— Не понимаю, как мы с тобой смеем говорить о чистоте!
   Зубы Фенгона блеснули бледной львиной коричневатостью. Нижние теснились неровным рядом, а клыки были острыми.
   — И что? Разве эта наша встреча не целомудренна? Разве наша беседа хотя бы раз прятала намек на супружескую измену? Если да, так я для начала отрежу себе язык. Ты приняла меня сквозь такие прямые врата, — он кивнул на оконную амбразуру, — что я не мог бы принести ни единый дар данайцев.
   — У тебя есть для меня подарки? — Какой она еще ребенок, пришло ей в голову, так загорелась любопытством узнать, что могут сообщить материальные предметы про его мысли о ней в такой далекой и сказочной стране. За окном чирикали птички на своем варианте отрывистого и певучего датского языка, и пуговки бледно-зеленых почек, набухших лишь вчера, усеивали прохладный воздух, затененный лиственницами. Этот мужчина при всех его изворотливых неведомостях возвращал ее к ней самой. Никакой ее недостаток не вызвал бы у него хмурого выражения, которое появлялось на лице ее мужа, когда она требовала от него внимания. Словно возродилось отцовское одобрение Родерика. Сосредоточенность Фенгона на ней одновременно и обжигала, и успокаивала. Он засмеялся ее наивной жадности и сказал:
   — Если мне будет дозволено навестить тебя еще раз, так, быть может, я смогу воспользоваться входной дверью, как мой слуга Сандро, который сейчас сидит внизу с твоей Гердой, деля с ней пироги и сидр и заговорщическое молчание.
   Она тоже засмеялась:
   — Ты способен видеть сквозь стены? Ты и вправду стал в Византии колдуном?
   — Не колдуном, но… э… космополитом, знатоком человеческой природы. Я жил там, где перемешаны люди любых рас и склонностей и все безмолвно разрешено. Dunatos, власть имущие, живут в роскоши порфира и яшмы, а в двух шагах от их раззолоченных дверей ютятся и голодают бездомные и мать умирает, пока младенец сосет пустоту. Крайности благочестия и жестокости смыкаются там в кровавом тумане. Они карают супружескую измену, отрезая задорный носик дамы, после чего она удаляется в монастырь, который, в свою очередь, может быть борделем — так широко там распространено святое призвание. Когда низлагают императора, что случается не так уж редко, новый, словно оказывая вежливую услугу, выдавливает глаза своего предшественника, чтобы надежнее подготовить его для мира иного и убрать из политики этого мира. И все же они отнюдь не звери, эти византийцы. Радости битвы вызывают у них брезгливость. Они предпочитают откупаться от своих врагов или набирать наемников в других, менее цивилизованных, странах для сражений с этими врагами. Их любимое средство для частных убийств — отравление, которое их аптекари отполировали в высокое искусство. Эти восточные римляне отсекли совесть от религии, и это освобождает их, позволяет двигаться в шелках, будто в садке с переизбытком угрей, друг поперек друга без обдирающих тупых трений, которые столь обычны здесь, на севере, которому они дали чарующее название «Фуле». Она содрогнулась.
   — Тем не менее я рада, что туда ездил ты, а не я.
   — О, к тебе они отнеслись бы с великим почтением. Рыжие рабыни продаются вдвое дороже темноволосых.
   — А тебе очень-очень не хватает этих тепловодных угрей? Боюсь, наши морозные обычаи должны тебе крайне досаждать.
   — Я один из вас, Геруте, датчанин до мозга костей. Лишь одна-единственная госпожа отвечает моему внутреннему идеалу. Ты моя хагия софия, моя божественная мудрость.
   — Мудрость, сударь, или безумие? — Она улыбнулась, открыв щелку между передними зубами.
   — В Константинополе, — объяснил он, — есть множество религиозных течений, и одно из них учит, что каждому человеку присущ свой Образ Света, его собственный дух, пребывающий на Небесах вдали от адской тюрьмы материи, повсюду нас окружающей. В миг смерти его Образ Света дарует ему так называемый Поцелуй Любви, воспроизводимый в некоторых еретических сектах, к вящему ужасу ортодоксов. Она — его спасительница, явленная София-Мария, женский принцип божественности. Назови это, если хочешь, выспренностью, но я верую, что для меня она — ты.
   Геруте залилась краской от жара столь пламенного описания его чувства.
   — Да, выспренность на грани богохульства. Слишком уж фантастичное облачение для природы.
   — Но только такое выражение подходит для моих чувств. В нашей земной юдоли мое преклонение нелепо, я знаю. Ты женщина, а их много, как я признал минуту назад.
   Она ответила словно с обидой:
   — Ты готов богословствовать, пока не откажешь мне в реальном существовании. Я предпочла бы весомые дары, — сказала она ему почти гневно с достоинством королевы, — которые, по твоим словам, ты привез, но не можешь протиснуть в окно. В следующий раз воспользуйся дверью, как твой слуга. Мы слишком стары для кувырканий щенячьей любви. Пусть приют Корамбиса будет нашим на час-другой для бесед, которые мы пожелаем вести без боязливой опаски. Те, кто знает об этом, наши пособники, а кара за пособничество обрекает их на молчание.
   — Я боюсь не за себя, — сказал Фенгон, произнося слова медленно, словно каждое из них было пробным камнем искренности. — Все эти годы я играл с опасностями, давая Богу бесчисленные возможности избавить мир от моей неукротимой страсти. Любовь эта ничем не грозила, пока ты оставалась вне досягаемости, моя amors de terra lonhdana [7]. Но теперь ты рядом, твои движения и лицо, как ключ, подходят к замку моих фанатично хранимых воспоминаний о них. Я боюсь за нас обоих. Боюсь за престол и за Данию.
   — Быть может, ты боишься слишком уж сильно и слишком уж привержен грезам. Великие судьбы весьма редко решаются прихотями женского сердца. Ты зовешь эфирным то, что в действительности мы разделяем со всеми животными. По-моему, мы уже и раньше вели этот спор о любви — небесная она или земная. Сама я земная, и мне не терпится подержать в руках и взвесить подарки, которые ты, по твоим словам, привез из этого Миклагарда, который я никогда не увижу, я, бедная бледная госпожа над Фуле.
   Фенгон понял, что на этот раз она не дарует ему ничего сверх этого ультиматума, и откланялся. Сандро не ожидал, что он удалится так рано и уйдет по коридору через комнату с очагами: во всяком случае, он в растерянности обернулся, оторвавшись от своего разговора с Гердой. Она была вдвое его старше, но сохраняла следы миловидности. Они пристроились над чашами с горячим сидром у центрального пласта тлеющих углей и сочиняли собственный язык — Сандро восполнял свои пробелы в датском гибкими жестами, заставлявшими ее моргать.
   — Una regina, — сказал ему Фенгон в ответ на его вопросительный взгляд, когда они отправились обратно, — non е una gallina [8].
* * *
   Неделю спустя, когда почки на кленах и ольхе из плотных пуговичек развернулись в многолистиковые подобия миниатюрных кочанов капусты, он привез свой первый подарок: кулон из перегородчатой эмали в форме павлина — развернутый веер хвоста, в середине которого на гордом фоне зеленых перьев с желто-черными глазками выделялись мерцающие синевой шея и голова. Каждый сегмент эмали был обведен золотой чертой тоньше самой тонкой нити — даже самые крохотные кусочки, белые и красные, зеленые и серые, складывавшиеся в повернутую вбок голову с загнутым книзу клювом. Создатель такой изящной вещицы должен был неминуемо ослепнуть — и скоро. Его слепота была частью ее стоимости.
   — Ты всегда даришь мне птиц, — сказала Геруте и тут же вспомнила, что первый такой подарок, пару коноплянок, ей сделал Горвендил.
   — Павлин, — объяснил он, — у них символизирует бессмертие. Эти птицы бродят чуть ли не во всех дворах, волоча в пыли свои длинные перья, вытягивая радужно переливающиеся шеи, чтобы испустить режущий ухо крик, более подходящий для души, терзаемой в аду, чем для эмблемы Рая.
   — Такой красивый и тяжелый! — Она подняла кулон вместе с золотой цепочкой, пролившейся на ее розовую ладонь, точно струйка воды.
   — Проверь, каким он окажется у тебя на шее. Могу я надеть его на тебя?
   Геруте поколебалась. Потом наклонила голову и разрешила ему эту вольность. И его пальцы погладили ее волосы, такие тонкие и светлые у шеи, где его пальцы возились с застежкой цепочки. Его губы, малиновые, красиво очерченные, приблизились к ее глазам на ширину ладони, пока он нащупывал крючочек. А нащупав, опустил руки, но его рот не вернулся на прежнее место. Каждый черный волосок его усов поблескивал, будто эмаль. Перышко его дыхания, пахнущего заморской гвоздикой, щекотало ей ноздри. Она подняла палец, чтобы коснуться бахромки над его губами в желании зеркально воссоздать там щекотку, которую ощущала на шее. Вес кулона лежал там прохладной полосочкой. Два их тела совсем рядом она ощущала как гигантские, словно сложенные из крохотных вращающихся микрокосмосов, в которых каждая частичка, каждое волоконце столь же бесценны, как эмалевые кусочки, слагающиеся в бессмертного павлина. Прохлада толкнула ее искать теплоты его губ, там, куда едва прикоснулись кончики ее пальцев.
   Она и Фенгон поцеловались, но не так жадно, не так влажно, как тогда, в Эльсиноре. Здесь, в их собственном, несравненно более скромном замке, они более опасливо делали шажки вперед вдали от отеческой защиты короля, пытаясь одомашнить вопиющее беззаконие, которое замыслили их тела. Геруте больнее ощущала свою вину, ее-то ведь связывали узы брака, — и все же в ней поднялось былое возмущение, чтобы встретить и подавить укоры совести, пока длился этот поцелуй, и несколько его менее скоропалительных, более практичных преемников, пока, измученная этой внутренней революцией, она не отодвинулась и не попросила Фенгона рассказать еще что-нибудь.
   Однако Византия, да и вся Европа к югу от Шлезвига, с каждым днем в Дании стирались в его памяти, и его путешествия уже казались ему нетерпеливостью, чуждой флегматичным датчанам, обоюдоострой твердостью внутри него, выжидающей, как меч в ножнах. Геруте сосредоточилась на том, чтобы выманить наружу прошлое его юных лет — детство в Ютландии, первые набеги под водительством Горвендила, лоскутное образование, исчерпавшееся зубрежкой под надзором священников, — а затем заговорила о себе, весело, с беззаботной откровенностью вспоминая свои обиды на отца, мужа и сына так, будто все они были эпизодами в забавной истории какой-то другой женщины. Фенгон расслышал в ее веселости новую решимость идти вперед с собственной упругой твердостью. Она, казалось ему, пьянела от предвкушения и крепилась не чувствовать себя виноватой.
   Судя по тактичному поведению Сандро на обратном пути в Локисхейм, у королевы он пробыл примерно положенное время.
   Вторым подарком ей, привезенным в ту неделю,; когда почки развернулись настолько, что заполнили леса желтовато-зеленой дымкой, был серебряный кубок, такой тонкой ковки, что о край можно было порезать губы, и инкрустирована была только ножка, но зато очень плотно — кристаллами зеленого хризопраза, розового кварца и коричневато-багряного сердолика. Чашу кубка покрывало кружево чеканки, которое при более пристальном рассмотрении оказалось деревьями, но деревьями куда более симметричными, чем возможно для деревьев, по спирали уходящими внутрь среди лиственной невероятности, в которой угнездились змеи и яблоки и еще птицы, непомерно большие для черточек-веток, на которых они симметрично расположились. Их глаза были обведены кольцами, клювы соприкасались с треугольными пучочками — виноградными гроздьями, решила она. На стороне кубка, напротив перегруженного сплетения деревьев, симметричные звери располагались возле столпа, увенчанного крестом, — крестом, чьи раздвоенные концы разворачивались наружу линиями, которые обрамляли что-то вроде звезды. По сторонам столпа, словно перед зеркалом, звери были конями телом, только ноги не завершались копытами, но когтями, слишком длинными для львиных лап. Передние ноги в плечах разворачивались вверх перистыми крыльями, а морды, повернутые прямо, не были лошадиными или львиными, но лицами улыбающихся женщин — женщин с челками, с обвивающими тонкие шеи ожерельями, квадратные составные которых гармонировали с разделенными прядями челок. Лица этих женщин — а может быть, детей — были красивыми и безмятежными.
   — Это фениксы? — спросила Геруте, которая в увлечении только теперь обнаружила лицо Фенгона рядом со своим — он тоже исследовал узор, потому что купил этот подарок давным-давно и почти забыл тонкости византийской чеканки.
   — Да, что-то вроде, — ответил он. Его голос в такой близости от ее уха таил хрипловатые, влажные метины дыхания, внутренней текстуры, шелест неуверенности. — Греческое слово для них «химера» от «коза» и означает чудовище-женщину, составленную из частей разных животных.
   Его ладонь, заметила она вдруг, лежала у нее на талии с другой стороны от него, и прикосновение было таким же легким, как и тканей. В неожиданном тепле апрельского дня она сбросила свою черную шерстяную накидку, оставшись в одном расшитом золотом блио поверх камизы из белого полотна. Она не отодвинулась и ничем не выдала, что заметила его прикосновение.
   — И драгоценные камни, — сказала она, поглаживая их выпуклую гладкость, окаймленную выпуклостью серебряной оправы.
   — Еще одно фантастическое сочетание. Такая толстая инкрустированная ножка под такой тонкой, легко проминающейся чашей. Рядом изделия даже самых искусных наших датских кузнецов выглядят грубыми.
   Бугристая тяжесть привела ей на память нечто; которое она часто обхватывала пальцами со смешанным чувством брезгливости и страха, уступавшим место веселости и изумлению.
   — Давным-давно на рынке в Фессалониках мне в нем понравился, — сказал Фенгон мягким журчащим голосом, — и напомнил тебя дух веселья. Доброжелательности. И лица химер тоже напомнили мне тебя — двух тебя.
   Свет из сводчатого окна выявлял насеченные линии. Да, подумала она, улыбающиеся лица походили на полное лицо, которое она каждое утро видела в своем овальном металлическом зеркале, хотя она и не носила аттической челки, а укладывала туго заплетенные косы на затылке. Две ее для двух братьев — эта фантазия вызвала тревогу, дурное предчувствие, которое она день изо дня пыталась подавлять, как приступ тошноты.
   — Мы должны вместе испить из этого великолепного подарка, — объявила она. — Быть может, Сандро и Герда сумеют прервать свою беседу, чтобы принести нам кувшин рейнского вина. У Корамбиса в кладовой стоит целая его бочка. Запасов всякой провизии у него хватит, чтобы выдержать долгую осаду. Горвендил все чаще и чаще говорит о нем как о мошеннике, который заботится только о собственной выгоде.
   Она тут же пожалела, что произнесла мужнино имя, хотя Фенгон знал и это имя, и человека, носящего его, вдвое дольше, чем она.
   — Молот никогда полностью не ошибается, — сказал он, освобождая ее от своего прикосновения, и отошел, пританцовывая в своей игривой чужеземной манере. — Будь я Корамбисом, так тоже позаботился бы о своей безопасности. Если считать это свойством «мошенника», кому удастся избежать этого эпитета… Так, значит, вино? Но у нас на двоих всего один кубок. Обойдемся им?
   — В кладовой их дюжины и дюжины.
   — Но этот, же наш. Твой. Ведь я преподнес его тебе вместе с обетом преклонения.
   Он смело покинул их уединенный покой, и вскоре Герда с лицом, застывшим в маске почтительного «что угодно?», подала им на липовом подносе не только глиняный кувшин, но и хлеб, и сыр. Фенгон кинжалом нарезал их кусками. Вино было густым и сладким, и под его воздействием они, отхлебывая сначала с противоположных сторон чаши на тяжелой ножке, а потом с одной, волей-неволей терлись друг о друга и упали на кровать, где, не сняв с себя ничего, принялись нащупывать чувствительную плоть и обмениваться пахучими поцелуями: их кислые от вина рты разили сыром и все-таки были сладостными, глубоко-глубоко; будто две большие ангельские воронки лили в соединенные губы слишком долго запруженную эссенцию их душ, все раны, нуждавшиеся в исцелении, все утешения до этого мига не изведанные. Под одеждой они вспотели и порозовели. Его руки искали ее бедра, ее груди сквозь вышитое блио, в шрамах обметанных швов, зачехлявшее ее от шеи до пяток. Полоска росы выступила на верхней губе Геруте среди светлого пушка, которого он прежде не замечал. Ее рука искала ниже его бархатной стянутой поясом туники бугристый стебель, о котором ее пальцам напомнили выпуклости камней на ножке его подарка. Но вопреки этому непроизвольному пыланию, этим потным ласкам и подавленным стонам, шипящим вздохам и прерывистому шепоту, томление духа было слишком велико, чтобы обрести освобождение теперь же. Бремя рока было слишком тяжелым для их слабой плоти. На другой день ей пришлось сопровождать короля в Сконе, дальнюю лиловую полоску за угрюмым Зундом, датскую землю с того темного века, когда юты и англы поделили великий полуостров, ныне управляемый из Эльсинора. Сконе с Халландом и Блекинге примыкало к землям шведского короля, и он алкал жирной почвы и богатых уловов сельди. Горвендил считал политически полезным отправиться туда с королевским объездом. Он и его королева посетили Лунд, где архиепископ закатил в их честь трехдневный пир, и Дальби, где епископ устроил торжественную процессию вокруг городских стен, возглавленную множеством святых костей, каждая в своем реликварии. Геруте и Горвендил патриотически посетили поле Фотевигской битвы, где более века тому назад Эрик Достопамятный нанес решительное поражение Нильсу и его сыну Магнусу, которые предательски убили герцога Кнуда Хлебодателя, победителя венедов в Гаральдстедском лесу. Магнус пал при Фотевиге вместе с ни много ни мало, как с пятью епископами. Победе Эрика поспособствовали три сотни немецких рыцарей в полном вооружении, которых он нанял для этого похода, — технологическое нововведение, благодаря которому созывы крестьянских ополчений разом ушли в прошлое.
   Тут, размышляла Геруте, и зародилась профессия Фенгона, вольного воина. Она обнаружила, что постоянное общество Горвендила все больше отодвигает связь с его братом в область снов. Путешествуя, Горвендил всегда представал с наилучшей стороны на пирах и смотрах, устраиваемых в его честь, и очаровывал высших сановников своей разжиревшей нордической красотой. Выстроившиеся вдоль дороги толпы встречали их приветственными криками и бросали весенние цветы — нарциссы и ветки цветущих яблонь — под ноги их фыркающих коней, которые нервничали среди шума и суматохи.
   Побочным следствием праздничного настроения было более нежное внимание, которым он окружал свою королеву. Они вновь начали заниматься любовью под балдахинами кроватей принимавших их прелатов, будто вернулись первые дни их брака, будто дни эти не сменились скукой пресыщения, не ушли в далекое прошлое. Ее муж был дороднее Фенгона, его тело в ее объятиях было не таким мускулистым и полным жара, его борода была не такой густой и упругой, но он был так хорош, верный своему долгу король и муж! И он и так и эдак был ее — ее король, ее муж, ее победитель. Его молот приносил ей полное удовлетворение. Ей надо только сохранять неподвижность верного рунического камня, который король Горм поставил в честь Тиры, славы Дании, и ее ждут счастливая судьба и общее почитание. На таком расстоянии ее кровосмесительное заигрывание с Фенгоном внушало ей ужас. Как гибельно близка она была к падению! Сразу же по возвращении она скажет ему мягко, но бесповоротно, что их встречи должны прекратиться. Ей не терпелось сделать это, избавиться от нависшей угрозы (как могла она дойти до подобного!) позора, и в Сконе это нетерпение вызывало у нее бессонницу.
   Однако после ее возвращения в Эльсинор Фенгон редко туда заглядывал, а когда приезжал, то ради каких-то дел с братом и двором. Порыв Геруте отвергнуть его сменился мучительным ощущением, что отвергнута она. Ее щеки горели от стыда при мысли о признаниях, которые она настойчиво нашептывала ему, и о их глубоких поцелуях, и о том, как она пылала под одеждой, чей покров только и удержал ее от губительной капитуляции.
   Неделю спустя после ее возвращения Корамбис отвел ее в закоулочек длинного, в каменных столбах, неровно вымощенного плитами коридора, который вел в часовню
   — Поездка в Сконе добавила новое сияние облику моей королевы, — сказал он как-то выпытывающе, будто хотел услышать возражение.
   — Было большим облегчением выбраться из Эльсинора с его интригами, — сказала она не без надменности. — Король блистал в ореоле славы. Народ там встречал его с обожанием.
   — Солнце встает на востоке, — сказал Корамбис. Его глаза в красной обводке под пожелтелыми дряблыми веками заискрились, будто сказал он нечто весьма остроумное. Она вдруг подумала, насколько он уже впал во второе детство: эта нелепая, давно устаревшая коническая шляпа, этот упелянд с волочащимися по полу складками рукавов. Ей стало понятно, что может чувствовать Горвендил: следует избавиться от болтливого старого бремени.
   — Народ так доверчив и любящ! — сказала она. — Иногда ведь просто забываешь, кем ты правишь. Сердце просто ободряется, когда видишь их.
   — Без забвения, государыня, жизнь была бы непереносимой. На нас обрушивалось бы все, что мы когда-либо чувствовали и знали. Набилось бы, будто тряпье в мешок, — говорят, именно это случается, когда человек тонет. Уверяют, что это безболезненная смерть, но верно ли это, могут подтвердить только утопленники, а они молчат, будучи таковыми. То есть утопленниками.
   Он выжидающе умолк, наклонив голову, а с ней и шляпу, проверяя, что она почерпнет из этих перлов мудрости.
   — Я попытаюсь не утонуть, — объявила она холодно. Ей было ясно, что ему не терпится выйти на тропу их общего секрета и былого сговора.
   — Вся Дания желает тебе благополучно плыть; и никто не сильнее, чем я. Мое смутное старое зрение радуется, видя, как дочь Родерика купается в той любви, в том почитании, на какие дает ей право ее гордая кровь. Престол, как мы уже говорили в одной из наших бесед, доставлял тебе меньше счастья, чем воображают множества и множества не сидевших на нем.
   — У нас за время нашего долгого знакомства было много бесед и о том, и об этом.
   — Поистине, и молю о прощении, если тебе могло показаться, будто я навязываю тебе еще одну. Но, говоря о забвении, как мне кажется мы только что говорили, если я не забыл, то наш взаимный друг сомневается, не был ли он забыт среди волнующего блеска и восторгов твоего путешествия.
   — Он не покидает Локисхейма и сам кажется забывчивым.
   Корамбис. Последнее живое звено между ней и безалаберным двором ее отца, гарантия ее детской личности, теперь, казалось, сбивал ее с пути, тащил назад к тому, что она твердо решила оставить позади себя.
   — Нет, он совсем не забывчив, но он уважает твои желания.
   — Мое желание… — Нет, она все-таки не могла доверить этому дряхлому посреднику слова разрыва, которые Фенгон заслуживал услышать из ее собственных уст.
   Язык Корамбиса тут же воспользовался ее паузой.
   — Ему ведь нужно преподнести третий подарок, поручил он напомнить тебе. Последний, и если ты снизойдешь принять этот подарок, он ознаменует конец и его преподношениям, и его еретическим устремлениям, что бы эти слова ни означали. Фраза принадлежит ему.
   — Мое желание, собиралась я сказать, более не пользоваться твоим уединенным охотничьим домиком у Гурре-Се теперь, когда погода настолько приятна, что позволяет искать уединения под открытым небом. Твоя королева весьма благодарна тебе за твое нестеснительное гостеприимство. В моем тихом одиночестве я вновь обрела меру спокойствия духа и покорности судьбе.
   И все-таки ее сердце забилось при мысли о Фенгоне наедине с ней там, где укромное озеро переливается блеском до дальнего перевернутого берега, отражая небо, как огромный овальный поднос из серебра.
   — Он поручил мне умолять тебя назначить день, — мягко настаивал Корамбис с нежеланием придворного нарушить королевский покой.
   Надменно, жалея, что этот сводник и его жалкая дочка оказались замешаны в ее планы, Геруте назвала следующий день.
* * *
   Леса вокруг них зеленели новой, не до конца развернувшейся листвой. Теплый моросящий дождик еще больше заслонял все вокруг. Дальний берег озера с его церковью был невидим. Апрель сменился маем. Стражники, которые сопровождали ее — невозмутимые по пути туда, размягченные, а то и просто веселые на обратном пути, благодаря элю, испитому за время ее рандеву, — на этот раз выглядели серьезными и настороженными, будто чувствуя, что наступает решающий момент. Герда, отмечая давно откладывавшееся возобновление пикников, упаковала обильнейший завтрак — достаточно сыра, хлеба, солонины и сушеных фруктов на шестерых, — и вид тяжело нагруженной корзины из ивовых прутьев каким-то образом придавал беззаботность поездке, и она начинала казаться не такой уж окончательной, как замыслила Геруте. Мы едим, мы ездим верхом, мы воспринимаем дни в тонах их погоды, мы любим, мы вступаем в брак, мы встречаем жизнь в каждой ее Богом назначенной стадии, и ни моровая язва, ни несчастный случай не обрывают ее: жизнь — часть природы, начало ее невозможно припомнить, а о ее конце не должно задумываться вне стен церкви, приюта всего последнего.