II


   Король был раздражен.
   — Но чему еще мальчик может научиться в Виттенберге? — говорил Горвендил. — Ему же двадцать девять! А мне уже все шестьдесят, тут ноет, там болит, и сон вдруг сковывает! Гамлету давно пора вернуться домой и поучиться королевскому делу.
   Геруте продолжала расчесывать густые волосы, которые в полумгле этого унылого зимнего утра испускали под ее щеткой ореол статического свечения. Некоторые искры были голубыми, другие желтоватыми, поразительно длинными; они выпрыгивали из-под на редкость жесткой щетки, когда Геруте особенно резко дергала непокорную медную прядь. Чем дольше она водила щеткой, тем больше тончайших нитей поднималось над ее головой.
   — По-моему, он находит нас слишком неутонченными. Мы чересчур много пьем, едим, орудуя охотничьими ножами. Мы варвары в сравнении с его тамошними профессорами.
   — Неутонченными! Или он думает, будто жизнь — представление на подмостках, где кривляются мальчишки в женских платьях?
   — Он не говорит мне, о чем он думает, — сказала она. — Да и вообще ни о чем со мной не говорит. Но Корамбис иногда упоминает про то, что слышит от Лаэрта, и, насколько я поняла, в образованных кругах на юге возникло брожение из-за обрывков древних знаний, которые привезли с собой крестоносцы, — арабы и византийские монахи переписывали их век за веком, да только никто их не читал. Что-то о новом научном взгляде на мир, что бы это там ни значило: позволить природе рассказывать нам о себе мельчайшие подробности, сначала одну, потом другую, третью, как будто женщины, дети, мельники, земледельцы не занимались этим во все времена. Вместо того чтобы брать на веру все, что говорят священники и Библия, имею я в виду. Вместо того чтобы исходить из первичных принципов, ты сам выводишь свои принципы из массы частностей, которые наблюдаешь. Извини, я говорю путано, но ведь еще раннее утро, мой дорогой.
   — Ты подтверждаешь мои наихудшие подозрения. Мой сын там, на Эльбе, учится тому, как сомневаться! Учится издевательствам и кощунствам, пока я стараюсь привить благочестие и порядок скопищам датчан, замышляющих коварные планы и мятежи.
   — Что еще говорил Корамбис? — задумчиво произнесла Геруте, а над ее головой все играли и играли всполохи. — Как будто про то, что человек есть мерило всех вещей, и в этом, право же, есть некоторый смысл: ведь мужчины и женщины тут вокруг нас повсюду, тогда как Бога (пусть мы все чувствуем, что он здесь — где-то здесь) наблюдать куда труднее. Тем не менее невольно усомнишься, годятся ли люди в мерило всех вещей. Мы ведь и себя не в состоянии толком измерить. Мы — единственное животное, которое совершает ошибки.
   — Надо вернуть Гамлета, не то тинг изберет другого, когда я… если бы я… Ведь на меня, как я говорю, вдруг находят непонятные приступы усталости.
   — Всего лишь нормальное старение, милый. Мне тоже чаще требуется вздремнуть, чем прежде. Ты проживешь еще не меньше двадцати лет, — сказала королю его супруга, вычесав особенно внушительную голубую искру из своих длинных волос, словно мысль эта не была для нее такой уж утешительной. — Вы, юты, крепче железа. Посмотри на своего брата. Пять ран после стычки с турками в засаде, и он все еще двигается, точно пантера, с волосами, гуще медвежьих.
   Ей было приятно упомянуть Фенгона, недавно возвратившегося из своего пожизненного рыцарского изгнания и внезапно ставшего очень внимательным к тем, кто жил в Эльсиноре. Его шевелюра и борода, красиво обрызнутые сединой, сохранили пышность, тогда как светлые кудри Горвендила, когда-то столь великолепно нордические, печально поредели надо лбом и на затылке, открывая каменную крепость его черепа, мраморно гладкого.
   — Да, — сказал он громко, расхаживая взад и вперед, подводя итоги, — мой шальной братец вернулся и болтается возле замка, будто чует тут свое будущее, а Гамлет, который должен был бы здесь показывать себя достойнейшим преемником, проматывает дни в Виттенберге на бесплодные логические измышления, а ночи — в безумствах со шлюхами, что не бросило бы слишком большой тени на девятнадцатилетнего мальчишку, но марает мужчину на десять лет старше.
   Он бушевал и гремел, будто лист олова, которым грохочут за кулисами, изображая гром. Геруте провела языком позади зубов, чтобы не сказать чего-нибудь слишком скоропалительного этому своему мужу с его тяжеловесной непоколебимостью. Она все чаще и чаще ловила себя на скрытности и взвешивании в разговорах с ним, прежде таких непосредственных и откровенных, хотя он по большей части отвечал невнятным бурканьем.
   — Не думаю, — сказала она, — что у нашего сына есть склонность к грубым удовольствиям, за которые ты осуждаешь его не без зависти. Пока он рос, приобщение к тайнам природы, насколько было дано замечать матери, словно бы вызывало у него больше недоуменного удивления и отвращения, чем восторга. Он не находит радости в женщинах как таковых. Ему самому настолько присущ принцип пассивности, что в других пассивность его не привлекает. Лишь очень юный и хрупкий сосуд скудельный может заставить Хамблета забыть свою разборчивость. Я думаю, супруг мой, как уже упоминала, об Офелии. Ей семнадцать — тот самый возраст, в каком я вышла замуж, и во время своих нечастых приездов в Эльсинор принц все больше замечал ее, по мере того как она расцветала. И этим летом, мне кажется, их отношения перестали сводиться к поддразниваниям, которыми старший двоюродный брат отделывается от болезненно застенчивой обожающей его девочки. Она превратилась в красавицу с нежным характером и задорным умом, хотя по-прежнему остается застенчивой, как подобает девушке.
   Расхаживая по их опочивальне, будто слепо ища выход из нее, Горвендил сказал:
   — Она не просто застенчива, она немножко не в себе. В мозгу у нее трещинка, которая при любой беде может его вовсе расколоть. Кроме того, принцу положено жениться на принцессе, чтобы таким образом расширить связи престола, его влияние. Жениться на дочери своего камерария — значит совершить извращенный политический инцест. Корамбис так долго льстил нашим ушам своими советами, что я подумываю отослать его от двора — разумеется, названо это будет его заслуженным и щедро вознагражденным уходом на покой, возможно, с обретением его в охотничьем домике над Гурре-Се, на пристройки к которому и новую крышу он потратил столько капелек из королевского кошелька.
   Неприятная новость для Геруте, которая считала Корамбиса своим союзником в Эльсиноре, обдававшем ее холодом даже больше, чем прежде. Она скрыла свое огорчение, возразив:
   — Корамбис давал советы не только тебе, но и моему отцу Родерику. Он живая связь с моим девичеством и простыми веселыми днями, когда норвежцы только-только потерпели поражение.
   — Вот именно. Он слишком уж привык греться возле королевской власти. Долгая близость к престолу вскармливает зависть и наглость. Его происки сделать свою худосочную дочку, чахлую, как ее покойница-мать, следующей королевой, лишив меня всякой возможности выгодного брачного союза, я приравниваю к государственной измене. Восточнее Новгорода есть принцессы, которые ради западного брака принесут с собой приданое азиатского размаха янтарем, пушниной и тундровыми изумрудами. Женитьба Хамблета — это вопрос не сердечных склонностей, но дело государственной важности, подлежащее беспристрастному рассмотрению и взвешиванию. Нельзя доверять советнику с дочкой на выданье.
   Геруте положила щетку, чтобы отвернуться от зеркала и сказать, глядя в лицо мужу:
   — Никаких происков нет — ни Корамбиса, ни моих. Просто естественный ход вещей, который мы оба заметили, но вовсе не поощряли, — интерес Хамблета к этому цветочку, распустившемуся при его собственном дворе, пока он почти все время отсутствовал. Ну а она — как могла она не быть очарована нашим царственным отроком, пока он складывался в такого замечательного и обаятельного мужчину, завиднейшего жениха, но ни с кем не помолвленного? Однако она кроткая девушка и оставит всякую надежду, если ей прикажет отец.
   — Ну, так пусть прикажет. Может, она и твоего брачного возраста, но ты не была бледной немочью, не вжималась в тень твоего отца, стоило ему только нахмуриться.
   — Когда требовалось, то и была, — возразила Геруте, лицо у нее разгорелось, — как ты прекрасно помнишь, добившись своего, потому что я покорилась. В Офелии больше силы и здравого смысла и запасов страсти, чем тебе благоугодно думать. Мой инстинкт подсказывает мне, что она будет рожать крепких и здоровых детей.
   Горвендил обратил на нее флегматичные бледные глаза, которые порой видели слишком уж много.
   — Твой инстинкт подчиняется твоему желанию, моя дорогая. Ты упрямо видишь в ней себя молодую и хотела бы установить гармонию между нашим единственным наследником и отзвуками твоей юности. Геруте, не ищи в этой хрупкой девице средства для собственного запоздалого удовлетворения и победы над собственным сыном. Орудия выкручиваются у нас в руках, если мы неправильно ими пользуемся, и ранят нас.
   Геруте со стуком положила щетку на туалетный столик из дуба и шиповника, где были разложены средства для поддержания красоты, в которых она, собственно, нисколько не нуждалась, хотя ей было уже сорок семь: щетка из кабаньей щетины с черными кончиками, два резных гребня слоновой кости, железные щипчики, чтобы выщипывать лишние волоски, которые расширяли ее брови, пробивались на ее округлых висках, четыре зубочистки — две из слоновой кости, а две из золота, ольховые прутики с концами, размоченными и растрепанными в волокнистые кисточки, чтобы сохранять ее улыбку сверкающей и оберегать от зубных червей, баночка из мыльного камня для растертой в порошок хны и еще одна с ляпис-лазурью, чтобы подкрашивать щеки и веки в дни торжественных церемоний, тальк, чтобы скрывать красноту кожи, и «душистый ларец» из благоуханного кедра с ароматными притираниями для смягчения кожи и разглаживания морщинок у глаз. В своем овальном металлическом зеркале она увидела лицо, все еще сохраняющее свежую девичью полноту и в эту минуту розовое от гнева из-за внезапного ощущения вины. Она сказала Горвендилу:
   — Я всего лишь высказываю мысли о деле, про которое мой супруг заговорил сам, — как вернуть принца Хамблета ко двору, к его царственному предназначению. Я сожалею, что мои побуждения кажутся двусмысленными, хотя мне они кажутся искренними и добрыми.
   — Король постоянно получает добрые советы, так что выучивается распознавать за ними собственную выгоду того, кто их дает.
   — И доходит до того, что подозрения высушивают его сердце до величины шишечки на его скипетре, — с жаром отозвалась Геруте. — Понятно, почему его сын отказывается вернуться домой.
   — Он избегает не меня, — огрызнулся Горвендил, но тут же, испугавшись, как бы его королева не обиделась на столь ясный намек на нее, он поправился: — Ну… э… все дело в климате, — и замолк на описании местной непогоды, столь неуловимо вялой и неблагоуханной.
* * *
   — А что произошло с Вирсавией? — спросил Фенгон у Геруте. Они сидели в одной из тех комнат Эльсинора, куда редко кто заглядывал, но слуга Фенгона, Сандро, стройный уроженец Калабрии с кожей цвета меда, убедил на очень скверном датском языке упиравшегося прислужника принести дрова и затопить очаг. Поленья были ясеневые, только что наколотые, и сильно дымили. Однако знатные собеседники не обращали внимания, что их глаза слезятся, а ноги замерзают, настолько они были поглощены тем, что сообщали друг другу под прикрытием слов.
   В растерянности Геруте переспросила:
   — С Вирсавией?
   — Молоденькой бурой сапсанкой, которую я прислал тебе много лет назад. Ты забыла — так королевы привыкают к подаркам от почти незнакомых.
   — Теперь почти, но незнакомый? Никогда. Я помню. Мы плохо сочетались, Вирсавия и я. Ее распечатанные глаза видели слишком уж много, и она все время «била» (это ведь так называют?), целясь во все блестящие предметы в моем покое, когда на них падали солнечные лучи. И она кидалась на звуки в стене, то ли мышей, то ли ласточек, гнездящихся в трубе, но слишком слабых для моих ушей. Мне не удавалось воззвать к ее разуму.
   — С соколами это никому не дано, — сказал Фенгон мягким журчащим голосом, который, заметила она, приберегал для нее одной. С мужчинами и слугами он говорил громко и четко, даже властно. За прошедшие годы он прибавил в весе, его голос в громкости. — Разум над ними не властен. В этом они подобны нашим глубинным натурам, над которыми разум тщетно пытается поставить себя господином.
   — Как я обнаружила, королеве в замке не так просто получать каждый день парное мясо. По ночам ее негромкие, но несмолкающие крики, плач по ее свободе, как я воображала, не давали мне спать. Старший сокольничий Горвендила забрал мою чахнущую от голода подопечную в королевскую соколятню, но там существовал давно установленный порядок, и другие хищные птицы, обломанные для службы людям, не пожелали принять нашу полудикую Вирсавию. Сокольничий опасался, что ее убьют, перервут ей горло или сломают хребет, в те необходимые часы, когда с птиц снимают колпачки, чтобы они могли размять крылья под высокими сводами соколятни. Думая, что Торд… его ведь так звали… возьмет ее назад, я поехала в Локисхейм с двумя стражами, но нашла там только того мальчика, бледного хромого мальчика…
   — Льота, — подсказал Фенгон, его собольи глаза искрились, питаясь каждым ее движением, каждой интонацией, каждой черточкой ее лица, и Геруте, продолжая говорить, почувствовала, что ее язык и жесты замедляются, как музыкант замедляет темп, если слишком остро сознает, что его слушают. Под тяжелым сюрко на меху, зашнурованном спереди поверх голубой котарды из серебряной парчи, по ее коже побежали мурашки. Какая женщина — а уж тем более сорока семи лет от роду и более уже не худощавая — могла бы противостоять столь жадному интересу к себе? Она привыкла, что ею восхищаются, но не пожирают глазами, вот как сейчас.
   — Маленький Льот, да-да, — согласилась Геруте, торопясь разделаться с этими неприятностями десятилетней давности, когда чуть-чуть зловещий подарок Фенгона впутал ее в своего рода секрет, хотя Горвендил был поставлен в известность о странном подарке его брата и презрительно засмеялся: «Если мужчине подарить прялку, — сказал он, — толку будет ровно столько же!»
   Она продолжала, стараясь соответствовать осторожности в голосе мужчины, с которым разговаривала:
   — Он сказал, что Торд заболел от старости и жестоких требований ухода за птицами, а твои, согласно твоему распоряжению перед отъездом, были уступлены продавцу этих ценных и опасных птиц в Недебо.
   — Я не думал, что вернусь скоро, — объяснил ей Фенгон. — Я дал обет.
   — Какой обет?
   — Обет отречения.
   — Отречения от чего, могу ли я спросить?
   — У кого есть больше права спрашивать? Я отрекался видеть тебя, слышать тебя, вдыхать твое легкое, сводящее с ума благоухание.
   Она залилась краской. У него была манера намекать словами на невыразимое, однако с ее зачина, и ей не в чем было его упрекнуть.
   — Но с какой стати? — тем не менее возразила она. — Человек имеет право оказывать знаки внимания своей невестке, если это делается с уважением.
   — Уважения мои мысли не исключали, однако заходили дальше. Пугали меня своим неистовством, тем, что занимали все часы моего бодрствования, а по ночам, в ужасных искажениях, владели моими снами. В моих снах ты была распутна, а я носил корону. Возможно, мои опасения были династическими: я боялся, что из любви к тебе и зависти к нему могу причинить вред моему брату.
   Геруте встала, отчасти от испуга, отчасти чтобы согреться в этой холодной задымленной комнате.
   — Мы не должны говорить о любви.
   — Да, не должны. Расскажи мне о судьбе бедной одинокой Вирсавии, слишком дикой для ее госпожи и слишком ручной для вольной природы.
   — Мы отнесли ее, Льот и я, на твой луг, где ты показывал мне соколиную охоту, и освободили.
   — Освободили? Но что для нее означала свобода? Только смерть в когтях более крупной, более дикой птицы, ни в чем не испорченной рукой человека.
   Он тоже встал, чтобы не сидеть, развалившись в кресле, если королева стоит.
   — Ее приручала не моя рука, — сказала Геруте, — мы сняли путы, и сначала она полетела низко, волнисто, словно волочила за собой креанс, который вот-вот потянет ее назад, но потом, не ощущая помехи, устремилась в небо и, поднимаясь, опускаясь, кружа, изведала широту его просторов, но притом поворачивала и поворачивала, стараясь оказаться над нами, описывала недоуменные круги, словно не желала рвать привычную связь. Она начала спускаться, будто в намерении снова сесть на мое запястье, но свою перчатку из шагрени на стеганой подкладке я бросила в высокую траву, а она в полете углядела ее там и как будто хотела ее схватить и вернуть мне. Но нет! Тут она с клекотом унеслась прочь к лесу Гурре в направлении Эльсинора.
   — Ты помнишь все так, словно это нарисовано на твоей памяти. И может быть, она вернулась в Эльсинор, опустилась на твой подоконник?
   — Нет, но моих мыслей она не покидала. Ведь тогда я поняла, насколько она была дорога мне, хотя хлопоты, которые она доставляла, мешали это почувствовать.
   — Потому что ее надо было кормить, хочешь ты сказать?
   — И убирать, оттирать грязь, которую она разводила, и проверять ее перья на клещей и вшей и вообще тревожиться из-за нее. — Ее фигура содрогнулась от негодования, словно чтобы заставить зазвенеть колокольчики на поясе. — Ты как бы обременил меня своим подобием, которым я не смела пренебречь, чтобы сохранять тебя живым, хотя неясно: то ли в твоих странствованиях, то ли в моей памяти.
   — Жизнь, — признал Фенгон, — предъявляет жестокие требования. Parta! [6] — сказал он тихо своему слуге, и только когда смуглый юноша, чья тревожаще бесшумная легкость походки вызывала подозрения у тяжеловесных датчан, выскользнул из комнаты, Фенгон обнял Геруте там, где она застыла в ожидании, негодуя, устрашенная разверзшейся у ее ног бездной, но пламенея от желания, чтобы его губы — изогнутые, припухлые, почти как у женщины даже в обрамлении густой, черной, тронутой сединой бороды, уже готовые к соприкосновению, — слились с ее губами, и их дыхание взаимно осквернило бы их, и влага за их зубами была бы внесена языком в открытые теплые рты друг друга. В стеганном ромбами дублете он выглядел крепким, как дерево, как вздыбившийся молодой медведь — моложе, меньше, тверже Горвендила. И его вкус не отдавал гниющими зубами, недавним ужином, умягченным пивом, но был вкусом живой древесины, как корень мандрагоры, когда она, маленькая девочка, грызла и обсасывала его, прельщенная привкусом миндаля, намеком на сладость, исходящую из-под земли.
   Она вырвалась из его объятия, тяжело дыша. Первое желание было удовлетворено, но следом уже теснились другие, чреда бесстыдных просителей, и у нее закружилась голова.
   — Это грех, — сказала она своему соучастнику в нем.
   Он отступил танцующим движением, его губы изогнулись в веселом торжестве.
   — Не по закону любви, — быстро и нежно возразил он. — Есть грехи против Церкви и грехи против природы, а она — более раннее и чистое творение Бога. Наш грех долгие годы заключался в том, что мы противились нашей природе.
   — Ты думаешь, я тебя любила? — спросила она, не пропустив мимо ушей дерзость его самоуверенности, хотя ее тело налилось тяжестью и томилось по его объятию, как раненый зверек ищет прибежища в лесу.
   — Не могу поверить, — начал он осторожно, чувствуя, что малейший намек на вольность она может использовать как предлог, чтобы навсегда бежать его присутствия. — Возможно, это еретический догмат моей собственной веры, — начал он заново, — но Творец не зажег бы во мне столь яростную любовь, налагая запрет на ответную искру в предмете этой любви. Может ли молитва быть столь бессильной? Ты всегда с добротой принимала мое присутствие, вопреки греху всех моих отсутствий.
   Ее сердце, ее руки трепетали; она чувствовала, что в ее жизнь грозит вторгнуться большой смысл, больше всех прежних с тех самых пор, как она, малютка-принцесса, молила о крошках любви Родерика в беспорядочной суматохе его распутного двора. Когда ты маленькая, всякий смысл — большой; если позже ты и утрачиваешь детскую опору заведомого прощения и нескончаемых спасений, тем не менее сбивающее с толку ощущение чего-то большего время от времени возвращается.
   — Я могу продолжить этот разговор, — еле слышно сказала она Фенгону, — но не в Эльсиноре. Только погляди на нас: шепчемся, в этом холодном задымленном закутке, а твой слуга ждет снаружи, думая самое плохое! В этом королевском обиталище ничто не остается незамеченным, и моя собственная совесть морщится на малейший проступок, недостойный королевы. Было лучше, мой милый деверь, когда я могла лелеять твой образ в краях, какие только было способно нарисовать мое воображение, и с нежностью вспоминать, как ты осмеливался поддразнивать королеву голосом, подобного которому она никогда больше не слышала, чем быть с тобой здесь и встречать твои дерзкие настояния.
   Он рухнул на колени у ее ног на ледяные плиты, обратив к ней не лицо, но склоненную голову с густыми поседевшими волосами и белой полосой там, где рана не свела его в могилу.
   — Я ни на чем не настаиваю, Геруте, я только нищий, молящий о милостыне. Правда очень проста: я живу, только когда я с тобой. Все остальное — лишь актерская игра.
   — А это не актерская игра? — сухо сказала Геруте, проводя по его щекочущим волосам ладонью, которая похолодела от ее рокового решения. — Нам надо найти сцену получше, не взятую взаймы у нашего короля.
   — Да, — сказал он, вставая и тоже переходи, как она, на практический тон. — Мой брат сверх того еще и мой король, и это жгло бы желчью, даже не пади я настолько низко, что возжелал его жену.
   — Меня… так давно пережившую свой расцвет? Милый Фенгон, неужели ты не встречал в средиземноморских землях женщин помоложе, которые помогли бы тебе забыть твою толстую и стареющую невестку? Ведь говорят, что вдали от наших пасмурных небес кровь струится жарко и ночи напоены ароматом лимонов и цветов. — Она пыталась увести их с предательской свинцовой трясины, на которую они вступили (это было ясно, хотя и не высказано вслух), вступив в преступный сговор.
   Он ответил ей в тон:
   — Да, так оно и есть, и там есть подобные женщины — ведь женщин полным-полно в любых краях, но я сын вересковых пустошей и тщетно искал взглядом северное сияние в тамошних небесах, где звезды висят совсем близко, будто плоды. Наши всполохи скользят неуловимо, дразняще. И в сравнении жаркое солнце и жирная луна, из которых южные народы черпают свою ясность духа, кажутся… как бы это сказать?.. вульгарными, наглыми, грубыми…
   — Неутонченными, — подсказала она, смеясь над собой и над гармонией между ней и этим обаятельным злодеем. Раз священники твердят женщине, что ее нижние части греховны, значит, ей надлежит взять в любовники дурного человека.
* * *
   Геруте призвала к себе Корамбиса в тот день, когда король не мог потребовать их присутствия. Горвендил устроил смотр сподсбьергскому гарнизону, показавшись им в полном вооружении, дабы поддержать их дух для сражения, по его словам неизбежного, с молодым Фортинбрасом и его норвежскими ренегатами. Несколько дней Геруте могла дышать спокойно. Последнее, время близкое присутствие ее корпулентного преданного войне супруга вытесняло воздух из ее легких; при одной только мысли о нем у нее в горле поднимался тайный комок.
   Камерарий казался стариком только что дефлорированной новобрачной, когда этот придворный, тогда еще стройный и только-только достигший сорока лет, пробежал на лыжах двенадцать лиг по свежему снегу, чтобы засвидетельствовать подлинность крови на простынях. А вот матроне сорока семи лет он казался немногим старше нее, хотя следующий день рождения будет для него семидесятым, а его неухоженная козлиная борода совсем побелела.
   — Дорогой друг, — начала она, — среди этого двора ты один за королевской личиной увидел неспокойность моего сердца.
   Его мокрая нижняя губа задумчиво подвигалась, прежде чем он объявил:
   — Быть может, многие замечали ее мимолетно, но только мне была дарована честь обсудить с тобой некую неопасную смятенность чувств.
   — Безопасное с годами становится неуправляемым. Неприметное раздражение завершается судорогами.
   — Душевные тревоги, твое величество, — таков удел человеков, даже самых высокопоставленных.
   — Не брани меня. По-моему, ты меня любишь, — сказала Геруте, и ее рука в собственном нервно-непроизвольном порыве опустилась к его колену. Он, как обычно, сидел в трехногом кресле с резной, завершающейся острием спинкой, к которой никто не мог прислониться безнаказанно. — А от тех, кто нас любит, никакому стыду не дано нас укрыть. — Ее руки, так и не прикоснувшись к нему, запорхали, указывая на толстые каменные стены вокруг них. — Эльсинор стал моей темницей с тех дней, когда в нем у меня на глазах умирал мой отец. Он обязал меня и дальше быть здесь госпожой. Жить там, где мы живем с рождения, противоестественно: нашим разрастающимся корням приходится пролагать себе путь через груды старых обломков. Я надеялась, что годы снимут ощущение, что я заперта, как уши перестают слышать постоянно повторяющиеся звуки, будь то грачиный грай или грохотание колес по булыжнику. Но этого не произошло. Ко мне приближается старость. Моя красота, которая более отражала всего лишь хорошее здоровье, чем какую-то особую прелесть, увяла, а я так и не пожила для себя.