Боброк, только кинувши глазом, тотчас уразумел князеву трудноту.
   Спешившегося Дмитрия мигом, стащив шелом и кольчугу, переодели в сухое, чистое, грудь и спину обтерев влажным рушником. Дмитрий, всев на коня, почуял, будто родился заново. Боброк, не обманывая себя, понял, зачем к нему, в мале дружине, прискакал великий князь, коего следовало успокоить во что бы то ни стало. Бок о бок, почти сталкиваясь стременами, подъехали к берегу. Растесненные по сторонам пешцы дали дорогу. И вот он, тот берег, чужой и враждебный, медленным отлогим скатом подымающийся вверх.
   Подскакал сторожевой, что-то сказал Боброку. Дмитрий упрямо не отставал от зятя, молчал. Немногие детские ехали — по знаку Боброка — далеко сзади. Темное поле все больше обнимало их пронзительною тревожною тишиной. Степные некошеные, по грудь коню, уже приметно увлажненные росою травы хлестали по сапогам. И так жутко было помыслить, что тут, именно тут будут высить к завтрашнему вечеру груды трупов на истоптанной до черноты, залитой кровью земле.
   — Подступит Мамай? — вопросил Дмитрий с тенью надежды на то, что упрямый татарин в какой-то последний миг порешит окончить дело миром.
   — Подступит! — твердо и спокойно возразил Боброк. — Теперь, как мы перешли Дон, ему не выступить — срам! Себя потерять! — Помолчал, прибавил:
   — Того и жду!
   Дмитрий вздрогнул, из-под руки вглядываясь в мутную ночную даль.
   — Наша сторожа тамо! — успокоил Боброк. Помолчал, вопросил:
   — Слышишь?
   Долгий, тоскливый, прозвучал над степью волчий вой. Испуганно и зло каркали ночные вороны, немолчно тараторили галки. С Непрядвы доносило плеск и гомон обеспокоенных уток и лебедей.
   — Не спят! — вымолвил Дмитрий.
   — Орда идет! — отозвался Боброк. Он остановил коня, слез и припал ухом к земле. — Послушай, княже! — позвал вскоре Дмитрия. Подскакавший детский принял повод коня. Дмитрий тяжело слез, лег на землю. С той, ордынской, стороны доносило по степи глухой гул бредущего шагом войска, и еще что-то словно гудело или стонало в глубине.
   — Земля плачет! — строго пояснил Боброк. — Надвое! И о татарах, и о наших! Много ратных падет! — Помолчал, добавил, уже принимая повод от своего стремянного:
   — По то здесь и станем, на стечке рек! Мамаевых сил поболе, чем наших. Ему, чаю, здесь и полки не развернуть! Пойдут кучей…
   — А мы? — вопросил князь, глядя на молчаливые сполохи, что вставали за Доном над русским станом.
   — Мы должны устоять! — сказал Боброк. — Иначе погибнем. Земля плачет надвое, но в стороне татарского стана сильней!
   В этот миг Дмитрию хотелось лишь одного: до конца верить Боброку.
   Они расстались на берегу. Боброк, уже не возвращаясь на тот, оставленный, берег Дона, поднял и повел в засаду полки, посеяв в душе Дмитрия прежнюю ревнивую неуверенность. Но уже подскакивали воеводы, уже сплошным потоком шли, шурша и шаркая, пешцы, положившие на плечи древки долгих рогатин и копий. Кругом теснились рынды, детские, стратилатские чины, вестоноши. Выводили расчехленное червленое с золотом знамя. Бренко подъехал, сверкая начищенными доспехами. В густом предутреннем тумане выстраивались полки. Где-то коротко проигрывали дудки. Воеводы, каждый, отъезжали к своим полкам, а он был один — опять один! — затерянный в этой толпе…
   Вот туман поплыл розовыми и перламутровыми отливами, заволакивая окоем. Идти куда-то сейчас в этой колыхающейся бело-розовой мгле нечего было и думать. Полки строились, ожидая, когда утренник разгонит плотную завесу, разделяющую два войска. Что татары тоже идут, узнавалось по звуку татарских дудок, по далекому ржанью коней. Но тоже, верно, остановили и ждали, пережидая туман.
   Мгла стояла до третьего часу note 7, и до третьего часу не двигалось ни то, ни другое войско. И тут вот, когда уже стало редеть и возможно стало разглядеть верстах в трех впереди бесконечные ряды татарской конницы, Дмитрий медленно отстегнул запону княжеской алой ферязи и бросил ее в руки Бренка, приказавши:
   — Надень! Знамя будете возить над ним! — властно велел он рындам. И рукою в перстатой, шитой серебром рукавице остановил готовых двинуться за ними детских.
   — Я поеду в передовой полк! — сказал Дмитрий. — Обнимемся, Миша!
   Не слезая с седел, они обнялись и троекратно поцеловались. Когда Дмитрий тронул коня (за ним ехали лишь стремянный и кучка оружных холопов), он углядел краем глаза рванувшихся было к нему младших воевод.
   Вздернул подбородок, глянул грозно. Пусть только посмеют остановить! Он готов был сейчас любого бить, резать, грызть зубами. И бояре, испуганные, раздались посторонь. Ни Боброка, ни Владимира Андреича, ни Микулы, ни прочих воевод, кто мог бы и смел остановить великого князя, не было. Все они разъехались по своим полкам. И, поняв это, почуяв, что его уже не остановят, Дмитрий глубоко, облегченно вздохнул и сжал в руке своей граненый, писанный золотом шестопер. Подумал, прояснев взором, оборотился к стремянному:
   — Саблю! А это отдай! Бренку!
   И тот поскакал, округляя глаза от непонимания, но тоже не посмевши перечить своему господину.
   Кто-то там еще скакал за ним всугон, скакали охранять, сопровождать, но уже прояснело, что не вернут, что наконец он свободен, свободен! И будет биться сам, и разить врагов, как когда-то мечтал еще в детстве! И, уже ликуя, уже раздувая ноздри в предвкушении того, чего ему не хватало всю жизнь, князь, горяча коня, наддавал и наддавал ходу…
   А Бренко, нежданно получивший знаки княжеской власти, стоял под знаменем и, сузив глаза, глядел вперед, на дальние ряды татар, на своих и на удаляющуюся от него маленькую, уже ничтожную среди тьмочисленных ратей фигурку всадника. Смотрел и гадал, кого из них, его или князя, нынче убьют на бою. И почему-то знал, что убьют и что так или иначе, но видит Дмитрия он последний раз в жизни. Рынды у него за спиною замерли, оробев. Младшие воеводы, мало что понимая, глядели смятенно на Бренка, над головою которого реяло багряно-золотое знамя, и ждали теперь от него тех приказов, которые должен был бы подавать им великий князь.

Глава 30

   Сознает ли ничтожный правитель, волею судеб оказавшийся во главе многих сил, сущее свое ничтожество? По-видимому, никогда. Мамай даже и за мгновения до своей жалкой гибели в Кафе не чуял, не понимал ничего, по-прежнему считая себя властелином полумира, которому лишь временно изменила судьба. И скажем еще: поражения в Куликовской битве Мамай не предвидел даже в бреду, даже в полном угнетении духа, каковые бывают и у ничтожных правителей.
   Он, наконец-то преодолев вечное скопидомство фрягов, собрал армию, превосходящую Батыеву. Он и самих фрягов ведет с собой на Москву! Весною, запрещая своим татарам сеять хлеб, он был уверен в русской добыче. Этот гурген, зять покойного изверга Бердибека, всю жизнь изворачивался и хитрил, отлично постигнув мерзкую науку власти: знанье того, когда и кому надобно вонзить в сердце кинжал или напоить ядом, какую голову следует отрубить и кого задавить, закатавши в кошмы, чтобы не лишиться власти. Но он не ведал главного, того, что подобная власть некрепка уже потому, что лишает себя сильных, талантливых и смелых сподвижников. Этого он не понимал совершенно, как не понимал того ни Калигула, ни Нерон, ни Тиберий, ни, все прочие, несть им числа, сатрапы и диктаторы, до Ивана Грозного и до недавних российских генсеков, которые все делали одно и то же: изничтожали живые силы страны до тех пор, пока корабль государственности не переворачивался, а ежели и спасались, то не благодаря, а вопреки своей «деятельности», спасались помощью еще не уничтоженных, еще не расхищенных национальных сил.
   И для чего, какой корысти ради двинул он все эти безмерные множества на Русь, а не против Синей Орды, откуда пришла и шла уже на него сущая погибель? Или и он, этот коварный славолюбец, в тайная тайных души жил иллюзиями? Да не в самом ли деле восхотел он сравниться с Батыем?!
   Тогда… Но тогда его можно лишь пожалеть! В одну и ту же реку нельзя ступить дважды. Изменилась и Русь, и степь, причем изменились настолько, что вспоминать события полуторастолетней давности и вовсе не стоило.
   Нельзя жить мечтою о прошлом. Нельзя, опираясь на то, что было и невозвратно прошло, пытаться творить грядущее. Грядущее всегда иное. И какое оно, нам не дано узнать. При этом гибнут и те, кто хочет возродить угасшее, но гибнут и разрушители, пытающиеся воздвигать свои дворцы на развалинах уничтожаемого величия. Где та грань, где та нить, связывающая «оба полы сего времени», из прошлого подающая руку грядущим векам? Где она? Но она есть. И побеждает тот, кто находит этот по острию приятия и отрицания проходящий средний путь. Покойный митрополит Алексий был один из тех немногих, кто угадал, и угадал верно. И страна, поднявшаяся к Куликову полю, выполняла — все еще — волю покойного создателя своего…
***
   …Посеченных ордынцев складывали на ковер. Мамай смотрел, каменея.
   Глянул белыми от ярости глазами, глянул так, что воины попадали во прах.
   — Как смели?! Как смели вы?! Как смели уступить в бою моим московским рабам?! Я прикажу отрубить вам головы! Я сниму с вас кожу живьем, дабы научить, вас мужеству! — Носком мягкого узорного, с загнутым носом, татарского сапога он бил по склонившимся лицам, кричал, брызгая яростною слюной. Наконец побитых воинов уволокли, дабы наказать палками. Мамай пил, крупно глотая, пенистый кумыс и не мог напиться.
   — Где Ягайла? — выкрикнул. — Почто медлит литовский брат мой?!
   Фрязин-толмач склоняется в низком поклоне:
   — Великий князь Ягайло с ратью идет от Одоева. Ему надо меньше полудня, дабы вступить в сражение!
   Мамай яростно молчит. Ягайло нужен ему, надобен! Литва должна уравновесить Литву: пусть Ягайло разобьет своих братьев — Андрея Полоцкого с брянским князем! Слишком много литвинов в московском войске коназа Дмитрия! Он бы накричал сейчас на всех: и на Ягайлу, что непонятно медлит, хотя он, Мамай, шлет ему гонца за гонцом, и на этих лживых фрязинов, которые хотя и послали с ним горсть своей пехоты, но что перед лицом собравшихся тьмочисленных ратей эта горсть?! Или что-то да значит?
   Говорят, они ловко бьют своими железными стрелами, всадника пробивают насквозь! Римляне когда-то малыми силами покоряли целые царства. Так ли умеют драться фряги, как их далекие предки? Он глядит подозрительно на угодливо согбенного в поклоне фрязина и молчит. Потом вызывает сына и на сына глядит подозрительно. Но нет, сын без отца потеряет все! «Сыну я еще нужен!» — думает мрачно Мамай. Встряхивая головою, отгоняет давнее настырное видение: Бердибек, задушивший своими руками родного отца. Мамая не смущает чехарда убийств, обезлюдившая ордынский престол. Он только лишь сам не хочет, чтобы его убили, как Джанибека!
   С тем же страшным, яростным лицом велит сыну вести полки за Красивую Мечу, к Непрядве. Ежели и там Ягайло не присоединится к нему и ежели Дмитрий посмеет перейти Дон, он, Мамай, пойдет в наступление один и сбросит в реку этого московского гордеца вместе со всем его жалким воинством!
   Он уходит в шатер, ест и пьет и ночью так же молчаливо-яростно имеет женщину из своего походного гарема. Еще ничего не ясно. У русских завтра большой праздник. Успение Мариам. Вряд ли они решатся в этот день выступить! Он отсылает новых гонцов к Ягайле! Он велит поторопить отставших. Он посылает сторожей искать броды на Дону. Но ночью приходит весть, что Дмитрий сам перешел Дон, и не там, где хотелось Мамаю, не здесь, в открытой степи, а выше устья Непрядвы. Ну что ж! Он и оттуда выкурит коназа Дмитрия! Прижмет к реке и уничтожит на берегу!
   Мамай посылает нового гонца за упрямым — или трусливым? — литвином.
   Мамай велит своим эмирам и бекам уряжать полки и выступать. Передовые части уже перешли Непрядву в ее верхнем течении и теперь в ночной темноте движутся встречу московскому войску. Мамай одолел себя, он почти спокоен и деловит. То, чего он ждал, — пришло, и медлить нельзя. Раз Дмитрий перешел Дон, медлить нельзя! Завтра, нет, уже сегодня на заре урусут будет разбит!
   Мамай спит. Всего два-три часа перед рассветом. И всю ночь с ровным, подобным гулу затяжного ливня топотом идут и идут к Дону, минуя истоки Упы, огибая овраги и мелкие речки левобережья Непрядвы, бесчисленные и разноязычные Мамаевы рати.

Глава 31

   Конечно, отец брал Ягайлу в походы с собою. Кочевой быт, шатры, скудная снедь, изматывающие конные переходы — все это было не внове и все переносимо вполне. Тем паче он ехал теперь как глава великой армии, к которой присоединялись все новые и новые полки подручных бояр и княжат, твердой рукою Ольгерда приученных к повиновению. И все было хорошо до Одоева. Все было хорошо, пока не обнаружилось ясно, что войском надобно руководить, а руководить он не может, не привык за властным родителем своим! И что тайные советы Войдылы надобно нынче исполнять ему самому, а… как? И что баять боярам, рвущимся в бой, чающим добычи ратной, портов, оружия, холопов и коней и уверенным, что в союзе с татарами одолеть Дмитрия не составит никакого труда? Что делать?!
   Сегодня он впервые разругался с младшим братом, тряс Скиргайлу за отвороты ферязи, кричал придушенно:
   — Зачем, зачем ты обещал им?! А ежели теперь, когда до встречи с Мамаем всего ничего — коню на два часа доброй рыси! — что ежели теперь они не послушают меня и ринут на бой?!
   Брат глядел на него безумными круглыми глазами — да ведь за тем и шли?! Но Ягайло, отпихнувши Скиргайлу напоследях в груду кошм и затравленно озираясь, не вошел бы кто из холопов, горячим шепотом не произнес — прошипел:
   — Не будь глупцом! Рать надобна нам в Литве против Кейстута с Андреем, а не здесь! Вонючему татарину… Кметей гробить… Мамай осильнеет, горя примем, Подолию у нас отберет! — Все вполголоса, скороговоркою и тут же, ощерясь, громко:
   — Кто тамо?! Войди!
   Вступил литовский боярин, хмуро оглядел молодых князей.
   — Гонец к твоей милости!
   Ягайло кивнул. Схватя сам, без холопа, накинул дорогую ферязь. И Скиргайло вновь подивил быстроте, с которою брат умел менять обличье лица.
   Он стоял теперь бестрепетно-гордый. Пропыленному, густо пахнущему конским потом татарину (шестого гонца уже шлет ему Мамай!) надменно кивнул:
   «Видишь рать?» Толмач вполз в шатер, уселся у ног переводить речи.
   — Не умедлим! Скажи твоему повелителю: мы подтягиваем полки! У нас еще не все подошли! Не все готовы к бою! Но мы не умедлим! Так и передай!
   Татарин долго и зло говорил что-то. Толмач, смутясь, переводил глаза с того на другого, не ведая, как пристойнее передать Мамаевы оскорбления литовскому великому князю. Наконец решил не передавать вовсе. Высказал лишь: «Мамай гневает! Он ждет тебя, господин!»
   — Пусть начинает бой! — отверг Ягайло, царственно указывая гонцу рукою на выход. Гонец, бормоча что-то, нехотя покинул шатер.
   — Пусть начинают бой… — повторил Ягайло в спину уходящему. — А мы, — он снова оглянул шатер, вперяя взгляд черных пронзительных глаз в братнин лик,
   — а мы будем ждать вестей! Вели полкам ставить шатры, да, да!
   Ставить шатры и варить кашу!
   И так хотелось, чтобы послушались Скиргайлы, обошлись без него! Но — не получилось. Не прошло! Понадобилось самому ехать укрощать бояр и воевод, рвущихся в сечу, самому выслушивать ропот ратных, которые давеча толковали, что, мол, своих православных идем бить, а нынче бубнят, что Ягайло лишает их добычи и зипунов… Воины!
   Ехал верхом в сопровождении негустой свиты и ненавидел всех: Дмитрия, Олега, Мамая, дядю Кейстута (каково бы он явил себя в сей трудноте?), воинов своей рати, даже Войдылу, насоветовавшему не ввязываться в сражение… Тем паче чуял противную липкую ослабу во всем теле и холодный пот за воротом при одной мысли о грядущем сражении, прикинув, что ему придет вести в бой свои полки противу сводных братьев, того же Андрея с Дмитрием, и без Кейстутовой надежной помочи… Отчаянно замотал головою:
   «Не хочу!» И не вели ему Войдыла не ввязываться в бой, Ягайло и сам по себе навряд ли решил бы выступить сейчас по понуде Мамая!
   В полках тоже царило разномыслие. Слишком далеко зашли, да и не верилось татарам: а ну как бросят одних, уйдут в степь, а им отдуваться придет! Да еще коли Дмитрий с Олегом Рязанским двоима нападут! Разномыслие было в полках, то и помогло.
   Ну а стали — начали разоставлять шатры, треножить коней… Медленно восходило невидное за туманами солнце. Дон и Непрядва были столь близки уже, что, ежели бы там, за туманами, начали палить из пушек и тюфяков, гул бы, пожалуй, донесло и сюда.
   «Ну а пришлет Мамай по него не гонца, а целую рать? — вновь ощутив ужас в сердце, подумал Ягайло. — Окружат, подхватят, поволокут…» И придет ему уже из ставки Мамаевой, неволею, велеть полкам двигаться в бой?! Дикая была мысль, смешная. И все же Ягайло не выдержал, оглянул: не скачут ли оттуда вон, из-за того кудрявого острова леса, и много ли дружины у него за спиною?
   Воротясь, вызвал «своего» воеводу. С глазу на глаз, опять удаливши всех из шатра, сказал:
   — Будем ждать! Пускай Мамай начинает без нас!
   Воевода усмехнул понимающе. Отмолвил:
   — Олег на полчище стоит, в двух ли, трех часах от Дону… Но в битву вступит навряд!
   Оба поглядели в глаза друг другу. Ягайло первым отвел взгляд.
   Пробурчал-промолвил:
   — Может и вступить! Олег с нами ратен!
   — Ежели мы подойдем! — домолвил воевода. Понятлив был. Пото и держал его Ягайло при себе.
   — Кто будет рваться излиха… — отводя глаза, начал Ягайло…
   — Удержу!
   Ягайло кивнул. Рад был и тому, что стыдного баять не пришлось.
   — Кто тамо? — крикнул. — Ко мне никого не пускать! Молиться буду!
   (Первое, что пришло в голову.) Опустив полу шатра и жарко пожелав в душе, чтобы никто, даже Скиргайло, его не потревожил, повалился в кошмы.
   Сцепивши зубы, зажмурив глаза, лежал и слушал, как жарко, ходит встревоженная кровь…
   К этому часу там, на Дону, уже зачиналось сражение.

Глава 32

   Описывать Куликовскую битву вроде бы даже ни к чему. Ее столько раз уже описывали! В романах, картинах, поэмах и повестях. Да и что можно сказать нового о стратегии этого столь знаменитого для нас сраженья?! То, что войска стояли традиционным строем: передовой и большой полк, левое и правое крылья и засадный полк выше по Дону, то есть справа, скрытый в дубраве, которая росла тут, как удостоверяет почвенная карта, в те далекие времена note 8. Поставить иначе такую массу войска, впрочем, и невозможно было.
   Все перепуталось бы тогда, и лишь привычное, ведомое каждому кметю устроение спасало от всегда гибельного на войне беспорядка. И командовали полками традиционно. Когда левое крыло русской рати было разбито, правое одолевало врага, но никто не менял позиции, не перебрасывал, не двигал полков с одного места на другое. Люди дрались там, где их застал натиск неприятеля, и часто, не двигаясь с места, погибали полностью, как погиб передовой полк. И плохо бы пришлось русичам, ежели бы сражение развернулось там, где его помещают современные историки! На широком поле правобережья Непрядвы татарская конница получала свободу маневра, могла подскакивать и отступать, засыпая русские ряды стрелами, могла окружить московскую рать с флангов — ведь татар было больше по крайней мере на треть! Но Боброк затем и построил полки в стечке Непрядвы и Дона, где дубрава с одной стороны и урывистые берега Непрядвы с другой не давали обойти русскую рать и где огромное войско, стесненное на семи верстах пространства, наступая, вовсе теряло свободу маневра, ибо задние давили на передних, с каждым шагом все теснее смыкая ряды и превращаясь в неповоротливую и непроворотную толщу людей и коней, где уже нельзя было повернуть или даже замедлить ход и приходило переть вперед, мешая друг другу, кучей, толщей проламывая русский строй. Множественность в этих условиях теряла цену, становясь из достоинства недостатком.
   Ну, а сколько было русичей — вряд ли о том кто и ведал доподлинно. По тем временам по тогдашнему населению городов огромная то была рать! И мужикам, сошедшим из укромных маленьких деревень, вообще казавшаяся безмерной! Впервые со времен уделов, со времен Мономаха почитай, впервые собиралась на Руси воедино такая громада войска! Тут, как ни считай, и двести, и четыреста тысяч сказать мочно — глазом не обозреть!
   И маленьким, совсем малым показался поединок Пересвета с Челубеем в начале сражения, не всеми и увиденный даже, и только после уж, припоминая и прославляя, и его вознесли: чернеца-воина, бывшего брянского боярина, посланного, вернее, благословленного Сергием на брань. А так — что видно, что слышно простому-то ратнику, тем паче пешцу, коего привели и ткнули: вот здеся стой! И мужики тотчас, подстелив армяки, уселись на землю, жевали хлеб, не выпуская из рук оружия, ждали, когда прокинет туман.
   Ватага, к которой пристали плотники, отец с сыном, оказалась в самом челе передового полка. Ратник, что вел ватагу, уже не балагурил больше — посвистывая и хмуро взглядывая в туман, подтачивал наконечники стрел.
   Крестьянин-богатырь, уложив в траву свою безмерную рогатину, медленно, истово жевал краюху хлеба с крупной очищенной луковицей, которую, откусывая, макал в серую крупную соль. Кто молился в голос, кто про себя, беззвучно повторяя святые слова. Отец-плотник тихо выговаривал сыну, дабы не лез вперед, но и не бежал, а стоял у него за плечом. Сын почти не слушал родителя. Оттуда, из тумана, доносило глухой ропот и ржанье татарских коней. И сейчас так ему чаялось удрать, забиться куды в овин, затянуться под снопы
   — авось не найдут! Такой страх объял — воздохнуть, и то трудно становило. Сырой, настоянный на травах туман забивал горло, казался горьким дымом… Меж тем розовело. Неживою рукой принял он от отца баклажку с теплым квасом, отпил, стало легче. «Господи! — шептали уста. — Господи! Пошли, как всем, так и мне!»
   Боярин подъехал. Кусая ус, стал обочь. Умный боярин: не кричал, не махал шестопером. Дождав, когда мужики сами, завидев его, начали вставать, наклонил голову и, больше руками, чем словом, подъезжая вплоть, начал ровнять ряды.
   — Плотней, плотней станови! — приговаривал. Рогатину в руках у парня, взявши за древко, утвердил, положив на плечо родителя.
   — Так держи! — сказал. — И сам уцелеешь, и батьку свово спасешь!
   Мужики отаптывали лаптями травы вокруг себя — не запутаться бы невзначай! Кто еще торопливо дожевывал, кто отпивал последний глоток, но уже туман прокинулся, и запоказывались бесчисленные татарские ряды, и крик донесло сюда, горловой, далекий. И тут многие поднялись руки, сотворяя крестное знамение, и уже после того, поплевав на ладони, крепко брались за оружие, ощетиненным ежом готовясь встретить скачущих татарских кметей.
   И что тут, как тут? Парень прикрыл глаза — теперь уже и желанья бежать не стало! По сторонам падали стрелы, охнул рядом, схватясь за предплечье, мужик, пал на колени второй, и вот уже близ оскаленные конские морды и режущий уши свист, и только вымолвить остало вдругорядь:
   «Господи!», как мужики пошли, пятясь, назад, и он пошел неволею вместе со всеми, и в эту пятящуюся плотную толпу русичей врезалась ясская конница…
   Побежали бы, но уж и некуда стало бежать! Задние не бежали тоже, а лишь уплотнялись. Старик плотник, ринув рогатиною, попал в коня, но тотчас непослушное древко вырвалось у него из рук вместе с промчавшейся лошадью.
   Он наклонился и чуть не погиб, но сын спас: слепо, не разжимая глаз, ткнул перед собою, и всадник, с гортанным горским криком, проскакал мимо, рубанув кого-то другого. Великан, что тоже отступил вместе со всеми, уставя свою рогатину, тут глухо крянул, отемнев ликом, и поднял, поддев, комонного над седлом. Подержал дрыгающее тело, стряхнул под копыта другорядного скачущего коня и пошел работать, словно бы на покосе копны метал, расшвыривая вспятивших всадников. Одного, настырного, рыкнув, когда тот поднял скакуна на дыбы, пронзил рогатиною вместе с конем и на затрещавшей рогатине, с малиновой от натуги шеей, поднял дико взоржавшего коня вместях со всадником и бросил позадь себя, едва не придавив соседнего мужика. Ихний старшой меж тем опорожнял колчан, пуская стрелу за стрелою в скачущих на него комонных. Потерявши половину ватаги, отбились. Яссы отхлынули, но и тотчас ринула на них теперь уже татарская конница.
   Там, в глубине рядов, люди стонали, падали, задыхались, давя друг друга. Тут, впереди, обломивши рогатины, мужики взялись за топоры. Великан все так же без устали работал рогатиною, снопами раскидывая ратных, но вот и его застигла чья-то сталь, и, постояв, точно дуб, на раскоряченных толстых ногах, он пошатнулся и рухнул, еще не понимая совсем, что убит.