Фенгон и Сандро задержались, как никогда прежде, словно оттягивая приговор не в свою пользу.
Когда они приехали, то, мокрые насквозь после девяти миль из Локисхейма под дождем, Фенгон расстроенно объяснил:
— Приходилось соблюдать осторожность, дорога местами каменистая, так чтобы лошади на камнях не оскользались.
Он знал, что проиграл очень много. Наедине с ней в их круглой комнате он дергался от нервной энергии и дрожал в промокшем плаще. От него разило мокрой шерстью, мокрой кожей седла, мокрым конем. Огонь, который развел хромой сторож, в ожидании почти догорел; они вместе старались раздуть его. Фенгон наложил слишком много поленьев, слишком плотно друг к другу. Когда Геруте была еще девочкой, Родерик как-то вечером рассказал ей, держа сонную после обеда на коленях, что огонь — живое существо и, как любые другие, должен дышать. Их разговор на этот раз будет коротким, и углям в жаровне не хватит времени раскалиться.
Когда переворошенные поленья с трудом разгорелись, Фенгон выпрямился и сказал укоряюще:
— Ты наслаждалась Сконе.
— Женщины любят путешествия. И это грустно, так как нам редко предлагают принимать в них участие.
— Горвендил был приятным спутником.
— Да, Фенгон. Пышные церемонии — его стихия, а его счастье переливалось и в меня.
— Боюсь, те из нас, кого ты оставила позади, Ничем не манили тебя вернуться.
Вопреки своей угрюмой решимости она не могла не улыбнуться мальчишеской обиде этого бородатого мужчины.
— Для причины у меня был третий обещанный тобой подарок. Судя по твоему настроению, ты предпочтешь приберечь его для другой, которая будет тебе угоднее.
— Ты более чем угодна мне, как думалось, я сумел тебя убедить. Но сегодня предчувствие подсказывает мне, что моего палача подарком этим не Подкупить.
За амбразурой окна тихий дождик капал с яруса на ярус юной листвы. Никогда еще они не чувствовали себя настолько замкнутыми тут. Фенгон обрел Для нее внезапную яркость — запах его мокрой кожи, Умное лицо, осмугленное весенним ветреным солнЦем, исходящее от него нервное обиженное тепло. Горвендил и церковные парады Сконе словно остались далеко-далеко за ее спиной. Геруте и раньше замечала, как трудно держать в уме одного мужчину, когда ты с другим.
Она сказала ему небрежно:
— Все смертные поднимаются по ступенькам виселицы, но только Богу известно, сколько их остается до помоста. Твое предчувствие определяет меня очень дурно. Лучше назови меня твоей спасительницей. Нам равно известна высота падения, нас, возможно, ожидающего. Наложить запрет на эти приватные аудиенции значило бы лишь подкрепить твой мудрый поступок, когда десяток лет назад ты в последний раз наложил для себя запрет на Данию.
— Тогда мне было еще далеко до пятидесяти, а сейчас мне скоро шестьдесят. Я думал освободиться от твоих чар, но они только окрепли, а я ослабел; Надежд на счастливый случай в моей жизни остается все меньше. Но не щади меня. Королева должна спасать себя, ее прихоть правосудна, ее слово — закон для меня.
Геруте засмеялась — трепетной ненадежности собственных чувств не меньше, чем пеняющей серьезности Фенгона. В намокшем капюшоне он выглядел монахом.
— Хотя бы сними свой вонючий плащ, — приказала она ему. — Твой последний подарок мне в нем?
— Спрятан у меня на груди и совсем сухой, — сказал он и, сбросив плащ, расстелил перед ней ад кровати длинную женскую тунику, сотканную из переплетающихся волн павлиньих цветов — зеленого, синего, желтого с вкраплением алых и черных пятнышек, из ткани более мягкой, чем облегаемая ею кожа, но уплотненной по воротнику, краям рукавов и подолу рядами крохотных жемчужинок. Ее нити отражали свет, будто граненые.
— В Дании эта ткань большая новинка, — объяснил Фенгон. — Шелк. Нити для него получают от рогатых зеленых червей, которые питаются только тутовыми листьями. Согласно легенде их яйца и семена тутовника персидские монахи некогда тайно умыкнули из Китая в своих посохах, и так они попали в Византию. Коконы, которые сплетают черви, чтобы преобразиться в маленьких слепых бабочек, живущих лишь несколько дней, долго кипятят, а затем их распутывают детские пальчики, а затем старухи прядут из паутинок нити, а из них, в свою очередь, ткутся ткани в узорах таких же чудесных, как этот перед тобой, по образу переливающихся драгоценными камнями райских кущ.
Геруте прикоснулась к мерцающей ткани, и это прикосновение сгубило ее.
— Мне следует ее надеть, — сказала она,
— Но только чтобы не увидел твой муж. Ведь он сразу поймет, что это не северное изделие.
— Мне следует надеть ее сейчас, чтобы мог полюбоваться тот, кто дарит. Встань вон там!
Ее удивил собственный властный тон. Она достигла вершины самозабвения. За окном дождь сменился ливнем, и в комнате стало бы совсем темно, если бы не трепещущие отблески ожившего огня. Его жар обволок кожу Геруте, едва она сбросила собственный промокший плащ, и сюрко без рукавов, и длинную простую тунику со струящимися рукавами, и белую котту под ней, оставшись только в полотняной камизе, и ее пробрала дрожь. Мелкие брызги от дождевых капель, дробившихся на подоконнике полуоткрытого окна у нее за спиной, кололи ее обнаженную кожу. Жар огня на руках и плечах ощущался ангельским тонким панцирем. Вновь ей припомнилось что-то из дальнего уголка ее жизни — воспоминание жены, чуточку отдающее унижением. Византийская туника, жесткая там, где ее украшали ряды жемчужинок, обволокла ее голову на шелестящий миг, в котором стук дождя по черепице снаружи слился с грохотом крови у нее в ушах. Затем, когда ее голова освободилась для воздуха и света, она выпрямилась в великолепном чехле из шелка, такого негнущегося и упругого одновременно, такого кристального и струящегося. Павлиньи цвета переливались из зеленого в синий и снова в зеленый при каждом ее движении: каким-то образом шелк менял тона, как их меняют перья. Она подняла руки, чтобы расправить широкие крылья рукавов, и, продолжая это движение, вытащила из зашпиленных кос бронзовые булавки — заколки достаточно длинные, чтобы достигнуть сердца мужчины между его ребер. Дождь снаружи, жар у нее за спиной, шелк на ее коже отдали ее во власть природы, не знающей ни греха, ни отступления.
— Я выгляжу так, как ты представлял себе?
— Тысячи раз я верил, что воображаю верно. Но я ошибался. Есть реальности, недоступные нашему воображению.
— В мои годы я чересчур располнела для нее, и она выглядит не так красиво, как на одной из твоих костлявых византийских блудниц?
Он не ответил на ее колкость. Казалось, взгляд на нее и правда лишил Фенгона способности соображать.
— Почему ты стоишь так далеко?
Он судорожно шагнул вперед, очнувшись от зачарованного созерцания.
— Так приказала ты. Ты была сурова со мной.
— Это было до того, как ты облек меня в наряд средиземноморской шлюхи. Смотри, у меня черные волосы. У меня смуглая кожа. — Лицо у нее пылало: его ошеломленный взгляд был жгучим пламенем. Его тело, более короткое и компактное, чем у ее мужа, излучало упоенную беспомощность, руки вытянулись и изогнулись, будто несли огромную тяжесть.
— Подойди же, мой брат, — сказала она. — Ты можешь раздеть то, что одел.
Изогнутыми руками он снял льнущую к ее телу тунику, а вместе с ней и камизу, завязки которой не были завязаны. Геруте вжалась розовой спелостью в шершавость грубой одежды Фенгона. На его рубахе для верховой езды были кожаные наплечники под кольчугу. Она вдохнула пропитанный дождем запах убитых животных.
— Защити меня, — прошептала она, крепко прильнув к нему, словно пытаясь спрятаться, а ее губы искали просвет в его щетинистой мокрой бороде.
После она играла с длинными бронзовыми булавками — заколками для ее волос, и прижала одну к его голой груди, когда он вытянулся рядом с ней в кровати. Острием другой она вдавила белую кожу между своими тяжелыми грудями.
— Мы могли бы кончить все сейчас же, — предложила она, а ее расширенные, разнеженные любовью глаза лукаво созерцали эту возможность.
Расслабленный Фенгон обдумал ее предложение. Такое дальнейшее и предельное расслабление недурно увенчало бы его победу. Он мягко забрал заколки из ее пальцев, ущипнул кожу у нее под подбородком и взвесил на ладони одну теплую грудь.
— Боюсь, в наших характерах слишком много от наших отцов, — сказал он, — чтобы мы позволили миру одержать столь легкую победу.
Они с Фенгоном пользовались любыми матрасами, какие оказывались под рукой, порой не в силах дотерпеть до ширм поддельного двора, который создали для себя в охотничьем домике Корамбиса: травянистой полянкой среди папоротника менее чем в лиге от эльсинорского рва или каменной нишей в безлюдии галереи, где задранные юбки и спущенные штаны открывали достаточный доступ эмиссарам их душ, этим нижним частям, столь богатым ангельскими ощущениями. Она легла бы с ним в теплую грязь, даже в грязь хлева, лишь бы еще раз познать экстаз, который обретала в его звериной любви. Он не всегда был нежен, но и не всегда груб: он все еще прибегал к маленьким сюрпризам искусства соблазнения, непроизвольно, как ей было необходимо чувствовать, чтобы дать толчок великому слагаемому собственной натуры, неподконтрольному ее воле.
В отличие от Горвендила Фенгон в недрах плоти был как дома. Его душа не метала взгляды в поисках выхода в более безопасное, незатворенное помещение, освещаемое будничными разговорами и церковными свечами. Закончив, король торопился убраться в собственный укромный покой — не терпящее природы благочестие, впитанное им в Ютландии, охолостило его. Утехи любви, насильственные и презрительные, когда были частью его пиратских набегов, в сознании у него граничили с владениями Дьявола. А Фенгон только рад был медлить в сладострастном сплетении, вновь и вновь рассказывая Геруте языком и глазами и опять отвердевшим рогом всю правду о ней, какую только она могла вместить. Он открыл в ней не только воина, но и рабыню. Прикажи он ей лечь в свиной навоз, она бы сжала ягодицы покрепче и наслаждалась бы таким поруганием. По ночам, заново переживая дневные объятия, она лизала подушку в жажде снова быть со своим любовником — ее избавителем от мертвящей пустоты законопослушной жизни, ее самой, вывернутой наизнанку в виде мужчины, медведя и мальчишки. При дворе ее отца не нашлось бы большей распутницы, чем она.
Геруте обнаружила, что наслаждается даже обманом, бесстыжей двуличностью, отдаваясь двум мужчинам. Горвендил был доволен тем, как быстро возбуждал ее теперь. Она пыталась прятать ласки и приемы, которым научилась от его брата. Уже многие годы муж обращался к ней все реже и реже — не чаще одного раза от новолуния до новолуния, но теперь, возбужденный неведомо для себя чем-то за пределами его горизонта, он начал более часто откликаться на безмолвный позыв ее тела. Фенгон ощущал, что она была с мужем, хотя Геруте упорно это отрицала.
— От тебя разит Молотом, — обвинял он. — Ты пришла ко мне уже удовлетворенная.
— Меня удовлетворяешь только ты, Фенгон. Только ты знаешь меня. Только ты знаешь путь к сердцу моего сердца, к потаенному приюту моей страсти. А то — всего лишь исполнение долга, долга покорности, возлагаемого на жену узкогубыми священниками, для которых мы всего лишь жалкие грешные животные.
— Но ты же покоряешься. Как последняя рабыня, ты раскрываешь ноги для омерзительного посетителя. Мне надо бы избить тебя. Выколотить из твоего нутра белесую слизь, выпрыснувшуюся из этого члена.
— Можешь терзать меня словами и взглядом, — предупредила она. — Но не оставляй следов у меня на теле.
Его глаза сверкнули, постигая ее намек.
— Чтобы твой тупой и чванный муж, ублажаясь всякими вольностями с тобой, не обнаружил следов его обезумевшего соперника, лиловых синяков, оставленных дьявольской рукой.
Его верхняя туба вздернулась в рычании. Ей хотелось расцеловать его за нанесение себе такой тяжкой раны. Но вместо этого она пролила на нее целительный бальзам.
— Он не ублажается, Фенгон. Он осуществляет свои права — когда осуществляет — слишком деловито, слишком тупо, слишком мокро, чтобы выбить хотя бы одну искру.
Это не совсем соответствовало истине в ее нынешнем двуличии. Она ощущала сладкую дрожь обмана между своими ногами, где соперничали двое мужчин, один помазанник Божий в глазах мира, другой ее собственный помазанник. Она знала их обоих, но ни тот ни другой не знал ее до конца.
— Для женщины, — продолжала она в том же рассудительно-успокаивающем тоне, — страсть принадлежит больше духу, нежели телу. Многие жены волей-неволей открывают объятия мужчине, которого ненавидят.
— Ты его ненавидишь? Скажи мне, что да. Теперь, когда он молил ее солгать, она не могла.
Его удрученный взгляд был таким жаждущим, что ей следовало быть честной.
— Иногда почти, но не совсем. Горвендил грешил против меня не столько действием, сколько бездействием, причиняя несильную, тупую, но непреходящую боль. Сначала он видел во мне желанную собственность, а к своей собственности он относится с похвальной заботливостью. Но да, за то, что он отнял у меня дни моей жизни и подталкивал меня стать окостенелой королевской собственностью, за это я его ненавижу. Ты, пробудив во мне смелость полюбить, заставил меня понять, как плохо со мной обошлись. Но так уж устроен мир. Он мой господин. Вне Эльсинора я ничто, даже меньше самой бесправной крепостной, у которой хотя бы есть ее природная выносливость, ее голодные отродья, ее грядка фасоли, ее соломенная подстилка.
Если Геруте надеялась, что Фенгон опровергнет ее слова о том, что она ничто вне стен Эльсинора, ее ждало разочарование. Она ощутила, как пружина желания в нем ослабела, сменилась более практичными расчетами. Его карие глаза потемнели (расширились его черные зрачки), заглядывая в пещеру будущего.
— Что мы будем делать, — спросил он, и каждая песчинка в его мягком голосе была четкой, — если он узнает про нас?
Они были в укромности круглой башенной комнаты в охотничьем домике Корамбиса. Они разделись и лежали в кровати под балдахином, будто на плотике посреди теплого моря. День в самом разгаре лета был заполнен гудением насекомых и влажностью растений, устремляющихся и пробирающихся в каждое свободное местечко. Плющ за окном пытался засунуть внутрь свои листья-сердечки. Деревья повсюду вокруг и поверхность озера блестели от миллиона мельчайших движений — море органичных проявлений природы, в котором покачивались любовники. Но холодящая тень предчувствия упала на их тела; их восторги остыли.
— Каким образом он может узнать? — спросила она.
— Каким образом может он не узнать рано или поздно? — спросил он. — Четверо за этой стеной знают, как и Корамбис, наш отсутствующий гостеприимный хозяин, и те в Эльсиноре, кто замечает твои постоянные отлучки, и те крестьяне, которые кланяются тебе, когда ты проезжаешь мимо, и старички в хижине, которые оберегают наш приют. Все они держат правду о нас в заложницах.
Она закрыла глаза. Он накренял ее, сталкивал с плотика, заставлял ее думать об их бездонной обреченности.
— Но что заставит кого-нибудь из них донести на нас Горвендилу?
— Личная выгода, или допрос под пыткой, или невинная радость, которую каждая душа извлекает из чужих несчастий. Быть может, праведный гнев, что власть имущие ни во что не ставят заповеди, связывающие всех бедняков в мире.
— Я была неосторожна, — признала королева, пытаясь разобраться в себе. Она ощущала, как ее нагое тело уплывает от ее головы: ее груди, две бело-розовые пышные розы, ее женское, припухшее и утомленное под кровлей завитков, пальцы на ее босых ногах — далекие слушатели. — Я не знала, как велико мое возмущение. Тридцать лет среди ограничений высокого сана придали остроту моим плотским желаниям и дали им волю без единой мысли о последствиях. А если и была мысль, то она исчезла перед привычной верой королевы в ее привилегии. Я была беспечно пылкой и эгоистичной, когда у нас с тобой началось, а теперь отпустить тебя означает смерть.
— Возлюбленная, оставить меня тоже может означать смерть, — предостерег Фенгон. — Amor, mors [9]. — Он погладил ее по щекочущим волосам и для наглядности подергал прядку. — Судьба дарит моряку некоторую слабину, но затем канат натягивается. Кредитор дает должнику отсрочку, но затем взыскивает долг. Все эти летние месяцы мы нежились в блаженном вневременье. Однако если некоторые невидимы, так как слишком малы, то самая наша величина и близость к королю могут сделать нас неприметными. Его желание увидеть, по-моему, не так уж сильно, ведь, увидев, он будет обязан действовать. Обязанность, к исполнению которой, если я знаю моего брата, он приступит с осторожностью. Волнения в Дании могут ведь обернуться его собственным низложением. Народ не чопорен в своих симпатиях. Для многих престол — это ты, да и у меня есть мои приверженцы в Ютландии и кое-какие высокопоставленные друзья за границей.
Ее рука вернулась к небольшой экспедиции.
— Любимый, взгляни — твой маленький посланец к нижним частям совсем утратил желание твоей усердной крепостной.
Фенгон посмотрел туда, где отсутствовали штаны.
— Мысли о плахе и правда имеют съеживающее воздействие. — Он виновато пощекотал мягкую двойную пухлость под ее подбородком. — Боюсь, я рыбак, потерявший свой крючок, — сказал он, — и ты ускользнешь, вернешься в привычные воды.
— Нет, мой господин. Теперь я часть тебя. И ускользать мы должны вместе. — И правда, подобно большой рыбе, она скользнула по постели, чтобы воскресить его мужское начало византийским приемом, которому он ее обучил. Ей нравилось это — это слепое сосание, это копошение у корня природы. Она сглотнула кашель и подергала его за мошонку. Нужды думать не было ни малейшей. Пусть! Его ответное ищущее набухание изгнало из ее головы последние крупицы мысли. Они будут жиреть наподобие личинок, потом полетят.
— Il tempo fa tardi, — сказал Фенгон, когда наконец вышел к Сандро. — Andiamo presto [10].
— Il giorno va bene per Lei? [11]
Слуга почувствовал надвигающуюся опасность.
— Si, si. Era un giorno perfetto. E per te? [12] Хотя Герда сидела невозмутимо у чисто выметенного очага, ее лицо розовело, разгладившись, чепец как будто чуть сбился на сторону. Ее губы выглядели воспаленными, глаза влажными.
— Molte bene, grazie, signore. Crepi il lupo [13]. Тепло этого лета простерлось и на осень. Октябрьские дни, золотые в уборе буковых и каштановых лесов, согревались солнцем в своей середине, на заре же трава в яблоневом саду посверкивала инеем, а лужи во дворе — хрупким ледком. Каждый вечер отщипывал несколько минут от протяженности дня, а к полночи потрескивал мороз, принося с собой первые северные сияния. Они существовали вне масштабов в усеянном звездами небе, скроенные по своей собственной особой мерке — колышущиеся длинные занавесы; ни к чему не подвешенные, ничего, разделясь, не открывающие — разве что чуть более тусклые складки самих себя, — переливаясь неуловимыми павлиньими цветами, лиловым, бирюзовым — дальняя музыка фосфоресцирования. Их вертикальные складки волнисто колыхались, будто маня к себе, они угасали и вновь вспыхивали.
Король оставался в Эльсиноре дольше, чем летом, когда на недели отправлялся объезжать свои владения и навещать правителей областей, в свою очередь, занимавших свои посты из-за необходимости надзирать (или наблюдать за теми, кто надзирал) зреющие поля, пасущиеся стада, изобилующие дичью леса, собранные тяжким трудом урожаи и законные налоги на них, которых крепостные и свободные крестьяне неустанно тщились не платить. По близорукости они не понимали, что без королевских налогов не будет королевского войска и наемных отрядов, чтобы защищать их от норвежцев и померанцев и еще многих-многих других, кто хочет завоевать их земли и всех датчан обратить в рабов. Не будет ни замков, чтобы давать им убежище во время нашествий, ни мостов, чтобы переходить реку по дороге на рынок или на ярмарку с ее развлечениями и зрелищами — на ярмарку, где, по мнению короля, мужчины и женщины вместо того, чтобы усердно трудиться, тратили целые дни и здоровье, глазея на всяких уродов и шарлатанов в непристойном смешении, в пьянстве и обжорстве, отчего умный становился глупым, а глупый становился еще глупее. Церковь непредусмотрительно умножала святых, а с ними и дни святых и поводы для ярмарок и всяческих дурачеств. Вскоре не останется ни рабочих дней, ни общих целей. Без обеспеченной деньгами центральной власти каждая деревушка оставалась бы островом и не было бы ни крестовых походов, ни турниров благородных рыцарей, ни объединительных войн.
Пока король Горвендил разъезжал, обеспечивая, чтобы от богатств страны уделялись крохи, положенные королевской казне, Геруте и Фенгон, ничем не стесненные, проводили вместе долгие дни, не только пресыщая свое вожделение, которое нисколько не уменьшалось, но возрастало по мере того, как интимная близость и частые повторения расширяли изобретательность их ласк, но и удовлетворяя невинное любопытство, с каким одурманенные любовью впитывают самые обычные житейские мелочи, которые частица за частицей складываются в самую сущность любимого и любимой. Особенно Фенгон жаждал завладеть ее детством и юностью, добраться до образа своей полнотелой любовницы как крепенькой девочки, находящей свой доброжелательный, широколобый, серьезный путь по хаосу дворца Родерика в сиротливые годы после смерти матери. Он обожал эту малышку с ее никого не винящими серо-зелеными глазами и милой темной щелочкой между передними зубами, эту розовую малышку в парчовой шапочке, закрывающей ей уши и волосы, каскадом ниспадающие из-под нижнего края, малышку, заброшенную, хотя и заласканную, передаваемую с колен одной фаворитки на колени другой, а затем нетерпеливо возвращаемую под опеку няньки, дряхлой Марглар с корявыми руками, которая уносила ее в высокий безопасный солярий, высоко-высоко над суетой взрослых, в кроватку с дощатыми боковинами к трем тряпичным куклам, чьи три имени она сорок лет спустя все еще помнила и повторяла с такой любовью, что снова видела глиняные бусины их глаз, собранные в пипочку носы и улыбки-стежки, пока рассказывала ему про все это, и не один раз.
— Ты чувствовала себя одинокой? — спросил он.
— По-моему, нет, — ответила она, старательно оглядываясь на прошлое, будто высматривая свое отражение в глубоком колодце. — У меня не было ни братьев, ни сестер, но в Эльсиноре жили дети моего возраста, дети служителей. Мы играли в сарацинов и рыцарей и болтали кузнечиками надо рвом, подманивая золотистых карпов. Марлгар сопровождала меня повсюду, но редко отказывала мне в той или иной игре, том или ином удовольствии. Она происходила с одного из островков к северу от Лолланда, где детям позволяют резвиться на воле. Мой отец мог сердито ворчать, а его пьяные собутыльники вести себя непристойно, однако я знала, что мне ничего не угрожает. Я рано поняла, что я принцесса, и гадала, какого принца я полюблю и стану его женой; я часто думала о нем. И вот он здесь, рядом со мной.
— Сердце мое, я ведь не сказочный принц, которого вообразила девочка. Я темная и беспутная тень короля. Твоя маленькая принцесса… она знала, что о ней всегда будут заботиться и без ее на то желания?
— Да, и мне нечего было желать, кроме как быть хорошей и не жаловаться.
— И ты все еще остаешься такой, мягкой и милой.
— Пожалуй. Это тебя раздражает?
— Это меня обвораживает и немного страшит.
— Не страшись, любовь моя. Все живущее должно умереть. Тратить эту жизнь понапрасну в тревожных заботах о жизни грядущей или в опасениях будущих бед — это ведь тоже грех. Рождение подчиняет нас естественной заповеди: любить каждый день и с ним все, что он приносит.
— Геруте! — воскликнул он, как всегда наслаждаясь тремя печальными слогами ее имени, которые в его уме сливались с ее плотью. — Твоя мудрая прелесть или прелестная мудрость… какими нереальными представляются тебе угрожающие нам опасности!
— Нет, они представляются мне вполне реальными, но я решила пренебречь ими. Женщина, как и мужчина, должна уметь сделать свой выбор. — Она погладила его плечо, гладкое, как сталь доспеха, если не считать сизого шрама, памяти о турецком ятагане. Кончиком пальца она провела по шраму до границы медвежьей шерсти на его груди. — Муки, которые я перенесла, рожая Хамблета, сделали жизнь и королевский сан моими должниками. Возможно, я наконец решила взыскать этот долг. Мой отец и мой будущий муж превратили меня в предмет сделки, а ты вернул мне мою истинную цену, цену той маленькой девочки, которой ты так поздно отдал свое обожание. Фенгон застонал:
Когда они приехали, то, мокрые насквозь после девяти миль из Локисхейма под дождем, Фенгон расстроенно объяснил:
— Приходилось соблюдать осторожность, дорога местами каменистая, так чтобы лошади на камнях не оскользались.
Он знал, что проиграл очень много. Наедине с ней в их круглой комнате он дергался от нервной энергии и дрожал в промокшем плаще. От него разило мокрой шерстью, мокрой кожей седла, мокрым конем. Огонь, который развел хромой сторож, в ожидании почти догорел; они вместе старались раздуть его. Фенгон наложил слишком много поленьев, слишком плотно друг к другу. Когда Геруте была еще девочкой, Родерик как-то вечером рассказал ей, держа сонную после обеда на коленях, что огонь — живое существо и, как любые другие, должен дышать. Их разговор на этот раз будет коротким, и углям в жаровне не хватит времени раскалиться.
Когда переворошенные поленья с трудом разгорелись, Фенгон выпрямился и сказал укоряюще:
— Ты наслаждалась Сконе.
— Женщины любят путешествия. И это грустно, так как нам редко предлагают принимать в них участие.
— Горвендил был приятным спутником.
— Да, Фенгон. Пышные церемонии — его стихия, а его счастье переливалось и в меня.
— Боюсь, те из нас, кого ты оставила позади, Ничем не манили тебя вернуться.
Вопреки своей угрюмой решимости она не могла не улыбнуться мальчишеской обиде этого бородатого мужчины.
— Для причины у меня был третий обещанный тобой подарок. Судя по твоему настроению, ты предпочтешь приберечь его для другой, которая будет тебе угоднее.
— Ты более чем угодна мне, как думалось, я сумел тебя убедить. Но сегодня предчувствие подсказывает мне, что моего палача подарком этим не Подкупить.
За амбразурой окна тихий дождик капал с яруса на ярус юной листвы. Никогда еще они не чувствовали себя настолько замкнутыми тут. Фенгон обрел Для нее внезапную яркость — запах его мокрой кожи, Умное лицо, осмугленное весенним ветреным солнЦем, исходящее от него нервное обиженное тепло. Горвендил и церковные парады Сконе словно остались далеко-далеко за ее спиной. Геруте и раньше замечала, как трудно держать в уме одного мужчину, когда ты с другим.
Она сказала ему небрежно:
— Все смертные поднимаются по ступенькам виселицы, но только Богу известно, сколько их остается до помоста. Твое предчувствие определяет меня очень дурно. Лучше назови меня твоей спасительницей. Нам равно известна высота падения, нас, возможно, ожидающего. Наложить запрет на эти приватные аудиенции значило бы лишь подкрепить твой мудрый поступок, когда десяток лет назад ты в последний раз наложил для себя запрет на Данию.
— Тогда мне было еще далеко до пятидесяти, а сейчас мне скоро шестьдесят. Я думал освободиться от твоих чар, но они только окрепли, а я ослабел; Надежд на счастливый случай в моей жизни остается все меньше. Но не щади меня. Королева должна спасать себя, ее прихоть правосудна, ее слово — закон для меня.
Геруте засмеялась — трепетной ненадежности собственных чувств не меньше, чем пеняющей серьезности Фенгона. В намокшем капюшоне он выглядел монахом.
— Хотя бы сними свой вонючий плащ, — приказала она ему. — Твой последний подарок мне в нем?
— Спрятан у меня на груди и совсем сухой, — сказал он и, сбросив плащ, расстелил перед ней ад кровати длинную женскую тунику, сотканную из переплетающихся волн павлиньих цветов — зеленого, синего, желтого с вкраплением алых и черных пятнышек, из ткани более мягкой, чем облегаемая ею кожа, но уплотненной по воротнику, краям рукавов и подолу рядами крохотных жемчужинок. Ее нити отражали свет, будто граненые.
— В Дании эта ткань большая новинка, — объяснил Фенгон. — Шелк. Нити для него получают от рогатых зеленых червей, которые питаются только тутовыми листьями. Согласно легенде их яйца и семена тутовника персидские монахи некогда тайно умыкнули из Китая в своих посохах, и так они попали в Византию. Коконы, которые сплетают черви, чтобы преобразиться в маленьких слепых бабочек, живущих лишь несколько дней, долго кипятят, а затем их распутывают детские пальчики, а затем старухи прядут из паутинок нити, а из них, в свою очередь, ткутся ткани в узорах таких же чудесных, как этот перед тобой, по образу переливающихся драгоценными камнями райских кущ.
Геруте прикоснулась к мерцающей ткани, и это прикосновение сгубило ее.
— Мне следует ее надеть, — сказала она,
— Но только чтобы не увидел твой муж. Ведь он сразу поймет, что это не северное изделие.
— Мне следует надеть ее сейчас, чтобы мог полюбоваться тот, кто дарит. Встань вон там!
Ее удивил собственный властный тон. Она достигла вершины самозабвения. За окном дождь сменился ливнем, и в комнате стало бы совсем темно, если бы не трепещущие отблески ожившего огня. Его жар обволок кожу Геруте, едва она сбросила собственный промокший плащ, и сюрко без рукавов, и длинную простую тунику со струящимися рукавами, и белую котту под ней, оставшись только в полотняной камизе, и ее пробрала дрожь. Мелкие брызги от дождевых капель, дробившихся на подоконнике полуоткрытого окна у нее за спиной, кололи ее обнаженную кожу. Жар огня на руках и плечах ощущался ангельским тонким панцирем. Вновь ей припомнилось что-то из дальнего уголка ее жизни — воспоминание жены, чуточку отдающее унижением. Византийская туника, жесткая там, где ее украшали ряды жемчужинок, обволокла ее голову на шелестящий миг, в котором стук дождя по черепице снаружи слился с грохотом крови у нее в ушах. Затем, когда ее голова освободилась для воздуха и света, она выпрямилась в великолепном чехле из шелка, такого негнущегося и упругого одновременно, такого кристального и струящегося. Павлиньи цвета переливались из зеленого в синий и снова в зеленый при каждом ее движении: каким-то образом шелк менял тона, как их меняют перья. Она подняла руки, чтобы расправить широкие крылья рукавов, и, продолжая это движение, вытащила из зашпиленных кос бронзовые булавки — заколки достаточно длинные, чтобы достигнуть сердца мужчины между его ребер. Дождь снаружи, жар у нее за спиной, шелк на ее коже отдали ее во власть природы, не знающей ни греха, ни отступления.
— Я выгляжу так, как ты представлял себе?
— Тысячи раз я верил, что воображаю верно. Но я ошибался. Есть реальности, недоступные нашему воображению.
— В мои годы я чересчур располнела для нее, и она выглядит не так красиво, как на одной из твоих костлявых византийских блудниц?
Он не ответил на ее колкость. Казалось, взгляд на нее и правда лишил Фенгона способности соображать.
— Почему ты стоишь так далеко?
Он судорожно шагнул вперед, очнувшись от зачарованного созерцания.
— Так приказала ты. Ты была сурова со мной.
— Это было до того, как ты облек меня в наряд средиземноморской шлюхи. Смотри, у меня черные волосы. У меня смуглая кожа. — Лицо у нее пылало: его ошеломленный взгляд был жгучим пламенем. Его тело, более короткое и компактное, чем у ее мужа, излучало упоенную беспомощность, руки вытянулись и изогнулись, будто несли огромную тяжесть.
— Подойди же, мой брат, — сказала она. — Ты можешь раздеть то, что одел.
Изогнутыми руками он снял льнущую к ее телу тунику, а вместе с ней и камизу, завязки которой не были завязаны. Геруте вжалась розовой спелостью в шершавость грубой одежды Фенгона. На его рубахе для верховой езды были кожаные наплечники под кольчугу. Она вдохнула пропитанный дождем запах убитых животных.
— Защити меня, — прошептала она, крепко прильнув к нему, словно пытаясь спрятаться, а ее губы искали просвет в его щетинистой мокрой бороде.
После она играла с длинными бронзовыми булавками — заколками для ее волос, и прижала одну к его голой груди, когда он вытянулся рядом с ней в кровати. Острием другой она вдавила белую кожу между своими тяжелыми грудями.
— Мы могли бы кончить все сейчас же, — предложила она, а ее расширенные, разнеженные любовью глаза лукаво созерцали эту возможность.
Расслабленный Фенгон обдумал ее предложение. Такое дальнейшее и предельное расслабление недурно увенчало бы его победу. Он мягко забрал заколки из ее пальцев, ущипнул кожу у нее под подбородком и взвесил на ладони одну теплую грудь.
— Боюсь, в наших характерах слишком много от наших отцов, — сказал он, — чтобы мы позволили миру одержать столь легкую победу.
* * *
Она чувствовала, что это произойдет лишь однажды, это развертывание ее натуры, и потому она в упоении следила за ним, будто сразу была и рассказчицей и героиней, врачом и больным. В течение S часов украденной близости Фенгон показывали в белом зеркале своей белой, мохнатой и снабженной острием плоти ту натуру, которая таилась в ее внутренних расселинах и сорок семь лет спала непробудным сном. Все ее нечистые места ожили и стали чистыми. Разве не несла она в своих жилах воинственную кровь Родерика и его отца Готера, победителя Гимона, который предал Геваре и чье живое тело Готер сжег в отмщение? Мятеж таился в ней, и бесшабашность, и предательство — и все они вырвались наружу в поту и удовлетворении адюльтерных совокуплений.Они с Фенгоном пользовались любыми матрасами, какие оказывались под рукой, порой не в силах дотерпеть до ширм поддельного двора, который создали для себя в охотничьем домике Корамбиса: травянистой полянкой среди папоротника менее чем в лиге от эльсинорского рва или каменной нишей в безлюдии галереи, где задранные юбки и спущенные штаны открывали достаточный доступ эмиссарам их душ, этим нижним частям, столь богатым ангельскими ощущениями. Она легла бы с ним в теплую грязь, даже в грязь хлева, лишь бы еще раз познать экстаз, который обретала в его звериной любви. Он не всегда был нежен, но и не всегда груб: он все еще прибегал к маленьким сюрпризам искусства соблазнения, непроизвольно, как ей было необходимо чувствовать, чтобы дать толчок великому слагаемому собственной натуры, неподконтрольному ее воле.
В отличие от Горвендила Фенгон в недрах плоти был как дома. Его душа не метала взгляды в поисках выхода в более безопасное, незатворенное помещение, освещаемое будничными разговорами и церковными свечами. Закончив, король торопился убраться в собственный укромный покой — не терпящее природы благочестие, впитанное им в Ютландии, охолостило его. Утехи любви, насильственные и презрительные, когда были частью его пиратских набегов, в сознании у него граничили с владениями Дьявола. А Фенгон только рад был медлить в сладострастном сплетении, вновь и вновь рассказывая Геруте языком и глазами и опять отвердевшим рогом всю правду о ней, какую только она могла вместить. Он открыл в ней не только воина, но и рабыню. Прикажи он ей лечь в свиной навоз, она бы сжала ягодицы покрепче и наслаждалась бы таким поруганием. По ночам, заново переживая дневные объятия, она лизала подушку в жажде снова быть со своим любовником — ее избавителем от мертвящей пустоты законопослушной жизни, ее самой, вывернутой наизнанку в виде мужчины, медведя и мальчишки. При дворе ее отца не нашлось бы большей распутницы, чем она.
Геруте обнаружила, что наслаждается даже обманом, бесстыжей двуличностью, отдаваясь двум мужчинам. Горвендил был доволен тем, как быстро возбуждал ее теперь. Она пыталась прятать ласки и приемы, которым научилась от его брата. Уже многие годы муж обращался к ней все реже и реже — не чаще одного раза от новолуния до новолуния, но теперь, возбужденный неведомо для себя чем-то за пределами его горизонта, он начал более часто откликаться на безмолвный позыв ее тела. Фенгон ощущал, что она была с мужем, хотя Геруте упорно это отрицала.
— От тебя разит Молотом, — обвинял он. — Ты пришла ко мне уже удовлетворенная.
— Меня удовлетворяешь только ты, Фенгон. Только ты знаешь меня. Только ты знаешь путь к сердцу моего сердца, к потаенному приюту моей страсти. А то — всего лишь исполнение долга, долга покорности, возлагаемого на жену узкогубыми священниками, для которых мы всего лишь жалкие грешные животные.
— Но ты же покоряешься. Как последняя рабыня, ты раскрываешь ноги для омерзительного посетителя. Мне надо бы избить тебя. Выколотить из твоего нутра белесую слизь, выпрыснувшуюся из этого члена.
— Можешь терзать меня словами и взглядом, — предупредила она. — Но не оставляй следов у меня на теле.
Его глаза сверкнули, постигая ее намек.
— Чтобы твой тупой и чванный муж, ублажаясь всякими вольностями с тобой, не обнаружил следов его обезумевшего соперника, лиловых синяков, оставленных дьявольской рукой.
Его верхняя туба вздернулась в рычании. Ей хотелось расцеловать его за нанесение себе такой тяжкой раны. Но вместо этого она пролила на нее целительный бальзам.
— Он не ублажается, Фенгон. Он осуществляет свои права — когда осуществляет — слишком деловито, слишком тупо, слишком мокро, чтобы выбить хотя бы одну искру.
Это не совсем соответствовало истине в ее нынешнем двуличии. Она ощущала сладкую дрожь обмана между своими ногами, где соперничали двое мужчин, один помазанник Божий в глазах мира, другой ее собственный помазанник. Она знала их обоих, но ни тот ни другой не знал ее до конца.
— Для женщины, — продолжала она в том же рассудительно-успокаивающем тоне, — страсть принадлежит больше духу, нежели телу. Многие жены волей-неволей открывают объятия мужчине, которого ненавидят.
— Ты его ненавидишь? Скажи мне, что да. Теперь, когда он молил ее солгать, она не могла.
Его удрученный взгляд был таким жаждущим, что ей следовало быть честной.
— Иногда почти, но не совсем. Горвендил грешил против меня не столько действием, сколько бездействием, причиняя несильную, тупую, но непреходящую боль. Сначала он видел во мне желанную собственность, а к своей собственности он относится с похвальной заботливостью. Но да, за то, что он отнял у меня дни моей жизни и подталкивал меня стать окостенелой королевской собственностью, за это я его ненавижу. Ты, пробудив во мне смелость полюбить, заставил меня понять, как плохо со мной обошлись. Но так уж устроен мир. Он мой господин. Вне Эльсинора я ничто, даже меньше самой бесправной крепостной, у которой хотя бы есть ее природная выносливость, ее голодные отродья, ее грядка фасоли, ее соломенная подстилка.
Если Геруте надеялась, что Фенгон опровергнет ее слова о том, что она ничто вне стен Эльсинора, ее ждало разочарование. Она ощутила, как пружина желания в нем ослабела, сменилась более практичными расчетами. Его карие глаза потемнели (расширились его черные зрачки), заглядывая в пещеру будущего.
— Что мы будем делать, — спросил он, и каждая песчинка в его мягком голосе была четкой, — если он узнает про нас?
Они были в укромности круглой башенной комнаты в охотничьем домике Корамбиса. Они разделись и лежали в кровати под балдахином, будто на плотике посреди теплого моря. День в самом разгаре лета был заполнен гудением насекомых и влажностью растений, устремляющихся и пробирающихся в каждое свободное местечко. Плющ за окном пытался засунуть внутрь свои листья-сердечки. Деревья повсюду вокруг и поверхность озера блестели от миллиона мельчайших движений — море органичных проявлений природы, в котором покачивались любовники. Но холодящая тень предчувствия упала на их тела; их восторги остыли.
— Каким образом он может узнать? — спросила она.
— Каким образом может он не узнать рано или поздно? — спросил он. — Четверо за этой стеной знают, как и Корамбис, наш отсутствующий гостеприимный хозяин, и те в Эльсиноре, кто замечает твои постоянные отлучки, и те крестьяне, которые кланяются тебе, когда ты проезжаешь мимо, и старички в хижине, которые оберегают наш приют. Все они держат правду о нас в заложницах.
Она закрыла глаза. Он накренял ее, сталкивал с плотика, заставлял ее думать об их бездонной обреченности.
— Но что заставит кого-нибудь из них донести на нас Горвендилу?
— Личная выгода, или допрос под пыткой, или невинная радость, которую каждая душа извлекает из чужих несчастий. Быть может, праведный гнев, что власть имущие ни во что не ставят заповеди, связывающие всех бедняков в мире.
— Я была неосторожна, — признала королева, пытаясь разобраться в себе. Она ощущала, как ее нагое тело уплывает от ее головы: ее груди, две бело-розовые пышные розы, ее женское, припухшее и утомленное под кровлей завитков, пальцы на ее босых ногах — далекие слушатели. — Я не знала, как велико мое возмущение. Тридцать лет среди ограничений высокого сана придали остроту моим плотским желаниям и дали им волю без единой мысли о последствиях. А если и была мысль, то она исчезла перед привычной верой королевы в ее привилегии. Я была беспечно пылкой и эгоистичной, когда у нас с тобой началось, а теперь отпустить тебя означает смерть.
— Возлюбленная, оставить меня тоже может означать смерть, — предостерег Фенгон. — Amor, mors [9]. — Он погладил ее по щекочущим волосам и для наглядности подергал прядку. — Судьба дарит моряку некоторую слабину, но затем канат натягивается. Кредитор дает должнику отсрочку, но затем взыскивает долг. Все эти летние месяцы мы нежились в блаженном вневременье. Однако если некоторые невидимы, так как слишком малы, то самая наша величина и близость к королю могут сделать нас неприметными. Его желание увидеть, по-моему, не так уж сильно, ведь, увидев, он будет обязан действовать. Обязанность, к исполнению которой, если я знаю моего брата, он приступит с осторожностью. Волнения в Дании могут ведь обернуться его собственным низложением. Народ не чопорен в своих симпатиях. Для многих престол — это ты, да и у меня есть мои приверженцы в Ютландии и кое-какие высокопоставленные друзья за границей.
Ее рука вернулась к небольшой экспедиции.
— Любимый, взгляни — твой маленький посланец к нижним частям совсем утратил желание твоей усердной крепостной.
Фенгон посмотрел туда, где отсутствовали штаны.
— Мысли о плахе и правда имеют съеживающее воздействие. — Он виновато пощекотал мягкую двойную пухлость под ее подбородком. — Боюсь, я рыбак, потерявший свой крючок, — сказал он, — и ты ускользнешь, вернешься в привычные воды.
— Нет, мой господин. Теперь я часть тебя. И ускользать мы должны вместе. — И правда, подобно большой рыбе, она скользнула по постели, чтобы воскресить его мужское начало византийским приемом, которому он ее обучил. Ей нравилось это — это слепое сосание, это копошение у корня природы. Она сглотнула кашель и подергала его за мошонку. Нужды думать не было ни малейшей. Пусть! Его ответное ищущее набухание изгнало из ее головы последние крупицы мысли. Они будут жиреть наподобие личинок, потом полетят.
— Il tempo fa tardi, — сказал Фенгон, когда наконец вышел к Сандро. — Andiamo presto [10].
— Il giorno va bene per Lei? [11]
Слуга почувствовал надвигающуюся опасность.
— Si, si. Era un giorno perfetto. E per te? [12] Хотя Герда сидела невозмутимо у чисто выметенного очага, ее лицо розовело, разгладившись, чепец как будто чуть сбился на сторону. Ее губы выглядели воспаленными, глаза влажными.
— Molte bene, grazie, signore. Crepi il lupo [13]. Тепло этого лета простерлось и на осень. Октябрьские дни, золотые в уборе буковых и каштановых лесов, согревались солнцем в своей середине, на заре же трава в яблоневом саду посверкивала инеем, а лужи во дворе — хрупким ледком. Каждый вечер отщипывал несколько минут от протяженности дня, а к полночи потрескивал мороз, принося с собой первые северные сияния. Они существовали вне масштабов в усеянном звездами небе, скроенные по своей собственной особой мерке — колышущиеся длинные занавесы; ни к чему не подвешенные, ничего, разделясь, не открывающие — разве что чуть более тусклые складки самих себя, — переливаясь неуловимыми павлиньими цветами, лиловым, бирюзовым — дальняя музыка фосфоресцирования. Их вертикальные складки волнисто колыхались, будто маня к себе, они угасали и вновь вспыхивали.
Король оставался в Эльсиноре дольше, чем летом, когда на недели отправлялся объезжать свои владения и навещать правителей областей, в свою очередь, занимавших свои посты из-за необходимости надзирать (или наблюдать за теми, кто надзирал) зреющие поля, пасущиеся стада, изобилующие дичью леса, собранные тяжким трудом урожаи и законные налоги на них, которых крепостные и свободные крестьяне неустанно тщились не платить. По близорукости они не понимали, что без королевских налогов не будет королевского войска и наемных отрядов, чтобы защищать их от норвежцев и померанцев и еще многих-многих других, кто хочет завоевать их земли и всех датчан обратить в рабов. Не будет ни замков, чтобы давать им убежище во время нашествий, ни мостов, чтобы переходить реку по дороге на рынок или на ярмарку с ее развлечениями и зрелищами — на ярмарку, где, по мнению короля, мужчины и женщины вместо того, чтобы усердно трудиться, тратили целые дни и здоровье, глазея на всяких уродов и шарлатанов в непристойном смешении, в пьянстве и обжорстве, отчего умный становился глупым, а глупый становился еще глупее. Церковь непредусмотрительно умножала святых, а с ними и дни святых и поводы для ярмарок и всяческих дурачеств. Вскоре не останется ни рабочих дней, ни общих целей. Без обеспеченной деньгами центральной власти каждая деревушка оставалась бы островом и не было бы ни крестовых походов, ни турниров благородных рыцарей, ни объединительных войн.
Пока король Горвендил разъезжал, обеспечивая, чтобы от богатств страны уделялись крохи, положенные королевской казне, Геруте и Фенгон, ничем не стесненные, проводили вместе долгие дни, не только пресыщая свое вожделение, которое нисколько не уменьшалось, но возрастало по мере того, как интимная близость и частые повторения расширяли изобретательность их ласк, но и удовлетворяя невинное любопытство, с каким одурманенные любовью впитывают самые обычные житейские мелочи, которые частица за частицей складываются в самую сущность любимого и любимой. Особенно Фенгон жаждал завладеть ее детством и юностью, добраться до образа своей полнотелой любовницы как крепенькой девочки, находящей свой доброжелательный, широколобый, серьезный путь по хаосу дворца Родерика в сиротливые годы после смерти матери. Он обожал эту малышку с ее никого не винящими серо-зелеными глазами и милой темной щелочкой между передними зубами, эту розовую малышку в парчовой шапочке, закрывающей ей уши и волосы, каскадом ниспадающие из-под нижнего края, малышку, заброшенную, хотя и заласканную, передаваемую с колен одной фаворитки на колени другой, а затем нетерпеливо возвращаемую под опеку няньки, дряхлой Марглар с корявыми руками, которая уносила ее в высокий безопасный солярий, высоко-высоко над суетой взрослых, в кроватку с дощатыми боковинами к трем тряпичным куклам, чьи три имени она сорок лет спустя все еще помнила и повторяла с такой любовью, что снова видела глиняные бусины их глаз, собранные в пипочку носы и улыбки-стежки, пока рассказывала ему про все это, и не один раз.
— Ты чувствовала себя одинокой? — спросил он.
— По-моему, нет, — ответила она, старательно оглядываясь на прошлое, будто высматривая свое отражение в глубоком колодце. — У меня не было ни братьев, ни сестер, но в Эльсиноре жили дети моего возраста, дети служителей. Мы играли в сарацинов и рыцарей и болтали кузнечиками надо рвом, подманивая золотистых карпов. Марлгар сопровождала меня повсюду, но редко отказывала мне в той или иной игре, том или ином удовольствии. Она происходила с одного из островков к северу от Лолланда, где детям позволяют резвиться на воле. Мой отец мог сердито ворчать, а его пьяные собутыльники вести себя непристойно, однако я знала, что мне ничего не угрожает. Я рано поняла, что я принцесса, и гадала, какого принца я полюблю и стану его женой; я часто думала о нем. И вот он здесь, рядом со мной.
— Сердце мое, я ведь не сказочный принц, которого вообразила девочка. Я темная и беспутная тень короля. Твоя маленькая принцесса… она знала, что о ней всегда будут заботиться и без ее на то желания?
— Да, и мне нечего было желать, кроме как быть хорошей и не жаловаться.
— И ты все еще остаешься такой, мягкой и милой.
— Пожалуй. Это тебя раздражает?
— Это меня обвораживает и немного страшит.
— Не страшись, любовь моя. Все живущее должно умереть. Тратить эту жизнь понапрасну в тревожных заботах о жизни грядущей или в опасениях будущих бед — это ведь тоже грех. Рождение подчиняет нас естественной заповеди: любить каждый день и с ним все, что он приносит.
— Геруте! — воскликнул он, как всегда наслаждаясь тремя печальными слогами ее имени, которые в его уме сливались с ее плотью. — Твоя мудрая прелесть или прелестная мудрость… какими нереальными представляются тебе угрожающие нам опасности!
— Нет, они представляются мне вполне реальными, но я решила пренебречь ими. Женщина, как и мужчина, должна уметь сделать свой выбор. — Она погладила его плечо, гладкое, как сталь доспеха, если не считать сизого шрама, памяти о турецком ятагане. Кончиком пальца она провела по шраму до границы медвежьей шерсти на его груди. — Муки, которые я перенесла, рожая Хамблета, сделали жизнь и королевский сан моими должниками. Возможно, я наконец решила взыскать этот долг. Мой отец и мой будущий муж превратили меня в предмет сделки, а ты вернул мне мою истинную цену, цену той маленькой девочки, которой ты так поздно отдал свое обожание. Фенгон застонал: