Страница:
Киприан начал было говорить, но, завидя прямой, блистающий, неотрывный взор Ивана, уставленный на снедь, мановением длани предложил:
— Ты садись, поешь…
— Федоров, — подсказали сбоку. — Иван!
— Поешь, Иван Федоров! — повторил Киприан. И пока Иван жадно ел, запивая ароматным квасом, они стояли и смотрели на него.
Внесли новые свечи. Расписанное травами слюдяное оконце окончательно перестало пропускать дневной свет и теперь отражало лишь в себе плавающее свечное пламя. И опять не удивился Иван, когда вопросил его вдругорядь Киприан о главном: устоит ли Москва?
«Дрожишь? — злорадно подумал Иван. — Тут тебе не Царьград!» (Хотя и в Царьграде шла война, о чем он знал, как и прочие, но — подумалось так!) — Чего ж не устоять?! — справясь с куском холодной севрюжины, поднял он взор на митрополита. — Ольгерд не взял! Из камени созиждена дак! А только — порядни нет никакой! Давеча в воротах едва не задавили! Чего ж бояре мыслят? Али нету в городи? На такое дело воевода надобен! Стратилат.
Был бы Василь Василич жив… Али Микула… Тысяцкого убрали — вот и колгота во гради! Безо князя… — Не договорил, не хотелось срамить Дмитрия.
— Федор Свибл чего думат?! Ен ведь за главного теперь! Опосле Микулы Василича! Ево и Москву постеречи оставляли, когда на Дон шли!
Свибла и прошай, владыко!
Рясоносные зашушукались, закачались высокие тени по стенам. С промедлением, с беззащитной ослабою, Киприан отмолвил, опуская чело:
— Боярина Федора Андреича Свибла нету во гради!
Иван едва не ругнулся вслух… «Ср… воеводы! — подумалось. — Безо князя как мыши разбежались вси!»
— Ну, а без дельного воеводы крепости не удержать! — сурово отмолвил Иван. — Тогды сам началуй, владыко!
Клирики вновь столпились у стола, склонясь к Киприану. Вновь потек тревожный отчаянный шепоток.
— Ты пожди, Федоров! — рек, наконец, Киприан. — Батька твой был, сказывают, добрый кметь и хозяин добрый! Верю, что и сын в отца! С заранья будешь нам надобен!
«Не бежать ли надумал владыко? — удивился Иван. — И княгиню Евдокию бросит?! Ну, тогда не сидеть ему больше на Москве!»
Словно читая Ивановы мысли, Киприан пояснил строго:
— Книги и иное многоценное узорочье надобно износить из пригородных обителей на Москву… — Помолчавши, добавил:
— А паче того — великая княгиня с чадами у меня на руках! Их должен спасти!
«Вестимо! Да и своя шкура дорога!» — домолвил про себя Иван невысказанное Киприаном.
— Дозволь, владыко, отлучиться на мал час, свои у меня тут, сестра…
И мужиков…
Киприан вгляделся в хмурый лик ратника, понял, кивнул:
— Иди! — Воспрещающе поднял длань, удержал клириков от вопроса: не сбежит ли Федоров в свой черед? Поживши на Москве, начал Киприан понимать понемногу норов русичей, таких, как этот хмурый и явно не расположенный к нему ратник. Когда уже за Федоровым закрылась дверь, успокоил возроптавшего было отца эконома:
— Придет! Этот не сбежит…
А сам вновь в тоскливой прострации замер, не ведая, как повестить присным, что он, Киприан, отчаянно трусит и хочет сбежать и токмо на одно надеется, что, вывезя из города вместе с собою княгиню Евдокию, заслужит этим прощение и милость Дмитрия… Плохо же знал Киприан великого князя московского!
На дворе, в сгустившихся сумерках августовской ночи, к Федорову хором кинулись селецкие мужики:
— Батюшко! Не выдай!
Мало надеясь на успех, он все же повел их к оружейному двору и там, за Богоявленским подворьем, в воротах у Троицкого моста, сумел уговорить владычную сторожу (попались свои знакомцы, старшой помнил покойного Никиту, то и помогло) выпустить селецких мужиков вон из города. Наказав не соваться на путя, а пробираться к себе лесом, укромными зимниками, он свалил с себя хотя эту нужную ношу. Расцеловавшись со старостою («Храни Бог!»), выпустил их с конями в ночь и долго смотрел в тревожную, вспыхивающую неведомыми огоньками тьму. (Трое угодили-таки в полон, как вызнал позднее, не послушавши его, двинулись прямо, наезженным путем, и попали татарам в лапы.) Поблагодаривши ратных, взвалился Иван на коня и поскакал через Кремник, запруженный народом, суматошный, ночной, на ту сторону, к Подолу.
Его трижды едва не сволокли с коня (отбился плетью), порвали платье. Все же добрался наконец до терема сестры, приткнувшегося у самой стены, за Приказами, невдали от Беклемишевой башни. Долго, яростно колотил плетью в ворота, пока раздалось хриплое, спросонь, и сопровожденное неподобными словесами: «Кого тут Ончутка принес?» Во двор его так и не пустили, весь разговор шел через калиточный глазок. От наглого холопа с трудом добился Иван вести, что хозяева, вместях со снохою и внуком, убрались в Радонеж.
Делать тут было больше нечего, и Иван, ругнувшись на прощание, устремил прочь.
Снова озверевшие толпы, возы с добром, загромождавшие улицы, ор и мат… Не чая пробиться, Иван взял в обход, вдоль приречных прясел городовой стены, откуда, по-за житным двором и бертьяницами, выбрался к Боровицкой башне, где тоже рвались вон из города, стояла неподобная брань, ор и слезы, взметывались ослопы и кулаки, ржали лошади, и, когда его, в очередную, ухватили за полу, Иван, не рассуждая, поднял было над головой татарскую ременную плеть, дабы перекрестить смерда. Но жалкий голос (виделось плохо во тьме) образумил его.
— Лутоня!
Брат, оказывается, убравшись с хлебом (успел до татар!), приехал с медом в Москву да и застрял в осаде. Иван, выдравши телегу брата из свалки, повел его за собою к тому же Троицкому выходу и вдругорядь уговорил сторожу выпустить Лутоню из города. Торопливо, в темноте, делились новостями.
— По дороге не смей! — напутствовал он Лутоню. — Татары уже идут от Серпухова! Поди, и Рузу взяли! Лесом правь! Коли что, телегу бросай тотчас, жизнь дороже! Ну и… Мотю береги! — Обнялись.
«Проскочит, нет? Господи! Не попусти, спаси брата моего! Он уже все тебе заслужил, все вынес! Помоги, Господи!» — никогда еще так истово, взахлеб, не молился Иван. И, верно, дошла молитва его до престола Господня. Лутоня, чудом избежавши плена, достиг-таки своих, о чем Иван уведал много спустя, уже когда схлынуло, разоривши страну, разбойное татарское половодье.
Спать ему не пришлось ни часу, ни минуты. Пока одни ратные, выехав за Неглинную, несли сторожу, Иван с прочими и с монашескою братией споро грузили возы книгами, церковною утварью и обилием и тут же отправляли к Троицким, единственно не занятым мятущимися толпами воротам. Уже серело, яснело, зачинался рассвет, когда последние возы, последние, подобные черным и янтарно-желтым кожаным кирпичам, книги уплывали в спасительное чрево Кремника. Здесь, по приказу Киприанову, книги и церковное добро развозили по погребам и каменным храмам, огненного опасу ради. Церковь Богоявления была уже полна, и, заглянувши в ее нутро, Иван был потрясен, увидев гору из книг, сваленных, как дрова, друг на друга, уходящую ввысь, к самым закомарам храма. Иные возы везли к Успенью, иные к Михаилу Архангелу. Сам Иван возглавил обозы, что подходили к Спасу на Бору, и скоро невеликое каменное строение покойного князя Данилы Алексаныча тоже наполнилось книгами вплоть до верхних сводов, и уже он сам лез по твердым дощатым переплетам, как по ступеням, куда-то ввысь, складывая, складывая и складывая все новые твердые кожаные кирпичи, плоды трудов митрополичьих, Алексием заведенных мастерских, свозимые сейчас со всех застойных церквей и монастырских книжарен сюда, под защиту каменных, неприступных, по прежним Ольгердовым нахождениям, башен и стен.
Руки и ноги тряслись. Они ели, сидя на церковном пороге, рвали руками сушеную рыбу, жевали хлеб, пили квас и молчали, бросая друг другу слово-два. Ночная работа сплотила паче долгих лет дружбы. И только уже утоливши первый голод и взглядывая на темную громаду княжеских теремов, кто-то из предсидящих выдохнул:
— Великая княгиня во гради!
— Недавно и опросталась… — отозвался другой. У многих были женки и здесь, в городе, и в деревнях, отданных нынче без бою ворогу, и не одна, наверно, недавно «опросталась» и кормила сейчас грудью попискивающего, сопящего малыша, с тревогою слушая, не топочут ли уже копыта татарской безжалостной конницы… И все же общая мысль была о ней, о княгине, словно в ней одной сошлись судьбы всех женок московской земли. Так люди какого-нибудь древнего племени в час беды выносят из огня и сражения своего вождя, его жен и детей, веря, что, пока предводитель с ними, будет жив и народ, сколько бы он ни потерял жизней в смертельной борьбе с врагом…
Глава 19
Глава 20
— Ты садись, поешь…
— Федоров, — подсказали сбоку. — Иван!
— Поешь, Иван Федоров! — повторил Киприан. И пока Иван жадно ел, запивая ароматным квасом, они стояли и смотрели на него.
Внесли новые свечи. Расписанное травами слюдяное оконце окончательно перестало пропускать дневной свет и теперь отражало лишь в себе плавающее свечное пламя. И опять не удивился Иван, когда вопросил его вдругорядь Киприан о главном: устоит ли Москва?
«Дрожишь? — злорадно подумал Иван. — Тут тебе не Царьград!» (Хотя и в Царьграде шла война, о чем он знал, как и прочие, но — подумалось так!) — Чего ж не устоять?! — справясь с куском холодной севрюжины, поднял он взор на митрополита. — Ольгерд не взял! Из камени созиждена дак! А только — порядни нет никакой! Давеча в воротах едва не задавили! Чего ж бояре мыслят? Али нету в городи? На такое дело воевода надобен! Стратилат.
Был бы Василь Василич жив… Али Микула… Тысяцкого убрали — вот и колгота во гради! Безо князя… — Не договорил, не хотелось срамить Дмитрия.
— Федор Свибл чего думат?! Ен ведь за главного теперь! Опосле Микулы Василича! Ево и Москву постеречи оставляли, когда на Дон шли!
Свибла и прошай, владыко!
Рясоносные зашушукались, закачались высокие тени по стенам. С промедлением, с беззащитной ослабою, Киприан отмолвил, опуская чело:
— Боярина Федора Андреича Свибла нету во гради!
Иван едва не ругнулся вслух… «Ср… воеводы! — подумалось. — Безо князя как мыши разбежались вси!»
— Ну, а без дельного воеводы крепости не удержать! — сурово отмолвил Иван. — Тогды сам началуй, владыко!
Клирики вновь столпились у стола, склонясь к Киприану. Вновь потек тревожный отчаянный шепоток.
— Ты пожди, Федоров! — рек, наконец, Киприан. — Батька твой был, сказывают, добрый кметь и хозяин добрый! Верю, что и сын в отца! С заранья будешь нам надобен!
«Не бежать ли надумал владыко? — удивился Иван. — И княгиню Евдокию бросит?! Ну, тогда не сидеть ему больше на Москве!»
Словно читая Ивановы мысли, Киприан пояснил строго:
— Книги и иное многоценное узорочье надобно износить из пригородных обителей на Москву… — Помолчавши, добавил:
— А паче того — великая княгиня с чадами у меня на руках! Их должен спасти!
«Вестимо! Да и своя шкура дорога!» — домолвил про себя Иван невысказанное Киприаном.
— Дозволь, владыко, отлучиться на мал час, свои у меня тут, сестра…
И мужиков…
Киприан вгляделся в хмурый лик ратника, понял, кивнул:
— Иди! — Воспрещающе поднял длань, удержал клириков от вопроса: не сбежит ли Федоров в свой черед? Поживши на Москве, начал Киприан понимать понемногу норов русичей, таких, как этот хмурый и явно не расположенный к нему ратник. Когда уже за Федоровым закрылась дверь, успокоил возроптавшего было отца эконома:
— Придет! Этот не сбежит…
А сам вновь в тоскливой прострации замер, не ведая, как повестить присным, что он, Киприан, отчаянно трусит и хочет сбежать и токмо на одно надеется, что, вывезя из города вместе с собою княгиню Евдокию, заслужит этим прощение и милость Дмитрия… Плохо же знал Киприан великого князя московского!
На дворе, в сгустившихся сумерках августовской ночи, к Федорову хором кинулись селецкие мужики:
— Батюшко! Не выдай!
Мало надеясь на успех, он все же повел их к оружейному двору и там, за Богоявленским подворьем, в воротах у Троицкого моста, сумел уговорить владычную сторожу (попались свои знакомцы, старшой помнил покойного Никиту, то и помогло) выпустить селецких мужиков вон из города. Наказав не соваться на путя, а пробираться к себе лесом, укромными зимниками, он свалил с себя хотя эту нужную ношу. Расцеловавшись со старостою («Храни Бог!»), выпустил их с конями в ночь и долго смотрел в тревожную, вспыхивающую неведомыми огоньками тьму. (Трое угодили-таки в полон, как вызнал позднее, не послушавши его, двинулись прямо, наезженным путем, и попали татарам в лапы.) Поблагодаривши ратных, взвалился Иван на коня и поскакал через Кремник, запруженный народом, суматошный, ночной, на ту сторону, к Подолу.
Его трижды едва не сволокли с коня (отбился плетью), порвали платье. Все же добрался наконец до терема сестры, приткнувшегося у самой стены, за Приказами, невдали от Беклемишевой башни. Долго, яростно колотил плетью в ворота, пока раздалось хриплое, спросонь, и сопровожденное неподобными словесами: «Кого тут Ончутка принес?» Во двор его так и не пустили, весь разговор шел через калиточный глазок. От наглого холопа с трудом добился Иван вести, что хозяева, вместях со снохою и внуком, убрались в Радонеж.
Делать тут было больше нечего, и Иван, ругнувшись на прощание, устремил прочь.
Снова озверевшие толпы, возы с добром, загромождавшие улицы, ор и мат… Не чая пробиться, Иван взял в обход, вдоль приречных прясел городовой стены, откуда, по-за житным двором и бертьяницами, выбрался к Боровицкой башне, где тоже рвались вон из города, стояла неподобная брань, ор и слезы, взметывались ослопы и кулаки, ржали лошади, и, когда его, в очередную, ухватили за полу, Иван, не рассуждая, поднял было над головой татарскую ременную плеть, дабы перекрестить смерда. Но жалкий голос (виделось плохо во тьме) образумил его.
— Лутоня!
Брат, оказывается, убравшись с хлебом (успел до татар!), приехал с медом в Москву да и застрял в осаде. Иван, выдравши телегу брата из свалки, повел его за собою к тому же Троицкому выходу и вдругорядь уговорил сторожу выпустить Лутоню из города. Торопливо, в темноте, делились новостями.
— По дороге не смей! — напутствовал он Лутоню. — Татары уже идут от Серпухова! Поди, и Рузу взяли! Лесом правь! Коли что, телегу бросай тотчас, жизнь дороже! Ну и… Мотю береги! — Обнялись.
«Проскочит, нет? Господи! Не попусти, спаси брата моего! Он уже все тебе заслужил, все вынес! Помоги, Господи!» — никогда еще так истово, взахлеб, не молился Иван. И, верно, дошла молитва его до престола Господня. Лутоня, чудом избежавши плена, достиг-таки своих, о чем Иван уведал много спустя, уже когда схлынуло, разоривши страну, разбойное татарское половодье.
Спать ему не пришлось ни часу, ни минуты. Пока одни ратные, выехав за Неглинную, несли сторожу, Иван с прочими и с монашескою братией споро грузили возы книгами, церковною утварью и обилием и тут же отправляли к Троицким, единственно не занятым мятущимися толпами воротам. Уже серело, яснело, зачинался рассвет, когда последние возы, последние, подобные черным и янтарно-желтым кожаным кирпичам, книги уплывали в спасительное чрево Кремника. Здесь, по приказу Киприанову, книги и церковное добро развозили по погребам и каменным храмам, огненного опасу ради. Церковь Богоявления была уже полна, и, заглянувши в ее нутро, Иван был потрясен, увидев гору из книг, сваленных, как дрова, друг на друга, уходящую ввысь, к самым закомарам храма. Иные возы везли к Успенью, иные к Михаилу Архангелу. Сам Иван возглавил обозы, что подходили к Спасу на Бору, и скоро невеликое каменное строение покойного князя Данилы Алексаныча тоже наполнилось книгами вплоть до верхних сводов, и уже он сам лез по твердым дощатым переплетам, как по ступеням, куда-то ввысь, складывая, складывая и складывая все новые твердые кожаные кирпичи, плоды трудов митрополичьих, Алексием заведенных мастерских, свозимые сейчас со всех застойных церквей и монастырских книжарен сюда, под защиту каменных, неприступных, по прежним Ольгердовым нахождениям, башен и стен.
Руки и ноги тряслись. Они ели, сидя на церковном пороге, рвали руками сушеную рыбу, жевали хлеб, пили квас и молчали, бросая друг другу слово-два. Ночная работа сплотила паче долгих лет дружбы. И только уже утоливши первый голод и взглядывая на темную громаду княжеских теремов, кто-то из предсидящих выдохнул:
— Великая княгиня во гради!
— Недавно и опросталась… — отозвался другой. У многих были женки и здесь, в городе, и в деревнях, отданных нынче без бою ворогу, и не одна, наверно, недавно «опросталась» и кормила сейчас грудью попискивающего, сопящего малыша, с тревогою слушая, не топочут ли уже копыта татарской безжалостной конницы… И все же общая мысль была о ней, о княгине, словно в ней одной сошлись судьбы всех женок московской земли. Так люди какого-нибудь древнего племени в час беды выносят из огня и сражения своего вождя, его жен и детей, веря, что, пока предводитель с ними, будет жив и народ, сколько бы он ни потерял жизней в смертельной борьбе с врагом…
Глава 19
Зелеными светами, искрами раннего золота рождалась утренняя заря. И все было неясно еще, и неясно было решение Киприаново, когда Федорова, в очередную, позвали в митрополичий дворец.
Был тот краткий час перед самым рассветом, когда человеческое бедственное море, прихлынувшее в Кремник, на малый срок успокоилось и замерло. Люди спали. Спали измученные матери, прижимая к себе заснувших детей, дремали лошади и коровы. Спали, положив оружие под голову, ратные.
И, пробираясь загроможденной улицей, переступая через раскинувшиеся прямо в уличной пыли тела, Иван все гадал, хватит или не хватит у нового владыки дерзновенья остаться в осаде и что тогда делать ему, Ивану? Выбираться из города, спасать своих или становиться на стены, сшибать в ров лезущих на приступ татарских богатуров? Почему-то так и представлял: хворостяные приметы, тучи стрел и шевелящиеся ратными, гнущиеся под грузом оборуженных тел многие лестницы, с напольной стороны прислоненные к пряслам и кострам Кремника, и тогда он, с багром, спихивающий или сдергивающий эти полные живою смертью ручьи, и то, как, падая вкось и вниз, лестница сперва скребет по камню, а потом быстрее, быстрее, быстрей… и падает, обрушивая друг на друга кишащий человеческий муравейник…
Но, подходя к владычным хоромам, Иван уже понял, что не будет боя.
Тут теснились груженные доверху возы, стоял митрополичий, приготовленный в дорогу возок, фыркали кони, а когда узрел заплаканную Евдокию, что сенные боярыни почти волокли под руки, и княжеских детей, передаваемых с рук на руки, догадал: уезжают! И не то гнев, не то облегчение явились у него в сердце, когда понял, что ему уготована участь сопровождать в этом бегстве владычный караван.
Неожиданно где-то там, за кровлями теремов, начал громко бить колокол. И по тому, как задвигались, заспешили, задергались митрополичьи клирошане, Иван сообразил, что колокол этот — «чужой», что его не ждали и что звонят вовсе не владычные люди. Неужто вече?! Ивана даже в жар бросило. Разом захотелось покинуть все и мчаться туда, на Ивановскую площадь, на голос вечевика… И бросил бы! Митрополита и бросил бы, да помешало, что тут княгиня, недавно только родившая, беспомощная, которой лишь он, Иван, да такие, как он, бывалые воины и защита, а не вся эта рясоносная свора, ныне устремляющая в безоглядный бег! Был бы жив батька Олексий! При нем и бояре ходили по струне, никоторый пакости не допускал… Бросить город, тьфу!
Меж тем тяжело груженный поезд начал вытягиваться по-за владычных палат, вдоль запруженных, почти перегороженных улиц, мимо бывшего Вельяминовского терема, мимо Чудова монастыря, минуя запруженную возами и народом Ивановскую площадь, мимо церквей и палат этого конца, ладя выйти к Фроловским воротам Кремника. Возы то и дело застревали. Кого-то вытаскивали прямо из-под колес. В окна владычного возка летели проклятия и камни. Федоров, коему в щеку попал ком грязи, был бледный от возмущенья и гнева — рука рвалась к сабле, а сам, сам бы разорвал сейчас трусливого митрополита, с отъездом которого порушит всяческий порядок на Москве!
Толчками, совестя и матеря, двигались, вталкиваясь в отыненную узость Фроловской улицы, и уже было проминовали, прошли, но на воротах ярились какие-то развихренно-бородатые, оттуда вниз летели камни и мат, тут уже валялась убитая кобыла и остов разбитого возка. Иван невольно, глазами, поискал трупы, но трупов, слава Богу, не было.
Кони вспятили, натягивая на уши хомуты. Киприан, белый как мел, неслышный в гомоне и крике, вылез из возка, подымая большой напрестольный крест, пытался стыдить.
— Шухло! Вывертень поганый! — летело ему в лицо. — Гад ползучий! В дугу бы тя искривило да оземь хлопнуло! Крыса! Тухляк! Выдра вонючая!
Киприан дергал головой при каждом очередном ругательстве, словно ему на макушку выливали ушат помоев, но креста не опускал и все пытался говорить. Наконец закричал криком:
— Княгиня тут! Ее пустите!
Мохнатые набежали, лезли в возы, потрошили кули. Иван пятил коня, сжимая рукоять сабли. Рубить было бессмысленно. В давке, в толпе, под остриями рогатин, под наведенными с каменного костра самострелами обнажить саблю — значило тотчас погинуть всем. Какие-то осатаневшие бабы, нищие пихали и били клириков, золоченые церковные кубки, ярко сверкая на солнце, посыпались наземь, в пыль, а над ними тотчас свилась тугая груда неистовых тел. «Выкуп давай!» — крикнул кто-то, и это было спасением. Монахи и клирики уже сами пустошили возы, развертывали парчу и камки, кидали кому-то в жадные руки, не считая, кожаные кошели с серебром. С гоготом, скативши с воза, добровольные стражи ворот поставили стоймя бочку меда и тут же, выбив дно, начали черпать
— кто чем: церковным ли кубком, берестяным черпаком, шапкой али просто горстью — дорогой пахучий напиток.
Один головою нырнул в бочку, лакая по-собачьи… И мимо них, мимо дерущихся в свалке над добром смердов, под грозный набатный зык колокола за спиной, обоз владыки начал, наконец, втягиваться в сводчатое дуло ворот. Клирошане, возок великой княгини, у которой тоже отобрали бессовестно сундучок с многоценным княжеским серебром, наполовину опруженные возы и телеги с испуганною толпою в них разного чина и звания владычною челядью: экономы и ключники, повара, златокузнецы, изографы, многие с женами и детьми, бегущие из города вместе с митрополитом, служки и слуги, холопы и челядь, сенные боярышни княжого двора, мамки, кормилицы, княжеские златошвеи… Иван глядел, кусая губы, на это испуганное скопище людей, разом потерявших право на власть, удерживая невольную тошноту, подступавшую к горлу. И ради них он строжит старост, блюдет добро и собирает хлеб по владычным волостям! Ради этого испуганного стада! Да ведь среди тех вот, дорвавшихся до княжеских сокровищ и дармовой выпивки мужиков кто-то был же и на Дону, участвовал в битве с Мамаем! Что ж теперь-то они? Или это не те, другие? Холопы, просидевшие на Москве за спинами своих бояр, уличная сволочь и рвань? Или те, кто был, да бежал на бою, обнаживши левое крыло рати? Или так искажают человека безначалие и разброд? Без князя им и себя не собрать, что ли?! И кто был мерзостнее: грабители или митрополичьи слуги, в чаянье вырваться поскорее вон из города потакавшие грабежу?!
Возы, всполошенно тарахтя, скатывались с угора, все убыстряя и убыстряя бег. С каким-то отупением уже подумалось о возможных татарах.
Запоказывайся они теперь, он бы не удивился, не прибавил и прыти коню… И только уже за городом, за Яузой, когда первые веселые березки окружили хороводом растрепанный караван, вздохнулось опять и вновь повеяло не мерзостью — бедой, а с тем пришла и тревога за свою судьбу в этом неверном и суматошном бегстве.
Татары, как баяли потом, явились под Москвою всего час спустя ихнего отъезда, и умедли владычный поезд еще хоть немного, всем бы им под городом угодить в полон…
Деревни, через которые проезжали они по дороге на Радонеж, нещадно погоняя коней, были пусты. Легкокрылая молва обогнала Киприанов поезд, и жители дернули в леса. То там, то тут выбегала позабытая собака и, вываля язык, неслась им вослед.
В одной деревеньке столетняя старуха с пергаменным лицом вышла встречь и глядела без интереса древними глазами вослед уходящему на рысях каравану. Забытая смертью, она, верно, и сама отказалась бежать куда-то, намерив умереть во своем дому, ежели придет смерть. А может и оставили?!
И еще раз, привставши, тревожно оглянул Иван на старую… Как-то там мать с молодою женой? Когда-то матерь так же вот осталась на деревне. Литвины не тронули… Не дай того Бог теперь! И на миг так захотелось бросить все и скакать лесами, пробираясь к своим… Бесполезно! Пока доскачешь, ежели… там уже все и свершит…
Рассыпался воз. В ину пору и починить не в труд, всего-то колесо соскочило! А тут, похватавши что поценнее, спихнули увечный воз в кусты, заботить себя не стали, некогда! Бежала дорога, и уже яснело, что и там, в Радонеже, да и в Переяславле самом, им не усидеть, ежели татары ринут вослед.
Где-то на полдороге сотворили дневку. Поили и кормили до предела вымотанных коней. Путники слезали с телег, разминали члены. Какая-то баба сунулась к придорожной канаве — прополоскать замаранную детскую рубашонку.
Жевали, сухомятью, хлеб. Сухощавый, в негустой бороде и спутанных, схваченных кожаным гойтаном волосах горожанин присел у корня большой березы, свесив руки между колен. По чутким перстам, по острому взгляду Иван, почти не ошибаясь, признал изографа. Вопросил, оказалось — угадал.
Слово за слово Иван напомнил того изографа, с коим баял накануне битвы на Дону. Мужик расцвел улыбкою, оказалось, он и есть Рублев! Кивнул в сторону подходившего из лесу высокого отрока лет тринадцати на погляд с задумчивым и удивительно чистым ликом:
— Сын! Андрей! Для него и живу! — похвастал изограф. — Мастер станет, коль в годы войдет, превыше всех нонешних! — Примолвил вполгласа, не услыхал бы сын. Вослед тому заговорили о Феофане Греке. Иван после той давней толковни не удивился уже острому интересу московских изографов к художнику, ныне пребывавшему в Новгороде Великом. Сын Рублева стоял около, покусывая травинку и взглядывая то на Ивана, то в небеса, где неживые осенние облака таяли в мареве застывшими бело-сизыми кучами. И Иван удивился, поймав случайно этот неземной монашеский неотмирный взгляд отрока. «Беспременно иноком станет!» — подумалось с какою-то доселе незнакомой ему завистью, неотделимой от почтения.
Издали кричали, выкликая сторожевых. Иван, распрощавшись с нечаянными спутниками, вышел на дорогу, встречь захлопотанному владычному боярину.
Оказалось, что никто из кметей не хотел ехать назад, в сторожу. Иван усмехнул краем губ, сплюнул. Не от храбрости, а — мерзко стало! Выпросился сам. Ехал один, с запасным конем в поводу, всею кожей ощущая тревогу, страх и полную бессмысленность своей одинокой сторожи. Что он? Ни задержать, ни весть подать своим, ежели что… Остановил на горке, опустив повода. Конь, постояв, соступил обочь, начал, дергая головою, щипать траву. Иван стоял, обдуваемый ветром, и слушал. Но не было слитного топота копыт, не было и далекого ржанья. Наконец, почуяв, что испытал себя досыти, он повернул назад и, уже торопясь, да и конь отдохнул тою порой, помчал в опор, догонять владычный поезд.
Как ни спешили, но до Радонежа добрались лишь к исходу второго дня.
Татары наверняка уже вызнали, уже шли всугон владычному каравану. Об этом донес подомчавший безвестный ратник на рухнувшем посреди радонежской улицы, загнанном насмерть скакуне. Порешили тотчас двигаться по лесной дороге на Троицкую пустынь, к Сергию. Радонеж оставляли.
Иван Федоров, не спавший другоряднюю ночь, качался в седле. В пляшущем свете факелов все дрожало и мрело. Двигались сами собою кусты, лесными харями кривились хоромы, корова посреди пути вдруг заговорила человеческим голосом… Его пихали, он просыпался и засыпал вновь, сидя в седле. Отчаянным усилием воли прогнавши в который раз наваливающийся предательский сон, проскакал вдоль ряда изб, ткнулся куда-то в огорожу, пытаясь вызнать хотя здесь что-либо о Любаве. Баба не понимала долго:
— Кого нать-то тебе? Тормасовых? Али Беклемишевых? Да тебе, милый, каких надо-то? А! На Москве они, на Москве!
— Марья! Што баешь-то? Окстись! Стыда у тя нет, кметю дуришь голову!
Приехали они, приехавши с Москвы, как же, и женка, и дитя с има! Дак теперь-то… А походь, походь туды-то, в тот-от терем!
И уже там, куда ввалился, качаясь, мало что различая сквозь кровавую паутину воспаленных бессонницей глаз, бросив коня у самого крыльца, повестили:
— Уехали! Часа два никак, не то три! Быват, к Берендееву подались! И сноха, вдова ли, верно, Любавой звать! И дите увезли с собою, как же!
Коньми уехали, с Тормасовыми вместях!
С трудом, не с первого разу, взобрался в седло, порысил туда, к церкви, где перед греблею, ведущей в крохотную рубленую крепостцу столпились сейчас возы, возки, телеги; кони и какие-то незнакомые бояре теснились верхами, возбужденно крича. Великую княгиню выводили под руки из возка. В неверном свете Иван узрел близко-поблизку измученное, залитое слезами лицо, испуганные мордочки детей и сверток с недавно рожденным княжеским сыном, Андреем, что единый среди всех спокойно спал, не замечая ничего и не мысля о том, что его жизнь, как и жизни всех братьев и матери, могут оборваться в любое мгновение этой зловещей, смятенно-пугающей ночи.
Спор, оказывается, шел о том, куда ехать. Киприан хотел в Тверь, а великая княгиня настаивала на Переяславле, мысля обрести там своего мужа.
И радонежские бояре (кое-кто из них только что выехал из Москвы) брались сопроводить княгиню Евдокию до города. Вряд ли кто догадывал из них, что татары через день доберутся уже и туда, что город Переяславль не укреплен, полки не собраны, а великий князь сидит на Костроме, тщетно ожидая подмоги от попрятавшихся семо и овамо князей. Испытав в предшествующие два года тяжелую руку Дмитрия, — недавно, за гибелью на Дону белозерских князей, он и Белоозеро присоединил к уделу великого княжения, — того же, и справедливо, опасались ярославские, устюжские, шехонские и прочие мелкие князьки, еще сидевшие покамест на своих уделах, но которым, победи Дмитрий и на сей раз, грозила, по их мнению, скорая потеря своих столов, а там — прозябание в городовых воеводах, много ниже какого-нибудь московского думного боярина — Одинцова, Морозова или Бяконтова.
— Не поеду в Тверь! — услышал Иван жалобный, но твердый ответ великой княгини.
У Евдокии вновь началось кровотечение, все тело ломило, молоко начинало горчить (слава Богу, кормилица была взята с собою!), но, и почти теряя сознание, горячечными, обсыхающими губами стукаясь о чару с малиновым квасом, помнила Дуня одно: с тверским князем у Мити была война!
И она, напросившись в гости к Михайле Тверскому, неволею изменит милому ладе своему. И потому только одно и шептала: «Переяславль!» Там терема, там загородный дворец великого князя, боры, настоенные на ароматах хвои, там она отдохнет и встретит Дмитрия…
В возок перепрягли свежих коней. Молодшая дружина, дети боярские, приобнажив оружие, вытянулись, горяча скакунов, двумя рядами вдоль возка.
Заливисто ржанул чей-то конь. Вспыхнул, смолисто крутясь и бросая искры, факел. Лошади поскакали, протарахтели одетые железом колеса. Вытягиваясь долгою чередой, заспешили вослед чины и обслуга двора, еще не отставшие от своей госножи. И разом стало тихо. Изрядно уменьшившийся обоз митрополита обняла лесная августовская настороженная ночь. Сдвинулись, словно незримо сойдясь, высокие ели, слышнее стало журчанье реки, огибающей высокий мыс, на котором в незапамятные уже годы новгородские молодцы возвели отыненный стоячею горотьбою острог, позднее перешедший в руки владимирских князей, неведомо когда и кем захваченный.
Во тьме хлопали двери, продолжалось шевеленье испуганных, разбегающихся жителей… А когда втянулись, покинув в Радонеже самые громоздкие возы, на лесную узкую и колеистую дорогу, лес совсем уже близко надвинулся на них, полный тишины, шорохов и тонкого комариного звона.
Иван, чуть не упав в очередную с коня, поднял голову, поглядел в океан роящихся звезд и впервые ясно подумал об игумене Сергии.
Был тот краткий час перед самым рассветом, когда человеческое бедственное море, прихлынувшее в Кремник, на малый срок успокоилось и замерло. Люди спали. Спали измученные матери, прижимая к себе заснувших детей, дремали лошади и коровы. Спали, положив оружие под голову, ратные.
И, пробираясь загроможденной улицей, переступая через раскинувшиеся прямо в уличной пыли тела, Иван все гадал, хватит или не хватит у нового владыки дерзновенья остаться в осаде и что тогда делать ему, Ивану? Выбираться из города, спасать своих или становиться на стены, сшибать в ров лезущих на приступ татарских богатуров? Почему-то так и представлял: хворостяные приметы, тучи стрел и шевелящиеся ратными, гнущиеся под грузом оборуженных тел многие лестницы, с напольной стороны прислоненные к пряслам и кострам Кремника, и тогда он, с багром, спихивающий или сдергивающий эти полные живою смертью ручьи, и то, как, падая вкось и вниз, лестница сперва скребет по камню, а потом быстрее, быстрее, быстрей… и падает, обрушивая друг на друга кишащий человеческий муравейник…
Но, подходя к владычным хоромам, Иван уже понял, что не будет боя.
Тут теснились груженные доверху возы, стоял митрополичий, приготовленный в дорогу возок, фыркали кони, а когда узрел заплаканную Евдокию, что сенные боярыни почти волокли под руки, и княжеских детей, передаваемых с рук на руки, догадал: уезжают! И не то гнев, не то облегчение явились у него в сердце, когда понял, что ему уготована участь сопровождать в этом бегстве владычный караван.
Неожиданно где-то там, за кровлями теремов, начал громко бить колокол. И по тому, как задвигались, заспешили, задергались митрополичьи клирошане, Иван сообразил, что колокол этот — «чужой», что его не ждали и что звонят вовсе не владычные люди. Неужто вече?! Ивана даже в жар бросило. Разом захотелось покинуть все и мчаться туда, на Ивановскую площадь, на голос вечевика… И бросил бы! Митрополита и бросил бы, да помешало, что тут княгиня, недавно только родившая, беспомощная, которой лишь он, Иван, да такие, как он, бывалые воины и защита, а не вся эта рясоносная свора, ныне устремляющая в безоглядный бег! Был бы жив батька Олексий! При нем и бояре ходили по струне, никоторый пакости не допускал… Бросить город, тьфу!
Меж тем тяжело груженный поезд начал вытягиваться по-за владычных палат, вдоль запруженных, почти перегороженных улиц, мимо бывшего Вельяминовского терема, мимо Чудова монастыря, минуя запруженную возами и народом Ивановскую площадь, мимо церквей и палат этого конца, ладя выйти к Фроловским воротам Кремника. Возы то и дело застревали. Кого-то вытаскивали прямо из-под колес. В окна владычного возка летели проклятия и камни. Федоров, коему в щеку попал ком грязи, был бледный от возмущенья и гнева — рука рвалась к сабле, а сам, сам бы разорвал сейчас трусливого митрополита, с отъездом которого порушит всяческий порядок на Москве!
Толчками, совестя и матеря, двигались, вталкиваясь в отыненную узость Фроловской улицы, и уже было проминовали, прошли, но на воротах ярились какие-то развихренно-бородатые, оттуда вниз летели камни и мат, тут уже валялась убитая кобыла и остов разбитого возка. Иван невольно, глазами, поискал трупы, но трупов, слава Богу, не было.
Кони вспятили, натягивая на уши хомуты. Киприан, белый как мел, неслышный в гомоне и крике, вылез из возка, подымая большой напрестольный крест, пытался стыдить.
— Шухло! Вывертень поганый! — летело ему в лицо. — Гад ползучий! В дугу бы тя искривило да оземь хлопнуло! Крыса! Тухляк! Выдра вонючая!
Киприан дергал головой при каждом очередном ругательстве, словно ему на макушку выливали ушат помоев, но креста не опускал и все пытался говорить. Наконец закричал криком:
— Княгиня тут! Ее пустите!
Мохнатые набежали, лезли в возы, потрошили кули. Иван пятил коня, сжимая рукоять сабли. Рубить было бессмысленно. В давке, в толпе, под остриями рогатин, под наведенными с каменного костра самострелами обнажить саблю — значило тотчас погинуть всем. Какие-то осатаневшие бабы, нищие пихали и били клириков, золоченые церковные кубки, ярко сверкая на солнце, посыпались наземь, в пыль, а над ними тотчас свилась тугая груда неистовых тел. «Выкуп давай!» — крикнул кто-то, и это было спасением. Монахи и клирики уже сами пустошили возы, развертывали парчу и камки, кидали кому-то в жадные руки, не считая, кожаные кошели с серебром. С гоготом, скативши с воза, добровольные стражи ворот поставили стоймя бочку меда и тут же, выбив дно, начали черпать
— кто чем: церковным ли кубком, берестяным черпаком, шапкой али просто горстью — дорогой пахучий напиток.
Один головою нырнул в бочку, лакая по-собачьи… И мимо них, мимо дерущихся в свалке над добром смердов, под грозный набатный зык колокола за спиной, обоз владыки начал, наконец, втягиваться в сводчатое дуло ворот. Клирошане, возок великой княгини, у которой тоже отобрали бессовестно сундучок с многоценным княжеским серебром, наполовину опруженные возы и телеги с испуганною толпою в них разного чина и звания владычною челядью: экономы и ключники, повара, златокузнецы, изографы, многие с женами и детьми, бегущие из города вместе с митрополитом, служки и слуги, холопы и челядь, сенные боярышни княжого двора, мамки, кормилицы, княжеские златошвеи… Иван глядел, кусая губы, на это испуганное скопище людей, разом потерявших право на власть, удерживая невольную тошноту, подступавшую к горлу. И ради них он строжит старост, блюдет добро и собирает хлеб по владычным волостям! Ради этого испуганного стада! Да ведь среди тех вот, дорвавшихся до княжеских сокровищ и дармовой выпивки мужиков кто-то был же и на Дону, участвовал в битве с Мамаем! Что ж теперь-то они? Или это не те, другие? Холопы, просидевшие на Москве за спинами своих бояр, уличная сволочь и рвань? Или те, кто был, да бежал на бою, обнаживши левое крыло рати? Или так искажают человека безначалие и разброд? Без князя им и себя не собрать, что ли?! И кто был мерзостнее: грабители или митрополичьи слуги, в чаянье вырваться поскорее вон из города потакавшие грабежу?!
Возы, всполошенно тарахтя, скатывались с угора, все убыстряя и убыстряя бег. С каким-то отупением уже подумалось о возможных татарах.
Запоказывайся они теперь, он бы не удивился, не прибавил и прыти коню… И только уже за городом, за Яузой, когда первые веселые березки окружили хороводом растрепанный караван, вздохнулось опять и вновь повеяло не мерзостью — бедой, а с тем пришла и тревога за свою судьбу в этом неверном и суматошном бегстве.
Татары, как баяли потом, явились под Москвою всего час спустя ихнего отъезда, и умедли владычный поезд еще хоть немного, всем бы им под городом угодить в полон…
Деревни, через которые проезжали они по дороге на Радонеж, нещадно погоняя коней, были пусты. Легкокрылая молва обогнала Киприанов поезд, и жители дернули в леса. То там, то тут выбегала позабытая собака и, вываля язык, неслась им вослед.
В одной деревеньке столетняя старуха с пергаменным лицом вышла встречь и глядела без интереса древними глазами вослед уходящему на рысях каравану. Забытая смертью, она, верно, и сама отказалась бежать куда-то, намерив умереть во своем дому, ежели придет смерть. А может и оставили?!
И еще раз, привставши, тревожно оглянул Иван на старую… Как-то там мать с молодою женой? Когда-то матерь так же вот осталась на деревне. Литвины не тронули… Не дай того Бог теперь! И на миг так захотелось бросить все и скакать лесами, пробираясь к своим… Бесполезно! Пока доскачешь, ежели… там уже все и свершит…
Рассыпался воз. В ину пору и починить не в труд, всего-то колесо соскочило! А тут, похватавши что поценнее, спихнули увечный воз в кусты, заботить себя не стали, некогда! Бежала дорога, и уже яснело, что и там, в Радонеже, да и в Переяславле самом, им не усидеть, ежели татары ринут вослед.
Где-то на полдороге сотворили дневку. Поили и кормили до предела вымотанных коней. Путники слезали с телег, разминали члены. Какая-то баба сунулась к придорожной канаве — прополоскать замаранную детскую рубашонку.
Жевали, сухомятью, хлеб. Сухощавый, в негустой бороде и спутанных, схваченных кожаным гойтаном волосах горожанин присел у корня большой березы, свесив руки между колен. По чутким перстам, по острому взгляду Иван, почти не ошибаясь, признал изографа. Вопросил, оказалось — угадал.
Слово за слово Иван напомнил того изографа, с коим баял накануне битвы на Дону. Мужик расцвел улыбкою, оказалось, он и есть Рублев! Кивнул в сторону подходившего из лесу высокого отрока лет тринадцати на погляд с задумчивым и удивительно чистым ликом:
— Сын! Андрей! Для него и живу! — похвастал изограф. — Мастер станет, коль в годы войдет, превыше всех нонешних! — Примолвил вполгласа, не услыхал бы сын. Вослед тому заговорили о Феофане Греке. Иван после той давней толковни не удивился уже острому интересу московских изографов к художнику, ныне пребывавшему в Новгороде Великом. Сын Рублева стоял около, покусывая травинку и взглядывая то на Ивана, то в небеса, где неживые осенние облака таяли в мареве застывшими бело-сизыми кучами. И Иван удивился, поймав случайно этот неземной монашеский неотмирный взгляд отрока. «Беспременно иноком станет!» — подумалось с какою-то доселе незнакомой ему завистью, неотделимой от почтения.
Издали кричали, выкликая сторожевых. Иван, распрощавшись с нечаянными спутниками, вышел на дорогу, встречь захлопотанному владычному боярину.
Оказалось, что никто из кметей не хотел ехать назад, в сторожу. Иван усмехнул краем губ, сплюнул. Не от храбрости, а — мерзко стало! Выпросился сам. Ехал один, с запасным конем в поводу, всею кожей ощущая тревогу, страх и полную бессмысленность своей одинокой сторожи. Что он? Ни задержать, ни весть подать своим, ежели что… Остановил на горке, опустив повода. Конь, постояв, соступил обочь, начал, дергая головою, щипать траву. Иван стоял, обдуваемый ветром, и слушал. Но не было слитного топота копыт, не было и далекого ржанья. Наконец, почуяв, что испытал себя досыти, он повернул назад и, уже торопясь, да и конь отдохнул тою порой, помчал в опор, догонять владычный поезд.
Как ни спешили, но до Радонежа добрались лишь к исходу второго дня.
Татары наверняка уже вызнали, уже шли всугон владычному каравану. Об этом донес подомчавший безвестный ратник на рухнувшем посреди радонежской улицы, загнанном насмерть скакуне. Порешили тотчас двигаться по лесной дороге на Троицкую пустынь, к Сергию. Радонеж оставляли.
Иван Федоров, не спавший другоряднюю ночь, качался в седле. В пляшущем свете факелов все дрожало и мрело. Двигались сами собою кусты, лесными харями кривились хоромы, корова посреди пути вдруг заговорила человеческим голосом… Его пихали, он просыпался и засыпал вновь, сидя в седле. Отчаянным усилием воли прогнавши в который раз наваливающийся предательский сон, проскакал вдоль ряда изб, ткнулся куда-то в огорожу, пытаясь вызнать хотя здесь что-либо о Любаве. Баба не понимала долго:
— Кого нать-то тебе? Тормасовых? Али Беклемишевых? Да тебе, милый, каких надо-то? А! На Москве они, на Москве!
— Марья! Што баешь-то? Окстись! Стыда у тя нет, кметю дуришь голову!
Приехали они, приехавши с Москвы, как же, и женка, и дитя с има! Дак теперь-то… А походь, походь туды-то, в тот-от терем!
И уже там, куда ввалился, качаясь, мало что различая сквозь кровавую паутину воспаленных бессонницей глаз, бросив коня у самого крыльца, повестили:
— Уехали! Часа два никак, не то три! Быват, к Берендееву подались! И сноха, вдова ли, верно, Любавой звать! И дите увезли с собою, как же!
Коньми уехали, с Тормасовыми вместях!
С трудом, не с первого разу, взобрался в седло, порысил туда, к церкви, где перед греблею, ведущей в крохотную рубленую крепостцу столпились сейчас возы, возки, телеги; кони и какие-то незнакомые бояре теснились верхами, возбужденно крича. Великую княгиню выводили под руки из возка. В неверном свете Иван узрел близко-поблизку измученное, залитое слезами лицо, испуганные мордочки детей и сверток с недавно рожденным княжеским сыном, Андреем, что единый среди всех спокойно спал, не замечая ничего и не мысля о том, что его жизнь, как и жизни всех братьев и матери, могут оборваться в любое мгновение этой зловещей, смятенно-пугающей ночи.
Спор, оказывается, шел о том, куда ехать. Киприан хотел в Тверь, а великая княгиня настаивала на Переяславле, мысля обрести там своего мужа.
И радонежские бояре (кое-кто из них только что выехал из Москвы) брались сопроводить княгиню Евдокию до города. Вряд ли кто догадывал из них, что татары через день доберутся уже и туда, что город Переяславль не укреплен, полки не собраны, а великий князь сидит на Костроме, тщетно ожидая подмоги от попрятавшихся семо и овамо князей. Испытав в предшествующие два года тяжелую руку Дмитрия, — недавно, за гибелью на Дону белозерских князей, он и Белоозеро присоединил к уделу великого княжения, — того же, и справедливо, опасались ярославские, устюжские, шехонские и прочие мелкие князьки, еще сидевшие покамест на своих уделах, но которым, победи Дмитрий и на сей раз, грозила, по их мнению, скорая потеря своих столов, а там — прозябание в городовых воеводах, много ниже какого-нибудь московского думного боярина — Одинцова, Морозова или Бяконтова.
— Не поеду в Тверь! — услышал Иван жалобный, но твердый ответ великой княгини.
У Евдокии вновь началось кровотечение, все тело ломило, молоко начинало горчить (слава Богу, кормилица была взята с собою!), но, и почти теряя сознание, горячечными, обсыхающими губами стукаясь о чару с малиновым квасом, помнила Дуня одно: с тверским князем у Мити была война!
И она, напросившись в гости к Михайле Тверскому, неволею изменит милому ладе своему. И потому только одно и шептала: «Переяславль!» Там терема, там загородный дворец великого князя, боры, настоенные на ароматах хвои, там она отдохнет и встретит Дмитрия…
В возок перепрягли свежих коней. Молодшая дружина, дети боярские, приобнажив оружие, вытянулись, горяча скакунов, двумя рядами вдоль возка.
Заливисто ржанул чей-то конь. Вспыхнул, смолисто крутясь и бросая искры, факел. Лошади поскакали, протарахтели одетые железом колеса. Вытягиваясь долгою чередой, заспешили вослед чины и обслуга двора, еще не отставшие от своей госножи. И разом стало тихо. Изрядно уменьшившийся обоз митрополита обняла лесная августовская настороженная ночь. Сдвинулись, словно незримо сойдясь, высокие ели, слышнее стало журчанье реки, огибающей высокий мыс, на котором в незапамятные уже годы новгородские молодцы возвели отыненный стоячею горотьбою острог, позднее перешедший в руки владимирских князей, неведомо когда и кем захваченный.
Во тьме хлопали двери, продолжалось шевеленье испуганных, разбегающихся жителей… А когда втянулись, покинув в Радонеже самые громоздкие возы, на лесную узкую и колеистую дорогу, лес совсем уже близко надвинулся на них, полный тишины, шорохов и тонкого комариного звона.
Иван, чуть не упав в очередную с коня, поднял голову, поглядел в океан роящихся звезд и впервые ясно подумал об игумене Сергии.
Глава 20
Над лесом подымался узкий серпик молодого месяца. Издали донесло удары монастырского била. В обители Сергия начиналась служба. Иван, как и многие, поднял правую руку и осенил себя крестным знамением. На миг показалось, что они уже избыли беду, что все позади и можно, достигнув завороженной лесной твердыни, помыслить о своем спасении…
Что-то протрещало в ельнике. Матерый лось, испуганный ночным караваном, с громким беспорядочным топотом отбежал в глубину чащи.
Проехали росчисть, на которой, вдали, едва брезжил огонек в волоковом окошке избы. И вот, наконец, встали над лесом островерхие кровли рубленого храма. Редкие трепетные огоньки мелькали там за скупо высвеченной луною оградой. Монахи шли к полунощнице.
Иван, въехав в ограду и привязавши коня (успел, впрочем, вынуть удила из пасти и повесить коню к морде торбу с овсом), шагнул было, намерясь идти в храм, но почуял вдруг дурноту и пал у ног коня, а павши, мгновенно уснул и не чуял, кто и когда поднял его и занес в ближайшую келью.
Проснулся Иван, проспав четыре часа мертвым сном, от громкого говора.
Открывши глаза, долго не мог понять, где он и что с ним, пока кто-то, голосом владыки Киприана, не окликнул его: «Проснулся, Федоров?» В келье было тесно от председящих, и Иван поспешил встать, освобождая место на грубо сколоченном и застланном рядниною лежаке. Неровный огонь сальника выхватывал то устье черной русской печи, то простую божницу в углу, и Иван, даже пробудясь, не вдруг и не в миг постигнул, наконец, что он в келье самого преподобного и что тот вот старец, что сидит одесную его, и есть сам Сергий, а спор идет о том, уезжать ли знаменитому игумену из монастыря в Тверь, как предлагает Киприан, или остаться, полагаясь на милость божию.
Что-то протрещало в ельнике. Матерый лось, испуганный ночным караваном, с громким беспорядочным топотом отбежал в глубину чащи.
Проехали росчисть, на которой, вдали, едва брезжил огонек в волоковом окошке избы. И вот, наконец, встали над лесом островерхие кровли рубленого храма. Редкие трепетные огоньки мелькали там за скупо высвеченной луною оградой. Монахи шли к полунощнице.
Иван, въехав в ограду и привязавши коня (успел, впрочем, вынуть удила из пасти и повесить коню к морде торбу с овсом), шагнул было, намерясь идти в храм, но почуял вдруг дурноту и пал у ног коня, а павши, мгновенно уснул и не чуял, кто и когда поднял его и занес в ближайшую келью.
Проснулся Иван, проспав четыре часа мертвым сном, от громкого говора.
Открывши глаза, долго не мог понять, где он и что с ним, пока кто-то, голосом владыки Киприана, не окликнул его: «Проснулся, Федоров?» В келье было тесно от председящих, и Иван поспешил встать, освобождая место на грубо сколоченном и застланном рядниною лежаке. Неровный огонь сальника выхватывал то устье черной русской печи, то простую божницу в углу, и Иван, даже пробудясь, не вдруг и не в миг постигнул, наконец, что он в келье самого преподобного и что тот вот старец, что сидит одесную его, и есть сам Сергий, а спор идет о том, уезжать ли знаменитому игумену из монастыря в Тверь, как предлагает Киприан, или остаться, полагаясь на милость божию.