Страница:
Можно, сын, и никого не убить! А зато всех голодать заставить! Да так голодать, что ни мяса в дому, ни молока на столе не станет! Дети попухнут с бескормицы, от репы единой животы раздует, а уж ни силы, ни здоровья не жди! Раззор ведь — когда часом нашло, да минуло — и не раззор вовсе! Отойдут, отдышат, срубят новые хоромы, взорют пашню — и снова сыт. Худо, когда данщики кровь сосут, когда налогами давят ежеден сверх силы, то худо! Тут и народу умаление, и княжеству гибель. Чти в летописании прежнем: «Отцы наши расплодили было землю русскую». Расплодили! И зри ныне по всей Московской волости: в семьях по пять, по шесть, по четверо, менее не бывает, а где и десяток деточек и больши! По две, по три, по пять молочных коров во дворах; худо-худо — и то корова да две лошади! Овцы там да гуси, куры, свиньи — не в счет! И люд все ражий, красный лицом, здоровый, веселый, кормленый! Баба ведры дубовые в гору несет — лебедушкою плывет, мужик бревно на плеча здынет — не сбрусвянеет! А поглянь-ко, в чем одеты москвичи? Посадских молодок за службою от боярынь не отличишь! А и наши крестьянские жонки, черные, деревенски, в церкву, на праздник ли — в янтарях да в серебре выйдут! На Велик день окроме нищего да погорельца и не сыщешь драного-то мужика на Москве!
— Тятя! — Симеон вдруг повалился на ложе, ткнулся пушистою головою в грудь отца. — Тятя! Знаю же я это все. Не сужу я! Понять хочу — и не мочно понять мне! Вот ты… я… А потом? А после? Что ить от человека зависит, с ним и уйдет! Где основа, в чем прочное, чего держатися, дабы и после, после нас, меня…
Иван приобнял сына. Молча слушал. Было хорошо. И не то, что говорено и сказано, а то, что сын не отдалил, не ушел от него, а вот тут, с бедами своими наиважнейшими, как всегда, как прежде, как в детские лета, — хоть и мужик уже, и князь, и жена на сносях, — притек к отцу.
— Я мыслю, — заговорил он медленно, подбирая слова, — основа прочности власти — предание. Должно быть такожде, как исстари, как принято, как от дедов и прадедов заведено, от верху и до низу, во всем. Налоги вот, дани, кормы — как прежде, по преданию, так и теперь. Уж коли предание утверждено, и худой правитель не вдруг его переменит! Дабы не истощить народ! Ни землю, ни лес, ни всякую тварь земную — не истощай, не порть, не выбивай занапрасно! Достоит потомкам оставить столь же богатую землю, как и мы получили от прадедов. Бояр я призываю прежде всего из старых родов! Кто служил тятеньке моему и дедушке, Александру Невскому, святому! Мыслю Прокшиничей опять перезвать, как Новгород замирю; пото и Мишиничей из Переяславля на Москву вызвал.
— И Акинфичей?
— Да, и Акинфичей! Надо и их переманить, сын! Бояре должны знать, что к ним уваженье по роду. Тогда за нас будут не люди, а целые роды: отец, сын, внук, правнук… Так и пойдет! А от уваженья к большим, к боярам, и прочим уваженье и честь надлежит, всем по порядку, поряду. Так и гость торговый должен ведать, что безопасно и прибыльно ему у нас и что за князем никоторая гривна не пропадет! Ратник должен ведать, что ему за храбрость на рати, а не за иное что честь воздадут. Смерд, пахарь, паче всего должен быть в покое за дом свой, за клеть, за землю и добро. Ежели ведает смерд, что от отца — деда — прадеда все неизменно, прочно, вечно, то и он кровь свою положит за власть и за князя своего. И веру свою, православную, должны мы хранить нерушимо. Иного не мыслю, сын! И что бы ни вершил, сколь чего ни устроил и ни содеял, всегда стремлю к одному: дабы народ чаял во всем обрести прочность бытия.
Ну, а от иных… Тоже надобно требовати, дабы каждый в деле своем, от пахаря и до боярина, труд свой свершал со тщанием, яко же и ратные герои, яко же и богатыри, о коих поют гусляры.
— Тяжко, отец, требовать ото всех высокого! Величие разве не удел избранных? Я вот пьяных не люблю, даже боюсь…
— Пиянство от лени! — вздохнув и усмехнувшись, отозвался Иван. — Труженик, он не пьет, а пирует, да и то в свой праздничный час! А требовать ото всех, ото всего народа, величия надобно, сын! Иначе не стоять земле! Так мыслит Алексий. Так он и мне баял о том! Знаешь, сын, егда я умру… Молчи! Когда-нибудь это произойдет все равно! Алексий, он тебе… Слушай его!
— Батюшка, — вопросил Симеон, приподымая голову, — а не мыслишь ты, дабы Алексий стал когда-нибудь митрополитом русским?
— Молчи! — сурово оборвал Иван, почти зажимая рот сыну, и повторил тише: — Мыслю, но токмо молчи, не искушай судьбу!
— Тятя! — Симеон вдруг повалился на ложе, ткнулся пушистою головою в грудь отца. — Тятя! Знаю же я это все. Не сужу я! Понять хочу — и не мочно понять мне! Вот ты… я… А потом? А после? Что ить от человека зависит, с ним и уйдет! Где основа, в чем прочное, чего держатися, дабы и после, после нас, меня…
Иван приобнял сына. Молча слушал. Было хорошо. И не то, что говорено и сказано, а то, что сын не отдалил, не ушел от него, а вот тут, с бедами своими наиважнейшими, как всегда, как прежде, как в детские лета, — хоть и мужик уже, и князь, и жена на сносях, — притек к отцу.
— Я мыслю, — заговорил он медленно, подбирая слова, — основа прочности власти — предание. Должно быть такожде, как исстари, как принято, как от дедов и прадедов заведено, от верху и до низу, во всем. Налоги вот, дани, кормы — как прежде, по преданию, так и теперь. Уж коли предание утверждено, и худой правитель не вдруг его переменит! Дабы не истощить народ! Ни землю, ни лес, ни всякую тварь земную — не истощай, не порть, не выбивай занапрасно! Достоит потомкам оставить столь же богатую землю, как и мы получили от прадедов. Бояр я призываю прежде всего из старых родов! Кто служил тятеньке моему и дедушке, Александру Невскому, святому! Мыслю Прокшиничей опять перезвать, как Новгород замирю; пото и Мишиничей из Переяславля на Москву вызвал.
— И Акинфичей?
— Да, и Акинфичей! Надо и их переманить, сын! Бояре должны знать, что к ним уваженье по роду. Тогда за нас будут не люди, а целые роды: отец, сын, внук, правнук… Так и пойдет! А от уваженья к большим, к боярам, и прочим уваженье и честь надлежит, всем по порядку, поряду. Так и гость торговый должен ведать, что безопасно и прибыльно ему у нас и что за князем никоторая гривна не пропадет! Ратник должен ведать, что ему за храбрость на рати, а не за иное что честь воздадут. Смерд, пахарь, паче всего должен быть в покое за дом свой, за клеть, за землю и добро. Ежели ведает смерд, что от отца — деда — прадеда все неизменно, прочно, вечно, то и он кровь свою положит за власть и за князя своего. И веру свою, православную, должны мы хранить нерушимо. Иного не мыслю, сын! И что бы ни вершил, сколь чего ни устроил и ни содеял, всегда стремлю к одному: дабы народ чаял во всем обрести прочность бытия.
Ну, а от иных… Тоже надобно требовати, дабы каждый в деле своем, от пахаря и до боярина, труд свой свершал со тщанием, яко же и ратные герои, яко же и богатыри, о коих поют гусляры.
— Тяжко, отец, требовать ото всех высокого! Величие разве не удел избранных? Я вот пьяных не люблю, даже боюсь…
— Пиянство от лени! — вздохнув и усмехнувшись, отозвался Иван. — Труженик, он не пьет, а пирует, да и то в свой праздничный час! А требовать ото всех, ото всего народа, величия надобно, сын! Иначе не стоять земле! Так мыслит Алексий. Так он и мне баял о том! Знаешь, сын, егда я умру… Молчи! Когда-нибудь это произойдет все равно! Алексий, он тебе… Слушай его!
— Батюшка, — вопросил Симеон, приподымая голову, — а не мыслишь ты, дабы Алексий стал когда-нибудь митрополитом русским?
— Молчи! — сурово оборвал Иван, почти зажимая рот сыну, и повторил тише: — Мыслю, но токмо молчи, не искушай судьбу!
ГЛАВА 40
Падает пушистый звездчатый снег. Рождество. По Москве, только-только отстроенной после летошнего пожара, толпами ходят со звездой славщики, величают младенца Христа. Скоро Святки, гаданья, шумные игры, ряженые в личинах и харях, ковровые сани, кони в бубенцах… Эх, встретить бы дома! Мишук, покряхтывая, дотесывает стены в избе, мастерит лавку. Все сам-один, старшие парни усланы за сеном, не знай, воротят ли к пабедью? Клеть на пожоге сложили едва-едва до снегов. И то добро, свои ратны устроили помочь старшому, выручили Мишука. Хоромина получилась добрая, получше прежней, почитай! А только не обихожена, да и хлев не дорублен. Огрехов тут — делать не переделать и до Троицы! Но великий князь и так отлагал, сколь мочно, помогал погорельцам и лесом и тесом. Велик был пожар, вся Москва, почитай, обновилась!
Нет, Святки дома не встретить, дружина уходит к Нову Городу. Ивана Данилыча вновь зовут на новогородский стол. Мечется Мишук; да уж, видно, бросать нать! Все одно всего не переделашь! Катюха хлопочет, дети, точно гусенки, галдят и так и рыщут под ногами. Тетка после пожара слегла, не встает. Катюха тяжела опять, с брюхом-то много не набегаешь. Походит, походит да и присядет, отдуваясь, поглядит на мужа. Зато Любава уже за хозяйку, летает стрелой. Санька, пострел, уселся на шею к отцу:
— Тятя! Но! Но! Поехали!
— Куда?
— В Новгород!
Мишук, смеясь, сволок озорника, шлепнул:
— Запряг батьку!
Мишук весел, помолодел, глубоко вдыхает морозный свежий дух (только со снегов и перестало нести горелым чадом). Сейчас уже все страшные труды осенние позади. А то было: бревна — до хрипа в груди, от топора гудят плечи и руки, едкий пот заливает глаза. Инова приздынешь бревно, дак и темные звездочки в глазах, и ноги дрожат, как у той заезженной коняги. А ничо! Сдюжили! Вона — клеть! И свершить успели! А что скот о сю пору на дворе, дак на крещенски морозы и в хоромину завести не грех, перестоит!
Весел Мишук, и любо, что идут в Новгород не с войной, с миром. Хоть поглядеть путем, каков таков Великий, бают, много чего там новый владыка настроил-наворотил! Стены да церкви камянны, неуж лучше наших еще? Воз с хлебом да кое-какой лопотью прихватил-таки Мишук на правах старшого. Мочно будет продать да и с прибытком домой. Воз уже отослан, уже двое молодших на санях прикатили, торопят. Отданы наказы старшим сыновьям. Катя, толстая как кубышка, выходит, замотав плат, к воротам. Мишук, наклонясь, целует жену. Она, зарозовев, тут только и решается, просит:
— Жемчугу привези новогородскова!
Младшие еще цепляются, лезут на сани: прокатил бы батька напоследях! Молодцы хмельны, добрый конь берет с места в рысь, Мишук валится в розвальни. И-и-эх! Хохочет. Бубенец под дугой заливается звоном, сани виляют, встречные сторонят, весело и озорно орут что-то… И-и-эх! Гони! Снег — пушистый, легкий, сказочный, святочный снег — игольчато холодит лицо, залепляет очи, усы, бороду. Славная зима! Славный конь! Славный поход! И Кремник на горке, обновленный снегом, стоит как сказочный, точно и невереженный вовсе, и только непрестанное тюканье топоров внутри городни и на стенах говорит о минувшей беде, уже, почитай, и залатанной лихими секирами неутомимых древоделей.
Князь Иван, опустив поводья и морщась от попадающего в лицо снега, шагом проминовал новорубленый житный двор (про себя порадовал вновь, что пожар случился до того, как завезли новину: хоть хлеб уцелел!). Погреба с добром, бертьяницу и медовушу удалось отстоять, а терема сгорели целиком и о сю пору еще не отстроены. Уцелели каменные церкви, и еще, городовые бояре говорят, в межулках, где тупики были, огонь сникал. Впредь надо велеть так и строить город! Чтобы не продувало насквозь, огненной грозы ради от улиц велись бы не межулки, а тупики.
Он отер глаза рукавом. Выехать из Москвы, а там и в возок пересесть! Сам заметил, что с годами все меньше охоты у него к верховой езде. Неужели силы пошли на убыль? До чего короток век людской! Не так радует жена, в ину пору начинал уставать от нее, не радует снег, мороз не столь бодрит, как было когда-то. И даже теперь, сейчас, заботы не оставляют Ивана. Неужели Узбек простит Александра Тверского? Хоть скачи в Орду! Иначе все, с таким трудом налаженное, прахом, пылью — в ничто!
Едва проминовав Москву, Иван перебирается в возок, закутывается в тулуп, дремлет. Кони несут хорошей рысью, снежная дорога мягка и гладка, возок ныряет, словно на волнах. Иван дремлет, разрешив себе пока, до Дмитрова, не думать ни о чем.
Новгород встречает великого князя торжественным звоном. И как отстроился, как похорошел! Каменная стена — словно дорогое узорочье, ожерелье, сжимающее море древяных хором. А терема расписные! А новые церкви, розовые, гордые! Быть может, они и правы! И до поры с Новым Городом надобно говорить, яко с равным себе! Город, равный князю великому! Могли бы хоша серебро закамское мне передать! Враз бы и ярославский ярлык куплять стало мочно!
Вот оно, серебро закамское! В этих церквах, что посановитее его московских храмов, в этих драгих портах горожан, в этих веселых рожах… Даром, что орут и машут шапками, — а смотрят как? Тоже, словно равен я им всем! Словно они меня на рати разгромили! Иван плотнее запахнул праздничный, крытый цареградскою парчою, куньим мехом подбитый, вотол (всю дорогу до Новгорода берег, вез в коробьи!) и сердито откинулся на полосатые ордынские подушки. Орут! Тысячу все-таки поневолил заплатить! Коими трудами только! Нет, правы умные — Михайло Терентьич и старый Протасий с Сорокоумом, — в одно баяли: с Новгородом надо добром! Добром… А где взять тогда серебро?! В Орде бесерменски гости торговые толкуют по базарам: де у князя русского, в земле его, серебряны рудники. Столь много серебра с Руси идет в Орду! Рудники! Вот он, единый мой рудник! Дак поди отокрой его преже!
Было шестнадцатое февраля, четверток мясопустной недели, память мученика Памфила. По случаю начала поста в палатах архиепископских угощали рыбой: тройная уха, сиг в наваре из ершей и окуня, алая лососина — гордость Нова Города, шехонская стерлядь, белорыбица, пирог с гречневой кашею и со снетком… Морошка, брусника, вяленые дыни, многоразличные пития, а на заед — белая, сорочинского пшена, каша с изюмом, винные ягоды и грецкие орехи, сваренные в меду. Угощать в Новом Городе умели! Мощные переводины тесового потолка лучились янтарной желтизной — палату нагревали теплым воздухом снизу, стройно звучала прилепая дню и событию музыка. С нижних скамей поминутно вставали, подходили с чарами к верхнему столу, где сидел на почетном кресле Иван, прямь него архиепископ Калика, а с двух сторон — свои бояре и вятшая новогородская господа: Варфоломей Юрьевич, в серебряных с чернью сединах, сановитый, спокойный, грузный; Федор Данилович, Матвей Варфоломеич Коска, Остафий Дворянинец — посадники от Славны, Пруссов и Плотницкого конца; Федор Твердиславич; Лука; Козьма Твердиславич, бессменный посол Великого Новгорода; а далее — житьи, купцы, старосты ремесленных братств. Подходившие степенно кланялись:
— Здрав буди, господине!
Иван пригубливал, наклонением головы отвечая на поклоны и здравицы. К нему тянулись, подмигивая, старики:
— Вишь, Данилыч! Нам с тобою вместях быти, дак от Литвы опас надобен. Вона! Стены камянны кладем! Спроси, какой ради беды? От Гедимина! И немечь орденских постереци ся надобно! Ты уж не сетуй на нас, не сетуй! Нелюбие отложи, отложи! Едины суть православные!
Иван — у него уже хмелем начинало кружить голову — хотел было возразить о Наримонте, что по договору продолжал сидеть на пригородах новогородских, но и тут его упредили:
— Не посетуй, княже! Нам тоже опас должно имать! И ты сына женил на Гедиминовой доцери! С Литвою нынь надо ухо да глаз!
И опять не скажешь — словно и правду бают! Иван встал из-за стола несколько осоловелый, почти убежденный в любови и дружестве председящих с ним вятших мужей Господина Великого Нова Города.
Назавтра Иван на Городце отдавал пир новогородской боярской господе. Тут смог и со стариком Прокшею поговорить. Звал его на переславские поместья.
— Вишь, государь! У нас ить, сам знашь… В твою службу идтить, здесь ся волостей лишить придет! Оно, конецно, под Москвою земля, дак… Сын-от мал ищо у меня! Как тамо у тебя Терентьиць, слыхать, не обижен? За цесть спасибо, княже, а враз в таком дели не решить!
Он один, да и то в такой вот беседе, назвал Ивана государем, и Калита запомнил, понял: честь блюдут! Господин ты нам, принятый нами, а не государь самовластный! И приходилось принимать как есть, смирять норов, который с годами, чуял сам, становился все круче и порою, чаще и чаще, доводил его до беды, до ошибок непростимых от единого токмо нетерпения!
Он и тут, в Новом Городе, содеял промашку немалую. Не дотолковав с боярами, вызвал низовских князей с полками, мысля идти на Псков, разом покончить с Александром, избавить этой вечной висящей над ним беды, упредить решенье капризно-нерешительного Узбека. Тем паче что Александр ни на какие его посылы не хотел отвечать даже. Стойно Юрию решал этот поход! И дружины начали прибывать низовские, да Великий Город стал поперек:
— Не хотим при с младшим братом! Отложи, князь, нелюбие на Плесков!
И вновь повеяло тем, прежним, как и тогда, в первый поход к Плескову, пугающим бессилием. Что могли поделать его низовские полки, ежели новогородская рать не желала выступать противу Александра со плесковичи!
Ратники исхарчились, пря с новогородцами затягивалась, а Гедимин меж тем нежданным набегом пограбил порубежные новгородские волости, мстил за мир с Иваном. И пришло ворочать рати в иной поход, на Литву. Поход в угоду новогородцам. А и сам понимал! Гедимину надобно дать по рукам, иначе не токмо Плесков, но и Новый Город вновь откачнет от него!
Мира плесковичам он все-таки не дал. Так, без войны, но и без договору мирного отвел войска.
Шла весна. Рыхлел снег, и последние сумасшедшие метели тщетно засыпали молодым снегом напитанные водою поля и пути. Шла весна, и полки возвращались домой. Иван стал в Торжке и отселе — благо подступившие запоздалые мартовские холода скрепили пути — послал воевод зорить порубежные литовские волости. Сожгли городки Осечен и Рясну, пограбили села, угоняли полон и скот.
Мишук Федоров на сей раз отличился под Осечной. Первым во главе своих молодцов ворвался в худо укрепленный городок, отыненный всего лишь стоячею, из заостренных бревен, городьбою с плохонькими кострами по углам. Накинув аркан на тынину, Мишук перелез частокол, спрыгнул, пав с маху на четвереньки, и тут бы ему и каюк: набежал один с рогатиною, а Мишукова сабля лежала посторонь. Да тот сам струхнул, видно, остоялся, стал доставать лук. Мишук успел вскочить и загородиться краем щита. Стрела, с тугим звоном полупробив бычью кожу и обод, застряла, мелко дрожа, в вершке от его лица. Кругом уже тяжко шлепались, перепрыгивая и перелезая ограду, Мишуковы ратные. Литовцы недолго били стрелами по нападающим, а потом, видя, что уже густо лезут через тын и разбивают ворота, ударили в бег. Город запылал почти сразу. Добро и полон волочили и вели, выхватывая из огня.
Мишук на правах старшого уводил хорошего боевого коня, воз добра и лопоти и, главное, вел за собою, дивясь сам своей удаче, двоих полоняников, белобрысых полещуков, и все подзывал, оглядывая, то того, то другого. Будет кого на деревню посадить, и в дому, с конями обряжаться, мужик нужен! В кошеле, за пазухою, бережно хранилась горсть сверленого новгородского жемчуга, выменянного в Новгороде на хлеб. Обещанный подарок жене. Продавец уверял, что на праздничную головку хватит. Пущай к обедне в Велик день выйдет, дак не хуже иных боярынь московских!
Нет, Святки дома не встретить, дружина уходит к Нову Городу. Ивана Данилыча вновь зовут на новогородский стол. Мечется Мишук; да уж, видно, бросать нать! Все одно всего не переделашь! Катюха хлопочет, дети, точно гусенки, галдят и так и рыщут под ногами. Тетка после пожара слегла, не встает. Катюха тяжела опять, с брюхом-то много не набегаешь. Походит, походит да и присядет, отдуваясь, поглядит на мужа. Зато Любава уже за хозяйку, летает стрелой. Санька, пострел, уселся на шею к отцу:
— Тятя! Но! Но! Поехали!
— Куда?
— В Новгород!
Мишук, смеясь, сволок озорника, шлепнул:
— Запряг батьку!
Мишук весел, помолодел, глубоко вдыхает морозный свежий дух (только со снегов и перестало нести горелым чадом). Сейчас уже все страшные труды осенние позади. А то было: бревна — до хрипа в груди, от топора гудят плечи и руки, едкий пот заливает глаза. Инова приздынешь бревно, дак и темные звездочки в глазах, и ноги дрожат, как у той заезженной коняги. А ничо! Сдюжили! Вона — клеть! И свершить успели! А что скот о сю пору на дворе, дак на крещенски морозы и в хоромину завести не грех, перестоит!
Весел Мишук, и любо, что идут в Новгород не с войной, с миром. Хоть поглядеть путем, каков таков Великий, бают, много чего там новый владыка настроил-наворотил! Стены да церкви камянны, неуж лучше наших еще? Воз с хлебом да кое-какой лопотью прихватил-таки Мишук на правах старшого. Мочно будет продать да и с прибытком домой. Воз уже отослан, уже двое молодших на санях прикатили, торопят. Отданы наказы старшим сыновьям. Катя, толстая как кубышка, выходит, замотав плат, к воротам. Мишук, наклонясь, целует жену. Она, зарозовев, тут только и решается, просит:
— Жемчугу привези новогородскова!
Младшие еще цепляются, лезут на сани: прокатил бы батька напоследях! Молодцы хмельны, добрый конь берет с места в рысь, Мишук валится в розвальни. И-и-эх! Хохочет. Бубенец под дугой заливается звоном, сани виляют, встречные сторонят, весело и озорно орут что-то… И-и-эх! Гони! Снег — пушистый, легкий, сказочный, святочный снег — игольчато холодит лицо, залепляет очи, усы, бороду. Славная зима! Славный конь! Славный поход! И Кремник на горке, обновленный снегом, стоит как сказочный, точно и невереженный вовсе, и только непрестанное тюканье топоров внутри городни и на стенах говорит о минувшей беде, уже, почитай, и залатанной лихими секирами неутомимых древоделей.
Князь Иван, опустив поводья и морщась от попадающего в лицо снега, шагом проминовал новорубленый житный двор (про себя порадовал вновь, что пожар случился до того, как завезли новину: хоть хлеб уцелел!). Погреба с добром, бертьяницу и медовушу удалось отстоять, а терема сгорели целиком и о сю пору еще не отстроены. Уцелели каменные церкви, и еще, городовые бояре говорят, в межулках, где тупики были, огонь сникал. Впредь надо велеть так и строить город! Чтобы не продувало насквозь, огненной грозы ради от улиц велись бы не межулки, а тупики.
Он отер глаза рукавом. Выехать из Москвы, а там и в возок пересесть! Сам заметил, что с годами все меньше охоты у него к верховой езде. Неужели силы пошли на убыль? До чего короток век людской! Не так радует жена, в ину пору начинал уставать от нее, не радует снег, мороз не столь бодрит, как было когда-то. И даже теперь, сейчас, заботы не оставляют Ивана. Неужели Узбек простит Александра Тверского? Хоть скачи в Орду! Иначе все, с таким трудом налаженное, прахом, пылью — в ничто!
Едва проминовав Москву, Иван перебирается в возок, закутывается в тулуп, дремлет. Кони несут хорошей рысью, снежная дорога мягка и гладка, возок ныряет, словно на волнах. Иван дремлет, разрешив себе пока, до Дмитрова, не думать ни о чем.
Новгород встречает великого князя торжественным звоном. И как отстроился, как похорошел! Каменная стена — словно дорогое узорочье, ожерелье, сжимающее море древяных хором. А терема расписные! А новые церкви, розовые, гордые! Быть может, они и правы! И до поры с Новым Городом надобно говорить, яко с равным себе! Город, равный князю великому! Могли бы хоша серебро закамское мне передать! Враз бы и ярославский ярлык куплять стало мочно!
Вот оно, серебро закамское! В этих церквах, что посановитее его московских храмов, в этих драгих портах горожан, в этих веселых рожах… Даром, что орут и машут шапками, — а смотрят как? Тоже, словно равен я им всем! Словно они меня на рати разгромили! Иван плотнее запахнул праздничный, крытый цареградскою парчою, куньим мехом подбитый, вотол (всю дорогу до Новгорода берег, вез в коробьи!) и сердито откинулся на полосатые ордынские подушки. Орут! Тысячу все-таки поневолил заплатить! Коими трудами только! Нет, правы умные — Михайло Терентьич и старый Протасий с Сорокоумом, — в одно баяли: с Новгородом надо добром! Добром… А где взять тогда серебро?! В Орде бесерменски гости торговые толкуют по базарам: де у князя русского, в земле его, серебряны рудники. Столь много серебра с Руси идет в Орду! Рудники! Вот он, единый мой рудник! Дак поди отокрой его преже!
Было шестнадцатое февраля, четверток мясопустной недели, память мученика Памфила. По случаю начала поста в палатах архиепископских угощали рыбой: тройная уха, сиг в наваре из ершей и окуня, алая лососина — гордость Нова Города, шехонская стерлядь, белорыбица, пирог с гречневой кашею и со снетком… Морошка, брусника, вяленые дыни, многоразличные пития, а на заед — белая, сорочинского пшена, каша с изюмом, винные ягоды и грецкие орехи, сваренные в меду. Угощать в Новом Городе умели! Мощные переводины тесового потолка лучились янтарной желтизной — палату нагревали теплым воздухом снизу, стройно звучала прилепая дню и событию музыка. С нижних скамей поминутно вставали, подходили с чарами к верхнему столу, где сидел на почетном кресле Иван, прямь него архиепископ Калика, а с двух сторон — свои бояре и вятшая новогородская господа: Варфоломей Юрьевич, в серебряных с чернью сединах, сановитый, спокойный, грузный; Федор Данилович, Матвей Варфоломеич Коска, Остафий Дворянинец — посадники от Славны, Пруссов и Плотницкого конца; Федор Твердиславич; Лука; Козьма Твердиславич, бессменный посол Великого Новгорода; а далее — житьи, купцы, старосты ремесленных братств. Подходившие степенно кланялись:
— Здрав буди, господине!
Иван пригубливал, наклонением головы отвечая на поклоны и здравицы. К нему тянулись, подмигивая, старики:
— Вишь, Данилыч! Нам с тобою вместях быти, дак от Литвы опас надобен. Вона! Стены камянны кладем! Спроси, какой ради беды? От Гедимина! И немечь орденских постереци ся надобно! Ты уж не сетуй на нас, не сетуй! Нелюбие отложи, отложи! Едины суть православные!
Иван — у него уже хмелем начинало кружить голову — хотел было возразить о Наримонте, что по договору продолжал сидеть на пригородах новогородских, но и тут его упредили:
— Не посетуй, княже! Нам тоже опас должно имать! И ты сына женил на Гедиминовой доцери! С Литвою нынь надо ухо да глаз!
И опять не скажешь — словно и правду бают! Иван встал из-за стола несколько осоловелый, почти убежденный в любови и дружестве председящих с ним вятших мужей Господина Великого Нова Города.
Назавтра Иван на Городце отдавал пир новогородской боярской господе. Тут смог и со стариком Прокшею поговорить. Звал его на переславские поместья.
— Вишь, государь! У нас ить, сам знашь… В твою службу идтить, здесь ся волостей лишить придет! Оно, конецно, под Москвою земля, дак… Сын-от мал ищо у меня! Как тамо у тебя Терентьиць, слыхать, не обижен? За цесть спасибо, княже, а враз в таком дели не решить!
Он один, да и то в такой вот беседе, назвал Ивана государем, и Калита запомнил, понял: честь блюдут! Господин ты нам, принятый нами, а не государь самовластный! И приходилось принимать как есть, смирять норов, который с годами, чуял сам, становился все круче и порою, чаще и чаще, доводил его до беды, до ошибок непростимых от единого токмо нетерпения!
Он и тут, в Новом Городе, содеял промашку немалую. Не дотолковав с боярами, вызвал низовских князей с полками, мысля идти на Псков, разом покончить с Александром, избавить этой вечной висящей над ним беды, упредить решенье капризно-нерешительного Узбека. Тем паче что Александр ни на какие его посылы не хотел отвечать даже. Стойно Юрию решал этот поход! И дружины начали прибывать низовские, да Великий Город стал поперек:
— Не хотим при с младшим братом! Отложи, князь, нелюбие на Плесков!
И вновь повеяло тем, прежним, как и тогда, в первый поход к Плескову, пугающим бессилием. Что могли поделать его низовские полки, ежели новогородская рать не желала выступать противу Александра со плесковичи!
Ратники исхарчились, пря с новогородцами затягивалась, а Гедимин меж тем нежданным набегом пограбил порубежные новгородские волости, мстил за мир с Иваном. И пришло ворочать рати в иной поход, на Литву. Поход в угоду новогородцам. А и сам понимал! Гедимину надобно дать по рукам, иначе не токмо Плесков, но и Новый Город вновь откачнет от него!
Мира плесковичам он все-таки не дал. Так, без войны, но и без договору мирного отвел войска.
Шла весна. Рыхлел снег, и последние сумасшедшие метели тщетно засыпали молодым снегом напитанные водою поля и пути. Шла весна, и полки возвращались домой. Иван стал в Торжке и отселе — благо подступившие запоздалые мартовские холода скрепили пути — послал воевод зорить порубежные литовские волости. Сожгли городки Осечен и Рясну, пограбили села, угоняли полон и скот.
Мишук Федоров на сей раз отличился под Осечной. Первым во главе своих молодцов ворвался в худо укрепленный городок, отыненный всего лишь стоячею, из заостренных бревен, городьбою с плохонькими кострами по углам. Накинув аркан на тынину, Мишук перелез частокол, спрыгнул, пав с маху на четвереньки, и тут бы ему и каюк: набежал один с рогатиною, а Мишукова сабля лежала посторонь. Да тот сам струхнул, видно, остоялся, стал доставать лук. Мишук успел вскочить и загородиться краем щита. Стрела, с тугим звоном полупробив бычью кожу и обод, застряла, мелко дрожа, в вершке от его лица. Кругом уже тяжко шлепались, перепрыгивая и перелезая ограду, Мишуковы ратные. Литовцы недолго били стрелами по нападающим, а потом, видя, что уже густо лезут через тын и разбивают ворота, ударили в бег. Город запылал почти сразу. Добро и полон волочили и вели, выхватывая из огня.
Мишук на правах старшого уводил хорошего боевого коня, воз добра и лопоти и, главное, вел за собою, дивясь сам своей удаче, двоих полоняников, белобрысых полещуков, и все подзывал, оглядывая, то того, то другого. Будет кого на деревню посадить, и в дому, с конями обряжаться, мужик нужен! В кошеле, за пазухою, бережно хранилась горсть сверленого новгородского жемчуга, выменянного в Новгороде на хлеб. Обещанный подарок жене. Продавец уверял, что на праздничную головку хватит. Пущай к обедне в Велик день выйдет, дак не хуже иных боярынь московских!
ГЛАВА 41
И все складывалось удачно, словно бы судьба смилостивилась наконец над ним и начала, как когда-то, дарить его тем, чего жаждала душа, не скупясь и не томя лукавыми умедлениями. Гедимин, занятый ссорами с Орденом, не начал войны. В июне Иван пышно чествовал на Москве новогородских бояр, отдаривая за прием в Новом Городе и словно бы навек хороня нелюбие между ним и вольным городом. В дому великого князя царили мир и согласие. Иван теперь уже уверенно намечал, что даст Симеону на старейший путь, что оставит младшим. Дети подрастали. Андрей был смышлен, красавцу Ивану, правда, не хватало твердости, да при старшем брате оно было даже и лучше: не станут которовать друг с другом! (Это думал про себя, отай, никому не выказывая. Хотелось, чтобы сыновья не растащили княжества по кускам.) Ульяна возилась с дочерью, удивляясь любому движению малютки. Вся ушла в дитятю, ею только и жила. И как награда за труды (Господи, веси, что ни мыслию не мыслил и никакою тайностию тому не помог!) умер галицкий князь Федор Давыдович, брат покойного Бориса Дмитровского. Иван тотчас послал к хану с поминками, прося себе ярлыка под покойным князем, а вскоре и сам отбыл в Орду, получать-покупать ярлык на Галич Мерской.
Ехал по осенней багряной поре, радостно вдыхая терпкий аромат вянущих желтых листьев, оглядывая убранные поля, скирды хлеба и удоволенно слушая дробный стук цепов на токах. Он еще не чаял беды над собою, и даже то, что юный Федор Александрович оставался в Твери, ничуть не насторожило его.
Спускались в лодьях по Волге. Осенняя вода быстро несла смоленые черные челны. Хлопали толстинные бурые просмоленные паруса. Гребцы изредка окунали весла в бегучую воду, направляя струги на самый стрежень реки. Иван озирал берега, отдыхал, думал, как удачно складывается все. И крестник Алексий пришел по нраву Феогносту и уже правит делами митрополии, и канонизация покойного митрополита Петра исхлопотана в Цареграде у кесаря с патриархом. Если бы не неожиданное упрямство Константина Тверского, не пожелавшего получить ярлык под братом! Да нет, куда ему… Рано ли, поздно
— жена в постели уговорит! Пущай пройдет время, поутихнут возлюбленники Александровы… Великая княгиня Анна зело нездорова, передают! А там и Константин сам не пустит брата на тверской стол!
Урожай был добрый сегод. Мир с Новгородом дал ему новое серебро (не страшно нынче ехать в Орду!). Ярославль, вот где препона! Вот где он чего-то не сумел, не достиг. А после Ярославля суздальские князья окажут ему покорство, и… и Тверь! Все-таки все еще Тверь. Суздаль и Тверь. И Новгород, и Смоленск, а там и Рязань… Как еще много, Господи! Как долог путь! Но тогда, потом, когда все это сольет воедино и станет единою Русью… Великая Русь! О, тогда… Быть может, покойный митрополит Петр и не прав? И он сам (сам!) узрит, с высоты Синая, землю обетованную? Увидит грядущее величие русской земли?!
Мимо проходят зелено-рыжие берега, белые осыпи меловых гор, леса, пески и разливы степей. Великая река несет князя владимирского в Орду, на поклон хану Узбеку, откуда ворочаясь уж не раз находил он, глядючи в серебряное зеркало, новые и новые седые пряди в волосах. Тяжек сей крест! И все-таки в той страшной игре тавлейной, где на кону княжеские головы и любой неверный удар может стоить жизни самому Ивану, о сю пору всегда выигрывает он, а не Узбек!
Калита дремлет. Еще далека дорога. Еще томительно долго ожидание в Орде. Да, он воротит на Москву весною, получив ярлык на Галич, и будет ему эта новая удача точно заушение и позор, ибо узнает он, что Узбек обманывает его, что в Орде уже ждут Александра Тверского и что вновь и опять начинает рушить, почти до подошвы своей, с муравьиным тщанием возводимая и лелеемая им башня власти, которую он мнил уже вскоре увидеть достроенной и свершенной.
Ехал по осенней багряной поре, радостно вдыхая терпкий аромат вянущих желтых листьев, оглядывая убранные поля, скирды хлеба и удоволенно слушая дробный стук цепов на токах. Он еще не чаял беды над собою, и даже то, что юный Федор Александрович оставался в Твери, ничуть не насторожило его.
Спускались в лодьях по Волге. Осенняя вода быстро несла смоленые черные челны. Хлопали толстинные бурые просмоленные паруса. Гребцы изредка окунали весла в бегучую воду, направляя струги на самый стрежень реки. Иван озирал берега, отдыхал, думал, как удачно складывается все. И крестник Алексий пришел по нраву Феогносту и уже правит делами митрополии, и канонизация покойного митрополита Петра исхлопотана в Цареграде у кесаря с патриархом. Если бы не неожиданное упрямство Константина Тверского, не пожелавшего получить ярлык под братом! Да нет, куда ему… Рано ли, поздно
— жена в постели уговорит! Пущай пройдет время, поутихнут возлюбленники Александровы… Великая княгиня Анна зело нездорова, передают! А там и Константин сам не пустит брата на тверской стол!
Урожай был добрый сегод. Мир с Новгородом дал ему новое серебро (не страшно нынче ехать в Орду!). Ярославль, вот где препона! Вот где он чего-то не сумел, не достиг. А после Ярославля суздальские князья окажут ему покорство, и… и Тверь! Все-таки все еще Тверь. Суздаль и Тверь. И Новгород, и Смоленск, а там и Рязань… Как еще много, Господи! Как долог путь! Но тогда, потом, когда все это сольет воедино и станет единою Русью… Великая Русь! О, тогда… Быть может, покойный митрополит Петр и не прав? И он сам (сам!) узрит, с высоты Синая, землю обетованную? Увидит грядущее величие русской земли?!
Мимо проходят зелено-рыжие берега, белые осыпи меловых гор, леса, пески и разливы степей. Великая река несет князя владимирского в Орду, на поклон хану Узбеку, откуда ворочаясь уж не раз находил он, глядючи в серебряное зеркало, новые и новые седые пряди в волосах. Тяжек сей крест! И все-таки в той страшной игре тавлейной, где на кону княжеские головы и любой неверный удар может стоить жизни самому Ивану, о сю пору всегда выигрывает он, а не Узбек!
Калита дремлет. Еще далека дорога. Еще томительно долго ожидание в Орде. Да, он воротит на Москву весною, получив ярлык на Галич, и будет ему эта новая удача точно заушение и позор, ибо узнает он, что Узбек обманывает его, что в Орде уже ждут Александра Тверского и что вновь и опять начинает рушить, почти до подошвы своей, с муравьиным тщанием возводимая и лелеемая им башня власти, которую он мнил уже вскоре увидеть достроенной и свершенной.
ГЛАВА 42
Князя Александра любили все. Любили смерды, коих предал он в грозный год Шевкалова разорения, и все равно любили, ждали, связывая с ним возрождение старопрежнего привольного жития; любила дружина, особенно молодшая, простые кмети готовы были в огонь и воду за своего князя; любили иереи и мнихи, тверские книгочии и философы, упорно связывавшие с князем Александром идею тверского величия и первенства града Твери в русской земле; любили гости торговые и тоже ждали: вот воротит на стол Дяксандра Михалыч, прижмет и новогородцев и москвичей, нашему купецкому званью легота настанет! Ждал князя посад, ждала церковь, ждали старые слуги княжеского дома, избежавшие разоренья и вместе с вдовой покойного Михайлы, Анной, сожидавшие теперь «молодого князя» назад, на стол. Среди этого общего ожиданья Константин, ежели бы и восхотел того, навряд сумел бы даже и после материной смерти что ни то содеять противу старшего брата.
Александр на первый погляд с лихвою оправдывал всеобщую любовь к себе. Был смел до удали в бою и на ловах, щедр и хлебосолен на пирах, ясен и ровен нравом, прост и дружествен с низшими. Был он и сам статен и широкоплеч, красив — не той надменно-холодною красою, что словно бы возносит над прочими, а красив спроста: румян, большеглаз, крупнонос, с красиво кудрявящейся бородою и алыми губами, с улыбкою, полною такого солнечного добродушия и веселости, что и всякий не мог не улыбнуться ему в ответ, а жонки, подольше поглядев в очи тверскому князю, надолго теряли и сон, и сердечный покой.
И не всегда, и не вдруг замечалось иное, что великая княгиня Анна издавна с тревогою подмечала в сыне своем: всеобщий любимец князь Александр был излиха легок, не любил раздумывать, в трудном деле решал срыву или отходил посторонь и мог не со зла, а от той же легкости, незаботности душевной обидеть, а то и тяжко оскорбить иного из ближников своих, даже порою не догадывая о том.
В Литве, в первый год своего изгнания, Александр нерасчетливо сыпал сокровищами княжеской казны направо и налево, изумляя щедростью иноземных рыцарей, старался не уступить Гедимину в роскоши двора, потом же, поизмотав казну, начал все чаще и чаще залезать в мошну своих ближних бояр, оплачивая дорогие услуги туманными обещаниями, а то и позабывая о содеянном ими, и тем посеивал ропот в старшей дружине своей. Нерасчетливо, ради одной лишь выхвалы, приблизил он к себе немецких, датских, фряжских и польских рыцарей, гостей, даже духовных, не желая видеть, что оскорбляет этим своих тверичей, от которых меж тем ожидал и требовал прежней службы и прежней безоглядной верности себе. Если бы еще мать, великая княгиня Анна, была в тот год рядом с сыном! Многими из новых наперсников своих Александр, возвратясь во Псков, начал тяготиться, кое с кем и расстался тою порой, но из той же княжеской широты и щедрости не мог, не сумел, да и не восхотел паки отринуть всех прилипчивых иноземцев, тем паче таких, кто, как надеялся Александр, поможет ему в переговорах с иноземными государями.
Вот и теперь битых два часа отнял немецкий посол, уговаривавший князя принять, вкупе с Гедимином, католическую веру. Тогда-де перед двумя государями, Руссии и Литвы, откроется великое будущее — помощь самого папы римского, а такожде государя Богемии и ляшского короля Казимира. Понимал ведь, что немцу верить нельзя, что никакой союз противу татар с кесарем и папою ныне невозможен, а — слушал! Слушал, дивясь настырности католиков. И когда немец, угловато-прямой, мнящий себя непогрешимым, уходил, с некоторым уважением даже проводил иноземца. И не без досады поймал колючий, неуступчивый взгляд тысяцкого своего, Александра Морхинина, что встрел им на пути невесть почто. Хотелось крикнуть: «Да, да, знаю сам! Сам не люблю католиков, и уж Русь-то папе не продам ни за какие блага! Полно о том!» А воротясь, сник, повесил голову. Ну хорошо, тайный договор с Гедимином подписан и лежит в скрыне, но Гедимин-то имеет в руках Литву, а он? Ему, чтобы быть полноправным союзником литовского князя, надобно преже воротить Тверь, а и мало того — великое княжение воротить! Но Литва безпрестани спорит с Орденом, а он, Александр? Сидючи тут, во Пскове, ссорится с Великим Новгородом, угождая плесковским смердам и тому же Гедимину в его тайных планах… А и в сих делах многого ли добились его советчики? Епископа Плескову и то поставить не смогли! (Ныне сами бают: «И к лучшему!» Мол, воротим великое княжение, дак не стало бы со Плесковом лишней докуки…) От сына, из Орды, вести задерживались. Сами же Акинфичи с Бороздиным уговорили его послать Федора к хану Узбеку! Что ни бают, как ни льстят католики, а воротить свою волость он может токмо с соизволения хана Узбека! И пусть Александр Морхинин не хмурит чело! И его думою тоже отсылал он старшего сына в Орду! Немец им не люб! Без иных немцев давно бы мы все тут пропали!
Александр на первый погляд с лихвою оправдывал всеобщую любовь к себе. Был смел до удали в бою и на ловах, щедр и хлебосолен на пирах, ясен и ровен нравом, прост и дружествен с низшими. Был он и сам статен и широкоплеч, красив — не той надменно-холодною красою, что словно бы возносит над прочими, а красив спроста: румян, большеглаз, крупнонос, с красиво кудрявящейся бородою и алыми губами, с улыбкою, полною такого солнечного добродушия и веселости, что и всякий не мог не улыбнуться ему в ответ, а жонки, подольше поглядев в очи тверскому князю, надолго теряли и сон, и сердечный покой.
И не всегда, и не вдруг замечалось иное, что великая княгиня Анна издавна с тревогою подмечала в сыне своем: всеобщий любимец князь Александр был излиха легок, не любил раздумывать, в трудном деле решал срыву или отходил посторонь и мог не со зла, а от той же легкости, незаботности душевной обидеть, а то и тяжко оскорбить иного из ближников своих, даже порою не догадывая о том.
В Литве, в первый год своего изгнания, Александр нерасчетливо сыпал сокровищами княжеской казны направо и налево, изумляя щедростью иноземных рыцарей, старался не уступить Гедимину в роскоши двора, потом же, поизмотав казну, начал все чаще и чаще залезать в мошну своих ближних бояр, оплачивая дорогие услуги туманными обещаниями, а то и позабывая о содеянном ими, и тем посеивал ропот в старшей дружине своей. Нерасчетливо, ради одной лишь выхвалы, приблизил он к себе немецких, датских, фряжских и польских рыцарей, гостей, даже духовных, не желая видеть, что оскорбляет этим своих тверичей, от которых меж тем ожидал и требовал прежней службы и прежней безоглядной верности себе. Если бы еще мать, великая княгиня Анна, была в тот год рядом с сыном! Многими из новых наперсников своих Александр, возвратясь во Псков, начал тяготиться, кое с кем и расстался тою порой, но из той же княжеской широты и щедрости не мог, не сумел, да и не восхотел паки отринуть всех прилипчивых иноземцев, тем паче таких, кто, как надеялся Александр, поможет ему в переговорах с иноземными государями.
Вот и теперь битых два часа отнял немецкий посол, уговаривавший князя принять, вкупе с Гедимином, католическую веру. Тогда-де перед двумя государями, Руссии и Литвы, откроется великое будущее — помощь самого папы римского, а такожде государя Богемии и ляшского короля Казимира. Понимал ведь, что немцу верить нельзя, что никакой союз противу татар с кесарем и папою ныне невозможен, а — слушал! Слушал, дивясь настырности католиков. И когда немец, угловато-прямой, мнящий себя непогрешимым, уходил, с некоторым уважением даже проводил иноземца. И не без досады поймал колючий, неуступчивый взгляд тысяцкого своего, Александра Морхинина, что встрел им на пути невесть почто. Хотелось крикнуть: «Да, да, знаю сам! Сам не люблю католиков, и уж Русь-то папе не продам ни за какие блага! Полно о том!» А воротясь, сник, повесил голову. Ну хорошо, тайный договор с Гедимином подписан и лежит в скрыне, но Гедимин-то имеет в руках Литву, а он? Ему, чтобы быть полноправным союзником литовского князя, надобно преже воротить Тверь, а и мало того — великое княжение воротить! Но Литва безпрестани спорит с Орденом, а он, Александр? Сидючи тут, во Пскове, ссорится с Великим Новгородом, угождая плесковским смердам и тому же Гедимину в его тайных планах… А и в сих делах многого ли добились его советчики? Епископа Плескову и то поставить не смогли! (Ныне сами бают: «И к лучшему!» Мол, воротим великое княжение, дак не стало бы со Плесковом лишней докуки…) От сына, из Орды, вести задерживались. Сами же Акинфичи с Бороздиным уговорили его послать Федора к хану Узбеку! Что ни бают, как ни льстят католики, а воротить свою волость он может токмо с соизволения хана Узбека! И пусть Александр Морхинин не хмурит чело! И его думою тоже отсылал он старшего сына в Орду! Немец им не люб! Без иных немцев давно бы мы все тут пропали!