— Алешечкину и то Мучкин позвал с собой!
   — Алешечкину? Да она как мужик! — сказал Решетнев. — А ты субтильная.
   Татьяна с вызовом развернулась. Крутанутая пяткой дорожка свилась в архимедову спираль. Татьяна удалилась, хлопнув дверью. Бирюку предстояло ответить за это. С Нынкиным и Пунтусом после Дня донора стало твориться неладное. Словно они не сдали кровь, а перелили ее друг в друга, поменялись ею. Если встретились они примерно одинаковой упитанности молодыми людьми, то теперь их диполь, словно устав держаться на сходстве сторон, перешел к новой форме симбиоза — контрастной. У Пунтуса стал появляться пикантный животик, округлились щеки и бедра. Самое страшное, к нему перестали идти его роговые очки. Нынкин, наоборот, стал более поджарым и смуглым. Их суммарная суетливость отошла к Пунтусу, а за Нынкиным осталась извечная сонливость и бесстрастный взгляд на жизнь.
   Втихаря от группы они несколько раз ходили сдавать кровь на областную станцию переливания.



БИБЛИОТЕКА им. ФЕЛЬДМАНА


   В 535 комнату, как обычно без стука, вошла Татьяна. Она считала себя хозяйкой мужского общежития и свободно мигрировала по этажам. С таким шумом и грохотом, что Алисе Ивановне с вахты казалось, будто наверху идут ходовые испытания седельных тягачей.
   — Нам тебя послал бог, — обрадовано встретил ее Артамонов. — Мы получили новый холодильник. Надо сделать небольшую перестановку мебели.
   — Я к вам за своей книгой.
   — Ее взял Фельдман.
   — Идем заберем, — взяла она Артамонова за руку, как понятого.
   — Если он дома.
   Фельдман был дома. Он только что перекусил и весь отдался пищеварению.
   — Ты, помнится, брал книгу, — начал Артамонов.
   — Какую? — попытал Фельдман.
   — Красная такая, «Анжелика и король», — напомнила Татьяна.
   — Что-то не помню. — Фельдман, лежа на кровати, перебросил нога на ногу.
   — Да ты что! — набросилась Татьяна. — Мне ее с таким треском дали почитать!
   — Красная? — переспросил Фельдман. — Да, да, припоминаю. Ее украли.
   — Ты в своем уме! Мне ведь больше вообще ничего не дадут!
   — Скажи, что книга совершенно не интересная, — нисколько не сочувствуя, промолвил Фельдман.
   — Ты припомни, кто к вам в последнее время заходил, — уже мягче заговорила Татьяна. — Может, отыщется.
   — Здесь проходной двор. Разве уследишь, кто _приходит, кто уходит.
   — Что же делать? — приуныла Татьяна.
   — Ничего. Это уже бесполезно, — оборвал Фельдман последние надежды на возврат. — В общаге, если что уводят, то с концами, — дал он понять, что разговор исчерпан.
   — Если вдруг объявится, верни, пожалуйста, — попросил Артамонов.
   — Конечно, — обнадежил его Фельдман. — Если объявится.
   Артамонов с Татьяной вышли, а сожители Фельдмана прыснули в подушки комедия пришлась на тихий час. В сотый раз Фельдман разыграл перед ними подобную драму. У него было пристрастие собирать книги именно таким способом — попросить почитать и любыми неправдами не возвратить. В его чемоданах под кроватью собралась порядочная библиотека. Фельдман ни разу не повторился в причинах пропажи взятых напрокат книг. Они исчезали из комнаты гетерогенными путями — их сбрасывали с подоконника обнаглевшие голуби, дежурные случайно опускали их в мусорное ведро, сдавали в читальный зал вместо учебников, и вот теперь — украли.
   Объяснялся Фельдман всегда самыми невинными словами, так что все виндикации хозяев теряли юридическую силу.
   — Моли бога, что книга Татьянина, а не Артамонова, — сказал Мучкин. — Я бы тебя вмиг сдал.
   — Как будто я собираю для себя! — возмутился Фельдман. — Вы что, не читаете эти книги! Никто из вас шагу не сделал в городскую библиотеку! Все кормитесь отсюда! — пнул он ногой чемодан под кроватью.
   — Мы, это… в смысле… вернуть, — заворочался Матвеенков.
   — Зачем? Если вернуть, они потеряются и затреплются все равно. И сгинут. А тут они все целы, все в полном порядке. Я отдам, но потом, после института. Если их захотят взять. В чем я лично сомневаюсь.



НЕВЕЖЛИВОСТЬ КОРОЛЕВЫ НАУК


   — Сил нет! — пожаловался Гриншпон Бирюку. — Переводы замучили. Карпова нас просто взнуздала!
   — Переводы? — переспросил Бирюк. — Кто у вас по математике?
   — Читает Гуканова, по практике — Знойко.
   — Дмитрий Василия? И ты плачешь! Тебе известно, что Знойко — человек с большой буквы? Он знает три языка. Вы его привлеките. Так и скажите: довольно, Дмитрий Васильевич, ваших интегралов! По английскому — сплошные завалы. Смело подсаживайтесь с текстом. Прямо на занятиях. Никуда не денется. Он безотказный. Будет работать, как трансформатор. Тыщи, хехе, вот проблему нашел!
   Гриншпон опрометчиво поделился новостью. На Знойко насели. Дмитрий Васильевич попыжился, помялся и начал переводить. Без словаря, прямо с листа. Группе это представлялось какой-то игрой, несерьезностью, шуткой. Когда кто-нибудь переигрывал и в просьбу перевести пару абзацев подбавлял толику веселой наглятинки, чувствительные единицы впадали в неловкость. Обстановка на практической математике стала отступать от начал, заложенных группой в Меловом.
   Особенно на ниве ускоренного перевода преуспевал Климцов. Он испытывал наслаждение от того, что взрослый человек безропотно подчиняется. Когда Климцов подсаживался с текстом, Знойко терял последнюю волю. Климцов бесцеремонно обращался к нему на ты и совершенно не задумывался, откуда у гениального человека столько безволия. Было непонятно, зачем Климцов втянулся в игру, английский он знал лучше других.
   — Знаете, — сказал Кравцов, — Дмитрий Васильевич не всегда был таким. Если верить брату, не так давно Знойко представлял собой интересной наружности мужчину.
   — Заливай! Что-то не верится, чтобы у него так быстро выпали волосы и распухли щеки!
   — Нехорошо смеяться над физическими дефектами, вступилась Татьяна.
   — У него не дефекты, у него одни эффекты!
   — Так вот, — Кравцов поудобнее устроился на подоконнике, — в свое время Дмитрий Васильевич женился по любви и прилежно занялся наукой. Сотворил кандидатскую и намеревался представить ее в двух вариантах — на русском и на английском. Не успел он перевести, как жена сбагрила диссертацию близкому другу. Знойко любил жену и простил промах. После чего состряпал еще одну кандидатскую. На французском. Жена сплавила налево и этот скромный труд. На третий рывок в немецком исполнении у Дмитрий Василича не хватило морали. За одну ночь он посерел, потом зажил отшельником и деградирует посейчас.
   — Байки, — сеял сомнения Артамонов, — из-за таких пустяков человек не может сделаться параноиком.
   — Вспомни черчение, — навел его на доказательную мысль Кравцов. — Уведи у тебя пару раз перед защитой какой-нибудь курсовой, ты обошел бы Знойко по темпам падения!
   — Я предлагаю больше не издеваться над ним, — сказал Кравцов.
   — А кто над ним издевается? Мы просто шутим, состроил невинность Климцов.
   — Шуточки добьют его.
   — Если б только одна наша группа… Все равно остальные дотюкают, пессимистически заметил Нынкин.
   — Может, на занятиях с нами он хоть чуточку придет в себя, — произвела рассуждения вслух Марина.
   — Он не поймет, в чем дело, — продолжал Климцов.
   — Как же английский? — спохватился Пунтус.
   — Вот именно. Что вы расходились? Ну, пошутили немного, что здесь такого? — не отступал Климцов. Он вел все разговоры исключительно из чувства противоречия. Внутренне он согласился, что с этим пора кончать, но внешне держался до последнего.
   — Эти шуточки похожи на игрушечный фашизмик! - сказала Марина. Рядом с Кравцовым она могла выиграть любую битву.
   — Во загнула! — притормозил ее Климцов. Сухая керамика его голоса была неприятной в жаркой аудитории и походила на лопатой о кирпич.
   — Просто нет более подходящих слов.
   — Ну, раз нет слов, зачем тогда соваться, когда разговаривают взрослые.
   — В дальнейшем я лично буду пресекать поползновения на Дмитрий Василича! — вмешался Рудик.
   — Если от этого будет толк, — щелкнул языком Климцов.
   — Будет, — пообещал староста.
   Шутки на математике прекратились. Знойко с опаской прислушивался к тишине. Ее никто не тревожил. Его никто не разыгрывал. Но ожидаемого не произошло. От тишины Дмитрий Васильевич свернулся, как трехмесячный эмбрион. Почувствовав снисхождение, он стал сильнее заикаться и конфузиться. Стирал рукавом мел с доски не только за собой, но и за отвечающими. Словно ждал более крутого подвоха.
   — Я же говорил, — радовался своему прогнозу Климцов.
   Постепенно замешательство прошло. Знойко стал поднимать глаза, чего прежде никогда не делал. Обычно он рассматривал паркет или дырки в линолеуме. Наконец, все стали свидетелями кульминационного момента — Дмитрий Васильевич явился на занятия в тройке и галантно повязанном галстуке. Он был выбрит как никогда чисто и вызывал к доске исключительно по желанию, а не по списку.
   — Да, кстати, — вернулся к давнишнему разговору Кравцов, — знаете, кому жена Дмитрий Василича спустила диссертации?
   — Кому? — засуетился народ.
   — Нашему завкафедрой математики.
   — Жаль, что он у нас не ведет, — хлопнул по столу кулаком Забелин, — я бы довел его до черных дней.
   — А жену Дмитрий Васильевич порешит, — сказал Пунтус.
   — Точно, — подтвердил вывод Нынкин, — оклемается еще немного и порешит!
   — Он великодушен, — сказала Татьяна.
   — Если сам не догадается, я ему подскажу, — поклялся Усов.
   — Я буду говорить об этом на Совете Безопасности ООН!
   Жену Знойко не тронул. Он стал нормальным человеком. О давних математических проделках группа вспоминала, когда Карпова, устав от вечных отсрочек, начинала предъявлять векселя. 76-ТЗ постоянно была должна ей в общей сложности до полумиллиона знаков перевода газетного текста. Львиная доля приходилась на Нынкина.
   — Да, — говорил он, — зря мы перевоспитали Дмитрий Василича. Успеваемость по иностранному заметно упала.
   — Зато теперь на него приятно посмотреть, — сказала Татьяна. — Один костюм чего стоит!
   — Даже лысина стала зарастать, — сказал Усов.
   Сессия началась без особых судорог.
   — День защиты детей, — прочитал Артамонов на календаре, уходя на экзамен по математике. — Увы, пока им ничем помочь не можем.
   Профессор Гуканова была женщиной с неустойчивым отношением к жизни вообще, и к студентам в частности. Характер у нее был на редкость скверноватый. Математика, как королева наук, теряла все свои прелести. Гукановой постоянно не везло. То дочь ее с третьего захода не поступала в МГУ на физфак, то еще что-нибудь понепристойнее. Было непонятно, из-за неудач ее характер сделался таким, или из-за характера ее постоянно преследовали неудачи, но, в любом случае, перед сессией от нее ушел третий по счету муж. В преподавательской деятельности Гуканова основывалась на теории больших чисел. Она не помнила в лицо ни одного студента.
   Гуканова рассчитывала расправиться с противниками королевы наук беспощадно. На зачетной неделе она устроила коллоквиум. Несмотря на хороший исход, сделалась злая, как гарпия. Она посчитала, что хоры и отлы на коллоквиуме — не что иное, как случайности, результат ее недосмотра и упущений. После коллоквиума Гуканова пригрозила, что в сессию многие попляшут, особенно те, кто получил хорошо и отлично.
   Ждали повального отсеивания. Откуда ей было знать, что бесподобные сдвиги группы — дело рук Знойко. В благодарность за возвращение к жизни он натаскал 76ТЗ по всем разделам настолько здорово, что многие сами удивлялись успехам. В неслыханно короткий срок Дмитрий Васильевич вдолбил в головы студентам весь курс. Ему бы работать в детском саду — он на пальцах объяснял такие сложные функции и ряды, какие Гуканова с трудом доводила до студентов графически. Не забывал и про английский. Если удавалась свободная минутка, он от души предлагал помощь. От нее было трудно отказаться. Делалось неудобно, словно ему в обиду.
   На экзамене Гуканова достала из сумочки кондуит. Там были зафиксированы все до единого лекционные проступочки подначальных. Если число отметин переваливало за десять, четверка по предмету становилась нереальной. Такую Гуканова установила меру. Ну тройка, так тройка — бог с ней. Хорошо бы только это. С тройкой по математике Зингерман не допускал к теоретической механике. Двойка по термеху — бесполезность разговоров о стипендии. Апеллируй потом хоть ко всевышнему — в следующем семестре диета и разгрузка вагонов в товарной конторе.
   Психоз Гукановой остался психозом, знания, напичканные Знойко - знаниями. Против них Гуканова оказалась недееспособной. Из высшей математики группа вышла сухой.



ИСТОРИЯ С ФИЛОСОФИЕЙ


   Будильник, как лихорадочный, затрясся на единственной уцелевшей ножке. Решетнев, не просыпаясь, вогнал стопорную кнопку по самый маятник.
   Рудик, зная, что в течение получаса никто усом не поведет, встал и включил свет. Ему ничего не оставалось, как ахнуть — на часах было почти восемь!
   — Когда ж ты выспишься! Опять втихомолку перевел звонок на час вперед! — с чувством, с толком, но без всякой расстановки высказал он Мурату, стягивая с него одеяло.
   Мурат открыл глаза, мастерски изобразил удивление, тщательно осмотрел циферблат и как ни в чем не бывало произнес:
   — Часы пара мастэрская, ходят наугад.
   — Какие сегодня занятия? — спросил Артамонов, выплывая из постели.
   — Ты с завидной регулярностью задаешь этот странный вопрос уже второй год. Никто в точности ни разу не ответил. Неужели трудно, сделать соответствующий вывод! Фигура ты вполне сформировавшаяся и, я думаю, способна на необширные обобщения, — пристыдил его Гриншпон. — Где зубная паста?
   — Я выбросил вчера пустой тюбик.
   — Сколько раз тебе говорил, без моего личного осмотра не выбрасывай! Миша был автором открытия, что из любого сколь угодно сдавленного рядовым потребителем тюбика можно извлечь еще как минимум три порции пасты. Это не мелочность, а хозяйственность, уверял он, с которой начинается бережное отношение ко всему государственному имуществу. Сожители соглашались, что да, действительно, большое начинается с пустяков, но в то, что оно может зародиться из фокусов с тюбиком, не очень верилось.
   — Вы еще пять минут поболтаете, и на лекцию можно будет не торопиться, — сказал Рудик.
   Бросились в умывальник и сбили с ног Мучкина, доделывающего зарядку. Раньше Мучкин занимался упражнениями у себя в комнате. Фельдмана быстро вывели из себя метрономические громыхания о пол. Он стал подсыпать кнопки. Мучкину было некогда выколупывать их из пяток, он стал холить фигуру на скользком кафеле умывальной комнаты.
   Гриншпон, Рудик и Мурат практически успели прошмыгнуть в аудиторию вовремя. Неимоверным усилием воли, перед самым носом преподавателя, они заставили себя последние метры пройти прогулочным шагом. Когда бегут, значит, опаздывают, если идут спокойно, значит, идут вовремя. По крайней мере, так считали некоторые преподаватели. В том числе и лектор по философии Золотников. Профессор не успел заговорить о гносеологических и классовых корнях идеализма, как в аудиторию ворвался Артамонов.
   — Я вас слушаю. Должно быть, вы уже придумали причину, — обратился к нему Золлотников. По субботам он был склонен к минору.
   — Троллейбуса долго не было, - не запинаясь, выдал Валера.
   — Причина объективная, — понимающе закивал Золотников. Ему неоднократно приходилось дежурить в общежитии — проживающие там давно примелькались. - А что, — посмотрел он в окно, — через нашу спортплощадку уже троллейбусную линию протянули?
   Артамонов изготовился покраснеть, но тут под язык подвернулась неплохая отмазка:
   — Я сегодня спал не в общежитии, я ночевал у… Если бы не подсказка с верхнего ряда, он так и не вспомнил бы, с кем спал минувшей ночью.
   — Ну, если только… — извинительно пожал плечами Золотников.
   Дверь отворилась и вбежал Пунтус.
   — Автобус опоздал, — выпалил он на ходу.
   — Номер не одиннадцатый, случайно?
   Пунтус вылепил на лице улыбку схимника и начал озираться по сторонам, пытаясь по лицам угадать, что здесь произошло до него и как вести себя дальше. Недаром говорится, что друзья познаются в беде. В аудиторию бесшумно вошел Нынкин и тихо, словно со сна, произнес:
   — Трамвай так и не пришел.
   Аудитория прыснула и полезла под столы. Нынкин, окинув взглядом стоящего как в ступоре Пунтуса, спокойно прошел на любимое место у батареи отопления. Приступы смеха утихли. Золотников опять приступил к гносеологическим и классовым корням идеализма. Но, видно, сегодня ему не суждено было обмолвиться по этому вопросу — на пороге возник Решетнев.
   — Здесь такси или электричка, других видов транспорта в городе нет, - предложил варианты Золотников.
   Многие сделали попытку рассмеяться. Решетнев, как с трибуны подняв руку, попросил тишины:
   — Вы не угадали, я шел пешком. Я слышал, вы немножко изучали физику. Наверняка должны знать, что собственное время, отмеряемое движущимся телом, всегда меньше, чем соответствующий ему промежуток времени в неподвижной системе координат. Относительность. Поэтому мои часы, когда я иду, а вы меня ждете, должны всегда немного отставать.
   — Во-первых, я вас уже, честно говоря, не жду. Я забыл, когда видел вас на лекции в последний раз. Во-вторых, все, что вы мне нагородили, имеет место при скорости света. А вы плелись под окном как черепаха. Садитесь, релятивист!
   Золотников на самом деле когда-то изучал физику достаточно глубоко. Даже преподавал. В те горячие годы он рвался к истине, как абсолютно черное тело поглощая на ходу все добытое человечеством в этой области. Истина ускользала, терялась. Асимптотическое приближение к ней Золотникова не устраивало. Он взялся познать мир логически. Решив по неопытности, что так будет гораздо проще. Он забросил физику в самый пыльный угол и с головой ушел в философию. Истина вообще скрылась из виду. С тех пор Золотников стал относиться к жизни исключительно с юмором, что было на руку студентам. Из педагогических систем он стал предпочитать оптовую. Заниматься людьми поштучно, решил он, — удел массажистов. Стоит ли напрягаться, если у нас в стране от идеализма, как от оспы, привито все население. Более того, человек у нас уже рождается материалистом, генетически наследует первичность бытия.
   Несколько лет назад, некто Малинский, тоже философ, предложил Золотникову выпустить совместно учебник, намекнув на связи в издательстве. Золотников согласился на соавторство. Причем, не раздумывая. Он знал, что студенты в учебниках читают только курсив, и то если он помечен сноской (курсив мой). Он не знал, насколько тертым был этот калач Малинский.
   Профессор Малинский в свое время тоже был технарем. Его теория расчета ферм считалась классической. Перед войной по его проекту был построен железнодорожный мост через Десну, который во время оккупации смогла подорвать с десятого раза только сводная партизанская бригада. За каждую неудачную партизанскую попытку Сталин дал Малинскому по году. После реабилитации ничего не оставалось, как пойти философом в периферийный вуз. Пособие вышло. По вине типографии или чьей-то другой на обложке красовалась только фамилия Малинского, хотя из 300 страниц он сочинил всего 50.
   На этой почве у Золотникова случился первый удар. Все обошлось, но с осложнением. Золотников стал рассказывать всем подряд историю с выпуском учебника и доказывать методом от противного, что написал книгу он, а не Малинский. Он заставлял слюнявить химический карандаш и дописывать жирным шрифтом свою фамилию на обложке. Таким образом он докатился до горячки. Форма, правда, была не тяжелой, почти бесцветной, зато выперло ее в сторону совершенно неожиданную — Золотников с явным запозданием возжелал обучить подопечных всяким философским премудростям, чтобы студенты обогнули тернии, выпавшие ему.
   С непривычки во всем этом виделось что-то болезненное.
   — На меня смотрите, на меня! — стал заходиться он на лекциях. — Не вижу ваших глаз! Мне нужны ваши глаза! Приходилось без проволочек показывать ему свои глаза.
   — У меня скоро на левом полушарии мозоли будут от такой педагогики! - говорил Нынкин.
   — Ты воспринимаешь его однобоко, — объяснял Пунтус.
   — Сидишь на лекции, как на заключительном акте в Хельсинки!
   — Патетичен, как соло на трубе! — вставлял Гриншпон.
   Золотников, не распыляясь на введения, с азартом предложил срочно приступить к написанию рефератов. Будто не студентам, а ему предстояло их защищать.
   — Вы не сделали ни одной выписки по теме! — теребил он Кравцова. Почему?
   — Еще не растаял снег.
   — В прошлом семестре вы ссылались на то, что он еще не выпал! Я не улавливаю связи вашей активности с природными явлениями!
   Раньше к концу недели Золотников расслаблялся, сходил на нет, теперь напротив — распалялся. Он метал взгляд по галерке и сразу выискивал тех, кто занимался не тем. Захваченная врасплох тишина в аудитории стояла как в инсектарии. Кроме жужжания трех не впавших в спячку синих мясных мух, ее ничто не нарушало. Этого Золотникову оказывалось мало. Его мог взбудоражить любой пустяк, как например, с Пунтусом.
   — Снимите темные очки! Я не вижу глаз!
   — Очки с диоптриями, — спокойно отвечал Пунтус.
   — В понедельник принесете справку от окулиста, что вам нужны именно темные очки!
   — Такую справку мне не дадут.
   — Неужели я так ослепительно сверкаю, что мне нужно внимать через светозащитные очки!. Я что, похож на сварочный аппарат!? — Он нервничал еще сильнее, если ему отвечали спокойно.
   — Нет, вы вовсе не сверкаете.
   — Я наблюдаю за вами целую неделю, вы постоянно в беседах! Несите сюда тетрадь!
   Пунтус передал тетрадь по рядам. Записи были в полном порядке. Но остановиться Золотников не мог, сказывалась расшатанность нервной системы. Его потащило вразнос.
   — То, что вы успеваете записывать, — не повод для постоянных разговоров! Вы мешаете заниматься делом соседям! Нынкин, покажите конспекты!
   Нынкин на лекциях так глубоко уходил в себя, что, когда бы ни высовывался — все не вовремя. Высунувшись, начинал бормотать, пытался ввести в курс какого-то своего дела.
   — Я вам говорю! — тыкал в него кулачищем Золотников. — Да, да, вам!
   Оклемавшись, Нынкин хотел схитрить, но философ опередил его порыв. Свою тетрадь, пожалуйста, свою! Без уловок! Тетрадь Черемисиной мне не нужна! — Его фасеточные глаза засекали в окружающей среде до сотни изменений в секунду.
   В блокноте Нынкина процветал сплошной грифонаж. За два года он не законспектировал ни одной лекции. Тем более, ни одного первоисточника. Он пользовался общежитскими конспектами. Кочевание с курса на курс и ежегодное переписывание на скорую руку выветрило из произведений классиков весь смысл, доведя их до абсурдных цитаток, которые наполняли душу агностицизмом и ревизионизмом.
   — Вы мне воду не лейте, уважаемый, а посидите-ка сами над произведением часок-другой! Тогда вы не станете совать мне эти извращения! Я вас удаляю с лекции! Матвеенков, несите тетрадь!
   Леша тоже никогда ничего не записывал. На этом упрямом поприще его не пугали никакие угрозы. Свое поведение он объяснял тем, что у него писчий спазм, полное нарушение функций письма как левой, так и правой руки. Иногда от скуки он дорывался до тетради, но ни к чему хорошему это не приводило. На листах появлялась криптография. В семестре Матвеенков нажимал на гипнопедию — постоянно клал под подушку ни разу не раскрытый бестселлер Малинского. А к экзаменам готовился по левым записям. В этой связи у него развилась острая способность разбираться в чужих почерках. Самые пагубные, какие были у Татьяны и Фельдмана, он читал как офсетную печать.
   — Во всем виноваты вы, Пунтус! — сказал Золотников и продемонстрировал потоку тайнопись Матвеенкова. Будто поток никогда ее не видел.
   — Я бы не сказал, — ответил Пунтус.
   — Да он, в смысле… ну как бы… — поплыл Матвеенков.
   — Не перебивайте, когда не спрашивают! — И вновь навалился на Пунтуса. — Вы очень вольно себя ведете!
   — А вы, мне кажется, преувеличиваете свою роль в моей личной жизни. Вы ломитесь в нее, как в автобус!
   — Я больше не буду с вами церемониться! Я… — кратер его рта задымился, извергая ругательства средней плотности. На лбу образовалась каледонская складчатость. Сбитый неуязвимостью Пунтуса, Золотников входил в кульминационную фазу пароксизма. — … Я… вы можете уже сейчас начинать волноваться за свое дальнейшее пребывание в институте! Я уволю… я исключу вас за академическую задолженность! Считайте, что экзамен у вас начался с этой минуты! Я предложу вас комиссии, которая соберется после трех неудачных попыток сдать экзамен мне!
   Один Климцов правильно понял Золотникова. На семинарах, дождавшись, когда закончит отвечающий, Климцов поднимал руку и просил слова, чтобы дополнить. Золотников любил, когда дополняют. Это означало, что семинар проходит живо и плодотворно. Чем длиннее было дополнение, тем больше снималось баллов с предыдущего отвечающего.