— Вам пора принимать лекарство, — голосом благоразумия прозвучали мои слова, оборвавшие этот монолог на полуслове.
   — Видел бы меня Дюма, — вздохнул Петр Анатольевич, высыпая на язык порошок и запивая его водой. — Он перестал бы меня уважать, и не подал бы руки при встрече. Его лекарства мне нравились больше.
   — У вас в отличие от Дюма — далеко не богатырское здоровье, а потому его методы самолечения вам не подходят.
   — Зато я моложе, — не совсем к месту заявил Петр.
   — И красивее, — добавила я, заметив, что он с интересом разглядывает в зеркале свою изрядно поправившуюся за эти дни физиономию. — Но если пролежите в койке еще несколько дней, то сможете составить господину Дюма конкуренцию не только в смысле красноречия, но и телосложения тоже.
   — Бедный Дюма, — вздохнул Петр анатольевич, — каково-то ему сейчас в калмыцких степях? Ведь, кажется, туда он отправился из Саратова?
   — Думаю, не хуже, чем в любом другом месте. Господин Дюма при всей его привередливости, умеет довольствоваться малым и не делать трагедии из некоторых бытовых неудобств.
   — По-моему, это вы, а не Шурочка влюблены в него, как кошка. Иначе почему я вторые сутки слышу о нем исключительно восторженные отзывы? Мне еще никого не ставили в пример так часто и по любому поводу. Еще немного, и я его возненавижу, как ненавидят своих примерных товарищей нерадивые гимназисты, если их родители чересчур часто ставят тех им в пример.
   — Дюма в этом во всяком случае не виноват. И если вам так необходимо на ком-то сорвать вашу злость, то я для этого — просто-таки идеальный объект. Терпеливый и безропотный.
   — Ангел во плоти, а не женщина, — не без иронии подтвердил Петр.
   — Ангел — не ангел, но терпения, чтобы вытащить вас с того света, мне, похоже, хватило.
   Как у всех выздоравливающих, характер у Петра Анатольевича в последнее испортился, и в подобных этой перепалках мы коротали с ним долгие часы.
   И все потому, что ничем другим заняться пока не имели возможности.
   Еще в конце первого дня мы отказались от попыток понять ту версию Дюма, в соответствии которой действительности он пытался убедить меня в свой предпоследний вечер пребывания в нашем городе. И несмотря на то, что прочитали процитированный им отрывок из Мишле раз десять и знали его наизусть, так и не поняли, какое отношение все это имело к Косте Лобанову. Именно поэтому до поры и прекратили эти бессмысленные попытки.
   И то, что Петр Анатольевич снова заговорил на эту тему, скорее удивило, чем обрадовало меня.
   — А, может быть, он имел в виду не самого Константина, а его сестру? — спросил Петр Анатольевич с сомнением.
   — Осмелюсь напомнить вам, что она монахиня, — возразила ему я. — И как бы нам не претила личность настоятельницы монастыря, в котором проживает эта персона, предположить, что под его крышей совершаются вакханалии…
   — Я понимаю всю сомнительность подобного предположения, но вы же согласны, что именно по ее приказу меня чуть было не убили, а чем данный грех хуже греха прелюбодеяния?
   — Я уже говорила вам, что и в ее участии в покушении на вашу драгоценную жизнь до сих пор не уверена.
   — Но что же в таком случае она делала в коляске рядом с моим домом? И тем более на пожаре?
   — Не знаю, — вздохнула я устало, поскольку разговор этот в точности повторял вчерашний, и скорее всего должен был закончиться так же, как и тот — то есть ничем.
   — Но если предположить, что сестра Манефа, узнав о грешной жизни своего далекого родственника, попыталась спасти его душу любыми средствами, вплоть до физического уничтожения источника и причины всех бед — его земного тела?
   — Такое возможно, — подтвердила я, — но при одном условии — если она фанатичка. Но оснований для подобного утверждения у нас нет.
   — Так же, как и для утверждения, что она таковой не является.
   — Вам не кажется, что мы с вами ходим по кругу? Те же слова вы говорили мне вчера, и я даже могу напомнить, что я вам на них ответила.
   — Я и сам это помню, — вздохнул Петр Анатольевич и неожиданно взорвался:
   — Но ведь не мог же он предположить такое безо всяких на то оснований! Он же не сумасшедший.
   — Он — нет, но мы — рискуем стать таковыми, если не прекратим этого разговора.
   — И не подумаю. Мы наверняка что-то упустили. Он — гений, не забывайте об этом. А гении ошибаются чрезвычайно редко.
   — Ну, хорошо, — не стала я возражать еще слабому Петру, боясь за его здоровье. Вчерашний мой отказ говорить на эту тему закончился его обмороком. — Давайте еще раз все обсудим, хотя, честно говоря, мне это кажется совершенно бессмысленным. Но при одном условии — размышлять на этот раз будете вы, а я возьму на себя роль адвоката дьявола, то есть буду ловить вас на противоречиях и несообразностях.
   — Дьяволом вы называете сестру Манефу?
   — Не цепляйтесь к словам. Вы прекрасно понимаете, что я имею в виду.
   — И все же… Разве Манефа не вызывает у вас подозрений?
   — Вызывает, но почти в той же мере, что и все остальные жители города, во всяком случае — те из них, что присутствовали на пожаре. У нас нет ни одного прямого доказательства ее вины…
   — А вот с этим я категорически не согласен. и только моя вчерашняя слабость не позволила мне доказать вам это с присущей мне убедительностью.
   — Вот как?
   — Ну, посудите сами. Эта странная женщина — непременная участница или причина нескольких явлений, что мы с вами несколько дней тому назад поименовали как странные. И эти явления таковыми и останутся, если мы не сумеем докопаться до истинного лица этой смиренницы, а не той маски, что она демонстрирует миру. Мне с юности не нравились постные физиономии, и с каждым годом я все более убеждаюсь, что их обладатели за небольшим исключением — редкостные подлецы. И наоборот, чем приятнее и благороднее человек, тем чаще на его лице играет беззаботная улыбка.
   — Весьма сомнительный аргумент, если не откровенная натяжка, — скривилась я.
   — Согласен, но еще недавно вы не пренебрегали такими понятиями, как интуиция и чутье. Что изменилось с тех пор? Или причина в том, что на этот раз осенило не вас, а кого-то другого?
   — Этот ваш пассаж я могла бы расценить как прямое оскорбление, но не стану этого делать по единственной причине.
   — По какой же — если не секрет?
   — Никакого секрета тут нет. Исходя из принципа, позаимствованного человеком у животных.
   — Какого?
   — Того самого, рассчитывая на который, смышленая собачонка, задрав лапки, пластается по земле у ног более сильного противника — лежачего и больного не бьют.
   — С вами невозможно сегодня разговаривать.
   — Ну, простите меня. Я действительно склонна нынче говорить гадости. И могу объяснить это лишь одним — мы снова зашли в тупик, а этого положения я не выношу.
   — Но ведь именно это я и пытаюсь сделать — выбраться из столь нелюбимого вами положения. И вместо благодарности получаю от вас одни лишь колкости в ответ.
   — Я уже призналась вам, что сегодня невыносима…
   — Но, Катенька, почему вы с таким упорством не хотите замечать очевидного?
   — То же самое говорил мне в тот вечер и Дюма, — нехотя призналась я.
   — Вот видите, — обрадовался Петр.
   — Но это еще не означает, что я готова признать поражение.
   — Не поражение, дорогая моя, ни в коем случае. Человек, имеющий смелость признать свою ошибку — это скорее победитель.
   — Допустим, но в чем вы хотите заставить меня признаться?
   — В том, что вы любыми путями стараетесь не допустить нашу с Дюма правоту.
   — Вашу с Дюма? — удивилась я.
   — Хорошо, я тут действительно ни при чем, но в отличие от вас хотя бы пытаюсь найти аргументы и факты, натолкнувшие нашего друга на эту мысль, а вы — наоборот.
   — И вы полагаете, что я делаю это специально?
   — Не думаю. Но тем не менее — все ваши действия выглядят так, словно вы боитесь, что он окажется прав. И не позволяете себе допустить этого даже на секунду.
   — А может быть, мне устраниться на время, чтобы не мешать вам, а? А вы тем временем все расследуете, а потом расскажете мне в популярной форме…
   — Я так и знал, что вы обидитесь.
   — А что еще прикажете делать в этой ситуации?
   Петр Анатольевич был не прав. И поэтому мы в конце концов поссорились.
   Но эта ссора послужила в конечном итоге на благо нашему расследованию. В каком-то смысле она была нам даже необходима, хотя бы для того, чтобы на время развести нас в разные стороны и позволить сосредоточиться и не отвлекаться по пустякам.
   Мы мешали друг другу, может быть, потому, что не сумели распределить обязанности, и каждый из нас, претендуя на роль лидера, тормозил деятельность другого. А, может быть, и потому, что наш тройственный союз, как впоследствии стал называть его Петр Анатольевич, был так безжалостно разрушен. Дюма был в нем не просто необходимым, но важнейшим звеном, первой скрипкой, и мы едва не проиграли всей битвы, лишенные его в ней участия, как проигрывает битву огромное и боеспособное войско, когда главнокомандующий получает смертельное ранение или попадает в плен. И армии необходимо какое-то время, чтобы, перестроив свои ряды, научиться новой тактике боя.
   И все же… Все же Петр Анатольевич был не прав. И мы расстались на долгих три дня. И за эти три дня ни разу не встретились и не обменялись ни словом. Но каждый из нас не оставил попыток продолжить расследование по собственной методике. И благодаря этому все случилось так… как случилось.
   Хотя нет, однажды мы все таки с ним повстречались — я имею в виду похороны Карла Ивановича. Они состоялись через пару дней, и Петр Анатольевич, еще не окрепший после ранения, все-таки не смог остаться в постели в такой день.
   Увидев его на кладбище, я собиралась к нему подойти, но в этот момент меня отвлекли, а через минуту его уже не было на прежнем месте. Отдав последний долг покойному, он вернулся домой. Потому что чувствовал себя еще очень слабым. Рана, которая поначалу показалась ему простой царапиной, никак не хотела заживать, и еще долгие годы напоминала ему о себе утомительными головными болями.
   Так получилось, что я осталась тогда совсем одна. Даже Шурочки в эти дни не было рядом со мной, ее родители, видя ее отчаянье после отъезда Дюма, сочли за лучшее отвезти ее в Москву. Тем более, что для этого у них был повод, одна из Шурочкиных кузин в ту осень выходила замуж.
   И я проводила дни и ночи наедине со своими мыслями. И пришла к выводу, что в какой-то степени Петр Анатольевич был все-таки прав. Я не то чтобы не принимала чужих идей, просто и до сих пор, пока не почувствую их всем сердцем, печенкой и всеми остальными органами, то есть до тех пор, пока не присвою их себе окончательно, не могу принять их головой.
   Этой моей особенности удивлялся еще мой покойный муж. И не торопил, не навязывал, дожидался с присущей ему тактичностью, когда я сама дойду до той или иной идеи или решения.
   Поэтому к идее Дюма я была просто-напросто не готова.
   Поймите меня правильно, я не оправдываюсь, просто… Хотя, нет. Я именно оправдываюсь, потому что наделала массу ошибок, и лишь теперь могу себе в этом признаться.
   И на этом признании мне хочется закончить эту главу. Кому-то она вообще могла показаться лишней, но только не мне.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

   Но коли уж я настроилась на такой саморазоблачающий тон, то скажу и о том, что многое из того, что было сделано мной в последующие дни, я совершила в силу какого-то безумия. Видимо, болезнь, которой я не дала завладеть своим телом, проникла в мой мозг и, укоренившись там, завладела моим сознанием.
   Как иначе объяснить тот факт, что я отправилась в поисках истины в тот самый монастырь, настоятельница которого сыграла столь неприглядную роль в истории с Дюма.
   Но была и еще одна причина, заставившая меня поступить таким образом.
   На похоронах Карла Ивановича я повстречала Павла Игнатьевича. На лице его было написано такое страдание, что я не решилась бы нарушить его скорбного уединения, но он сам подошел ко мне и заговорил первым.
   — Как вы поживаете? — спросил он меня с таким несчастным видом, что я моментально позабыла о своих на него обидах, и ответила со всей возможной доброжелательностью.
   — Меня очень расстроила вся эта история с Дюма, да и к Карлу Ивановичу я была по-своему привязана…
   — Да, Карл Иванович… — вздохнул он. Богатырь наш германский… А что касается Дюма, то я и сам чувствую себя виноватым перед ним. Нехорошо все это вышло…
   — Да, тем более, что для подобного с ним обращения не было никакой причины.
   — Отойдем немного, — предложил он мне, оглянувшись по сторонам. И мы отошли подальше от свежей могилы, и от большой группы провожавших Карла Ивановича в последний путь людей.
   — Мне хочется объяснить вам, почему я поступил… таким образом. Хотя, как вы понимаете, мне нелегко было это сделать. Мне ваш француз и самому понравился, и я бы сам с удовольствием задержал его еще на недельку в нашем городе… Но… — Павел Игнатьевич замолчал, словно подбирая слова, или сомневаясь, стоит ли говорить со мной столь откровенно.
   Но общая атмосфера печали, которая сродни исповедальной, заставила его излить мне душу.
   — Настоятельница прислала губернатору письмо… Сам я его не читал, но, судя по реакции Игнатьева, в нем она не пожалела красок, живописуя часы вашего пребывания в ее обители.
   — Богом клянусь… — попыталась я возразить, но Павел Игнатьевич только махнул рукой.
   — Черт меня дернул направить вас именно к ней. Как будто мало у нас других монастырей, да хоть бы и в черте города, — кивнул он в сторону монастырской ограды, примыкавшей к самому кладбищу. — А ведь знал, что женщина она суровая, если не сказать фанатичная. Монахинь держит в строгости и себе не позволяет никаких послаблений.
   — Мне так не показалось. Во всяком случае… — снова попыталась я вставить несколько слов, и снова мне это не удалось.
   — Какое теперь это имеет значение? Я бы замял это дело, но она пообещала копию своей вирши направить в министерство иностранных дел и московскому губернатору. И тогда можно было бы поставить крест на самом пребывании Дюма в России. И только личная просьба Игнатьева не выносить сора из избы и его обещание выслать француза из города заставили ее отказаться от этого намерения.
   — Можно подумать, что Дюма пытался совратить саму эту ведьму, — вырвалось у меня, и я сама испугалась собственной злобы.
   — Бог ее простит… — с удивлением посмотрел на меня Павел Игнатьевич. — И вот, что мне еще хотелось бы вам сказать, Екатерина Алексеевна. Губернатор, мягко говоря, вам не благоволит, так что ваше там присутствие… — полицмейстер вновь замялся, — боюсь, сыграло во всей этой истории едва ли не решающую роль. Или стало той последней каплей, в результате которой и последовало столь суровое распоряжение.
   — Я в этом не сомневалась.
   — А человек он тяжелый, — он еще раз оглянулся, — и обид не забывает. Так что… сами понимаете.
   — Я, кажется, не сделала ничего противозаконного.
   В ответ на это, Павел Игнатьевич только тяжело вздохнул:
   — Не дразните гусей, Екатерина Алексеевна. Добрый вам совет.
   В конце концов он был человек подневольный, и при своей должности и так позволил себе многое. И я сдержала поток готовых сорваться с губ слов и перевела разговор на другую тему:
   — Пойдемте помолимся за упокой Карла Ивановича.
   — С удовольствием.
   — Мне кажется, никто не сможет его заменить. Кстати, кто назначен на его должность?
   — Вы его не знаете. Некий Шамаев…
   — Вот как? — с трудом скрыла я удивление. — И что это за человек? Насколько мне известно, в Саратове такого врача нет. Вернее, не было до последнего времени.
   — Да, он из Москвы, — кивнул Павел Игнатьевич.
   — Как же он оказался у нас?
   — Переехал на место жительства, а Карл Иванович в некотором смысле составил ему протеже.
   — Вот как? Они были знакомы?
   — Не думаю, но вы же знаете… то есть знали, — поправился он, — какой человек был Карл Иванович, каждому готов был помочь…
   — Значит… делом Константина Лобанова теперь будет заниматься он?
   — Лобанова? Каким делом? А никакого дела нет. Ни дела… ни тела, как говорится. — скаламбурил он. — Мы бы конечно произвели вскрытие на всякий пожарный… но пожар сделал это за нас.
   Никогда — ни до, ни после этого не замечала за ним пристрастия к каламбурам, а тут — словно прорвало.
   — Да, честно говоря, большой нужды в нем и не было. И без вскрытия все понятно.
   — Вот как? И какова же причина его смерти?
   — Сердце, — Шамаев в этом не сомневается. — А вам, — усмехнулся он, — поди снова убийство мерещится? Неугомонный вы человек.
   — Ну что же, надеюсь, он окажется хорошим врачом. — оставила я без ответа его вопрос.
   — Я тоже. Всеволод Иванович, во всяком случае, от него в восторге. Шамаев за каких-то два дня буквально поднял его на ноги.
   — А он… — отвела глаза я, — тоже болел?
   — Да, какой-то мор нашел на моих подчиненных. Но теперь уже поправился и вернулся к исполнению обязанностей. Кстати, как себя чувствует наш герой?
   — Петр Анатольевич? А вы разве его не видели? Он только что был здесь.
   — Да? А я и не заметил. Ну, стало быть, пошел на поправку…
   В этот момент его окликнули, и он со мной попрощался.
   По пути домой я вся кипела от негодования. Самые наши мрачные с Петром Анатольевичем сбывались. Дело Константина Лобанова закрыто и правильность этого решения, судя по всему, ни у кого не вызывала сомнений.
   — Сердце, — говорила я сама собой, что случается со мной довольно редко и свидетельствует о сильном возбуждении. — Надо же, как все просто.
   И частично под впечатлением этого известия, а большей частью потому, что домой ехать мне не хотелось, я крикнула Степану:
   — В …ский монастырь, и побыстрее.
   Еще раз повторяю — это мое решение было каким-то наваждением. Ничем иным объяснить его не берусь, хотя в тот момент как-то его себе наверняка объясняла. Необходимостью увидеть настоятельницу или сестру Манефу? Теперь это уже не важно.
   Но чего мне не хотелось в тот момент — я знаю совершенно точно. Не хотелось мне остаться наедине со своими вопросами. На которые у меня не было ответов. А вернувшись домой, я была на это обречена.
 
   Не доехала до монастыря я буквально пары верст. Лопнула рессора, но так удачно, что грех было жаловаться. До ближайшей кузницы можно было за несколько минут дойти пешком, поскольку она пристроилась на краю деревушки, той самой, рядом с которой произошла эта обычная дорожная неприятность.
   И когда я это поняла, то отправила туда Степана. Через некоторое время он вернулся в самом лучшем расположении духа, так как нашел человека, который брался починить карету за ночь. Степан так торопился сообщить мне это радостное известие, что, не дождавшись лошадей, обратный ко мне путь вновь проделал пешком, а лучше сказать — бегом. И, судя по всему, мастер этот должен был появиться с минуты на минуту.
   Можно было бы дождаться его появления, доехать на его лошадях до деревни, там нанять более или менее приличный экипаж…
   Но, во-первых, надежды на то, что такой экипаж в деревне найдется, почти не было. А во-вторых, до монастыря было не намного дальше, чем до деревни. И я уже собиралась отправиться туда пешком, но в этот момент увидела дрожки, на которых в Саратов из своего поместья возвращался мой сосед, с которым у меня были достаточно хорошие отношения, чтобы попросить его оказать мне эту небольшую услугу. А когда он сам вызвался довезти меня до места, у меня исчезли последние сомнения по этому поводу.
   Через несколько минут он высадил меня у ворот монастыря, и, пожелав мне всего хорошего, был таков.
   Степану я велела дожидаться меня в той деревне, где нам обещали починить карету. Собираясь прислать за ним кого-нибудь, как только в этом возникнет нужда.
   И это было очень удобно, так как Степану, находясь в непосредственной близости от места моего пребывания, не было необходимости дожидаться меня у ворот монастыря. Тем более, что на этот раз я могла задержаться в обители и на более долгий срок. Во всяком случае, я не исключала такого варианта. Хотя никаких конкретных планов у меня, повторяю, не было.
   Уже смеркалось, когда я постучалась в ворота монастыря. А поскольку в течение нескольких минут никто не откликнулся на мой стук, то это меня начало беспокоить.
   «А что, если меня не пустят туда вообще?» — мелькнула у меня в голове мысль, но я не позволила ей там угнездиться, слишком уж она была неприятная, а фантазировать на темы ночных страхов я не люблю, поскольку ни к чему хорошему это обычно не приводит.
   «Или Дюма действительно позволил себе какую-то бестактность в отношении настоятельницы?» — пришла ей на смену мысль не намного веселее, поскольку результатом ее мог стать все тот же от ворот поворот.
   «Да что же это я клевещу на этого деликатного и тонкого человека, — одернула я себя, — он может позволить себе некоторую фривольность в светском разговоре, но в монастыре…»
   — А не он ли говорил, что во всем Париже не найдешь столько красоток, тем самым оскорбив монастырское благочестие? — прогундосил то ли внутренний голос, то ли бес, которые по мнению специалистов демонологии так и кишат поблизости от святых мест. — А ведь это он говорил при тебе. Как же ты можешь ручаться за этого человека, вспомни его похабные анекдоты…
   Ко всем моим неприятностям с неба начала сыпаться какая-то дрянь и заметно похолодало. Еще немного, и я обеспокоилась бы всерьез, так как возвращаться в незнакомую деревню на ночь глядя — перспектива не из приятных. Но в тот самый момент, когда я готова была забарабанить в ворота с утроенной энергией, услышала испуганный голос:
   — Кого там Бог принес в столь неурочный час?
   Таким образом мне дали понять, что я уже нарушила монастырский устав, и такое начало не обещало мне ничего хорошего. Но отступать было поздно, и я произнесла, как можно смиреннее:
   — У меня поломалась коляска, а мне бы не хотелось ночевать в открытом поле. Не будет ли мне позволено провести эту ночь под крышей вашей обители?
   В воротах открылось небольшое оконце, и чей-то глаз с откровенной неприязнью уставился на меня.
   — А кто такая будете?
   — Арсаньева, Екатерина Алексеевна, мать-настоятельница должна меня помнить, — ответила я и тут же пожалела о сказанном.
   — Подождите, — ответил голос немного приветливее, после чего окошко захлопнулось, и я услышала звук удаляющихся шагов.
   Прежде, чем привратница вернулась, казалось, прошла целая вечность. Мне уже стало казаться, что я допустила очередную бестактность. Тем самым закрыв для себя двери этой обители уже навсегда.
   «Что значит „должна помнить“? — корила я себя. — Это звучит почти как угроза. И не лучше ли было назваться просто по имени? Катерина мол, заблудшая… Бред какой-то. Что я несу? Заблудшая… надо же такое придумать, еще бы блудницей назвалась. И зачем я назвала ее матерью-настоятельницей? Кажется, так ее могут называть только монахини.»
   Мне уже казалось, что она не вернется никогда, когда ворота наконец приоткрылись и тот же голос произнес:
   — Заходите.
   Неожиданно я испугалась, и потребовалось некоторое время, чтобы пересилить это чувство и все-таки войти. Что же испугало меня? Видимо, интонация привратницы, она снова была грубой и почти издевательской.
   Я постаралась убедить себя в обратном, и все-таки вошла внутрь. Ворота за моей спиной захлопнулись с таким грохотом, будто привратница вложила в это действие всю свою силу, подкрепив ее ненавистью к нежданной посетительнице.
   Уже совсем стемнело, и я передвигалась по двору почти на ощупь. А когда наконец добралась до какой-то двери, то ударилась о низкую притолоку, набила огромную шишку на голове и едва не потеряла сознания.
   В этот момент меня подхватили чьи-то руки и втащили, по другому не скажешь, внутрь.
   Это была крохотная келья, напомнившая мне чулан в родительском доме. Наверное, потому, что в детстве я его почему-то боялась. В келье был стол и лавка. Крохотная свечка и лампадка в красном углу скупо освещали помещение.
   Сопровождавшая меня монахиня осталась за дверью, но я сразу же поняла, что кроме меня в комнате был кто-то еще.
   — Кто здесь? — спросила я испуганно, вглядываясь в полумрак.
   Не дождавшись ответа, я схватила со стола свечку и подняла над головой. Стало немного светлее, и в испугавшей меня тени я узнала сестру Манефу… в миру — Анастасию Лобанову.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

   — Вы, кажется, желали меня видеть, и даже в том смысле, что мы с вами родственницы? — спросила она меня насмешливо и зло.
   — Не буду отрицать, — ответила я, переживая, что голос мой при этом дрожит, — я искала с вами встречи.
   — Чем же обязана такой честью?
   Мысль моя судорожно билась о стены тесной кельи в поисках выхода, но тщетно. Я не могла придумать ничего мало-мальски правдоподобного, в то же время не раскрыв своей истинной цели, поскольку подготовиться к подобной встрече не имела возможности.
   — Мы с вами уже встречались, — сказала я, пытаясь оттянуть время.
   — Если вы имеете в виду — на пожаре, — улыбнулась она с явным вызовом, — то можно сказать и так.