Яков Арсенов
76-Т3
Технократический триллер
ПРОЛОГ
Реальными в романе являются фамилии персонажей и место действия. Интриги, факты, характеры, события и мнения — плод фантазии автора.
Вымышленное могло бы с большой вероятностью происходить в действительности. Наверняка в романе найдется много совпадений жизни и вымысла. Все они — случайны.
Просьба к прототипам не спешить подавать на автора в суд. Даже отчасти эти наброски не есть документальные.
Абсцисса шоссе пронизывает пустыню. Вахтовый автобус легко расчленяет пространство. Словно подводит черту. Вечер едва обозначен у горизонта синими штрихами. Держась в стороне, он стелется вдоль дороги, не удаляясь и не приближаясь.
Вжатый в сиденье, я бесцельно обозреваю заоконную живопись. Справа струится полоса захиревших карагачей, слева — натуральный ряд километровых столбов, а дальше, насколько видит глаз — плывут пески, схваченные кое-где колючкой да саксаулом. Пустыня впервые вплотную соседствует со мной. Незоопарковые верблюды, прыткие, как молнии, вараны, орлы на высоковольтных опорах — как последние известия. Но с новостями ко мне лучше не подходить. Ничего не впитываю. Раствор памяти пересыщен. Не могу запомнить ничего нового, не упустив из былого. Память низводит любую попытку здравой мысли. Друзья проходят в обнимку с облаками, минуты счастья встают на фоне желтых плакучих дерев. И пять этих выпавших из череды лет — цифрой, одной и той же цифрой на километровых столбах… Вечер в одиночку стелется вдоль дороги, не удаляясь и не приближаясь…
Жизнь периодически берет порцию людей и пропускает через мясорубку. Они выходят притертыми. Тут бы жизни немного погодить, не разбазаривать созданное, а целиком бросить на какой-нибудь прорыв. Зачем нас распределять по стране? Направить всех на один объект… Но жизнь не мелочится. Если она развалила столько империй, есть ли смысл говорить о нашей группе? Расскажи эти сантименты попутчикам — обхохочутся! Нашел, скажут, трагедию!
С распределением мне повезло. Сотрудники терпимые. Представились, пригласили в гости и не спрашивают, почему не прихожу. Думаю, мы подружимся. Но пока один телефонный звонок Гриншпона дороже всех производственных отношений.
Питаюсь письмами. Сегодня знаменательный день — получил записочку от Климцова. В подшивке не хватало только его конверта. После случившегося другой вообще не написал бы никогда.
Иное дело — Татьяна. Ее дружба прочна и надежна, как двутавр. Приговоренная высшей школой к высшей мере — отчислению через исключение из комсомола, Татьяна не выпала из поля зрения. В армию ее не призвали, как Решетнева, но в армейскую столовую она устроилась. Проработала год, восстановилась. Сейчас на пятом курсе. Доучивается. С ней произведен троекратный обмен мнениями по поводу разлуки. Каждое ее эссе едва умещается на семи листах.
«В новом коллективе меня так до сих пор и не признали. Смеются, как больные!» — пишет она.
Не волнуйся, Таня, все устроится! Нам и то понадобилось столько лет, чтобы понять тебя, а там, посуди сама, — совершенно чужие люди.
Симбиозники Пунтус и Нынкин пишут легко, как Ильф и Петров. Их конгениальные умы настолько взаимозаменяемы, что я теряюсь, кому отдать должное, кому — предпочтение.
«Сразу по прибытии на место отработки нас отправили в Киев на курсы повышения квалификации. Таскались по Крещатику и нос к носу встретились с Фельдманом. От неожиданности он шарахнулся, словно мы столкнулись ночью на кладбище. Формой одежды он спровоцировал нас. Произвели небольшое вымогательство — обязали сводить нас в ресторан. По закону всеобщего накопления, который так и не вдолбили нам на политэкономии, у Фельдмана образовалось и жилье, и машина. Не зря он экономил на спичках и девушках.
В работу втянулись. Начальник цеха скоро станет буридановым ослом. Глядя на нашу разноклеточную одинаковость, он теряется, кого первым продвинуть по служебной лестнице. По его милости мы рискуем навсегда остаться стажерами!»
Не по его, друзья, милости, а по вашей собственной. Кто виноват, что за время учебы вы стали сиамскими близнецами, сросшимися в области сердца.
До сих пор непонятно, зачем Усов с Мучкиным забрали документы… Никогда не чтили социалистическую солидарность, а повели себя, как разночинцы…
За окном резко-континентальный климат. До смягчающих океанов, чуть не сказал — обстоятельств, очень далеко. Сами по себе являются прохладные минуты прошлого. Осень. Тайга, застигнутая шальной простудой. Невиданный тайфун, поливающий приторную землю. Кроны стынут и истекают листами. Мы забиты в барак непогодой. Сидим, обхватив двумя руками алюминий горячих кружек. Тайфун мечется по чужой территории, не находя выхода. Промозглый вечер просится в помещение. Ропот вершин растворяется в падающей темени.
Здесь такой дождь сочли бы за инцидент. Обнаруживаю, что начинаю идеализировать прошлое. Эмаль смотрится на посуде, ушедшее хорошо своей ржавчиной.
«Опустошен, как подоенная корова! — пишет Гриншпон. — Самая сакраментальная мечта — устроить поскорее день грусти!»
Не понимаю, чем можешь терзаться ты. От безответной любви Артамонов тебя, помнится, вылечил. Он вскрыл тебе вены, поведав невероятное. В самом патетическом месте, когда ты таскался по морозу в поисках цветов, она выпроваживала через окно своего ублюдка-слесаря. Теперь ты спокойно женишься на калинковичской еврейке, уедешь в Израиль, потом разведешься и сдернешь в Канаду. Вот с Решетневым сложнее. У него становление личности продолжается. Послушай, что он пишет из войсковой части 65471: «Консистентная жизнь с примесями небытия. Хоть в петлю Гистерезиса лезь! От обессий и пертурбаций нету спасу. Весь во власти фантомных ощущений. Словно радикально удалили самый важный член и теперь его ломит где-то вне организма. Такие душевные пустоты в жизни стоят обособленно. Из них Эйнштейн вывел свою теорию. Что касается службы — качусь вниз с огромным ускорением. Инертности ни на грамм. Хожу и завидую хлору. Ему проще, он семивалентный».
Что с тобой, Виктор Сергеич?! При нас ты так не опускался и не мелочился. Работая со штангенциркулем, никогда не пользовался дополнительной шкалой. В троллейбусе мог не постесняться поднять копейку, а потом забросить на погоду целый трояк.
Вечер возникает в воздухе незаметно. Старый карагач под окном трещит от жары, как дуб на морозе. Сегмент солнца быстро теряется в раскаленных песках. Пасть ночи спешно слизывает со зданий кровь заката. Среднеазиатская темнотища обступает поселок газовиков. Воспоминания, как волхвы несбыточных надежд, собираются в сомнительные компании, что-то замышляют, шепчутся. Атрибуты растаявших лет как живые встают в голове и перебегают с места на место.
Мы не раз дрались с Соколовым. Инициатором был он. А распределили нас наоборот — меня на головную компрессорную, его — на самую последнюю в газопроводе, в Подмосковье. Его письма — худосочны. Нам не о чем писать. Поэтому он, в основном, цитирует. Чаще всего Усова и Забелина. Я тоже получил от них перепевы на эти темы. Информация получена из двух независимых источников — значит, это сущая правда.
Усов: «Вспоминаю Водяного, он поставил мне двойку по гидравлике, а ведь я был прав — уравнение неразрывности второго рода неразрешимо! В применении к нашей группе, конечно».
Забелин: «Фильм почти готов. Я скомбинировал кадры таким образом, что в одиночку боюсь заходить в свою демонстрационную комнату. Память в чистом виде страшна…»
Как у тебя хватило терпения, Забелин? Сколько ни раскручивали, ты так и не показал нам до срока ни сантиметра своей секретной пленки.
Вчера землетрясение развалило Газли. В поселке Зеленом живыми остались только четверо картежников. Они метали банк среди ночи и успели выскочить из разваливающегося дома. Наша бригада вылетела на восстановительные работы. Жизнь противоречит математическим непреложностям. Часть бывает больше целого. Нескрещивающиеся прямые — пересекаются. Последний круг кажется длиннее, чем вся дистанция.
Пять моих студенческих лет — больше, чем вся жизнь. Я занят прошлым, как безвольный пассеист. Бываю настолько отрешен, что порой ощущаю возможность нереального — обернувшись, окинуть глазом прошлое, единовременно все увидеть. Моментами так вживаюсь в эту идею, что оглядываюсь: за спиной не материализовавшееся в панораму прошлое, а розовощекий сорокалетний холостяк, мой коллега. На его лице вкратце изложено иное мнение о жизненных пустотах.
Ничего не остается, как смотреть в окно. На виражах, когда лопасти перекрывают солнце, память отпускает. Можно всматриваться в набегающие пески. Понимаю, что за сменой пейзажей не уследить, и пытаюсь запомнить хотя бы куст или камень. Убедившись в несостоятельности даже этого, плюю на все, что есть за окном, и кружусь в потоке памяти, которая тащит к черте и бросает под ноги: «А вот это? Неужели не помнишь? А это? То-то же! Смотри у меня!»
Неимоверным усилием, сощурившись почти дослепу, можно выровнять взгляд со скоростью. Вертолет трясется, вибрирует. Тошнота мелькания поднимается к гортани. Закрыв глаза, можно на мгновение вырваться из круговерти. Но зачем? Секунды обманчивой темноты, а за ними — самое страшное. Поток памяти через бессилье смеженных глаз прорывается вовнутрь. Прав был Мурат, когда писал: «Далась тебе пустыня! Не жди, пока охватит страх открытых пространств. Давай к нам! Перевод мы устроим. На таможне полно вакансий. Сына назвали в твою честь. Он не говорит, но по глазам видно, что согласен считать тебя крестным!» Спасибо, Мурат! Твоя щедрость всегда измерялась в кубометрах. Тебе не хватает одного — акцента. Похоже, Нинель обучила тебя не только английскому.
По количеству писем и по тому, как скоро дал о себе знать адресат, можно высчитать силу стадного чувства. Артамонов здесь лидирует, пишет давно и часто: «Хорошо, что перевели в береговую охрану. К качке я так и не привык. После службы мне нельзя будет в сферу материального производства. Вспоминаю начерталку. Я говорил, если нужно будет в жизни — начерчу, а во время учебы зачем гробить время?! Я обманывал себя. Я не хочу чертить и теперь. И не только чертить. Чувствую себя фокусником. Но фокусы — хоть плачь, без иллюзий. Мой черный фрак — мой черный с иголочки бушлат. Ежедневно проделываю трюки: на лицо — улыбку, печаль — как голубя, в рукав. В казарме, как верная жена, ежедневно встречает одиночество. Снимаю фрак, мне кажется — навек, но завтра снова выход. Засыпаю, и снится: в правом рукаве, как в ненастье, бьется забытый голубь — моя упрятанная наспех печаль. Я буду говорить об этом на десятой сессии КОКОМа!»
Заметно, Валера, что ты начал новую жизнь, как и обещал.
Всем отчисленным из института мужчинам дорога на гражданку была заказана. Армейское лоно отторгнуло только Матвеенкова: плоскостопие. Некоторое время он на автопилоте болтался по общежитию, потом уехал компьютеризировать рыболовецкие колхозы. В бытность студентом, при знакомстве с дамами Леша всегда представлялся как некто Геннадий — водитель ассенизационной машины. О себе сообщает не часто, но по-деловому. Обыкновенно он это делает в форме путевых заметок: «Еду в трамвае. „Осторожно! Следующая остановка — Психдиспансер“, — объявляет вагоновожатая. Пока вдумываюсь в текст объявления — стучит мне по плечу средней страшноты дамочка. Геннадий, восклицает, сколько зим! Я сообразил, в чем дело, только на конечной остановке. Оказалось, нашей дочке уже пять лет! Мы купили сетку портвейна, пошли в загс и расписались».
Аутсайдер переписки — староста группы Рудик — в письмах вял, как и в жизни: «В голове не укладывается даже приближенная модель будущего. Вопрос о нем, как удав, стоит перед глазами. Чтобы турбиниста направить по распределению в Дом быта, нужно быть юмористом. Попробую переметнуться в Дворец пионеров. Там не достает тренера по радиоспорту. Я понял, чем отличается выпускник школы от выпускника вуза. У того впереди — все, у нас ничего».
Да, Сергей, с нами ты выглядел моложе. Дело не в том, что нас как на колы посадили на голые оклады. Просто во всех последних посланиях повысился процент действительности, совершенно не связанной с прошлым. У меня то же самое. Гул турбин стоит в ушах даже в выходные. Он не поглощает прошлое, а просто разбавляет его до не приносящей боли концентрации.
Вымышленное могло бы с большой вероятностью происходить в действительности. Наверняка в романе найдется много совпадений жизни и вымысла. Все они — случайны.
Просьба к прототипам не спешить подавать на автора в суд. Даже отчасти эти наброски не есть документальные.
Абсцисса шоссе пронизывает пустыню. Вахтовый автобус легко расчленяет пространство. Словно подводит черту. Вечер едва обозначен у горизонта синими штрихами. Держась в стороне, он стелется вдоль дороги, не удаляясь и не приближаясь.
Вжатый в сиденье, я бесцельно обозреваю заоконную живопись. Справа струится полоса захиревших карагачей, слева — натуральный ряд километровых столбов, а дальше, насколько видит глаз — плывут пески, схваченные кое-где колючкой да саксаулом. Пустыня впервые вплотную соседствует со мной. Незоопарковые верблюды, прыткие, как молнии, вараны, орлы на высоковольтных опорах — как последние известия. Но с новостями ко мне лучше не подходить. Ничего не впитываю. Раствор памяти пересыщен. Не могу запомнить ничего нового, не упустив из былого. Память низводит любую попытку здравой мысли. Друзья проходят в обнимку с облаками, минуты счастья встают на фоне желтых плакучих дерев. И пять этих выпавших из череды лет — цифрой, одной и той же цифрой на километровых столбах… Вечер в одиночку стелется вдоль дороги, не удаляясь и не приближаясь…
Жизнь периодически берет порцию людей и пропускает через мясорубку. Они выходят притертыми. Тут бы жизни немного погодить, не разбазаривать созданное, а целиком бросить на какой-нибудь прорыв. Зачем нас распределять по стране? Направить всех на один объект… Но жизнь не мелочится. Если она развалила столько империй, есть ли смысл говорить о нашей группе? Расскажи эти сантименты попутчикам — обхохочутся! Нашел, скажут, трагедию!
С распределением мне повезло. Сотрудники терпимые. Представились, пригласили в гости и не спрашивают, почему не прихожу. Думаю, мы подружимся. Но пока один телефонный звонок Гриншпона дороже всех производственных отношений.
Питаюсь письмами. Сегодня знаменательный день — получил записочку от Климцова. В подшивке не хватало только его конверта. После случившегося другой вообще не написал бы никогда.
Иное дело — Татьяна. Ее дружба прочна и надежна, как двутавр. Приговоренная высшей школой к высшей мере — отчислению через исключение из комсомола, Татьяна не выпала из поля зрения. В армию ее не призвали, как Решетнева, но в армейскую столовую она устроилась. Проработала год, восстановилась. Сейчас на пятом курсе. Доучивается. С ней произведен троекратный обмен мнениями по поводу разлуки. Каждое ее эссе едва умещается на семи листах.
«В новом коллективе меня так до сих пор и не признали. Смеются, как больные!» — пишет она.
Не волнуйся, Таня, все устроится! Нам и то понадобилось столько лет, чтобы понять тебя, а там, посуди сама, — совершенно чужие люди.
Симбиозники Пунтус и Нынкин пишут легко, как Ильф и Петров. Их конгениальные умы настолько взаимозаменяемы, что я теряюсь, кому отдать должное, кому — предпочтение.
«Сразу по прибытии на место отработки нас отправили в Киев на курсы повышения квалификации. Таскались по Крещатику и нос к носу встретились с Фельдманом. От неожиданности он шарахнулся, словно мы столкнулись ночью на кладбище. Формой одежды он спровоцировал нас. Произвели небольшое вымогательство — обязали сводить нас в ресторан. По закону всеобщего накопления, который так и не вдолбили нам на политэкономии, у Фельдмана образовалось и жилье, и машина. Не зря он экономил на спичках и девушках.
В работу втянулись. Начальник цеха скоро станет буридановым ослом. Глядя на нашу разноклеточную одинаковость, он теряется, кого первым продвинуть по служебной лестнице. По его милости мы рискуем навсегда остаться стажерами!»
Не по его, друзья, милости, а по вашей собственной. Кто виноват, что за время учебы вы стали сиамскими близнецами, сросшимися в области сердца.
До сих пор непонятно, зачем Усов с Мучкиным забрали документы… Никогда не чтили социалистическую солидарность, а повели себя, как разночинцы…
За окном резко-континентальный климат. До смягчающих океанов, чуть не сказал — обстоятельств, очень далеко. Сами по себе являются прохладные минуты прошлого. Осень. Тайга, застигнутая шальной простудой. Невиданный тайфун, поливающий приторную землю. Кроны стынут и истекают листами. Мы забиты в барак непогодой. Сидим, обхватив двумя руками алюминий горячих кружек. Тайфун мечется по чужой территории, не находя выхода. Промозглый вечер просится в помещение. Ропот вершин растворяется в падающей темени.
Здесь такой дождь сочли бы за инцидент. Обнаруживаю, что начинаю идеализировать прошлое. Эмаль смотрится на посуде, ушедшее хорошо своей ржавчиной.
«Опустошен, как подоенная корова! — пишет Гриншпон. — Самая сакраментальная мечта — устроить поскорее день грусти!»
Не понимаю, чем можешь терзаться ты. От безответной любви Артамонов тебя, помнится, вылечил. Он вскрыл тебе вены, поведав невероятное. В самом патетическом месте, когда ты таскался по морозу в поисках цветов, она выпроваживала через окно своего ублюдка-слесаря. Теперь ты спокойно женишься на калинковичской еврейке, уедешь в Израиль, потом разведешься и сдернешь в Канаду. Вот с Решетневым сложнее. У него становление личности продолжается. Послушай, что он пишет из войсковой части 65471: «Консистентная жизнь с примесями небытия. Хоть в петлю Гистерезиса лезь! От обессий и пертурбаций нету спасу. Весь во власти фантомных ощущений. Словно радикально удалили самый важный член и теперь его ломит где-то вне организма. Такие душевные пустоты в жизни стоят обособленно. Из них Эйнштейн вывел свою теорию. Что касается службы — качусь вниз с огромным ускорением. Инертности ни на грамм. Хожу и завидую хлору. Ему проще, он семивалентный».
Что с тобой, Виктор Сергеич?! При нас ты так не опускался и не мелочился. Работая со штангенциркулем, никогда не пользовался дополнительной шкалой. В троллейбусе мог не постесняться поднять копейку, а потом забросить на погоду целый трояк.
Вечер возникает в воздухе незаметно. Старый карагач под окном трещит от жары, как дуб на морозе. Сегмент солнца быстро теряется в раскаленных песках. Пасть ночи спешно слизывает со зданий кровь заката. Среднеазиатская темнотища обступает поселок газовиков. Воспоминания, как волхвы несбыточных надежд, собираются в сомнительные компании, что-то замышляют, шепчутся. Атрибуты растаявших лет как живые встают в голове и перебегают с места на место.
Мы не раз дрались с Соколовым. Инициатором был он. А распределили нас наоборот — меня на головную компрессорную, его — на самую последнюю в газопроводе, в Подмосковье. Его письма — худосочны. Нам не о чем писать. Поэтому он, в основном, цитирует. Чаще всего Усова и Забелина. Я тоже получил от них перепевы на эти темы. Информация получена из двух независимых источников — значит, это сущая правда.
Усов: «Вспоминаю Водяного, он поставил мне двойку по гидравлике, а ведь я был прав — уравнение неразрывности второго рода неразрешимо! В применении к нашей группе, конечно».
Забелин: «Фильм почти готов. Я скомбинировал кадры таким образом, что в одиночку боюсь заходить в свою демонстрационную комнату. Память в чистом виде страшна…»
Как у тебя хватило терпения, Забелин? Сколько ни раскручивали, ты так и не показал нам до срока ни сантиметра своей секретной пленки.
Вчера землетрясение развалило Газли. В поселке Зеленом живыми остались только четверо картежников. Они метали банк среди ночи и успели выскочить из разваливающегося дома. Наша бригада вылетела на восстановительные работы. Жизнь противоречит математическим непреложностям. Часть бывает больше целого. Нескрещивающиеся прямые — пересекаются. Последний круг кажется длиннее, чем вся дистанция.
Пять моих студенческих лет — больше, чем вся жизнь. Я занят прошлым, как безвольный пассеист. Бываю настолько отрешен, что порой ощущаю возможность нереального — обернувшись, окинуть глазом прошлое, единовременно все увидеть. Моментами так вживаюсь в эту идею, что оглядываюсь: за спиной не материализовавшееся в панораму прошлое, а розовощекий сорокалетний холостяк, мой коллега. На его лице вкратце изложено иное мнение о жизненных пустотах.
Ничего не остается, как смотреть в окно. На виражах, когда лопасти перекрывают солнце, память отпускает. Можно всматриваться в набегающие пески. Понимаю, что за сменой пейзажей не уследить, и пытаюсь запомнить хотя бы куст или камень. Убедившись в несостоятельности даже этого, плюю на все, что есть за окном, и кружусь в потоке памяти, которая тащит к черте и бросает под ноги: «А вот это? Неужели не помнишь? А это? То-то же! Смотри у меня!»
Неимоверным усилием, сощурившись почти дослепу, можно выровнять взгляд со скоростью. Вертолет трясется, вибрирует. Тошнота мелькания поднимается к гортани. Закрыв глаза, можно на мгновение вырваться из круговерти. Но зачем? Секунды обманчивой темноты, а за ними — самое страшное. Поток памяти через бессилье смеженных глаз прорывается вовнутрь. Прав был Мурат, когда писал: «Далась тебе пустыня! Не жди, пока охватит страх открытых пространств. Давай к нам! Перевод мы устроим. На таможне полно вакансий. Сына назвали в твою честь. Он не говорит, но по глазам видно, что согласен считать тебя крестным!» Спасибо, Мурат! Твоя щедрость всегда измерялась в кубометрах. Тебе не хватает одного — акцента. Похоже, Нинель обучила тебя не только английскому.
По количеству писем и по тому, как скоро дал о себе знать адресат, можно высчитать силу стадного чувства. Артамонов здесь лидирует, пишет давно и часто: «Хорошо, что перевели в береговую охрану. К качке я так и не привык. После службы мне нельзя будет в сферу материального производства. Вспоминаю начерталку. Я говорил, если нужно будет в жизни — начерчу, а во время учебы зачем гробить время?! Я обманывал себя. Я не хочу чертить и теперь. И не только чертить. Чувствую себя фокусником. Но фокусы — хоть плачь, без иллюзий. Мой черный фрак — мой черный с иголочки бушлат. Ежедневно проделываю трюки: на лицо — улыбку, печаль — как голубя, в рукав. В казарме, как верная жена, ежедневно встречает одиночество. Снимаю фрак, мне кажется — навек, но завтра снова выход. Засыпаю, и снится: в правом рукаве, как в ненастье, бьется забытый голубь — моя упрятанная наспех печаль. Я буду говорить об этом на десятой сессии КОКОМа!»
Заметно, Валера, что ты начал новую жизнь, как и обещал.
Всем отчисленным из института мужчинам дорога на гражданку была заказана. Армейское лоно отторгнуло только Матвеенкова: плоскостопие. Некоторое время он на автопилоте болтался по общежитию, потом уехал компьютеризировать рыболовецкие колхозы. В бытность студентом, при знакомстве с дамами Леша всегда представлялся как некто Геннадий — водитель ассенизационной машины. О себе сообщает не часто, но по-деловому. Обыкновенно он это делает в форме путевых заметок: «Еду в трамвае. „Осторожно! Следующая остановка — Психдиспансер“, — объявляет вагоновожатая. Пока вдумываюсь в текст объявления — стучит мне по плечу средней страшноты дамочка. Геннадий, восклицает, сколько зим! Я сообразил, в чем дело, только на конечной остановке. Оказалось, нашей дочке уже пять лет! Мы купили сетку портвейна, пошли в загс и расписались».
Аутсайдер переписки — староста группы Рудик — в письмах вял, как и в жизни: «В голове не укладывается даже приближенная модель будущего. Вопрос о нем, как удав, стоит перед глазами. Чтобы турбиниста направить по распределению в Дом быта, нужно быть юмористом. Попробую переметнуться в Дворец пионеров. Там не достает тренера по радиоспорту. Я понял, чем отличается выпускник школы от выпускника вуза. У того впереди — все, у нас ничего».
Да, Сергей, с нами ты выглядел моложе. Дело не в том, что нас как на колы посадили на голые оклады. Просто во всех последних посланиях повысился процент действительности, совершенно не связанной с прошлым. У меня то же самое. Гул турбин стоит в ушах даже в выходные. Он не поглощает прошлое, а просто разбавляет его до не приносящей боли концентрации.
ОКРЕСТНОСТИ
Институт располагался в старой части города, почти на берегу Десны. Главный корпус — казарменного вида здание — казался вечно сырым и затравленным. У входа висели две мемориальные доски. На одной был высечен анекдот, будто здание охраняется государством. Другая сообщала, как Крупская проездом на воды учинила здесь такую сходку работяг с паровозостроительного, что завод больше так и не смог выпустить ни одного паровоза. Слева сутулил стены кинотеатр «Победа», построенный пленными немцами. Справа зиял выщербленными витринами магазин «Наука» с большим винным отделом. Тут же начинался Студенческий бульвар со стрелками-указателями «в пойму» на заборах. Чтобы первокурсники, убегая с занятий, долго не плутали в поисках укромного ландшафта для отдохновения от учебной муштры. В конце бульвара, считай круглосуточно, работало два заведения — «Закусочная» и «Сосисочная». Общепит за убыточностью объединил их. Место стало называться «Засисочной». Единственный пункт в городе, где при продаже напитков не навынос взималась плата за посуду. Все это вместе взятое лежало как бы на опушке одичалого Майского парка. Чтобы опоэтизировать глушь, в центре парка был установлен памятник Пушкину. Под постамент вырубили участок, но ивняк быстро затянул плешь. Теперь поэту, читая томик, приходилось сдвигать со страниц неуемные ветки. На бесконечных субботниках студенты подновляли фигуру гения, замазывая ее известкой и гипсом. Арапские кудряшки слиплись в плоскую челку, нос вырос, ботинки распухли. Пушкин стал походить на Гоголя, потом на Крылова и, наконец, на Ваську Евнухова, который за двенадцать лет обучения дошел только до третьего курса. Его отчисляли, забирали в армию, сажали на пятнадцать суток или просто в вытрезвитель, он брал академки по семейным обстоятельствам, по болезни, в связи с поездкой в активную пермскую зону, потом восстанавливался и опять пытался сдать сопромат.
Первокурсницы, совершая пробные любовные вылазки в парк, шарахались от памятника, как от привидения. Майский парк славился деревянными скульптурами, которые ваялись из засохших на корню деревьев. Дубы умирали десятками. В парк, как на падаль, слетелись все резчики страны. Материала стало не хватать. Стволы пришлось завозить из соседнего леса. Их распиливали, зарывали в землю и вырубали то ли брянского князя Романа, то ли дурака Ивана. За каких-то пару лет парк превратился в языческое кладбище.
Из реализма там был только гранитный бюст дважды Героя Социалистического Труда Бутасова. У подножия зачастую сидел сам герой с бутылкой. Он целовал себя каменного, бил в грудь и кричал на прохожих.
Майский парк считался кровным массивом студентов-машиностроителей. Над ним постоянно брались какие-то обязательства. Может быть, потому, что парк сильно смахивал на студентов — был таким же бесхозно заросшим и с Пушкиным внутри.
Окрестности находились как бы в одной компании с институтским комплексом. Только два пуританизированных общежития — женское и мужское заговорщицки стояли в стороне. Они не могли соперничать с кремлевской кладкой старинных построек, а простым силикатным кирпичом нынче не каждого прошибешь.
Архитектурным довеском к ним служила столовая N19, попросту «девятнарик». Питались в ней большей частью в дни стипендий. Она была удобна тем, что любое мясо, принятое в ее мушиной утробе, могло перевариваться и неделю, и две. В зависимости от количества пива, залитого поверх.
За углом бульвара высилась длиннющая девятиэтажка. В обиходе «китайская стена». Ее молоденькие и не очень обитательницы, в основном, дочки городских голов разного калибра, безвылазно паслись в мужском общежитии. Но жениться на них студенты почему-то не желали. Наверное, родители много секли дочек по партийной линии.
Первокурсницы, совершая пробные любовные вылазки в парк, шарахались от памятника, как от привидения. Майский парк славился деревянными скульптурами, которые ваялись из засохших на корню деревьев. Дубы умирали десятками. В парк, как на падаль, слетелись все резчики страны. Материала стало не хватать. Стволы пришлось завозить из соседнего леса. Их распиливали, зарывали в землю и вырубали то ли брянского князя Романа, то ли дурака Ивана. За каких-то пару лет парк превратился в языческое кладбище.
Из реализма там был только гранитный бюст дважды Героя Социалистического Труда Бутасова. У подножия зачастую сидел сам герой с бутылкой. Он целовал себя каменного, бил в грудь и кричал на прохожих.
Майский парк считался кровным массивом студентов-машиностроителей. Над ним постоянно брались какие-то обязательства. Может быть, потому, что парк сильно смахивал на студентов — был таким же бесхозно заросшим и с Пушкиным внутри.
Окрестности находились как бы в одной компании с институтским комплексом. Только два пуританизированных общежития — женское и мужское заговорщицки стояли в стороне. Они не могли соперничать с кремлевской кладкой старинных построек, а простым силикатным кирпичом нынче не каждого прошибешь.
Архитектурным довеском к ним служила столовая N19, попросту «девятнарик». Питались в ней большей частью в дни стипендий. Она была удобна тем, что любое мясо, принятое в ее мушиной утробе, могло перевариваться и неделю, и две. В зависимости от количества пива, залитого поверх.
За углом бульвара высилась длиннющая девятиэтажка. В обиходе «китайская стена». Ее молоденькие и не очень обитательницы, в основном, дочки городских голов разного калибра, безвылазно паслись в мужском общежитии. Но жениться на них студенты почему-то не желали. Наверное, родители много секли дочек по партийной линии.
ПЕРВЫЙ ДЕНЬ
Артамонов опасался опоздать на первую в жизни лекцию и проснулся ни свет ни заря. Институт был еще пуст. Артамонов сверил часы с висящими на колонне и принялся перекатывать в записнуху расписание на семестр. Постепенно у доски собралась толпа.
Девушка, стоявшая за спиной Артамонова, заметно суетилась и срывающимся дыханием обдавала его с головы до ног. С высоты своего роста она долго посматривала то на доску, то в записную книжку Артамонова. Осенило ее не сразу. Она тронула Артамонова за локоть и спросила:
— Ты, что ли, тоже в 76-ТЗ?
Артамонов обернулся и уперся взглядом в ее плечевой пояс. Подняв голову выше, он увидел улыбающееся веснушчатое лицо и с таким удивлением осмотрел фигуру незнакомки, что девушка застеснялась своей огромности. Однако она тут же оправилась и повторила вопрос, поменяв местами слова: — Ты тоже, что ли, в 76-ТЗ?
В отношениях с женским полом Артамонов был скромен и застенчив. Его опыт в этом плане исчерпывался тасканием портфеля соседки по парте. Тут пришлось задрать нос кверху, чтобы говорить одногруппнице в лицо, а не в грудь.
— Да, — произнес он после тщательного осмотра фигуры.
— Вот и отлично! Значит, будем учиться вместе! Давай познакомимся. Меня зовут Татьяной, Черемисиной Татьяной. Но называй меня лучше Таней — девчонки говорили, мне так больше идет. Ты уже переписал? Тогда я у тебя перекатаю. А тебя как зовут?
Артамонов сложил губы, чтобы произнести: Валера, но Татьяна, не дожидаясь ответа, начала вразнос делиться переживаниями по поводу первого дня занятий. Перешагивая через три ступеньки, она поволокла Артамонова по лестнице и, словно лучшей подруге, рассказывала, как из-за одного симпатичного мальчика она не удосужилась прибыть в институт хотя бы за пару дней до занятий, а явилась только сегодня утром самым ранним автобусом, в котором то и дело приставали парни и не дали спокойно дочитать «Дикую собаку динго».
— Я из Кирова, — закончила она о себе. — А ты?
— Из Орла. Только я не пойму, как ты с утра успела добраться. Отсюда до Кирова двое суток езды.
— Это не тот Киров. Мой в Калужской области. Ты что, ни разу не слышал? — Татьяна нависла с такой ревностью и нажимом, что Артамонов засомневался в знаниях Нечерноземья.
— Знаешь, не приходилось как-то…
— Странно, — укоризненно заметила Татьяна. В наступившей паузе как будто послышалось продолжение:
«Стыдно не знать такое!»
Помедлив, она вернулась к теме первого дня занятий:
— Ну вот, кажется, пришли. Высшая физика! Боже мой! Аж страшно делается!
В аудитории не было никого.
— О! — воскликнула Татьяна. — Здесь я писала контрольную по математике. Я сидела вон там! Идем, оттуда хорошо видно. Ты удивишься, я чуть не завалила эту письменную математику! Хорошо, знакомые ребята оказались под рукой.
Чтобы как-то участвовать в разговоре, Артамонов хотел заметить, что он в этой аудитории писал сочинение. Татьяна оказалась неисправимым мастером монолога и заткнула одногруппника очередным восклицанием:
— О! До звонка еще целых пятнадцать минут! Ты пока посиди, я приведу себя в порядок. Ничего не успела сделать в автобусе из-за этих приставак!)
Доставая косметику, она еще раз поведала, как чуть не опоздала и как ей всю дорогу мешали читать. Потом на время затихла, вытягивая губы для нанесения более вызывающего слоя помады. Затем возвела на должную длину ресницы, попудрилась, после чего еще минут пять не вынимала себя из зеркальца. Наконец снова взяла помаду и резче выразила нижнюю губу.
Закончив манипуляции, Татьяна чуть было опять не обратилась к Артамонову, но снова, как в омут, бросилась в сумочку:
— Забыла! Ногти!
Аудитория наполнялась первокурсниками. Они терялись, смущались, спотыкались в проходе, стеснялись вошедших ранее, совершенно выпустив из виду, что те — такие же неловкие и нерасторопные. За исключением разве что Татьяны.
Первой была лекция по физике.
Одновременно со звонком вошел лектор. Татьяна отпрянула от зеркальца, побросала все в сумочку. Достав из очень похожего на себя портфеля тетрадь, обратилась вперед, надолго забыв про Артамонова.
Небольшого роста лектор первоначально не вызвал у Татьяны никакого доверия. Она не признавала мужчин ниже себя. С Артамоновым пошла на вынужденную связь только потому, что он был первым встретившимся ей представителем коллектива, в котором она рассчитывала проявить или, в крайнем случае, обрести себя.
Физик встал в выжидательную позу — отвернулся к окну и забарабанил пальцами по столу. Последние шорохи и щелканья замками растворились в нарастающей тишине. Студенты замерли в ожидании первого преподавательского слова, которое возвестит о начале чего-то непонятного, неизведанного, таинственного.
Лектор оставил в покое окно, унял пальцы и, скользнув глазами по верхним рядам, заговорил:
— Ярославцев. Владимир Иванович. Намерен вести у вас аудиторную, лабораторную и практическую физики. Первая лекция обзорная, ее можно не записывать.
Татьяна без удовольствия захлопнула тетрадь, на которой фломастером очень старательно, но не очень ровно было выведено: «Физика».
Ярославцев легко прошелся по сути предмета. Потом до звонка распространялся о своей студенческой жизни, постоянно срываясь на то, что когда-то и он вот так же пришел на первую в своей жизни лекцию, а теперь, так сказать, уже сам… читает их.
Татьяна пропустила мимо ушей замечания из начал высшей физики и с упоением слушала затянувшееся лирическое отступление Ярославцева, устремившись к нему всем своим неординарным телом.
Прозвенел звонок. Лектор, не попрощавшись, вышел. Татьяна вспомнила про Артамонова:
— Что ты сидишь? Собирайся! Идем! Нам нужно теперь в другой корпус! Следующий урок будет там. — Слово «урок» прозвучало грустно и нелепо. Кроме Татьяны, никто никуда не собирался. Она чуть не направилась к выходу, когда Артамонов сказал:
— Постой, будет продолжение.
Не найдя слов, Татьяна молча опустилась на скамью.
Она не знала, что занятия в институте проходят парами. Вторую половину лекции она вела себя подавленно и была не так внимательна к Ярославцеву. Она изучала сокурсников. Ее сектор осмотра был намного шире среднего. Легким поворотом головы она доставала любой угол аудитории.
Следующим шло практическое занятие по математике в составе группы. Когда Артамонов с Татьяной почти под ручку вошли в маткабинет, группа 76-ТЗ была в сборе и глазами, полными любопытства, проводила привлекательную пару до места. И хотя основное внимание явно уделялось Татьяне, Артамонов замечал и на себе повышенное для ознакомительной обстановки количество взглядов. Татьяна, усевшись поудобнее, принялась за детальное изучение окружающих. Она всюду натыкалась на встречные взгляды. Ощутив себя в эпицентре, опустила глаза и повернулась к Артамонову:
— Ты математику хорошо знаешь?
Вошел математик. Он боком протиснулся в дверь и так же боком, не глядя на присутствующих, направился к столу. В небольших кулачках он зажимал обшлага не по росту выполненных рукавов. Внешность его была удручающей. Огромный лоб нависал над маленькими глазками, посаженными так близко, что они могли видеть один другого. Уши аллометрически смотрели в стороны и не входили с лицом ни в какие пропорции.
Сильно заикаясь и глядя в пол, преподаватель объяснил что-то вроде того, что занятие будет пробным, поскольку лекционный материал по первой теме еще не начитан, поэтому придется заниматься школьными задачами. Никого не вызывая к доске, он сам решал задачи, говоря себе под нос что-то невнятное и вымазываясь в меле. Написанное он стирал рукавами, а никак не влажной тряпочкой, которая лежала рядом.
Это был Знойко Дмитрий Васильевич, известный всему институту, но еще не знакомый первокурсникам.
Завершала учебный день лекция по общей химии. Похожий на льва преподаватель, опустив приветствия, почти по слогам произнес:
— Тема первая. Коллоидные растворы.
Говорил и двигался он очень тяжело, не останавливаясь и не обращая внимания на реакцию слушателей. Не спеша, он за полтора часа наговорил столько, что у Татьяны все это еле вместилось на пяти листах помеченной фломастером тетради. Она старалась записывать за химиком все подряд. К ней в конспект вкрался анекдот, рассказанный лектором в качестве примера.
Кто-то узнал в лекторе Виткевича, закадычного друга ссыльного академика Сахарова. Перешептываясь, аудитория загудела.
— Уф! — сказала Татьяна, когда лектор, не попрощавшись, вышел. — А я боялась, что не смогу успевать записывать эти… лекции. Оказывается, очень даже смогу. Ну, а сейчас скорее в столовую, я ужасно проголодалась! Перепрыгивая теперь уже через четыре ступеньки, она повлекла друга по лестнице.
Татьяна на удивление спокойно выстояла длинную очередь, но у раздачи заметно забеспокоилась и разлила компот, поставив стакан на край тарелки. Зардевшись от неловкости, она замолчала. Как только сели за стол, забыла про неудачу и заговорила. Она пространно рассуждала про нынешние предприятия питания и блюда, обнаруживая компетенцию на уровне заведующей трестом столовых и ресторанов. Камни и грязь, летевшие из ее уст в общепит, нисколько не умеряли здорового аппетита.
Девушка, стоявшая за спиной Артамонова, заметно суетилась и срывающимся дыханием обдавала его с головы до ног. С высоты своего роста она долго посматривала то на доску, то в записную книжку Артамонова. Осенило ее не сразу. Она тронула Артамонова за локоть и спросила:
— Ты, что ли, тоже в 76-ТЗ?
Артамонов обернулся и уперся взглядом в ее плечевой пояс. Подняв голову выше, он увидел улыбающееся веснушчатое лицо и с таким удивлением осмотрел фигуру незнакомки, что девушка застеснялась своей огромности. Однако она тут же оправилась и повторила вопрос, поменяв местами слова: — Ты тоже, что ли, в 76-ТЗ?
В отношениях с женским полом Артамонов был скромен и застенчив. Его опыт в этом плане исчерпывался тасканием портфеля соседки по парте. Тут пришлось задрать нос кверху, чтобы говорить одногруппнице в лицо, а не в грудь.
— Да, — произнес он после тщательного осмотра фигуры.
— Вот и отлично! Значит, будем учиться вместе! Давай познакомимся. Меня зовут Татьяной, Черемисиной Татьяной. Но называй меня лучше Таней — девчонки говорили, мне так больше идет. Ты уже переписал? Тогда я у тебя перекатаю. А тебя как зовут?
Артамонов сложил губы, чтобы произнести: Валера, но Татьяна, не дожидаясь ответа, начала вразнос делиться переживаниями по поводу первого дня занятий. Перешагивая через три ступеньки, она поволокла Артамонова по лестнице и, словно лучшей подруге, рассказывала, как из-за одного симпатичного мальчика она не удосужилась прибыть в институт хотя бы за пару дней до занятий, а явилась только сегодня утром самым ранним автобусом, в котором то и дело приставали парни и не дали спокойно дочитать «Дикую собаку динго».
— Я из Кирова, — закончила она о себе. — А ты?
— Из Орла. Только я не пойму, как ты с утра успела добраться. Отсюда до Кирова двое суток езды.
— Это не тот Киров. Мой в Калужской области. Ты что, ни разу не слышал? — Татьяна нависла с такой ревностью и нажимом, что Артамонов засомневался в знаниях Нечерноземья.
— Знаешь, не приходилось как-то…
— Странно, — укоризненно заметила Татьяна. В наступившей паузе как будто послышалось продолжение:
«Стыдно не знать такое!»
Помедлив, она вернулась к теме первого дня занятий:
— Ну вот, кажется, пришли. Высшая физика! Боже мой! Аж страшно делается!
В аудитории не было никого.
— О! — воскликнула Татьяна. — Здесь я писала контрольную по математике. Я сидела вон там! Идем, оттуда хорошо видно. Ты удивишься, я чуть не завалила эту письменную математику! Хорошо, знакомые ребята оказались под рукой.
Чтобы как-то участвовать в разговоре, Артамонов хотел заметить, что он в этой аудитории писал сочинение. Татьяна оказалась неисправимым мастером монолога и заткнула одногруппника очередным восклицанием:
— О! До звонка еще целых пятнадцать минут! Ты пока посиди, я приведу себя в порядок. Ничего не успела сделать в автобусе из-за этих приставак!)
Доставая косметику, она еще раз поведала, как чуть не опоздала и как ей всю дорогу мешали читать. Потом на время затихла, вытягивая губы для нанесения более вызывающего слоя помады. Затем возвела на должную длину ресницы, попудрилась, после чего еще минут пять не вынимала себя из зеркальца. Наконец снова взяла помаду и резче выразила нижнюю губу.
Закончив манипуляции, Татьяна чуть было опять не обратилась к Артамонову, но снова, как в омут, бросилась в сумочку:
— Забыла! Ногти!
Аудитория наполнялась первокурсниками. Они терялись, смущались, спотыкались в проходе, стеснялись вошедших ранее, совершенно выпустив из виду, что те — такие же неловкие и нерасторопные. За исключением разве что Татьяны.
Первой была лекция по физике.
Одновременно со звонком вошел лектор. Татьяна отпрянула от зеркальца, побросала все в сумочку. Достав из очень похожего на себя портфеля тетрадь, обратилась вперед, надолго забыв про Артамонова.
Небольшого роста лектор первоначально не вызвал у Татьяны никакого доверия. Она не признавала мужчин ниже себя. С Артамоновым пошла на вынужденную связь только потому, что он был первым встретившимся ей представителем коллектива, в котором она рассчитывала проявить или, в крайнем случае, обрести себя.
Физик встал в выжидательную позу — отвернулся к окну и забарабанил пальцами по столу. Последние шорохи и щелканья замками растворились в нарастающей тишине. Студенты замерли в ожидании первого преподавательского слова, которое возвестит о начале чего-то непонятного, неизведанного, таинственного.
Лектор оставил в покое окно, унял пальцы и, скользнув глазами по верхним рядам, заговорил:
— Ярославцев. Владимир Иванович. Намерен вести у вас аудиторную, лабораторную и практическую физики. Первая лекция обзорная, ее можно не записывать.
Татьяна без удовольствия захлопнула тетрадь, на которой фломастером очень старательно, но не очень ровно было выведено: «Физика».
Ярославцев легко прошелся по сути предмета. Потом до звонка распространялся о своей студенческой жизни, постоянно срываясь на то, что когда-то и он вот так же пришел на первую в своей жизни лекцию, а теперь, так сказать, уже сам… читает их.
Татьяна пропустила мимо ушей замечания из начал высшей физики и с упоением слушала затянувшееся лирическое отступление Ярославцева, устремившись к нему всем своим неординарным телом.
Прозвенел звонок. Лектор, не попрощавшись, вышел. Татьяна вспомнила про Артамонова:
— Что ты сидишь? Собирайся! Идем! Нам нужно теперь в другой корпус! Следующий урок будет там. — Слово «урок» прозвучало грустно и нелепо. Кроме Татьяны, никто никуда не собирался. Она чуть не направилась к выходу, когда Артамонов сказал:
— Постой, будет продолжение.
Не найдя слов, Татьяна молча опустилась на скамью.
Она не знала, что занятия в институте проходят парами. Вторую половину лекции она вела себя подавленно и была не так внимательна к Ярославцеву. Она изучала сокурсников. Ее сектор осмотра был намного шире среднего. Легким поворотом головы она доставала любой угол аудитории.
Следующим шло практическое занятие по математике в составе группы. Когда Артамонов с Татьяной почти под ручку вошли в маткабинет, группа 76-ТЗ была в сборе и глазами, полными любопытства, проводила привлекательную пару до места. И хотя основное внимание явно уделялось Татьяне, Артамонов замечал и на себе повышенное для ознакомительной обстановки количество взглядов. Татьяна, усевшись поудобнее, принялась за детальное изучение окружающих. Она всюду натыкалась на встречные взгляды. Ощутив себя в эпицентре, опустила глаза и повернулась к Артамонову:
— Ты математику хорошо знаешь?
Вошел математик. Он боком протиснулся в дверь и так же боком, не глядя на присутствующих, направился к столу. В небольших кулачках он зажимал обшлага не по росту выполненных рукавов. Внешность его была удручающей. Огромный лоб нависал над маленькими глазками, посаженными так близко, что они могли видеть один другого. Уши аллометрически смотрели в стороны и не входили с лицом ни в какие пропорции.
Сильно заикаясь и глядя в пол, преподаватель объяснил что-то вроде того, что занятие будет пробным, поскольку лекционный материал по первой теме еще не начитан, поэтому придется заниматься школьными задачами. Никого не вызывая к доске, он сам решал задачи, говоря себе под нос что-то невнятное и вымазываясь в меле. Написанное он стирал рукавами, а никак не влажной тряпочкой, которая лежала рядом.
Это был Знойко Дмитрий Васильевич, известный всему институту, но еще не знакомый первокурсникам.
Завершала учебный день лекция по общей химии. Похожий на льва преподаватель, опустив приветствия, почти по слогам произнес:
— Тема первая. Коллоидные растворы.
Говорил и двигался он очень тяжело, не останавливаясь и не обращая внимания на реакцию слушателей. Не спеша, он за полтора часа наговорил столько, что у Татьяны все это еле вместилось на пяти листах помеченной фломастером тетради. Она старалась записывать за химиком все подряд. К ней в конспект вкрался анекдот, рассказанный лектором в качестве примера.
Кто-то узнал в лекторе Виткевича, закадычного друга ссыльного академика Сахарова. Перешептываясь, аудитория загудела.
— Уф! — сказала Татьяна, когда лектор, не попрощавшись, вышел. — А я боялась, что не смогу успевать записывать эти… лекции. Оказывается, очень даже смогу. Ну, а сейчас скорее в столовую, я ужасно проголодалась! Перепрыгивая теперь уже через четыре ступеньки, она повлекла друга по лестнице.
Татьяна на удивление спокойно выстояла длинную очередь, но у раздачи заметно забеспокоилась и разлила компот, поставив стакан на край тарелки. Зардевшись от неловкости, она замолчала. Как только сели за стол, забыла про неудачу и заговорила. Она пространно рассуждала про нынешние предприятия питания и блюда, обнаруживая компетенцию на уровне заведующей трестом столовых и ресторанов. Камни и грязь, летевшие из ее уст в общепит, нисколько не умеряли здорового аппетита.