— Я помню, — сказала она, — овальное серебряное блюдо со странными хитрыми узорами по всему его широкому краю, то блюдо, которое ты прислал нам в подарок на свадьбу, когда сам приехать не смог.
   — Я сожалел о своем отсутствии, но думал, что обо мне никто не вспомнит.
   — Нет, я о тебе помнила, хотя мы и не встречались с тех пор, как я была еще маленькой девочкой, и ты иногда удостаивал меня взглядом-другим. Я часто думала о том, каким ты тогда казался. Брат твоего мужа всегда интересен, давая увидеть его в ином облике — так сказать, переплавленным после нового броска костей.
   — Такой уж была моя судьба, — сказал Фенг с некоторым раздражением, — всегда казаться уменьшенной копией моего брата. Потому-то я и отправился туда, где никто меня с ним не сравнивал. Его брак с дочерью короля Рерика давал, решил я, еще одну возможность провести неблагоприятное сравнение между его судьбой и моей.
   Этот мужчина говорит с завораживающей свободой, думала Герута, как бы бросает вызов ей и себе. Он произносил слова легко, с загадочными вариациями в быстроте; они то спотыкались друг о друга, то томно замирали на его губах, которые не были узкими и чинными, как губы Горвендила, не были жирными и скользкими, как нижняя губа Корамбуса, но алыми и красивого рисунка, симметричными, будто женские губы, но без женственности. Его губы не были вычеканены, как губы Горвендила, или размазаны, как губы Корамбуса, но словно вылеплены любящими искусными пальцами. Голос у него был более звучным (более мелодичным инструментом, покорствующим умелой руке), чем у ее мужа, а кожа смуглее от природы или от жизни на юге, она не знала. Он был дюйма на два ниже — ближе по росту к ней.
   — Восемнадцать лет назад, если память мне не изменяет, — сказал он, — дипломатия императора Священной Римской империи направила меня в королевство Арагон, где лавочки за соборами торгуют товарами, противозаконно ввозимыми из Гранадского эмирата, изделиями, созданными фанатично терпеливыми руками неверных. Узор, который ты заметила, это письмена, читаемые в обратном направлении, чем наши, и, по-моему, утверждающие, что нет Бога, кроме Аллаха, а погонщик верблюдов по имени Магомет, его пророк.
   Голос Фенга стал сухим и быстрым, но подлежащая насмешка затормаживала некоторые фразы, словно подставляя их под свет иронии. Волосы у него были черные, коротко остриженные, жесткие пряди с проседью подчеркивали простоту прически. Над одним виском, где глянцевитая вмятина свидетельствовала о старой ране, волосы и вовсе побелели, создавая впечатление пестряди. Глаза у него не были голубыми и удлиненными, как у Горвендила, а карими, чуть раскосыми, с поразительно густыми ресницами, напоминавшими круги черной краски, которыми актеры обводят глаза. Нос крючковатый с жадно раздувающимися ноздрями. Хотя он и был моложе Горвендила, но выглядел старше, более закаленным жизнью. Его замариновали в темном уксусе. Геруте нравились складки, которые жизнь под открытым небом и скитания оставили в его задубелой коже, и то, как его лицо износилось до сухих сухожилий и мышечного рельефа. Он источал жилистое жизнелюбие человека, который вырвался из всех оков. Она чувствовала, что этот мужчина способен небрежно лгать тем, кто его любит, обманывать их, — только это ее не оттолкнуло, но в ее мыслительных глазах придало его внутренней текстуре что-то от его внешней, в таких приятых прихотливых складках. С возрастом внешность Горвендила стала жертвой метаморфоз, угрожающих светловолосым тонкокожим мужчинам: кончик его маленького прямого носа стал розовым, верхние веки одрябли, а припухлость шеи, подбородка и щек недостаточно маскировалась клочковатой курчавой бородой, которую она уговорила его отпустить, когда еще была женой, пользующейся влиянием.
   Фенгу было сорок семь лет. После легендарной победы над Коллером Горвендил расширил и укрепил свои владения, стал королем, а Фенг отправился по лесным тропам и крошащимся римским дорогам мира на юг. Теперь он вернулся в Данию, чтобы обратить вспять, если удастся, захирение его заложенных ютландских земель, разграбляемых его соседями и его управляющими, пока моровые язвы и неурожаи истребляли его крестьян, и чтобы, прожив несколько месяцев в поместье, дарованном ему Рериком, занять положенное ему место при королевском дворе его брата. Его дружинники, главным образом чужеземные солдаты, их лошади и пажи подолгу гостили в Эльсиноре. Горвендил ворчал. Фенг оказался внушительным сотрапезником и пил, сколько душа требовала, хотя опьянение проявлялось только в некоторой медлительности движений. Под конец пира, как говорили, он пользовался служанками, однако это не возмущало Геруту так, как следовало бы. Рерик вел себя точно так же после смерти своей Онны. Фенг, как выяснилось, тоже когда-то на Оркнейских островах женился вскоре после свадьбы своего брата. Его жена, Лена, насколько поняла Герута, была тоненькой и стройной, как царица фей, а волосы у нее были такими тонкими, что их волну, ниспадавшую ей на спину, можно было собрать в обруч немногим шире обручального кольца. Говорили, что Фенг хранит одну прядь пришпиленной к нижней тунике над его сердцем, — Герда передавала своей госпоже все сплетни слуг, заметив ее интерес. Умерла Лена, говорили они, просто от своей неземной красоты и душевной прелести, не успев родить ребенка. Столько хороших женщин умирали совсем молодыми! Словно так уж были устроены эти чумные падшие времена. Герута невольно задумывалась, и не свидетельствует ли ее непреходящее здоровье об отсутствии добродетели, о каком-то скрытом заговоре с силами зла. Ей теперь было тридцать пять лет, и все, кроме нее самой, считали ее старухой.
   В ее обществе Фенг был безупречен и даже, казалось, избегал ее прикосновений, когда она невольно протягивала руку смахнуть пушинку с его рукава или погладить его запястье в знак радостной благодарности за какой-нибудь особенно яркий или забавный рассказ, за какой-нибудь пустячок из того или иного уголка такой разнообразной, такой сказочной Европы. Она не привыкла, что может разговаривать с мужчиной, который готов ее слушать. Горвендил и Амлет уходили от нее на середине фразы, чтобы обменяться своими мужскими фактами и договориться о чем-то своем.
   — Мой брат как будто тебе нравится, — сказал Горвендил в их высокой опочивальне, полной сквозняков. Его голос был бесцветным, жидким — назидательно поучающий стоик.
   — Он рассказывает мне о странах, где я никогда не побываю, раз мне не дана свобода мужчин. В Венеции, рассказал он мне, дворцы строятся на древесных стволах, вбитых в морское дно, а улицы там — вода и люди ходят по мостам, похожим на маленькие лестницы, и пользуются лодками, как мы лошадьми и экипажами. В Кастилье дожди выпадают только весной, и тогда холмы алеют маками. Во Франции каждая деревня воздвигла церковь высотой с гору и посвященную Богоматери.
   — Такие сведения ты могла бы извлечь из своих романов. И Фенг, наверное, почерпнул их оттуда же. Мальчиком он причинял много горя моим отцу и матери, потому что был неисправимым лгуном. Мой брат принадлежит к тем людям, одаренным во многих отношениях и, разумеется, обаятельным, кто твердо верует, будто до всех жизненных наград можно добраться прямиком, обойдясь без терпеливого труда и верности своему долгу. Он мой брат, соединенный со мной цепями крови, которые выковал Бог, и потому я должен его любить и принять его, но тебе незачем быть столь радушной. Принц заметил ваши беседы наедине, и он встревожен.
   Пока они говорили, она помогала королю снять турнирные доспехи, расстегивая множество застежек и крючков, развязывая узлы ремней — разъединяя все то, что удерживало воедино и на положенном месте каждую полированную металлическую часть. Кольчуги, по мере того как мечи становились острее, а стрелы быстрее, сменялись латами; в панцире из гибко наложенных друг на друга пластин Горвендил походил на водяного, массивного, сверкающего чешуей. Когда она помогла ему снять каждый доспех, а затем развязала у него на спине кожаные и стеганые подкладки, он, постепенно утрачивая массивность, начинал казаться жалким, съежившимся, хотя за протекшие годы приобрел внушительный живот.
   Облаченная в ночную рубашку из некрашеной шерсти, Герута подала мужу его рубашку, и пока он возился, вдевая руки в рукава, обрушила свой ответ на его скрытую под тканью голову.
   — Я удивляюсь, — отпарировала она, — что принц снизошел заметить, что и как я делаю. С самого младенчества он постоянно бежал меня, чтобы обнять тебя еще крепче. Его терзает половина, которую он получил от матери. Когда он в следующий раз пожалуется тебе на оскорбление своей чувствительности, тебе следовало бы заметить ему, что сам он мог бы выказывать своему дяде больше почтения, проводя с ним хоть сколько-нибудь времени. Вполне вероятно, что Фенгу докучает мое женское общество, но ведь у него нет выбора: вы с Амлетом умудряетесь постоянно находиться в других покоях Эльсинора или же вместе отправляетесь куда-нибудь под не слишком убедительными предлогами.
   — Мальчику необходимо узнать все, что сопряжено со зрелостью и королевским саном, — сообщил ей Горвендил с тем подчеркнуто серьезным спокойствием, которое напускал на себя, когда хотел напомнить о своей власти. Официальный облик, который он выработал, ей представлялся томительно пустым. Даже в ночной рубашке человек был выпотрошен королевским саном. — Еще до истечения года Амлет покинет нас ради учения во владениях императора, где современное просвещение, опирающееся на вдохновленные Богом заветы отцов Церкви, достигает вершин, о которых древние и не помышляли.
   — В Дании есть достаточно своих мудрых наставников. Не вижу, зачем нам обрекать на изгнание наше единственное дитя.
   — «Единственное» не по моему желанию, Герута.
   — И не по моему, мой повелитель.
   — Я был бы рад целому выводку, который надежно обеспечил бы продолжение нашего королевского рода.
   — Я никогда не отказывалась исполнять свой долг, хотя первые роды были зловеще трудными. Я готова была вновь вынести эту пытку для обеспечения династии.
   — В этом назначение женской утробы, — возразил он. — Мужской принцип лишь подсобное средство. Возможно, твое противодействие нашей ранней помолвке могло способствовать свертыванию твоих плодоносящих соков. В семени у них никогда недостатка не было.
   Серо-зеленые глаза Геруты блеснули, как тополиные листья перед бурей.
   — Возможно, семя сеялось с такой холодностью духа, что оно не согревало жаждущую почву, на которую падало.
   Он переменился в лице. Побледнел, потом покраснел и шагнул ближе, словно чтобы обнять ее — эта мохнатая стена была внезапно проломлена.
   — Ах, Герута, — вырвалось у Горвендила, — я не был холоден. Я не холоден с тобой и сейчас, восемнадцать лет спустя после нашей брачной ночи.
   — Ты заснул.
   — Да, чтобы избавить тебя от напившегося олуха, чтобы подарить тебе меня утреннего, лучшего меня.
   Было что-то архаично-древнее в его смирении, что-то, напомнившее ей старинные интонации Марлгар над ее колыбелью, и королева устыдилась своей вспышки.
   — Прости меня, супруг. Я не могу даже вообразить, чтобы кто-то мог ублажать меня более достойно и любяще.
   Однако она воображала такого, когда просыпалась рядом с его храпящей тушей или когда в разгар утра поднимала глаза от пергаментной страницы Chanson de geste [2] с описанием Сида или Роланда, христианских героев в доспехах, которые облегали их худощавые фигуры, точно змеиная кожа, и ее взгляд приветствовал за окном с двумя колонками ее солярия Зунд цвета желчи и тусклую манящую полоску Скона.
* * *
   Ноябрь, даже поздний ноябрь, когда деревья сбросили пожухлую листву, а утренние заморозки оставили от диких астр только побурелые стебли, вдруг нежданно приносит свои теплые дни, и в один такой день Фенг пригласил Геруту осмотреть его поместье. Король был в отъезде, и она согласилась. Их сопровождала свита, и королева сидела на коне боком, ибо простым людям не должно видеть ее с подсученными юбками. Конь под ней — молодой гнедой жеребец — был напряжен и нервен, его мышцы и сухожилия напряглись до степени, когда мозг в большом удлиненном черепе уже терял над ними власть. Герута ощущала себя внутри этого черепа и видела одновременно в двух направлениях, и два эти поля зрения оставались раздельными. Солнце золотило серые ветки, сжатые поля, через которые ехала их растянувшаяся кавалькада, отдавали согретому воздуху запахи коровьего навоза и гниющих паданцев, прелого сена и дымящегося торфа. Темные пятна рыбьими косяками заскользили по светящейся белизне неба — слепящей простыне, разрезанной на рассыпающиеся лоскутья, когда лошади скрылись со своими седоками в лесу из берез и сосен, а затем вынесли их на холмистую гряду, где на перекрестке двух дорог в заброшенной часовне Пресвятой Девы лежала груда гипсовых обломков, и некоторые из них были голубыми. Земля по обе стороны гряды разделялась на полосы разных оттенков в соответствии с тем, урожай чего был с них убран. Каждое скромное поле усердно обрабатывалось своим держателем, и углы были помечены коническими кучами камней.
   Все это она видела и воспринимала одним глазом, а другим Герута видела себя: как в оранжевом плаще для верховой езды и многополосном зеленом блио, которое открывало только острые носы ее сапожек из лосиной кожи, она совершает эту редчайшую поездку под защитой брата своего мужа по полям, лесам, лугам, которые почти все были для нее лишь видом, открывавшимся ей из окон в толстых стенах замка, который прежде принадлежал ее отцу, а теперь принадлежит ее мужу.
   Ее жизнь, какой она представлялась этому внутреннему глазу, была каменным коридором с большим числом окон, но без единой двери, позволяющей выйти наружу. Горвендил и Амлет были двойниками — владельцами и стражами туннеля, а его концом в тяжелых засовах была смерть. Смерть, конец природы и вход, утверждали служители Распятого Бога, в несравненно более прекрасный мир. Но как мог любой другой мир быть прекраснее этого? Его высвечивающего света, его неисчислимых предметов и далей, его шума жизни, движения? Крестьянские дети выстраивались вдоль дороги посмотреть на пестрый королевский кортеж. Обреченные сменить своих родителей в рабстве у этих узких полосок земли, принадлежащих другим людям, они на короткий миг обретали свободу по-детски глазеть и бесхитростно вопить приветствия. В пятнистом небе стая скворцов с криками нападала на коршуна со всех сторон, и одинокий хищник жалко увертывался и пищал.
   Фенг приблизил своего коня, стройного вороного арабских кровей с невиданными здесь генуэзскими седлом и сбруей, к ее нервному гнедому.
   — Мой брат хороший человек, — сказал он, словно маяча в ее внутреннем глазу. — Хороший. А прежде он был хорошим мальчиком. Все время испытывал свою смелость, уезжал в пустоши один на целые ночи, закалял свой воинский дух, нанося себе небольшие увечья, расспрашивая нашего отца о битвах и о том, как быть бесстрашным вождем. По-моему, иногда он совсем допекал старика. Горвендил был безбожным скотом и брался за что-либо, только выпив три кубка меда. Самые великие свои подвиги он совершал в таком пьяном исступлении, что ему приходилось нанимать бардов, чтобы они поведали ему, что он, собственно, сделал. В теории он был христианином, но на деле понятия не имел, что это подразумевает, или кто такие евреи, или в чем заключался грех Евы. Его понятие о религии сводилось к кольцу из высоких камней и вырывании внутренностей у десятка военнопленных. Но он подчинился общему поветрию и допустил в Ютландию попов; замок прямо-таки закишел ими, и их поучения обрушились на нас с братом. Ни он, ни я не верили полностью тому, что они говорили, но все-таки уверовали настолько, чтобы быть triste [3].
   — А ты triste? — спросила Герута, не столько из кокетства, заверила она себя, сколько из любопытства, возможно, одной из форм кокетства. Ей было любопытно узнать, почему Фенг так упорно покидал Данию.
   — Нет — когда я вижу некую госпожу, — ответил он.
   — Некую госпожу? — Сердце Геруты забилось сильнее от ревности. Значит, Фенг нашел преемницу пленительной Лене с Оркнейских островов. Горвендил не был бы способен на такое абстрактное преклонение. Все то, что он не мог прямо сразить, поиметь или перехитрить, для него не существовало.
   — Она должна остаться безымянной.
   — Ну конечно, — сказала Герута. — Это же входит в правила. Но знает ли она, эта некая госпожа, о твоем преклонении?
   — И да, и нет, мне кажется. К тому же, — он подчеркнуто переменил тему, — моя tristesse [4] отступает, когда я оказываюсь в городе, где никогда прежде не бывал. Но подобных городов у меня почти не осталось, если только я не посмею отправиться в такую даль, как Византия, или рискнуть переодетым проникнуть в ханство Золотой Орды.
   Они уже въехали в поместье Горвендила, и теперь в конце дороги, окаймленной безлистыми тополями, она увидела господский дом, Одинсхейм, куда ее отвезли в ее брачную ночь и где она стала женщиной только в разгар утра. Кое-кто из свиты теперь покинул их, чтобы собрать сведения для короля об урожае и его законных долях. Остальные продолжили путь к господскому дому Фенга, Локисхейму, который Герута не раз видела издали, хотя внутри не бывала никогда.
   Фасад был таким же широким, как у Одинсхейма, но ниже на этаж и сложен из бревен на кирпичном фундаменте, а не из более дорогого желтого кирпича — большой редкости. Было слышно, как внутри зашевелились слуги, будто мыши, учуявшие запах кошки. Но они слишком долго ждали, чтобы затопить очаг, и теперь холодные поленья брызгались и дымили. Внутренность дома говорила об определенном военном порядке, наведенном поверх провалов запустения. На стенах и в открытых шкафах красовались памятки о перемещениях Фенга по Европе: кривой меч с рукоятью, сверкающей драгоценными камнями; аппарат из медных сфер внутри сфер с внутренним шаром, покрытым магическими узорами звезд; две длинные алебарды были скрещены над деревянным ларцом, покрытым грубой резьбой, с веревочными ручками и железными защелками в форме прыгающего лося.
   — Бургундская алебарда и копье баварской выделки, — с нервной отрывистостью объяснил Фенг, заметив, что ее взгляд устремлен на прихотливые изгибы алебарды и ее смертоносного острия. — Баварские немцы переняли хитрости оружейников Северной Италии. А эти удивительные стулья — из Венеции. — Он поднял один и сложил, будто ножницы для стрижки овец, а затем открыл. — Они складываются, планки входят одна в другую, будто нити на ткацком станке. В чужих землях много всяких хитроумностей и все меньше и меньше упований на Бога. Мы, датчане, отсталый народ. Холод сохраняет нас свежими, но глупыми.
   Он поставил открытый стул, формой напоминавший "X", возле медленно разгорающегося огня и положил для нее на сиденье подушку из зеленого бархата. Она села, а он придвинул второй венецианский стул настолько близко, что ему не требовалось повышать голос в шуме, поднятом слугами, которые вносили тарелки и чаши, ножи и ложки, а также подносы, нагруженные их полуденной снедью.
   — Его добродетельность душила меня. — Фенг вернулся к их прежнему разговору. — Она была словно подушка, которую он прижимал к моему лицу. Он был одни ответы без единого вопроса.
   — Когда-то я назвала его неутонченным, — в свою очередь призналась Герута, — и донельзя разгневала моего отца.
   — Утонченность в Дании пока еще не в моде, — сказал Фенг, — но в Европе за ней будущее. Тысячу лет все мы были Божьими крестьянами, копали и пахали в поте лица под тучами, ниже которых не бывает. В Риме, чей маленький хлопотун-епископ называет себя пастырем даже тупых ютландских овец, я видел, как мраморная рука, поразительная в своем сходстве с живой рукой, появилась из земли там, где люди крали тесаные камни для своих лачуг. В Париже ученые монахи влюбились в мысли древнего мага по имени Аристотель. Один из этих схоластов заверил меня, что Бога и Его Небесные Тайны больше не надо принимать на веру, все их можно доказать с той же точностью, как законы треугольников.
   Словно нервничая, он говорил излишне быстро и лишь искоса поглядывал на нее.
   — Боюсь, — по размышлении осмелилась сказать Герута, — это отметает наш бедный род людской. Богу следовало бы прислать нам не Своего Сына, а теорему.
   Такое почти богохульство притянуло к ней взгляд расширившихся глаз Фенга. Они были восхитительно более темными, чем у Горвендила: коричневатость взрыхленной земли со стебельками травы в ней, остатки сотворения, которое, подобно сотворению Евы, было вторичным.
   — Скажи мне, Герута, во что ты веришь? Мне кажется, твой отец был обращенным не более, чем мой. Они любили и убивали с невинностью зверей.
   — Они жили согласно тому, чего требовали их выживание и удовольствия в нуждах каждого нового дня. Я верю в то, — ответила она, — во что поставленные надо мной мужчины велят мне верить. Вне их кредо общество не предлагает женщине никакой безопасности. А ты, мой брат, во что веришь ты?
   Но он не был ее братом и ответил так стремительно, что она заморгала.
   — Я верю, что люди могут быть прокляты, — сказал он, — и не так уж уверен, что они могут быть спасены. После трапезы, благородная Герута, я должен показать тебе что-то — красоту, которая отдает наши мысли о добре и зле на милость реальности.
   Еда была простой, а потому и более вкусной — копченое мясо было в меру солоноватым, а осенние плоды крепкими и сочными. Для начала обществу, чтобы согреться после двухчасовой прогулки верхом, подали деревянные миски с похлебкой, пахнувшей капустой и крольчатиной (ее томили на огне день и ночь в чугунном котле, весящем больше взрослого мужчины). Затем подали куски ветчины, вымоченной в рассоле, куски гусятины, хранившиеся в меду, соленую селедку и треску, нарезанные полосками, чтобы их можно было брать изящно, и маленькие сухие пряные колбаски, которые крестьяне называют непристойным словом. Спаржа, сначала сваренная, потом высушенная с артишоками и листьями подорожника, вымоченными в вине для съедобности, приводила на память летнее изобилие овощей. На десерт, как гвоздь трапезы, их обнесли блюдом с финиками и чищеным миндалем — заморские сласти во вкусе Фенга. Компания людей и разгоревшийся огонь согрели низкую залу, и воздух под почернелыми досками потолка стал душным.
   Королева с сопровождавшими ее женщинами кушала на нижнем конце длинного стола, дабы их уши, хотя и в безопасности уютных чепцов, не осквернялись бы шутками мужчин, когда чаши с медом и хмельным пивом развязали их языки. Фенг словно был настолько увлечен все более громогласной и веселой мужской беседой, что ни разу не посмотрел в ее сторону, однако он подошел к ее концу стола, все еще догрызая свой десерт — красное яблоко в рыжих полосках. Зубы у него были неровными, но крепкими на вид и все целы: ему не приходилось терпеть сокрушающую боль и выдергивания, оставившие дыры в чинном рту Горвендила, который теперь был склонен улыбаться даже меньше, чем прежде.
   Фенг вывел Геруту из дома, провел через двор, где замерзшие рытвины поблескивали от полуденной оттепели, и повернул к длинному, крытому соломой строению, в котором по доносившимся оттуда клекоту и шелесту крыльев она угадала соколятню. Пока они шли через двор, грачи на развесистых дубах закаркали хором в какофонии возмущения и тревоги. Гам их был настолько оглушительным, что Геруте почудилось, будто ее уши высвободились из-под чепца.
   В соколятню вела только одна дверь, войти в которую можно было лишь пригнувшись. Фенгу, хотя он был ниже Горвендила, пришлось наклонить голову. За порогом пол из песка и гальки зашуршал, чуть пересыпаясь под неуверенными шагами королевы. Мрак внутри заставил ее остановиться. В ноздри ей ударила вонь тухлого мяса и пахучего помета крылатых хищников.
   — Глазам надо попривыкнуть, — сказал Фенг рядом с ней. Сказал тихо, словно не желая разорвать паутину приглушенных звуков вокруг — шорох крепких, как латы, перьев, царапанье смертоносных когтей о жердочку, нежное позвякивание бубенчиков и голоса самих птиц — ропот придушенного плача, как земля от неба далекий от пронзительного крика хищника в вышине, когда он медленными кругами набирает высоту, чтобы камнем упасть на добычу.
   Полумрак посветлел. Из темноты выступили детали: клетки, сплетенные из крепчайших ивовых прутьев, выбеленные пометом жердочки, запасные путы, висящие на стенах, призрачно белеющие колпачки с перьями, парализующие птиц искусственной слепотой. Соколиная охота всегда казалась Геруте жестокой забавой — насилием над вольной дикостью, извращением, делающим из сгустка свободной природы орудие человеческой забавы. Она прониклась этим отвращением, еще когда отец впервые показал ей Эльсинорскую соколятню, здание величественное, как церковь, где забранные решетками окна позволяли пленникам летать взад и вперед в высоком пространстве, расчерченном прутьями в солнечном свете.