Так ничего не ответивши Софье, - а нечего было отвечать! - Василий вышел на глядень, вдыхая горький аромат осенних полей и лугов, задумался. Внизу Иван, единая надежда отцова, горячил коня, раз за разом подымая его на дыбы. Покойный Федор Кошка любил в эту пору собирать грибы. Возвращаясь из Орды, отправлялся в лес: в лаптях, в посконине, стойно мужику, и весь сиял! Ни охоты не любил, ни конских ристаний - в Орде надоскучило! возражал в ответ. А вот выехать в бор, по грибы, самая была ему сладкая утеха. Ни терема, ни земли, ни злато-серебро, все то, чем щедро наделил детей, не занимало так старика, как самое невинное, самое крестьянское дело, скорее бабья, чем мужичья забава - грибы собирать! И в доме у них, вспомнил Василий, во всю зиму не переводились и рыжики, и сахарные грузди, и волнухи, и сушеный боровой белый гриб, годный и на варево, и на приправы, и едва ли не все собрано было самим Федором с немногими слугами своими! Иван Кошкин уже другой. И Федор Голтяй другой. Уже той, отцовой простоты нет ни в одном из них. И в липовых лаптях, в онучах, с посохом можжевеловым, они уже в лес не пойдут! А он, Василий? А ему - соколиная охота, кречеты, бешеный бег коня, к чему обык в Орде, и тоже осталось на всю жизнь!
   Пусть он и зря потратил серебро в Орде, но хоть клятого Идигу боле там нет. И не воротит? Пожалуй, и не воротит уже, эмирам надоскучила еговая власть! А Тохтамышевы дети? Не лучше бы было без них? Бают, Зелени-Салтана видели у Витовта в Киеве. И опять тесть будет торговать Русью? Сговаривать ежели не с Тохтамышем, дак с еговыми детьми? Когда это окончит! Когда наконец Русь будет зависеть токмо от самой себя! А то все не хан, так Витовт! Взял, вишь, триста тысяч золотых... Не сам-один, с Ягайлой взяли! Сколь еще кто из них получит! Ягайло-то хоть и ленив, да хитер! Поди, и нынче думает, как бы двоюродника уморить, да Литву забрать под себя! А Софья все <батюшка да батюшка...> Надоело!
   Перевесясь через резные балясины ограды, Василий крикнул доезжачего.
   - На охоту, батюшко? - радостно отозвался тот. И когда Василий подтвердил кивком головы, заспешил упредить загонщиков, псарей и дружину.
   Не заходя в терема, переходами, спустился в нижние сени. Постельничего вызвал, потребовав принести дорожный охабень и зипун охотничий, зеленый. <Нож не забудь!> - крикнул. Все же сборы заняли время. Надо было переменить сапоги и порты, достать саадак* и колчан, рогатину, короткий охотничий меч, и когда уже вовсе был готов, и хорты в сворах, и дружина верхами сожидали его во дворе, показалась Софья, в туго застегнутом охотничьем зипуне, разом обтянувшем и означившем грудь, в рыжей лисьей шапке, в перстатых рукавицах, в короткой, до щиколоток, юбке, в какой удобно сидеть на лошади, и невысоких сапожках. Глянула победно: <И я с тобою!> - произнесла. Приняла охотничий нож и взлетела в седло подведенного ей аргамака.
   Василий закусил губу, давешняя почти старуха обернулась у него на глазах почти молодой женщиной. Она расправила княжеское корзно*, закрывавшее круп лошади, и крепче уселась в седло. Аргамак танцующею иноходью понес ее за ворота. И разрешения не спросила у мужа своего! Как встарь! С невольным восхищением Василий поглядел ей вслед и тронул коня.
   Все-таки, пока ехали подолом, пока проминовали посад, и псари вели на сворах повизгивающих от нетерпения хортов, не давая разбегаться по сторонам, а смерды, оставляя работу и вглядываясь из-под руки на княжескую охоту, провожали глазами дорогих коней в узорной сбруе и разряженных доезжачих и загонщиков, - все то время, не умеряя конской рыси, Василий думал о государственных делах, прикидывая, как ловчее замирить нижегородского князя, и как вновь обойти Витовта, не давши ему влезть в новогородские заботы.
   Но вот они выехали в осенние луга, но вот первый, еще не перелинявший косой рванулся из-под сенной копны, утекая от собак, что с воем и криком устремили следом, и он все забыл, отдаваясь бегу коня. Удивительное чувство возвращенной молодости охватывает, когда рвется под тобою дорогой конь, и летит земля, и со свистом склоняются травы, и там, впереди, под дружный перезвон собачьих голосов замаячит серая ли спина убегающего волка, или рыжий лисий хвост, или бурая щетина кабана, летящего с визгом со всех ног почти по воздуху, меж тем как псы, изгибаясь и окружая, все более нагоняют и нагоняют его. И тот незабвенный миг, когда, отбросив стремена и выпрямляясь в седле, падаешь в гущу рычащих и воющих собачьих тел и вонзаешь охотничий нож в тугую плоть загнанного зверя...
   А потом - потом все остальное доделывают доезжачие и псари. Оттаскивают от туши скулящих псов, связывают лапы зверя и подымают тушу на пружинящей жерди, которую понесут холопы на плечах либо укрепят в ременной беседке меж двух конских спин, дабы так довезти до дому. Мелкую дичь, и даже пушистую рыжую лису, лесную красавицу, укрепят на седле, чтобы видно было, что охотник не пустой возвращается с поля. И, конечно, по чарке хмельного подносят загонщикам, доезжачим и псарям, а те порою и <Славу> споют господину. И тут хмурое до того небо раскроет глубокую осеннюю синеву и солнечным золотом обрызнет пестроцветные пажити и оранжевое великолепие осенних рощ. А воздух! Несравнимый ни с чем воздух осени! Где и запах вянущих трав, и аромат хвои, и грибная прель, и пьянящий душу запах далеких земель, сказочных стран, распростертых там, за морями, за лесами, за краем неба, по которому текут волнистые облака, да с далеким трубным криком тянут и тянут на юг вереницы гусиных и журавлиных стай, пролетают лебеди, сказочные птицы темных преданий далекой, чудской еще, языческой старины... И хочется туда, за окоем, в земли незнаемые, подалее от споров и ссор, от княжеских усобиц и боярской спеси, от всего того, что мельчит и принижает то высокое, что дано нам Всевышним один-единственный раз, и имя которому - жизнь!
   По дороге домой, усталые и радостные, они ехали рядом, и Соня невзначай прошала: <Юрко все еще в Галиче?> Василий кивнул рассеянно и охмурел ликом. Повседневность, с ее суетой и заботами, вновь вступала в свои права.
   А во владычной книжарне в эту пору, лишь вдыхая временем прохладный ветер, врывающийся в отверстые окошка, да посматривая туда, где ходят люди, скрипят телеги, где возвращается с полеванья княжая охота, согласно скрипят перья. Старые и молодые писцы, склонясь над харатьями, переписывают полууставом речения великих мужей древности, готовят <Уставы>, <Октоихи>, <Минеи> и напрестольные <Евангелия> для вновь воздвигаемых церквей, и молодой отрок Сергей, младший сын Ивана Никитича Федорова, уже который раз чешет писалом у себя в голове, борясь с греческим текстом Дамаскина. Тихо. Сам Фотий обходит ряды писцов, заглядывая в работу, по временам делая замечания. Около Сергея останавливает с улыбкой, потом берет вощаницы, отбирает писало у отрока и чертит, выдавливая, несколько слов по-гречески. <Так! - говорит, кладя то и другое на столешню. - Ты не старайся передать каждое слово, но переводи смысл речения!> Юноша покрывается лихорадочным румянцем, лицо в бисеринках пота, руки дрожат. Он боится, что у него отберут работу, но Фотий успокаивает его мановением длани и движется далее, слегка улыбаясь. Отец этого юноши, дельный даньщик и храбрый воин. А сын будет толковым писцом и знатцом греческой молви. Покойный Киприан не зря приблизил юношу к себе!
   Фотий вздыхает. Ему ведомы княжеские заботы. Он уже принимал новогородского владыку Ивана, он такожде, как и Василий, обеспокоен тем, что творится в Орде и в Литве, но он уже никуда не собирается уезжать отсюда, - не отдавая себе отчета, полюбил, прикипел к этой земле и к ее людям, таким разным и таким еще юным и живым!
   Глава 41
   И снова Василий сидит в юрте у своего тестя (а когда-то своего дружинника!) Керима, и тот не знает, как принять, как угостить дорогого гостя, сейчас ставшего киличеем у самого московского великого князя. Керим не очень понимает, какую должность занимает его бывший командир, да и не хочет понимать! Он доволен, весел. Едят жареную на вертеле баранину, пьют кумыс. Керим расспрашивает, как дочь, радуется рождению внука, горюет, что <Васка> не приехал с женою и сыном на погляд, но понимает, что тот служилый человек и приехал по посольскому делу.
   К дастархану собралась вся семья и ближники. Женщины выглядывают из-за мужских спин, всем охота поглядеть на дорогого гостя. Расспрашивают, как там Кевсарья? Не скучает ли среди чужих, да выучилась ли баять по-русски? Вопросов море. Василий уже роздал подарки родне, уже посетовали слегка на новый переворот в Орде, промолчали про Едигея - то не для праздных ушей. Одно только спрошено: жив? Цел? В Хорезме? Темир-хан затеял войну с Едигеем, и мало кто верит, что он одолеет в этой войне. Ну и ладно! Ханы меняются в Орде так быстро, что не запомнишь и имен. Давеча набегал Зелени-Салтан, отогнал стада, пограбил кочевья на Дону - обошлось. Керим выпил русского меда, у него кружится голова, он дурашливо усмехается, обнимает Василия:
   - Бери Юлдуз! Сестра Кевсарьи, бери! Будут сестры, не будет споров в семье!
   - У нас так нельзя! - вздыхает Василий. - По нашей вере - одна жена!
   - Плохой вера! Две жены помогать один другой! - Керим путает русские и татарские слова, крутит головой: - Русский поп - жадный поп! Две жены: одна варит шурпу, вторая нянчит детей! Бери две сестры! Бери Юлдуз! Отдаю!
   - Нельзя, Керим! И веру нашу не ругай, обижаешь меня!
   - Я тебя, сотник, не обидел! - Керим спьяну лезет в спор. - Я всегда знал, ты носишь на шее крест, и никому не говорил! Вот! Я твоего Бога не обидел!
   Василий, успокаивая, кладет ему руку на плечо:
   - Утихни, Керим! - говорит мягко и строго. И Керим стихает, плачет, утирая слезы:
   - Кевсарью не привез, вот! Хотел внука посмотреть! Когда теперь привезешь?
   Тут уж и все начинают утешать Керима. Василий вновь наливает ему хмельного меда: скорей уснет! Мед - Лутонин подарок. Здесь, в Орде, такой напиток пьют только эмиры, да и то не все.
   Звучит курай, гости слушают, Керим пробует подпеть музыканту, но не попадает в лад, голова падает на грудь, засыпает...
   Василий остается ночевать в юрте, ложится рядом с Керимом. Глубокою ночью чувствует на своей щеке осторожное прикосновение прохладных девичьих пальцев: Юлдуз! Он берет ее узкую ладонь, подносит к лицу, целует. Говорит тихо, по-татарски: <Нельзя, Юлдуз! Не можно. Наша вера не велит!> - <Так возьми!> - тихим, жарким шепотом возражает она. - <Нельзя!> - Василий слегка отталкивает девушку от себя. - <Спи!> А самому жаль. Эх, остался бы в Орде, жил бы в юрте с двумя женами, сестрами... И никогда не увидеть Лутоню? Нет! От Родины, как от судьбы, не уйти!
   Он еще слушает, ему кажется, что отвергнутая Юлдуз плачет, и он едва удерживается, чтобы не позвать ее к себе, но не можно. Как привезти на Русь? Как объяснить всем родичам, сябрам, соседям да и попу, да и своему боярину, наконец... Никак не объяснишь! Семейные навычаи - самые строгие у любого племени, у любого языка. Можно то, что можно, что разрешено традицией, исключений не бывает. Не венчают с двумя, что на Руси, что в латинах! Он долго думает, вздыхает, - наконец, поворачивается в кошмах лицом к Кериму и засыпает все с тем же смутным сожалением и думой об отвергнутой им девушке.
   * * *
   Василий выходил из ворот русского подворья, когда послышался приближающийся издалека шум, подобный шуму крупного ливня, барабанящего по листве дерев. Но здесь, в Орде? Впрочем, очень скоро понял, что это топот конницы, и не тот топот, когда гонят табун лошадей, а злой, настойчивый, частый и, уже не обманываясь, побежал вдоль прутяной изгорожи, за которой волновалось плотно сбитое стадо овец, пригнанных на продажу, ища, где спрятаться? Ибо уже понял все, и даже прикинул, кто! Наверняка Зелени-Салтан! (Как и оказалось впоследствии.) Дело решали мгновения: перемахнуть через изгородь, упасть на землю, хоронясь среди овец, затылком слушая нахлынувший ливень, посвист, ржанье и гортанные крики воинов. Он змеей отползал все далее и далее, ища, как бы приблизить к русскому подворью? Эти ведь не будут и спрашивать, а попросту смахнут голову с плеч! Пришлось попетлять по заулкам, поминутно слыша шум битвы, лязг оружия и жуткие крики убиваемых. <Уцелел ли Керим?> - одна была мысль, и ради того, чтобы узнать судьбу друга, до вечера вплоть совался Василий туда и сюда, перебегал, прячась за дувалами, сжимая саблю в мокрой напряженной руке. Без коня, без сотни воинов за спиной чувствовал себя Василий словно раздетый. Подворье, куда он добрался-таки к вечеру, было разорено. Ханский двор разорен тоже. Тут ему попался встречь какой-то невероятно тощий оборванец, старик, заросший бородою от глаз до пояса, в каких-то пахнущих могилой ремках и, узнав русского, почти пал перед ним на колени: <Спаси! Из ямы сбежал! Третий год!> То был, как потом выяснил Василий, двинский воевода Анфал Никитин. Взятый в полон, он год просидел в земляной яме, потом его зачем-то прислали в Казань, из Казани в Сарай, но и тут ему светила та же земляная тюрьма. Он несколько раз пытался бежать. Ловили, били. С каждым разом становило только хуже. До сих пор помнит, как к нему проник один из верных сподвижников, Васек Ноздря. Позвал: <Воевода!> Ползком долез до ямы, хриплым шепотом повестил: <Ночью придем тя свободить!> Ох, как ждал он, Анфал, этой ночи! Как надеялся на Васька Ноздрю! Но все пошло не так, и только донесся короткий шум свалки. А утром его подняли из ямы, провели, показавши три трупа с отверстым взором, и в крайнем узрел он Васю Ноздрю. <Узнаешь?> - вопросили. Почто постиг, что надо отвергнуть (и тем спас себе голову), помавал отрицательно головою: <Нет! - высказал. - Може, и встречал когда! Многих видал, не упомнишь враз-то!>
   - Не он приходил повестить, что тебя вытащат отсель?
   - А собирались? - ответил вопросом на вопрос. - Собирались, говорю?! - повторил. - Ети-то? - И еще раз глянул. Мертв был Васек, и мысленно покаяв пред ним за отречение, отверг: - Не ведаю таких! Брешете, псы, убили кого, а меня овиноватить хотите! - отвернулся. Без сопротивления дал вновь опустить себя в яму...
   Нынче, когда сбежали сторожа, ему удалось выцарапаться из ямы по случайно свалившейся туда жерди, камнем сбить кандалы с ног и бежать, но куда? За время своего сидения он жутко исхудал, поседел, борода отросла до пояса, седые волосы в колтунах лежали по плечам, покрытые какою-то склизкою празеленью. Глаза в темных полукружьях запавших глазниц смотрели безумно, во рту недоставало многих зубов, скрюченные пальцы рук казались когтями ворона, и кабы не прежнее, железное здоровье, не выдержал бы двинский боярин долгой подземельной муки, отдал Богу душу. Да и нынче бы погиб, кабы не Василий, сперва ужаснувшийся виду беглеца, а потом почуявший острую жалость к нему. С зарубленного татарского кметя сняли халат, в калите нашелся кусок хлеба, который Анфал, у коего из десен сочилась кровь, принялся не жевать, а сосать. Не зная, что делать со стариком (Анфал казался старше своего возраста лет на двадцать), Василий отвел его к торговым рядам, спрятал в погреб, обещавши забрать, когда выяснит судьбу своего родича.
   - Ты меня не кинь! - обреченно попросил Анфал. - Ратник, ты не сидел три года в земляной тюрьме, в яме, где кал, постоянная вонь, которую уже перестаешь чуять, где белые вши, где ты постепенно слепнешь, где у тебя уходят силы, где только ненависть помогает тебе жить, ненависть и надежда на отмщение! Меня предали! И предал, как я понял, сидя в яме, мой друг, соратник, кто-то из друзей... Ты этого не поймешь, хотя и повидал многое! - и такая просквозила мольба в его голосе, что Василий аж поперхнулся: <Не брошу! - отмолвил. - Но и ты не уходи!> - прибавил строго.
   Ночью-таки Василий сумел выбраться к знакомым юртам, и по тревожному шороху понял, что народ тут есть. Нашел и Керима, израненного (чудом выбрался из сечи и дополз домой), ограбленного, весь скот и кони были угнаны, нашел плачущую тещу, но не нашел дочери - Юлдуз захватили и свели Зелени-Салтановы кмети. Услышав про это, Василий сжал зубы. Ну нет! Мрачно пообещал в пустоту. Он едва не забыл про спасенного им старика. Но опомнился, разыскал, отвел на русское подворье, наказав тамошним, кто уцелел, укрыть и сберечь пленника: <Русский он! Три года в яме сидел!> высказал на прощанье.
   К вечеру резня стала утихать. Отрубленную голову хана Темира носили по стану, показывая всем, кто желал смотреть. В ханской юрте-дворце уселся сын Тохтамыша - Джелаль эд-Дин (Зелени-Салтан), друг Витовта, и уже потому враг русичей и Москвы. Соваться туда, в гнездо победителя, было сейчас смертельно опасно, и Василий начал обходить все места, где содержался полон, с коим пока не ведали, что делать: продавать своих же татаринов бесерменам или латинам было соромно.
   Юлдуз он нашел только к утру, и то по счастливой случайности, четырежды изнасилованную и ограбленную, без шаровар, в одной рваной, замаранной кровью рубахе, без золотых украшений в ушах, вырванных едва ли не с мясом, без чувяков, сорванных с нее одним из насильников. Она сидела в овечьем загоне, в толпе таких же, как она, ограбленных и понасиленных женщин и девушек, и Василий прошел бы мимо, так и не узнав, кабы она не заплакала. По голосу признал, а там и узрел, уже зарассветливало. Выменял ее тут же на красивый кинжал, снятый с убитого воина, и повел с собою, накинув на худенькие дрожащие плечи свой верхний зипун. Юлдуз шла, низко опустив голову, и только уже за городом, глянув на Василия заплаканными огромными глазами, спросила: <Ты больше не полюбишь меня, да? Такую?> У Василия, как когда-то в молодости, защипало в глазах. Он молча прижал к себе ее вздрагивающее худенькое тело с острыми холмиками грудей, и так они постояли молча минуты две. Потом бережно поцеловал в мягкие, готовно подставленные губы, выговорив возможно строже:
   - Пошли! Отец ранен, будешь ухаживать за ним!
   Она кивнула, ничего не ответив, и поплелась, опять свесив голову, заранее стыдясь того, как она посмотрит теперь в глаза родителям? Навстречу попались двое Джелаль эд-Диновых кметей, крикнули, глумясь: <Поделись добычей, батыр!> Василий подошел к ним, сжимая саблю, и такая ненависть просквозила в его глазах, что те, вглядясь, отпрянули посторонь. <Блажной! Очень надо!> - еще что-то кричали ему вслед, но он шел, не оборачиваясь, а испуганная Юлдуз семенила рядом, цепляясь за его рукав.
   Приведя девушку домой и немногословно изъяснив о случившемся, Василий помог собрать кое-какой разбежавшийся скот; нашли даже одного коня, помог поправить юрту (новый хан уже наводил порядок, прекращая грабежи и освобождая полон). Словом, Василий возился целый день, тем паче что Керим лежал тяжко израненный и не то что встать, даже пошевелиться не мог. Только уж к вечеру, чуток оклемавши, рассказал, как было дело. Как ему, по несчастью, довелось в тот день стоять в охране дворца, как они рубились до последнего и, сложив оружие, начали разбегаться, только когда из ханского дворца вынесли, показав им, отрубленную голову Темира.
   Юлдуз пряталась в юрте, как израненный зверек, и даже не показывалась отцу - стыдно было! Василий помыслил даже - не взять ли ее с собою? Но, представив, что будет, только махнул рукой. Керим на прощание высказал только: <Рад, что хоть Кевсарья... - не договорил, слабо махнул рукой. Иди! Хотел тебе ее... А теперь иди! Заходи, сотник, коли приедешь, коли жив буду...>
   Василий нагнулся и поцеловал друга, по-русски, трижды, крест-накрест: <Живи, Керим! - сказал. - Не последняя етая наша беда! И Юлдуз береги, хорошая она у тебя...> И тоже не договорил, махнул рукою.
   Старик на подворье смирно ждал Василия, и когда стали собираться с купеческим караваном владимирских русичей, показал, на сборах, что он еще в силах, и Василий даже усомнился в своей первоначальной оценке возраста беглеца. Волосы и бороду Анфал отрезал ножом еще в дороге, и впрямь помолодел, тем паче что и отъелся несколько на горячей каше да щах, которые ел с особою жадностью: все долгие годы заключения пропитывался одною сухомятью.
   Уже на расставании, под Владимиром, спасённый пленник, стиснув руку Василия, выговорил:
   - Анфал я, Никитин! Може, слыхал? С Вятки! А сам с Двины! Боярин был! - он усмехнулся криво, обнажив неровную преграду желтых зубов с дырами там и сям. Лик его был все еще диковат, но уже не так страшен, как поначалу, и кости начали помаленьку обрастать мясом.
   - Тот самый Анфал?! - воскликнул Василий, вспомнив-таки наконец рассказы про легендарного двинского воеводу. - Ишь, укатало мужика! приужахнулся Василий, глядя в этот костистый лик, на эти темные руки с бугристыми, скорее когтями, чем ногтями... И ведь жив! Что его ожидает на Вятке? Сказать, что нынче и там московская власть? Нет, не стоит, пущай сам уведает о том, а не через меня!
   Расстались. И больше Василий не встречал Анфала. И только много позже услышал о смерти двинянина.
   Глава 42
   Восьмого декабря Василий Михалыч Кашинский, брат тверского великого князя Ивана, был в своем селе Стражкове на вечерне и пел в хоре (навычай, заповеданный еще великим Михайлой Ярославичем в начале прошлого столетия: - святой князь сам пел в созданном им церковном хоре, - все не кончался и не кончался в Тверской земле). Выйдя из церкви, на темном зимнем небе, усеянном каплями звезд, он узрел чудо: среди звезд явился, идущий от Востока к Западу, к озеру, светясь, аки заря, змей, велик и страшен. Служба прервалась. Все выбежали из церкви без шапок на мороз. Светящийся змей был виден на небе около часу, потом все окончило. Видеть звездного змея всегда не к добру! Тем же летом братья Михайловичи рассорились снова, и не последнее значение для ссоры имели перемены в Орде.
   Несчастная судьба Тверской земли среди прочего заключалась еще и в том, что кашинский князь всегда, в конце концов, рассоривал с тверским, своим ближайшим родичем. Это продолжалось при всех кашинских Василиях, продолжалось и при Михаиле Александровиче, и теперь при его сыновьях. Так что казалось, какой-то рок живет в самом владении Кашинским уделом и нудит сидящего тут князя обязательно которовать с Тверью. Перемена в Орде могла сказаться на судьбе тверского княжеского дома самым гибельным образом. Если бы возродилось старинное нелюбие ордынцев к тверскому князю, то те могли вмешаться в вечный спор тверского князя с кашинским, и что воспоследовало бы с того, что похотел бы содеять Зелени-Салтан, - было неведомо.
   Иван Михалыч содеял все, что мог. Сын Александр не даром был им послан к Витовту в Киев, и там <приял великую честь> от Витовта. Приходило искать союзников, и чтобы не потерять Кашин, и чтобы не потерять само Тверское княжество, которое очень и очень могло тогда отойти к Москве. Иван Михайлыч, взъярясь, решился на отчаянную меру, повелевши в самом конце июня <поймать> брата Василия на миру. Схваченного Василия повезли на Новый Городок. Но на Переволоке, по дороге, когда сошли с коней отдохнуть и напиться воды, князь вскочил в седло, в одном терлике, без шапки и верхнего платья, перебрел Тьмаку и погнал раменьем и лесом, уходя от погони. Нашелся людин, скрывший у себя беглого князя Василия и ушедший вместе с ним к Москве. В Тверь меж тем пожаловал от Зелени-Салтана <посол лют>, вызывая тверского князя на суд в Орду. Иван Михалыч тогда, упреждая ханский суд, заключил союз с Витовтом, надеясь, что уж тот-то удержит Зелени-Салтана от нового Щелканова разоренья Тверского княжества! Сам Иван Михалыч помчался в Орду, к хану, и Василию Дмитричу ничего не оставалось делать, как, собрав богатые поминки и дары, в августе отправиться туда же.
   Год был трудным. Стояла меженина*, сухмень. В Нижнем кадь ржи на рынке доходила до сорока четырех алтын старыми деньгами, в Новом Городе, где только-только перешли на западную монету, разом обесценились деньги, и пришлось горько пожалеть о привычных кунах и гривнах - весовом серебре, мало подверженном скачкам рыночных цен.
   В засуху особенно трудно бывает собирать налоги. Стон стоял по деревням. И все-таки это было лучше, лучше откупиться, чем накликать себе на голову новый татарский набег. От Едигеева нахожденья еще не опомнились!
   С Васильем Дмитричем в Орду отправлялись бояре. Ехали Иван Дмитрич Всеволожский, Федор Морозов, Иван Кошкин со слугами, челядью, дружиной, приставшими к княжескому каравану купеческими ватагами - сотни людей, среди которых находился и Василий Услюмов, прихвативший в этот поход Лутонина сына Услюма и молодую жену Кевсарью-Агашу с дитем, - благо ехали водой, не горой - чтобы как-то порадовать ордынского приятеля.
   Туда же в Орду, в Сарай, устремились и нижегородские князья Борисовичи, пожалованные Зелени-Салтаном своею Нижегородскою отчиной: не хотел Тохтамышев сын и союзник Витовта услужать московскому великому князю! <Каждый да держит отчину свою>, - было сказано враждующим русским князьям, и дело Москвы, дело собирания русских земель, опять отчаянно зависло в воздухе.
   Вечером, после ханского приема, сидели у себя на подворье. Усталый князь Василий гневал на хана, хотя и понимал, что гневать было глупо. Да, Джелаль эд-Дин - враг Идигу, но отнюдь не друг ему, Василию. Скорее друг Витовту, как и его отец, Тохтамыш. Оставалось надеяться... Да! Темная мысль, поворачиваясь в голове, яснела все более: Керим Берды! Брат и соперник Джелаль эд-Дина!
   Сидели вчетвером: князь, Иван Кошкин, Иван Дмитрич Всеволожский, коего пригласили уже потому, что в делах, требующих извилистых действий, мог подать дельный совет, к тому же татарский язык Иван Всеволожский начал учить еще в прежний приезд в Орду (смолянину легко давались языки!) и теперь уже прилично толмачил по-татарски. Вызван был и Василий Услюмов, единственный из киличеев, кому Иван Кошкин, по слову покойного родителя, мог довериться полностью, и ведал, что тот не предаст. И хотя Иван Всеволожский был себе на уме и вряд ли питал любовь к Ивану Кошкину, хотя каждый из них, служа князю, не забывал и свою корысть, но нынешнее дело, от которого зависела сама судьба земли, связывало их накрепко, заставляло помогать друг другу и князю.