залепетал погребенный в ней ребенок.
— Я предпочел бы услышать от тебя, что он уже хорош, — объявил Рерик сквозь боль. — И насколько же он недотягивает в своем хотении?
— Ни на сколько, — сказала она резко. — Совсем ни на сколько. Горвендил чудесен. Он во всех отношениях великолепен, как ты и обещал.
В этом напоминании о заверениях, служивших его собственным целям, была некоторая доля злобности. Пока умирающие еще живы, живые их не щадят.
— Во всех отношениях, — повторил он наконец и вздохнул, словно ощутив мстительность ее ответа. — Между двумя людьми такого быть не может. Даже Онну и меня разделял языковой барьер, разлад невысказанных надежд. Никакое соединение в браке не дает полного единения. В сыновьях Горвендила живет дикость Ютландии. Это угрюмый край, где среди безлюдья пастухи сходят с ума и проклинают Бога. Месяцами чернобрюхие тучи висят над Скагерраком, не рассеиваясь. Горвендил ищет стать хорошим человеком, но Фенг, его брат, не занимается своим, соседним поместьем и заложил почти все свои ютландские земли, чтобы отправиться искать судьбу на юге — как я слышал, он добрался даже до бывшего владения норманнов, острова, который называется Сицилия. Это необузданное и губительное поведение. Я обманул тебя, милая дочка, настояв на твоем браке с сыном Горвендила? Я ведь и тогда чувствовал в себе рокового червя и хотел увидеть тебя под надежной защитой другого мужчины.
— И я под очень надежной защитой, — сказала она нежно, поняв, что этот разговор был для Рерика извинением на случай, если такое извинение понадобится. Но ничего дурного не произошло, решила благоразумная Герута: ее брак не оставлял желать ничего лучшего.
* * *
Рерик умер, и предстоящие выборы обещали быть в пользу Горвендила. Герута, чтобы не ездить туда-сюда, переехала в Эльсинор со своей прислугой ухаживать за умирающим отцом. После его пышных похорон на туманном каменистом кладбище, где истлевали кости обитателей Эльсинора — законник смешивался с кожевником, придворный с палачом, девушка с сумасшедшим, — Горвендил переехал в королевский замок к жене, преждевременно поселившись в покоях короля на те недели, пока тинг собирался в Виборге. Несколько голосов было отдано за Фенга, как брата, пусть на полтора года и моложе, зато осведомленного в чужеземных обычаях, а потому более способного брать верх над хитрыми замыслами немцев, поляков и шветландцев, не прибегая к войне, поскольку война по мере того, как спокойно убранные урожаи и беспрепятственная торговля повышали благосостояние обитателей и замков, и убогих хижин, все больше выходила из моды. Другие высказывались за того или иного члена знати — в первую очередь графа Голстена, — чьи родственные связи обещали более надежно удерживать в единении все части Дании на северной окраине раздираемой смутами Европы. Однако почти никто не сомневался, что заключительное голосование в Виборге будет в пользу Горвендила, победителя Коллера и супруга Геруты.Только Корамбус, камерарий Рерика, негодовал на торопливость, с какой Горвендил заранее занял место короля. Хотя Герута считала его стариком, Корамбус был сорокалетним здоровяком, отцом младенца-сына и мужем совсем еще юной жены Магрит из Мона, до того светлой, что она казалась прозрачной, и до того эфирно-чувствительной, что ее речи нередко исполнялись колдовской загадочностью или же становились мелодично-бессмысленными. Она недолго прожила после своих вторых родов десять лет спустя, а Корамбус (если и тут заглянуть вперед) так полностью и не подавил свою неприязнь к Горвендилу, которого про себя считал неотесанным узурпатором. Хотя он скрупулезно выполнял все свои обязанности, служа новому королю, истово Корамбус служил королеве и любил ее, единственное дитя Рерика, единственное живое вместилище его властного духа. Полюбил он ее еще приветливой, сияющей жизнью маленькой принцессой — как и все обитатели Эльсинора, ежедневно с ней соприкасавшиеся. И даже когда Герута стала замужней женщиной, его любовь не отвратилась от нее, но сохранялась, быть может, рождая ревность, хотя Герута считала его стариком, а его манера держаться с ней уже давно стала осмотрительной, хлопотливой и поучающей.
Еще до того, как из Виборга прибыли гонцы с вестью о предрешенном избрании — единодушном при полном согласии всех четырех провинций, — Горвендил уже испрашивал поддержки знати, чтобы выступить против Фортинбраса. Коронационный обряд был исполнен наспех, завершенный созывом войска, чтобы изгнать норвежского завоевателя из Ютландии — из тех ее мест, где он успел закрепиться. Пока эти военные приготовления торопливо завершались, Герута медленно все созревала и созревала, и ее красиво вздувшийся живот засеребрился сетью растяжек. И произошло одно из тех совпадений-предзнаменований, которые служат вехами в календаре человеческой памяти: золотобородый Фортинбрас был встречен, разбит и сражен среди песчаных дюн Ти в тот самый день, в который королева, вытерпев муку кровавого орла, родила наследника, нареченного Амлетом. Младенец, посиневший в борьбе, которую разделял с ней, появился на свет в рубашке, признаке то ли величия, то ли обреченности, гадатели тут судили по-разному.