— По-моему ты немного поторопилась, — как можно спокойнее заметила я.
— Что ты сказала? — переспросила Шурочка, не отрывая глаз от своего отражениями и именно поэтому не расслышав моих слов.
— Я говорю, может быть, Дюма приедет не сегодня. Кроме того, я не уверена…
Шурочка тем временем напевала легкомысленную французскую полечку, и говорить с ней было бесполезно.
Но я все-таки попыталась это сделать, оттащив ее от высокого в полстены зеркала и усадив в кресло.
— У меня к тебе только один вопрос, — сказала я с самым серьезным видом, и на несколько секунд добилась желанного результата — в глазах у Шурочки появилось что-то отдаленно напоминающее мысль.
— Я тебя слушаю.
— Разве Костя Лобанов был тебе родственником?
Легкая тень пробежала по ее лицу, но лишь на мгновенье, она совершенно не соответствовала тому образу, который Шурочка на себя нацепила и с которым так быстро сроднилась.
— Ну, конечно, — ответила она, — он же был мой кузен.
С этой секунды она окончательно перешла на французский и ни одного русского слова в ближайшие несколько дней я от нее не слышала.
— И меня он всегда звал своей кузиной, хотя мы и не настолько близкие родственники, чтобы называть друг друга подобным образом… На самом деле моей кузиной…
Она уже не говорила, а щебетала, как и полагается настоящей француженке.
«Господин Дюма будет в восторге», — уныло подумала я. И больше ни о чем ее спрашивать не стала, хотя и собиралась.
— Во всяком случае, к убийству Константина это создание явно непричастно, — сообщил мне внутренний голос, когда Шурочка выпорхнула из моего дома, а я провожала ее глазами из окна. Видимо, он заразился ее сегодняшней глупостью, будто я и без него этого не знала, или хоть на миг в этом усомнилась.
Шурочка в полном соответствии со своим сегодняшним образом отправилась фланировать на бульвар. А я, отказавшись составить ей компанию, осталась наедине со своим плохим настроением.
— Лучше бы вам остаться в Елшанке, — с порогу заявил мне Петр Анатольевич, чем меня, честно говоря, удивил.
— Почему? — поинтересовалась я.
— Потому что в этом городе с сегодняшнего дня ничем серьезным заниматься невозможно.
— А что случилось? — встревожилась я. Таким сердитым я его не видела ни разу в жизни. От раздражения он даже не играл словами и потерял частицу индивидуальности.
— У вас осталось немного коньяку?
— Ежедневно посылаю за ним Алену, — попыталась я пошутить, — а вдруг, говорю, Петр Анатольевич придет…
Но ему было не до юмора.
— Если я сейчас не выпью, то что-нибудь сломаю. Я ненавижу Дюма, Париж, Францию и всю Западную Европу, — почти выкрикнул он, и я начала понимать, что с ним происходит.
Поэтому тут же послала Алену за коньяком.
— Представьте себе, вы приходите в присутственное место, чтобы переговорить с умным человеком, а он не ничего не слышит, а с самым глупым видом напевает какую-то французскую мерзость.
Я его очень хорошо понимала, но все-таки попыталась успокоить.
— Не успокаивайте меня. Иначе я наговорю вам гадостей. Мне просто необходимо выплеснуть из себя накопившуюся злость.
Слава Богу, в этот момент вернулась с коньяком Алена, и пару минут Петр Анатольевич вымещал на нем свое раздражение. Если бы не коньяк, он уничтожил бы какой-нибудь предмет мебели. Так что я отделалась малой кровью.
— Весь город, — намного спокойнее и даже с некоторой иронией проговорил он в результате, — говорит только о Дюма. Только подумайте. Большинство из этих людей не прочитало ни одной его строчки, впрочем, то же можно сказать и о любом другом авторе. Но при слове «Дюма» их глаза наполняются маслом, откуда ни возьмись в руках оказывается тросточка, и они начинают напевать…
Самое страшное, что он попытался этот процесс воспроизвести, а с его слухом, вернее — его полным отсутствием, этого делать категорически не стоило. Тем более — пытаться выглядеть похожим на объект своей злой пародии. Это было воистину душераздирающее зрелище, совершенно соответствующее музыкальному ряду.
— Бог с ними, Петр Анатольевич, — попыталась я его утихомирить, — я хоть и не посещала нынче присутственных мест, тем не менее уже столкнулась с этой формой психического расстройства, которая, судя по вашим словам, рискует перерасти в настоящую эпидемию.
— Боюсь, что это неизбежно.
— Будем надеяться, что как и большинство острых инфекций, она пройдет столь же стремительно, как и распространилась.
— Хотелось бы верить, — вздохнул Петр Анатольевич. — Но кризис, на мой взгляд, еще впереди. И я заранее содрогаюсь при этой мысли.
— Надеюсь, не только это заставило вас прийти сегодня в мой дом? — постаралась я перевести разговор в более конструктивное русло. Поскольку Дюма, еще не обосновавшись в Саратове, уже набил мне оскомину. Разумеется, не он сам, а разговоры о нем.
— Да, — со вздохом ответил Петр Анатольевич. — Хотя и эта новость вряд ли добавит вам положительных эмоций.
— Кто еще собрался посетить наш город? Японский микадо?
— Надеюсь, нет. И нашим землякам не придет в голову осваивать чайную церемонию или щеголять по городу в кимоно.
— Могу себе представить…
— И тем не менее повторяю, что новости довольно печальные… Наш с вами знакомый доктор…
— Карл Иванович? Что с ним?
— Он при смерти.
— Не может быть…
Карл Иванович, довольно пожилой, но еще крепкий мужчина. Последние пятнадцать лет он служил в полицейском управлении и, насколько мне было известно, за все это время ни разу не хворал. Исповедуя здоровый образ жизни, он до последнего времени ежедневно изнурял себя сложной гимнастикой и вегетарианской диетой, купался в Волге до поздней осени, цвет лица имел красный и голос громкий.
— Но еще вчера, — вспомнила я, — вы мне говорили, что он в отъезде…
— Именно так. На прошлой неделе он по делам выехал в Аркадак, должен был вернуться через пару дней, но что-то его там задержало. И только вчера пришло известие. Уже в дороге ему стало плохо, поэтому сразу по приезде его уложили в постель. Поначалу никто не воспринял этого всерьез, с кем не бывает… Но болезнь прогрессировала, и ко вчерашнему дню местные врачи потеряли надежду на благополучный исход.
— Но что с ним случилось?
— Не знаю…
— Странно. Я его давно не видела, но мне казалось…
— Я видел его на прошлой неделе и еще высказал ему свое восхищение на предмет его цветущего вида.
— И, что называется, сглазили…
— Похоже на то…
— Вы думаете, что это как это связано с недавними событиями?
— Я бы не рискнул заявить об этом под присягой, но…
— Но всякое странное событие активизирует воображение. А болезнь Карла Ивановича иначе, как странным событием, не назовешь, не так ли?
— Вынужден с вами согласиться, Екатерина Алексеевна. Хотя кроме этого умозаключения у нас с вами нет никаких оснований для подобного заявления.
— Но предположить эту гипотетическую взаимосвязь нам никто не может запретить?
— Разумеется.
— А время покажет… Если бы еще встретиться с Карлом Ивановичем. Он как врач…
— Насколько мне известно, он уже не приходит в себя, так что его мнение мы вряд ли узнаем, даже если сию же секунду отправимся в Аркадак…
— А Всеволод Иванович? Надеюсь, он не умер? — осторожно поинтересовалась я.
— Слава Богу, нет. Поправляется и уже завтра должен вернуться к своим обязанностям.
— Это все?
— Почти… — Петр Анатольевич на секунду задумался, словно усомнился, стоит ли об этом упоминать, но все же произнес:
— Я все-таки поговорил с Вербицким.
— Они еще не уехали?
— Пока нет. Но он выглядел таким испуганным… А я всего-то навсего задал ему пару вопросов.
— То есть он действительно увозит свою семью от какой-то опасности? Так?
— Это не вызывало у меня сомнений и до вчерашней с ним беседы. Но я не думал, что он до такой степени напуган. На нем буквально не было лица.
— Насколько я знаю этого человека, испугать его непросто, — заметила я.
— Да, но он шарахнулся от меня, как черт от ладана, лишь только я произнес имя…
— Лобанова?
— Да. И тут же убежал, хотя до этого был настроен весьма оптимистично, я бы сказал даже игриво…
— И о чем же вы его спросили?
— Всего-то навсего о том, когда у них в последний раз был Костя. И будут ли они на его похоронах.
— В таком случае, на похоронах мы Вербицких вряд ли увидим.
— Да. Тем более, что они уже состоялись.
— Когда? — удивилась я.
— Сегодня утром.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
— Что ты сказала? — переспросила Шурочка, не отрывая глаз от своего отражениями и именно поэтому не расслышав моих слов.
— Я говорю, может быть, Дюма приедет не сегодня. Кроме того, я не уверена…
Шурочка тем временем напевала легкомысленную французскую полечку, и говорить с ней было бесполезно.
Но я все-таки попыталась это сделать, оттащив ее от высокого в полстены зеркала и усадив в кресло.
— У меня к тебе только один вопрос, — сказала я с самым серьезным видом, и на несколько секунд добилась желанного результата — в глазах у Шурочки появилось что-то отдаленно напоминающее мысль.
— Я тебя слушаю.
— Разве Костя Лобанов был тебе родственником?
Легкая тень пробежала по ее лицу, но лишь на мгновенье, она совершенно не соответствовала тому образу, который Шурочка на себя нацепила и с которым так быстро сроднилась.
— Ну, конечно, — ответила она, — он же был мой кузен.
С этой секунды она окончательно перешла на французский и ни одного русского слова в ближайшие несколько дней я от нее не слышала.
— И меня он всегда звал своей кузиной, хотя мы и не настолько близкие родственники, чтобы называть друг друга подобным образом… На самом деле моей кузиной…
Она уже не говорила, а щебетала, как и полагается настоящей француженке.
«Господин Дюма будет в восторге», — уныло подумала я. И больше ни о чем ее спрашивать не стала, хотя и собиралась.
— Во всяком случае, к убийству Константина это создание явно непричастно, — сообщил мне внутренний голос, когда Шурочка выпорхнула из моего дома, а я провожала ее глазами из окна. Видимо, он заразился ее сегодняшней глупостью, будто я и без него этого не знала, или хоть на миг в этом усомнилась.
Шурочка в полном соответствии со своим сегодняшним образом отправилась фланировать на бульвар. А я, отказавшись составить ей компанию, осталась наедине со своим плохим настроением.
— Лучше бы вам остаться в Елшанке, — с порогу заявил мне Петр Анатольевич, чем меня, честно говоря, удивил.
— Почему? — поинтересовалась я.
— Потому что в этом городе с сегодняшнего дня ничем серьезным заниматься невозможно.
— А что случилось? — встревожилась я. Таким сердитым я его не видела ни разу в жизни. От раздражения он даже не играл словами и потерял частицу индивидуальности.
— У вас осталось немного коньяку?
— Ежедневно посылаю за ним Алену, — попыталась я пошутить, — а вдруг, говорю, Петр Анатольевич придет…
Но ему было не до юмора.
— Если я сейчас не выпью, то что-нибудь сломаю. Я ненавижу Дюма, Париж, Францию и всю Западную Европу, — почти выкрикнул он, и я начала понимать, что с ним происходит.
Поэтому тут же послала Алену за коньяком.
— Представьте себе, вы приходите в присутственное место, чтобы переговорить с умным человеком, а он не ничего не слышит, а с самым глупым видом напевает какую-то французскую мерзость.
Я его очень хорошо понимала, но все-таки попыталась успокоить.
— Не успокаивайте меня. Иначе я наговорю вам гадостей. Мне просто необходимо выплеснуть из себя накопившуюся злость.
Слава Богу, в этот момент вернулась с коньяком Алена, и пару минут Петр Анатольевич вымещал на нем свое раздражение. Если бы не коньяк, он уничтожил бы какой-нибудь предмет мебели. Так что я отделалась малой кровью.
— Весь город, — намного спокойнее и даже с некоторой иронией проговорил он в результате, — говорит только о Дюма. Только подумайте. Большинство из этих людей не прочитало ни одной его строчки, впрочем, то же можно сказать и о любом другом авторе. Но при слове «Дюма» их глаза наполняются маслом, откуда ни возьмись в руках оказывается тросточка, и они начинают напевать…
Самое страшное, что он попытался этот процесс воспроизвести, а с его слухом, вернее — его полным отсутствием, этого делать категорически не стоило. Тем более — пытаться выглядеть похожим на объект своей злой пародии. Это было воистину душераздирающее зрелище, совершенно соответствующее музыкальному ряду.
— Бог с ними, Петр Анатольевич, — попыталась я его утихомирить, — я хоть и не посещала нынче присутственных мест, тем не менее уже столкнулась с этой формой психического расстройства, которая, судя по вашим словам, рискует перерасти в настоящую эпидемию.
— Боюсь, что это неизбежно.
— Будем надеяться, что как и большинство острых инфекций, она пройдет столь же стремительно, как и распространилась.
— Хотелось бы верить, — вздохнул Петр Анатольевич. — Но кризис, на мой взгляд, еще впереди. И я заранее содрогаюсь при этой мысли.
— Надеюсь, не только это заставило вас прийти сегодня в мой дом? — постаралась я перевести разговор в более конструктивное русло. Поскольку Дюма, еще не обосновавшись в Саратове, уже набил мне оскомину. Разумеется, не он сам, а разговоры о нем.
— Да, — со вздохом ответил Петр Анатольевич. — Хотя и эта новость вряд ли добавит вам положительных эмоций.
— Кто еще собрался посетить наш город? Японский микадо?
— Надеюсь, нет. И нашим землякам не придет в голову осваивать чайную церемонию или щеголять по городу в кимоно.
— Могу себе представить…
— И тем не менее повторяю, что новости довольно печальные… Наш с вами знакомый доктор…
— Карл Иванович? Что с ним?
— Он при смерти.
— Не может быть…
Карл Иванович, довольно пожилой, но еще крепкий мужчина. Последние пятнадцать лет он служил в полицейском управлении и, насколько мне было известно, за все это время ни разу не хворал. Исповедуя здоровый образ жизни, он до последнего времени ежедневно изнурял себя сложной гимнастикой и вегетарианской диетой, купался в Волге до поздней осени, цвет лица имел красный и голос громкий.
— Но еще вчера, — вспомнила я, — вы мне говорили, что он в отъезде…
— Именно так. На прошлой неделе он по делам выехал в Аркадак, должен был вернуться через пару дней, но что-то его там задержало. И только вчера пришло известие. Уже в дороге ему стало плохо, поэтому сразу по приезде его уложили в постель. Поначалу никто не воспринял этого всерьез, с кем не бывает… Но болезнь прогрессировала, и ко вчерашнему дню местные врачи потеряли надежду на благополучный исход.
— Но что с ним случилось?
— Не знаю…
— Странно. Я его давно не видела, но мне казалось…
— Я видел его на прошлой неделе и еще высказал ему свое восхищение на предмет его цветущего вида.
— И, что называется, сглазили…
— Похоже на то…
— Вы думаете, что это как это связано с недавними событиями?
— Я бы не рискнул заявить об этом под присягой, но…
— Но всякое странное событие активизирует воображение. А болезнь Карла Ивановича иначе, как странным событием, не назовешь, не так ли?
— Вынужден с вами согласиться, Екатерина Алексеевна. Хотя кроме этого умозаключения у нас с вами нет никаких оснований для подобного заявления.
— Но предположить эту гипотетическую взаимосвязь нам никто не может запретить?
— Разумеется.
— А время покажет… Если бы еще встретиться с Карлом Ивановичем. Он как врач…
— Насколько мне известно, он уже не приходит в себя, так что его мнение мы вряд ли узнаем, даже если сию же секунду отправимся в Аркадак…
— А Всеволод Иванович? Надеюсь, он не умер? — осторожно поинтересовалась я.
— Слава Богу, нет. Поправляется и уже завтра должен вернуться к своим обязанностям.
— Это все?
— Почти… — Петр Анатольевич на секунду задумался, словно усомнился, стоит ли об этом упоминать, но все же произнес:
— Я все-таки поговорил с Вербицким.
— Они еще не уехали?
— Пока нет. Но он выглядел таким испуганным… А я всего-то навсего задал ему пару вопросов.
— То есть он действительно увозит свою семью от какой-то опасности? Так?
— Это не вызывало у меня сомнений и до вчерашней с ним беседы. Но я не думал, что он до такой степени напуган. На нем буквально не было лица.
— Насколько я знаю этого человека, испугать его непросто, — заметила я.
— Да, но он шарахнулся от меня, как черт от ладана, лишь только я произнес имя…
— Лобанова?
— Да. И тут же убежал, хотя до этого был настроен весьма оптимистично, я бы сказал даже игриво…
— И о чем же вы его спросили?
— Всего-то навсего о том, когда у них в последний раз был Костя. И будут ли они на его похоронах.
— В таком случае, на похоронах мы Вербицких вряд ли увидим.
— Да. Тем более, что они уже состоялись.
— Когда? — удивилась я.
— Сегодня утром.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Константина Лобанова похоронили чуть ли не тайно. На погребении присутствовало человек восемь, включая священника и гробовщика.
Петр Анатольевич сам узнал об этом совершенно случайно от своего товарища, который проживал неподалеку от кладбища и, выйдя из дома сегодня утром, нос к носу столкнулся с катафалком.
— Едем, — поднялась я с места.
— Куда? — не понял Петр Анатольевич.
— На кладбище. Могилы иногда бывают красноречивее испуганных свидетелей.
Петр Анатольевич посмотрел на меня с сомнением, но возражать не стал.
Свежие могилы, как и сам ритуал погребения, всегда поражали меня своей обыденностью. Ведь даже самые пышные похороны в конце концов сводятся к закапыванию отслужившего человеку тела в землю. И никакие песнопения на месте этого более чем прозаического ритуала не в силах изменить моего ощущения.
Маленький, небрежно насыпанный холмик невольно напомнил мне о том, что хоронить по сути было нечего. Погребение Кости Лобанова волею провидения было совершено раньше, причем более древним и с моей точки зрения более торжественным способом — при помощи огня, с помощью которого наши далекие предки переправляли души убиенных на небо. А теперь, желая покойному царства небесного, мы направляем его прямо в противоположную сторону — поближе к преисподней, если верить тому, что она действительно находится там, где ее принято изображать на иконах, то есть именно под землей.
А выражение «земля ему пухом» кажется мне и вовсе языческим. Поскольку тело к моменту погребения уже не имеет никакого отношения к душе покойного, к исходу третьего дня окончательно покинувшей свое былое вместилище.
Но это вопрос богословский, и, размышляя на эти темы, рискуешь заблудиться в бесконечных лабиринтах и противоречиях традиций и суеверий. А то и вовсе усомниться в некоторых канонах церкви, а я, прости Господи, хоть и не считаю себя примерной христианкой, тем не менее не хотела бы вступать на скользкий путь сомнений. В конце концов и Иисус Христос перед вознесением некоторое время провел в гробу, то есть в подземной пещере в соответствии с тогдашним ритуалом. И никого это не смущает. Хотя по преданию, и Он сначала побывал в аду…
А холмик был действительно крохотный. Настолько, что мы с Петром Анатольевичем не сразу его нашли на новом городском кладбище на краю города. Соседняя могила, заваленная целой горой венков, полностью закрыла его от посторонних взглядов.
На Костиной же могиле цветов почти не было. Если не считать нескольких скромных букетиков и одного венка.
— Да, — пробормотал Петр Анатольевич, — чуть ли не за кладбищенской оградой, словно самоубийцу какого…
И я с ним согласилась. Похороны для весьма состоятельного человека странные, если не сказать больше.
— Даже при том, что у него практически не осталось родных… — продолжил Петр анатольевич и наклонился над могилой, разглядывая одинокий венок.
«Брату Константину…» — прочитал он машинально, и оглянулся на меня. — Разве у Константина Лобанова был брат? Или сестра?
— Если верить Ксении Георгиевне — то не было, — ответила я. — Не считая того, что все мы — братья и сестры…
— И тем не менее я не рискнул бы заказать венок с такой надписью, не находясь в близком родстве с покойным…
— Пожалуй, вы правы. А что там написано дальше?
Петр взял венок в руки и расправил черную траурную ленту.
— Ничего.
— Как ничего? — удивилась. — Этого не может быть.
Я подумала, что Петр ошибается, потому что не раз читала эти традиционные последние приветы умершим: «Горячо любимому мужу и отцу от безутешной вдовы и сирот», «Господину N. от министерства просвещения»… И так далее. Такая форма. Может быть и нелепая, но установившаяся давным давно. И лента без подписи смотрится как-то странно, словно анонимное письмо на тот свет…
— Просто «Брату Константину». Вот посмотрите…
Он протянул мне венок, и я убедилась в справедливости его слов. После слова «Константину» стояло многоточие.
— Странно… Еще одна странность в нашу коллекцию. Чует мое сердце — не напрасно мы сюда приехали.
В этот момент что-то затрещало в кустах неподалеку от того места, где мы находились, и этот неожиданно громкий для кладбища звук заставил меня вздрогнуть.
— Что это? — спросила я у Петра Анатольевича.
— Может быть, птица… — предположил он и шагнул в направлении кустов.
Звук повторился с новой силой. Теперь он уже не вызывал сомнений. Кто-то все это время наблюдал за нами из-за кустов и предпочел убежать, сломя голову, едва лишь Петр Анатольевич направился в его сторону.
— Если это и птица… — произнесла я задумчиво.
— … то довольно странная, — закончил за меня Петр. — Еще одна странность — и они станут закономерностью.
— Если уже не стали.
По пути назад нас занимал можно сказать философский вопрос: «Что есть странность?» И после довольно продолжительной дискуссии мы сформулировали примерно такое ее определение. Оно показалось мне любопытным, и я записала его в дневник. Поэтому даже теперь могу восстановить его дословно:
«Странным предмет или вещь остается до тех пор, пока причины, побудившие его произвести или совершить, остаются неизвестными для наблюдающего. Как только истинный смысл этих действий обнаруживается, то вся странность вышеупомянутых явлений исчезает сама собой.»
После чего пришли к вполне правомерному выводу, что как только все произошедшее перестанет представляться нам странным, можно будет считать, что мы докопались до истинного смысла происходящего.
Этот интеллектуальный бред несколько отвлек нас от нехороших предчувствий и тем самым уже заслуживал доброго слова. Хотя не такой уж это и бред. Во всяком случае, половина прочитанных мною за жизнь философских статей, имеют больше оснований для подобного отзыва. Или мне попадались бредовые статьи? Может быть. Я не считаю себя компетентной в этой области и не берусь судить.
Почему я в тот день оказалась в доме главного полицмейстера? Хоть убейте — не помню. Придумать было бы проще пареной репы, как выражается моя Алена, но не вижу в этом смысла. Я пишу не роман, а просто вспоминаю произошедшие со мной события, и то, чего не помню — писать не буду. Зачем?
Скорее всего, я хотела разнюхать у него кое-какие подробности, пользуясь старым знакомством. Павел Игнатьевич был милейшим человеком, и отношения у нас были неплохими, хотя надо признаться, что он был что называется человеком настроения, и я никогда не могла быть уверена, как он меня встретит — с распростертыми объятиями, или чуть ли не с демонстративной неприязнью — причем, совершенно безо всякого основания. Бывают такие люди. И общение с ними порой весьма затруднительно.
Но за этим человеком я знала такие заслуги, за которые простила бы ему любые капризы. И сейчас не стану говорить о них по одной единственной причине. Я собираюсь посвятить ему отдельную книгу. И уж там выведу его в качестве главного героя, причем в прямом смысле этого слова, потому что проявил он себя тогда настоящим героем. Но эта история произойдет еще нескоро, и в том далеком 1858 году я еще не знала, что стану ее свидетельницей и в некотором смысле участницей.
А в этот день мы, используя последние в году теплые осенние деньки, сидели с ним в беседке в его роскошном городском саду.
Павел Игнатьевич был одним из тех счастливчиков, которых в те годы было еще немало. Их городские дома соединяли в себе все лучшее от деревенской усадьбы и городского особняка, поскольку находились в двух шагах от центра города, но, окруженные большими садами, благоухали весной, были погружены в живительную тень в жаркое время года , а осенью…
Вокруг нас висели громадные сладкие груши и достаточно было протянуть руку, чтобы сорвать медово-сладкий истекающий соком полупрозрачный в солнечных лучах фрукт. Но этого и не требовалось, поскольку в красивых стеклянных вазах на столе горами были навалены яблоки, груши, сливы и виноград. У меня все лицо уже было забрызгано сладким соком, не помогал уже ни платок в руке, ни мисочка с теплой водой, в которой я время от времени ополаскивала пальцы, а хлебосольный или лучше сказать «фруктосахарный» хозяин снова и снова с довольным видом предлагал мне отведать тот или иной плод из его любимого сада.
В эти минуты он совершенно не напоминал того человека, при имени которого бледнели самые отъявленные преступники, и даже самые циничные и подлые из них не могли отказать ему в мужестве и решительности. Но, как я уже сказала, об этом в другой раз.
При всех своих замечательных качествах, в том числе и недюжинном уме, Павел Игнатьевич долгие годы не воспринимал меня всерьез, как не воспринимал всерьез женщин вообще, считая их в лучшем случае украшением жизни, а в худшем — неизбежным злом. При том, что жена его была далеко не глупая и весьма любопытная особа, которая не раз помогала ему выпутаться из самых трудных и небезопасных ситуаций. И ей тоже я уделю достойное место в одной из будущих книг, но пока не будем отвлекаться.
Используя в своих целях эту его не в обиду будет сказано ограниченность, я нередко использовала ее в своих целях. Не подозревая во мне ни соперника, ни тем более конкурента, он нередко сообщал мне очень важные подробности, благодаря которым мне удавалось расследовать то или иное преступление значительно раньше его. И только много лет спустя он признал за мной некоторые профессиональные качества, да и то с оговоркой, что я, хоть и методом исключения, но все же подтверждаю правило, в соответствии с которым женщина ни при каких условиях не должна заниматься сыском.
Я снова отвлеклась, что поделаешь… Я прожила слишком долгую жизнь, чтобы, рассказывая одну историю, не вспоминать десятки аналогичных. Это большой недостаток у профессионального рассказчика, но я к счастью — не считаю себя таковым.
В эти дни его занимала объявившаяся в предместьях Саратова банда, а дело Константина Лобанова он не считал сколько-нибудь серьезным и тем более заслуживающим его высокого внимания, а мои вопросы по этому поводу воспринимал, как блажь, или проявление обычного женского любопытства. Ему это дело казалось совершенно обычным несчастным случаем, может быть, потому, что его главный следователь не сообщил ему некоторых весьма любопытных и немаловажных с моей точки зрения подробностей… Не берусь об этом судить, потому что не располагаю достаточными сведениями. Но так или иначе — уголовным это дело Павел Игнатьевич не считал, а все слухи (а именно в качестве слухов излагала я ему некоторые из собственных соображений) воспринимал с добродушным скепсисом.
Поэтому ничего интересного я от него в тот день не узнала, и собиралась его покинуть, но в это время его милейшая супруга позвала его в дом, Павел Игнатьевич ненадолго удалился, а когда вернулся, с улыбкой произнес почти историческую фразу:
— В городе французы, не соблаговолите ли составить мой эскорт в качестве переводчика и украшения предприятия?
Судя по витиеватости выражения, совершенно Павлу Игнатьевичу не свойственной, настроение его в ту минуту было исключительно благожелательным и даже игривым.
— Французы? — не поняла я.
— Некий Александр Дюма, если не ошибаюсь — литератор, уже полтора часа находится во вверенном моему попечению городе у своей землячки, и мой долг — узнать, чем он в настоящую минуту занят, не вызывает ли подозрений, а ежели вызовет, то доставить к себе домой, не выпускать из виду и не позволить ему общаться со своими соотечественниками. Поэтому если не возражаете…
И он протянул мне локоть кренделем.
Я посмотрела на него с подозрением:
«Неужели и этого человека затронула та эпидемия, которую с таким ужасом живописал мне Петр Анатольевич?»
Но тут же отогнала эту мысль. Павел Игнатьевич был человек несгибаемый, романов (тем более французских) не читал, да и французский знал действительно неважно, поэтому в переводчике на самом деле нуждался. А у меня появилась возможность одной из первых в Саратове повидаться с Дюма.
— Павел Игнатьевич, а можно я возьму с собой Шурочку? Она встречалась прежде с этим человеком, — для пущей убедительности немного преувеличила я степень ее знакомство со знаменитым писателем, — и будет нам весьма полезна при встрече.
— Берите вашу Шурочку, хотя, — он шутливо нахмурил брови, — ее европейские знакомства мне и не по душе.
Я тут же послала мальчика за Шурочкой, а сама отправилась с Павлом Игнатьевичем в тот дом, который осчастливил своим присутствием знаменитый француз, в память о чем благодарные саратовцы когда-нибудь повесят на него памятную мраморную или даже бронзовую скрижаль.
И снова я нарушу свое намерение. Потому что «благодарные саратовцы» никакой такой скрижали на тот дом не повесили, поскольку и дом этот снесли через несколько лет после описываемых тетушкой событий, да и о самом визите Дюма в их город очень скоро забыли. Впрочем, судя по всему и сама тетушка написала эти слова в шутку. О чем свидетельствует буквально следующий же абзац:
Кстати об эпидемии: она закончилась, не успев начаться. О Дюма, как справедливо заметил, Петр Анатольевич, говорил весь город, это правда. Говорили в лавках, присутственных местах. на улицах… Целый день. А на следующий день словно забыли о самом его существовании.
Не думаю, что это свойство исключительно моего родного города, скорее это наша национальная черта, а с годами, поездив по миру, я склонна считать ее и вовсе общечеловеческим качеством. Новость — еще вчера потрясающая — сегодня уже всего лишь волнует, а завтра уже становится общим местом, обычным делом и самым заурядным событием. Человек так устроен, что адаптируется с поразительной скоростью к самым невероятным обстоятельствам и именно поэтому, наверное, и выжил на этой планете, не обладая ни исключительной физической силой, ни (да простят меня великие гуманисты) исключительным умом.
Всему виной наша приспособляемость. Это исключительно человеческая черта, и в этом качестве с человеком не может сравниться ни одно другое существо. И явись на нашу планету какие-нибудь шестикрылые жители иного мира, уже через неделю (я в этом уверена) их перестанут воспринимать, как угрозу, через две — перестанут обсуждать, а через три — будут обращать внимания не больше, чем на бродячих собак.
Может быть, я и преувеличиваю, но не очень сильно. Во всяком случае на Дюма, заявляю это со всей ответственностью, в Саратове почти не обращали внимания все те дни, которые он здесь провел. Утверждая это, я не имею в виду Шурочку. Но это — особый случай. Шурочка — это вообще исключение из правил во всех отношениях. Может быть, благодаря этому она и остается в течение долгих лет моей лучшей, если не единственной настоящей подругой. Она не перестает меня удивлять, не подчиняется никаким правилам, то есть является уникальной и неповторимой, непредсказуемой как… никто другой в этом мире. Другого сравнения я не нашла, поскольку соперников у моей Шурочки нет, а следовательно и сравнить ее мне не с кем.
Но прежде чем описать вам ее причуды в присутствии французской знаменитости, упомяну о собственной встрече с этим действительно замечательным человеком.
На мой взгляд — он обладает всеми достоинствами, равно как и всеми недостатками этой нации, если типично французскими качествами считать не внешнюю вертлявость и легкомыслие, которые свойственны скорее французским парикмахерам, а может быть парикмахерам вообще вне зависимости от их национальности, а остроумие, иногда довольно пикантное для российского уха, наблюдательность, гибкость ума и удивительное жизнелюбие. А отсюда и все достоинства и недостатки этого человека, которые, по мудрому высказыванию неизвестного гения, суть продолжение наших достоинств.
Когда мы с Павлом Игнатьевичем оказались с Дюма в одной комнате, мне показалось, что комната эта размером с наперсток. Настолько мало места в ней оставалось всем остальным, кроме него. И не только и даже не столько потому, что он действительно крупноват, а если без прикрас — то попросту жирноват… А в основном потому, что не хочет и не может жить, находясь в ином, кроме центра месте. В каморке, дворцовой зале, компании или литературном процессе.
А уж если он появляется в романе, то, как вы понимаете, требует особой главы. Посвященной именно ему — единственному и неповторимому, хотя бы и в ущерб основному сюжету. Но другого выхода у меня попросту нет. Такой уж это человек — Александр Дюма.
Петр Анатольевич сам узнал об этом совершенно случайно от своего товарища, который проживал неподалеку от кладбища и, выйдя из дома сегодня утром, нос к носу столкнулся с катафалком.
— Едем, — поднялась я с места.
— Куда? — не понял Петр Анатольевич.
— На кладбище. Могилы иногда бывают красноречивее испуганных свидетелей.
Петр Анатольевич посмотрел на меня с сомнением, но возражать не стал.
Свежие могилы, как и сам ритуал погребения, всегда поражали меня своей обыденностью. Ведь даже самые пышные похороны в конце концов сводятся к закапыванию отслужившего человеку тела в землю. И никакие песнопения на месте этого более чем прозаического ритуала не в силах изменить моего ощущения.
Маленький, небрежно насыпанный холмик невольно напомнил мне о том, что хоронить по сути было нечего. Погребение Кости Лобанова волею провидения было совершено раньше, причем более древним и с моей точки зрения более торжественным способом — при помощи огня, с помощью которого наши далекие предки переправляли души убиенных на небо. А теперь, желая покойному царства небесного, мы направляем его прямо в противоположную сторону — поближе к преисподней, если верить тому, что она действительно находится там, где ее принято изображать на иконах, то есть именно под землей.
А выражение «земля ему пухом» кажется мне и вовсе языческим. Поскольку тело к моменту погребения уже не имеет никакого отношения к душе покойного, к исходу третьего дня окончательно покинувшей свое былое вместилище.
Но это вопрос богословский, и, размышляя на эти темы, рискуешь заблудиться в бесконечных лабиринтах и противоречиях традиций и суеверий. А то и вовсе усомниться в некоторых канонах церкви, а я, прости Господи, хоть и не считаю себя примерной христианкой, тем не менее не хотела бы вступать на скользкий путь сомнений. В конце концов и Иисус Христос перед вознесением некоторое время провел в гробу, то есть в подземной пещере в соответствии с тогдашним ритуалом. И никого это не смущает. Хотя по преданию, и Он сначала побывал в аду…
А холмик был действительно крохотный. Настолько, что мы с Петром Анатольевичем не сразу его нашли на новом городском кладбище на краю города. Соседняя могила, заваленная целой горой венков, полностью закрыла его от посторонних взглядов.
На Костиной же могиле цветов почти не было. Если не считать нескольких скромных букетиков и одного венка.
— Да, — пробормотал Петр Анатольевич, — чуть ли не за кладбищенской оградой, словно самоубийцу какого…
И я с ним согласилась. Похороны для весьма состоятельного человека странные, если не сказать больше.
— Даже при том, что у него практически не осталось родных… — продолжил Петр анатольевич и наклонился над могилой, разглядывая одинокий венок.
«Брату Константину…» — прочитал он машинально, и оглянулся на меня. — Разве у Константина Лобанова был брат? Или сестра?
— Если верить Ксении Георгиевне — то не было, — ответила я. — Не считая того, что все мы — братья и сестры…
— И тем не менее я не рискнул бы заказать венок с такой надписью, не находясь в близком родстве с покойным…
— Пожалуй, вы правы. А что там написано дальше?
Петр взял венок в руки и расправил черную траурную ленту.
— Ничего.
— Как ничего? — удивилась. — Этого не может быть.
Я подумала, что Петр ошибается, потому что не раз читала эти традиционные последние приветы умершим: «Горячо любимому мужу и отцу от безутешной вдовы и сирот», «Господину N. от министерства просвещения»… И так далее. Такая форма. Может быть и нелепая, но установившаяся давным давно. И лента без подписи смотрится как-то странно, словно анонимное письмо на тот свет…
— Просто «Брату Константину». Вот посмотрите…
Он протянул мне венок, и я убедилась в справедливости его слов. После слова «Константину» стояло многоточие.
— Странно… Еще одна странность в нашу коллекцию. Чует мое сердце — не напрасно мы сюда приехали.
В этот момент что-то затрещало в кустах неподалеку от того места, где мы находились, и этот неожиданно громкий для кладбища звук заставил меня вздрогнуть.
— Что это? — спросила я у Петра Анатольевича.
— Может быть, птица… — предположил он и шагнул в направлении кустов.
Звук повторился с новой силой. Теперь он уже не вызывал сомнений. Кто-то все это время наблюдал за нами из-за кустов и предпочел убежать, сломя голову, едва лишь Петр Анатольевич направился в его сторону.
— Если это и птица… — произнесла я задумчиво.
— … то довольно странная, — закончил за меня Петр. — Еще одна странность — и они станут закономерностью.
— Если уже не стали.
По пути назад нас занимал можно сказать философский вопрос: «Что есть странность?» И после довольно продолжительной дискуссии мы сформулировали примерно такое ее определение. Оно показалось мне любопытным, и я записала его в дневник. Поэтому даже теперь могу восстановить его дословно:
«Странным предмет или вещь остается до тех пор, пока причины, побудившие его произвести или совершить, остаются неизвестными для наблюдающего. Как только истинный смысл этих действий обнаруживается, то вся странность вышеупомянутых явлений исчезает сама собой.»
После чего пришли к вполне правомерному выводу, что как только все произошедшее перестанет представляться нам странным, можно будет считать, что мы докопались до истинного смысла происходящего.
Этот интеллектуальный бред несколько отвлек нас от нехороших предчувствий и тем самым уже заслуживал доброго слова. Хотя не такой уж это и бред. Во всяком случае, половина прочитанных мною за жизнь философских статей, имеют больше оснований для подобного отзыва. Или мне попадались бредовые статьи? Может быть. Я не считаю себя компетентной в этой области и не берусь судить.
Почему я в тот день оказалась в доме главного полицмейстера? Хоть убейте — не помню. Придумать было бы проще пареной репы, как выражается моя Алена, но не вижу в этом смысла. Я пишу не роман, а просто вспоминаю произошедшие со мной события, и то, чего не помню — писать не буду. Зачем?
Скорее всего, я хотела разнюхать у него кое-какие подробности, пользуясь старым знакомством. Павел Игнатьевич был милейшим человеком, и отношения у нас были неплохими, хотя надо признаться, что он был что называется человеком настроения, и я никогда не могла быть уверена, как он меня встретит — с распростертыми объятиями, или чуть ли не с демонстративной неприязнью — причем, совершенно безо всякого основания. Бывают такие люди. И общение с ними порой весьма затруднительно.
Но за этим человеком я знала такие заслуги, за которые простила бы ему любые капризы. И сейчас не стану говорить о них по одной единственной причине. Я собираюсь посвятить ему отдельную книгу. И уж там выведу его в качестве главного героя, причем в прямом смысле этого слова, потому что проявил он себя тогда настоящим героем. Но эта история произойдет еще нескоро, и в том далеком 1858 году я еще не знала, что стану ее свидетельницей и в некотором смысле участницей.
А в этот день мы, используя последние в году теплые осенние деньки, сидели с ним в беседке в его роскошном городском саду.
Павел Игнатьевич был одним из тех счастливчиков, которых в те годы было еще немало. Их городские дома соединяли в себе все лучшее от деревенской усадьбы и городского особняка, поскольку находились в двух шагах от центра города, но, окруженные большими садами, благоухали весной, были погружены в живительную тень в жаркое время года , а осенью…
Вокруг нас висели громадные сладкие груши и достаточно было протянуть руку, чтобы сорвать медово-сладкий истекающий соком полупрозрачный в солнечных лучах фрукт. Но этого и не требовалось, поскольку в красивых стеклянных вазах на столе горами были навалены яблоки, груши, сливы и виноград. У меня все лицо уже было забрызгано сладким соком, не помогал уже ни платок в руке, ни мисочка с теплой водой, в которой я время от времени ополаскивала пальцы, а хлебосольный или лучше сказать «фруктосахарный» хозяин снова и снова с довольным видом предлагал мне отведать тот или иной плод из его любимого сада.
В эти минуты он совершенно не напоминал того человека, при имени которого бледнели самые отъявленные преступники, и даже самые циничные и подлые из них не могли отказать ему в мужестве и решительности. Но, как я уже сказала, об этом в другой раз.
При всех своих замечательных качествах, в том числе и недюжинном уме, Павел Игнатьевич долгие годы не воспринимал меня всерьез, как не воспринимал всерьез женщин вообще, считая их в лучшем случае украшением жизни, а в худшем — неизбежным злом. При том, что жена его была далеко не глупая и весьма любопытная особа, которая не раз помогала ему выпутаться из самых трудных и небезопасных ситуаций. И ей тоже я уделю достойное место в одной из будущих книг, но пока не будем отвлекаться.
Используя в своих целях эту его не в обиду будет сказано ограниченность, я нередко использовала ее в своих целях. Не подозревая во мне ни соперника, ни тем более конкурента, он нередко сообщал мне очень важные подробности, благодаря которым мне удавалось расследовать то или иное преступление значительно раньше его. И только много лет спустя он признал за мной некоторые профессиональные качества, да и то с оговоркой, что я, хоть и методом исключения, но все же подтверждаю правило, в соответствии с которым женщина ни при каких условиях не должна заниматься сыском.
Я снова отвлеклась, что поделаешь… Я прожила слишком долгую жизнь, чтобы, рассказывая одну историю, не вспоминать десятки аналогичных. Это большой недостаток у профессионального рассказчика, но я к счастью — не считаю себя таковым.
В эти дни его занимала объявившаяся в предместьях Саратова банда, а дело Константина Лобанова он не считал сколько-нибудь серьезным и тем более заслуживающим его высокого внимания, а мои вопросы по этому поводу воспринимал, как блажь, или проявление обычного женского любопытства. Ему это дело казалось совершенно обычным несчастным случаем, может быть, потому, что его главный следователь не сообщил ему некоторых весьма любопытных и немаловажных с моей точки зрения подробностей… Не берусь об этом судить, потому что не располагаю достаточными сведениями. Но так или иначе — уголовным это дело Павел Игнатьевич не считал, а все слухи (а именно в качестве слухов излагала я ему некоторые из собственных соображений) воспринимал с добродушным скепсисом.
Поэтому ничего интересного я от него в тот день не узнала, и собиралась его покинуть, но в это время его милейшая супруга позвала его в дом, Павел Игнатьевич ненадолго удалился, а когда вернулся, с улыбкой произнес почти историческую фразу:
— В городе французы, не соблаговолите ли составить мой эскорт в качестве переводчика и украшения предприятия?
Судя по витиеватости выражения, совершенно Павлу Игнатьевичу не свойственной, настроение его в ту минуту было исключительно благожелательным и даже игривым.
— Французы? — не поняла я.
— Некий Александр Дюма, если не ошибаюсь — литератор, уже полтора часа находится во вверенном моему попечению городе у своей землячки, и мой долг — узнать, чем он в настоящую минуту занят, не вызывает ли подозрений, а ежели вызовет, то доставить к себе домой, не выпускать из виду и не позволить ему общаться со своими соотечественниками. Поэтому если не возражаете…
И он протянул мне локоть кренделем.
Я посмотрела на него с подозрением:
«Неужели и этого человека затронула та эпидемия, которую с таким ужасом живописал мне Петр Анатольевич?»
Но тут же отогнала эту мысль. Павел Игнатьевич был человек несгибаемый, романов (тем более французских) не читал, да и французский знал действительно неважно, поэтому в переводчике на самом деле нуждался. А у меня появилась возможность одной из первых в Саратове повидаться с Дюма.
— Павел Игнатьевич, а можно я возьму с собой Шурочку? Она встречалась прежде с этим человеком, — для пущей убедительности немного преувеличила я степень ее знакомство со знаменитым писателем, — и будет нам весьма полезна при встрече.
— Берите вашу Шурочку, хотя, — он шутливо нахмурил брови, — ее европейские знакомства мне и не по душе.
Я тут же послала мальчика за Шурочкой, а сама отправилась с Павлом Игнатьевичем в тот дом, который осчастливил своим присутствием знаменитый француз, в память о чем благодарные саратовцы когда-нибудь повесят на него памятную мраморную или даже бронзовую скрижаль.
И снова я нарушу свое намерение. Потому что «благодарные саратовцы» никакой такой скрижали на тот дом не повесили, поскольку и дом этот снесли через несколько лет после описываемых тетушкой событий, да и о самом визите Дюма в их город очень скоро забыли. Впрочем, судя по всему и сама тетушка написала эти слова в шутку. О чем свидетельствует буквально следующий же абзац:
Кстати об эпидемии: она закончилась, не успев начаться. О Дюма, как справедливо заметил, Петр Анатольевич, говорил весь город, это правда. Говорили в лавках, присутственных местах. на улицах… Целый день. А на следующий день словно забыли о самом его существовании.
Не думаю, что это свойство исключительно моего родного города, скорее это наша национальная черта, а с годами, поездив по миру, я склонна считать ее и вовсе общечеловеческим качеством. Новость — еще вчера потрясающая — сегодня уже всего лишь волнует, а завтра уже становится общим местом, обычным делом и самым заурядным событием. Человек так устроен, что адаптируется с поразительной скоростью к самым невероятным обстоятельствам и именно поэтому, наверное, и выжил на этой планете, не обладая ни исключительной физической силой, ни (да простят меня великие гуманисты) исключительным умом.
Всему виной наша приспособляемость. Это исключительно человеческая черта, и в этом качестве с человеком не может сравниться ни одно другое существо. И явись на нашу планету какие-нибудь шестикрылые жители иного мира, уже через неделю (я в этом уверена) их перестанут воспринимать, как угрозу, через две — перестанут обсуждать, а через три — будут обращать внимания не больше, чем на бродячих собак.
Может быть, я и преувеличиваю, но не очень сильно. Во всяком случае на Дюма, заявляю это со всей ответственностью, в Саратове почти не обращали внимания все те дни, которые он здесь провел. Утверждая это, я не имею в виду Шурочку. Но это — особый случай. Шурочка — это вообще исключение из правил во всех отношениях. Может быть, благодаря этому она и остается в течение долгих лет моей лучшей, если не единственной настоящей подругой. Она не перестает меня удивлять, не подчиняется никаким правилам, то есть является уникальной и неповторимой, непредсказуемой как… никто другой в этом мире. Другого сравнения я не нашла, поскольку соперников у моей Шурочки нет, а следовательно и сравнить ее мне не с кем.
Но прежде чем описать вам ее причуды в присутствии французской знаменитости, упомяну о собственной встрече с этим действительно замечательным человеком.
На мой взгляд — он обладает всеми достоинствами, равно как и всеми недостатками этой нации, если типично французскими качествами считать не внешнюю вертлявость и легкомыслие, которые свойственны скорее французским парикмахерам, а может быть парикмахерам вообще вне зависимости от их национальности, а остроумие, иногда довольно пикантное для российского уха, наблюдательность, гибкость ума и удивительное жизнелюбие. А отсюда и все достоинства и недостатки этого человека, которые, по мудрому высказыванию неизвестного гения, суть продолжение наших достоинств.
Когда мы с Павлом Игнатьевичем оказались с Дюма в одной комнате, мне показалось, что комната эта размером с наперсток. Настолько мало места в ней оставалось всем остальным, кроме него. И не только и даже не столько потому, что он действительно крупноват, а если без прикрас — то попросту жирноват… А в основном потому, что не хочет и не может жить, находясь в ином, кроме центра месте. В каморке, дворцовой зале, компании или литературном процессе.
А уж если он появляется в романе, то, как вы понимаете, требует особой главы. Посвященной именно ему — единственному и неповторимому, хотя бы и в ущерб основному сюжету. Но другого выхода у меня попросту нет. Такой уж это человек — Александр Дюма.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Привыкнув к положению центра вселенной, Дюма ежесекундно источает из себя, подобно солнцу, свет и тепло, никого не оставляя без своих лучей, внимания и заботы. Он готов любить всех присутствующих женщин, и, кажется, действительно любит их, готов выпить все вино и съесть все съестные в доме припасы, если они сдобрены приправами на французский манер, и никакой другой кухни не признает. Своей непременной обязанностью он считает не замолкать ни на минуту, и благодаря этому через несколько минут знакомства утрачивает с моей точки зрения большую часть мужского очарования, поскольку излишняя разговорчивость никогда не привлекала меня в мужчинах.