Страница:
Итак, сидели вчетвером. Морозов отсутствовал, объезжал эмиров, уряжал с дарами, следил за братьями Борисовичами, не сблодили бы чего тут, в Орде. Да и не годился Федор Морозов на такие-то дела, о коих шла речь.
Тесная боковуша в невеликой избе русского подворья. Слуги удалены, подслушивать (проверили!) некому и неможно. Иван Всеволожский сам обошел хоромину, постоял у двери и окна. И никто из председящих тому не усмехнул. Василий сам расспросил киличея, кто да что. Прослышав про Федоровых (вспомнил своего послужильца!), удоволенно покивал головой:
- Даньщиком, баешь, у Фотия? Ну, и тогда был, при Киприане... А ты сам? Служил Тохтамышу?
- Я и Железному хромцу служил, да утек... Кому я, как литвины меня продали, не служил только! Был в подручных у греческого изографа Феофана, на Пьяне был, там меня и забрали второй-то раз, в Хорезме сидел в плену...
- Ургенч?! - перебил Иван Всеволожский, остро взглядывая на киличея.
- И там был. Где ныне Идигу сидит! - отмолвил Василий.
- Не предашь Русь? - высказал-таки Василий Дмитрич. Киличей только глянул на него укоризненно, смолчал.
- Прости на худом слове! - повинился князь. - Мы, ить...
- Ведаю! - обрезал Василий Услюмов, не давши князю договорить. Друга моего тутошнего и родича, почитай, едва не убили, дочь понасилили, ограбили донага. Того николи не прощу. Да и родитель... Трусом был ихний великий Тохтамыш! И пакостником! Грабил токмо. А сей сын весь в отца.
- Прости, Василий! - подал голос Иван Кошкин. - Созвали тебя на совет, стало - верим.
Они опять помолчали, все четверо: два Ивана и два Василия, князь и ратник страшились начать, и наконец Кошкин первый разлепил уста.
- Сумеешь повестить Едигеевым любезникам, ну и... самому Идигу, коли...
- Сумею! - просто отмолвил Василий. - Дружка своего навещу, а там и соберем по человеку... Сотников нать, которые недовольны. Амиров ты сам уж... Да вот, хошь с Иваном Дмитричем! Кого нать - подскажу!
Василий Дмитрич молчал, слушал, смотрел, как зримо начинает раскручиваться перед ним и с ним заговор против нынешнего хана Большой Орды, ставленного тестем, Витовтом, и заговор в пользу вчерашнего врага Руси, Едигея, ставшего, неволею, ныне союзником Москвы. Заговор! А что было делать? Дело всей Руси зависло тут, и могло повернуть в любую сторону. Ибо самое страшное и поднесь была не Орда, и даже не Литва, не Польша, не рыцари сами по себе, - самое страшное для Руси был союз латинского Запада с бесерменами Востока, тот союз, который едва не удалось организовать Мамаю. (И что содеялось бы, приди Ягайло на Куликово поле?) Тот союз, который хитрый Запад пытался создать, посылая послов за послами в Каракарум, на Волгу, в Самарканд к Тимуру, и теперь - в Большую Орду.
Витовт, разбитый Едигеем, мыслит теперь через Тохтамышевых потомков добиться-таки своего, а Едигей? Понял ли наконец, что Витовт ему не союзник, что, погромивши русский улус, он только расчистил дорогу своим недругам, тому же Джелаль эд-Дину?! Что в Орде, в нынешней рассыпающейся Орде, где каждый оглан хочет быть ханом, единственно твердое для него русский улус? И великий князь Московский в борьбе за Нижний Новгород мыслит свергнуть Джелаль эд-Дина и посадить на ордынский престол его брата, Керим Берды, и ждет, что старый Идигу поддержит его притязания! А согласен ли старый Идигу на подобный обмен? Хотя его ставленник, Темир-Салтан, сам пошел против Идигу, заставив его бежать в Хорезм! Кто же ныне является действительным хозяином Большой Орды? Уже не Идигу? А тогда Витовт? Но ежели Витовт - это смерть. Русь оказывается в кольце, а там отпадают Новгород Великий, за ним Псков, и торговый путь, серебряная река, текущая от Новгорода Великого до Нижнего Новгорода, река, питающая московского володетеля, иссякает, и кончается все...
Или ты еще в силах, старый Идигу, спасший Русь на Ворскле и разгромивший ее пять лет назад, вновь спасти свой русский улус, сокрушив Джелаль эд-Дина, этого Витовтова ставленника?
- Серебро я дам! - говорит Василий Дмитрич. - Дам, сколько надобно. Не хватит - займем у купцов.
* * *
Василий Услюмов нашел Керима все еще недужным и в нищете. Ордынские родичи Василия едва только не голодали.
Сидели в юрте за скудным дастарханом, толковали о делах, с оглядом о Идигу, который, слышно, отай собирал своих доброхотов в Орде, осторожно - о жестоко-своенравном Джелаль эд-Дине (Зелени-Салтане).
- Где Пулад?
- Служит хану! - коротко отвечает Керим, и в голосе ни осуждения, ни горечи, просто повестил об удачливом соратнике (я вот не служу, не удалось, а он - служит) и молчит. Пьет монгольский зеленый с молоком и жиром, слегка солоноватый чай.
- Не ушел в Ургенч? - не столько спрашивая, сколько утверждая, говорит Василий, и тоже молчит, и много после прошает: - Придет?
Керим подымает на бывшего сотника нарочито безразличный взгляд. Опрокидывает пустую чашку донышком кверху. Отвечает коротко: <Ты позовешь - придет>. - О деле больше ни слова. Только молча глянут в глаза один другому, да Василий пробормочет вполгласа:
- Русский князь дает серебро!
Керим склоняет голову, как о само собой разумеющемся.
- Пуладу можно верить? - вопрошает Василий, когда уже выпит чай. На Востоке в разговорах о серьезных вещах никогда не торопятся.
Юлдуз не было. Керим сумел отдать ее третьей женой в богатую юрту старого юзбаши, ныне откочевавшего к Аралу, и, опять же по слухам, в Ургенч, к самому Идигу. Повспоминали, поплакали.
Бабы наперебой тискали <татарчонка> - как завели прозывать на Руси Васильева сына. Кевсарья-Агаша ходила счастливая. Василий, отчаянно торгуясь, купил-таки тестю, выпросив деньги у Кошкина, на рынке жеребую кобылу и два десятка овец, на развод. Больше пока не мог. Хоть и ценил Иван Кошкин нового русского киличея своего и доверял ему паче других, но мог лишь за дело платить. А дела пока не было, а нынешняя скудота задела и его посольские доходы.
Меж тем Лутонин младший отпрыск, названный по деду Услюмом, - ражий мужик, на двадцать седьмом году, красавец, кровь с молоком, успевший уже и жениться, и двоих детей сотворить, - был наверху счастья. После лесной глухомани шумная Москва, еще более шумный разноязыкий Нижний, плосколицые кочевники, невиданные доселе верблюды, огромные стада скота, роскошь глазури, покрывавшей ханские дворцы, юрты, всадники в остроконечных шапках, на мохнатых двужильных степных лошадях, горцы в оружии, отделанном серебром, - все было внове, все привлекало взор. Похудел, почернел, многажды обгорал на солнце, восторженными глазами озирал людское скопище, и Василий радовался счастью племянника, и тихо грустил, как давно это было, когда и ему так вот, внове и ярко, бросались в очи чудеса иных земель! И как теперь подчас долили его и усталь, и пыль, и натужные старания бедного Керима и ему подобных выбраться из нищеты, поправить свои рассыпающиеся хозяйства...
- Хочешь, возьму тебя на Русь, Керим? - спросил как-то Василий своего бывшего нукера. Тот глянул увлажненными глазами, свесил голову:
- Спасибо, сотник! А только кому я такой нужен? Хворый - не воин. Да уже и стар! И русской работы я не разумею, все одно. И вера не та! Тут хоть дочери когда навестят, да вот сынишка растет, последыш, тоже назвали Керимом, в отца, так и зовем теперь - молодой Керим и старый Керим! - Он поерошил черную головенку прильнувшего к нему худенького большеглазого мальчишки в латанном-перелатанном полосатом халате и кожаных ичигах на босу ногу. И Василий поскорей отвел глаза, так жаль стало этого татарчонка, который, когда и ежели вырастет, уже не узрит его, Василия, и станет ходить в походы на Русь за полоном, и зорить, и сиротить таких же, как он теперь, только русоголовых отроча-русичей.
Зелени-Салтан был страшен и непредставим, как и его отец, великий Тохтамыш. В Орде покойного Тохтамыша упорно считали великим, связывая с этим несостоявшимся Батыем мечту о древней державе Чингизидов,* мечту, изменившую им всем и уже невосстановимую в нынешней суете и которах, степную мечту. С Зелени-Салтаном надо было кончать, и поскорей!
На несколько дней, пока творились посольские дела, Василий оставил Кевсарью-Агашу у отца с матерью. Очень той хотелось повидать Юлдуз, но так и не смогла, так и расстались, не повидавшись, зато <татарчонок> - сын, которого с трудом оторвали от тещи, обливавшейся слезами на расставании, очаровал всех. Он уже бойко произносил выученные им татарские слова. <Толмачом растет! - посмеиваясь, говорил Василий. - Гляди, Керим, опосле меня будет к вам в гости наезжать!>
С Пуладом и еще с тремя сотниками удалось встретиться, наконец. Собрались в юрте Керима. Сидели на кошмах, скрестив ноги, пили кумыс. Выяснилось, что Джелаль эд-Дином недовольны многие, и также многие ждут Идигу. Следовало навестить и известить этих <многих>, а тем часом прояснело, что и беки недовольны самоуправством этого Тохтамышева сына, всерьез поверившего в свою исключительность. Даже те, кто привел его к власти, начинали роптать. От наследника великого Тохтамыша ждали даров и наград, ждали послаблений своему самоуправству и не желали терпеть самоуправств поставленного ими нового хана. Повторялось все то, что и предвидел (всегда предвидел!) мудрый Идигу, и не хватало только единой воли, дабы совокупить недовольных и повести за собой.
К отъезду Василия Дмитрича Василий Услюмов и Иван Кошкин могли повестить ему, что все готово, что надобно только серебро, а Иван Всеволожский по пальцам перечислял эмиров и беков, кто, по его мнению, будет драться за Джелаль эд-Дина, кто против, и кто начнет выжидать, чем кончится очередная ордынская замятня.
С клевретами Идигу уже встречались, уже нашли общий язык, и теперь следовало вызывать Идигу, к которому намерил ехать вместе с Василием Услюмовым сам Всеволожский. Накануне Василий вызвал Услюма, Лутонина сына, спросил безразлично: <Поедешь в Хорезм, в Ургенч?> Тот аж подпрыгнул: <Вестимо, дядя!> - Василий бледно усмехнул: <Тогда собирайся враз и не говори никому о том!>
...Пустыня. Пыль. Изредка по окоему пронесется летучее стадо джейранов. Редкие юрты по дороге. Василий помогает парню, что еще не обык ездить верхом сутками, день за днем, и при этом отчаянно краснеет, и боится, что его отправят назад, но держится, храбрится, очень хочет угодить дяде и не ударить лицом в грязь!
Почему Василий забрал именно этого, младшего племянника, он и сам не знал толком. Верно, почуял в мужике ту каплю неуемности, которая не позволяет сидеть дома, в спокойной, извечно повторяемой смене работ и деревенских празднеств. Да, и семью создал, и детей нарожал, а как рад сейчас! Как горят глаза, хотя и изнемог, и пот заливает глаза, и порою худо становит от расплавленного диска солнца над самою головою, да и на что, навроде, тут смотреть? Пустыня! Кустики саксаула, ящерки, мгновенно исчезающие в песке, соленая вода в редких, пересыхающих озерах...
Боярин Иван Всеволожский сидит в седле прямо, <блюдет себя>, не позволяет расслабиться, и не поймешь - то ли ему все нипочем, то ли он на последнем пределе, но даже и тогда, умирая от жары и безводья, не забудет боярского, княжеского достоинства своего. И Василий, изредка бросая на него косые взгляды, думает, что невесть какой благостыни надобно ждать от этого ражего, по-княжески красивого мужа, который и в далекий Хорезм поехал не без тайного умысла какого: не хочет ли Кошкина передолить в ордынских делах? Иван Федорыч и нравен, и груб порою, а все как-то ближе этого вельможи, в котором так и не умерла смоленская княжеская спесь!
Немногие всадники рысят следом и посторонь. Давеча добыли джейрана, обжарили над дымным костром из саксаула и сухих кизяков, наелись свежатины. Вода в бурдюках кончается, а обещанного колодца все нет пустыня! Степной неоглядный простор, день за днем, и - наконец! Вдали желто-серые минареты над глиняной серо-желтой, под цвет песка, зубчатой стеною - Ургенч!
* * *
Джелаль эд-Дин был убит в сражении своим братом, Керим-Бердеем, который в гневе на Витовта, сев на ордынский стол, стал другом московского великого князя, упорного собирателя русских земель. Беки и простые ратники Джелаль эд-Дина перешли на сторону победителя. Нижегородские князья, получившие ярлык от свергнутого хана, остались ни с чем. Московская рать не пустила их дальше Засурья.
И кто мог предположить тогда, что всего через полвека с небольшим, Русь подымется к вершинам мировой славы и дерзко расширит свои рубежи, сплотившись наконец с Нижним и с Новгородом Великим, и властно остановит дальнейшее движение на Восток католических Польши и Литвы? И кто вспомнит, что это слепительное <завтра> слагалось из непрестанных усилий зачастую безымянных русичей, упорно помогавших своим князьям собирать землю страны!
Глава 43
- Вот, владыко, та грамота! Не она сама, противень. - Иван Никитич Федоров положил пергамен на аналой и отодвинулся.
- Чти! - тихо попросил Фотий келейника. Грамота удостоверяла, что Ягайло с Витовтом прошедшим летом подписали соглашение, подтверждающее права латинского духовенства в ущерб православному. По тому же соглашению панские привилегии признавались только за землевладельцами католиками, и дополнительно, запрещались браки католиков с православными.
- Мы точно собаки! - присовокупил Иван, отступая. Его дело было достать, привезти, а дальше - дело самого преосвященного.
- Князь ведает? - вопросил Фотий и понял, что вопросил зря. Князю повестить должен был он. Сам. И решив так, Фотий сразу помыслил о духовной подопечной своей - великой княгине Софье, Витовтовой дочери. Князь, - и княгиня тоже! - должны стоять на страже истинного православия, навычаев вселенской церкви Христовой, от которой нагло отступили католики, сотворив Папу едва ли не наместником Бога на земле. Уже и англяне высказываются против власти пап, которых нынче уже целых три, и все которуют друг с другом. Уже и в чехах идут споры о том, достойно ли причащать мирян одною просфорою, телом, но не кровью Христовой... А тут, в Литве, католики, нагло попирая все прежние соглашения, стремятся уничтожить истинную церковь Христову!
Скользом прошло сожаление о том, что в Московии нет высших школ, где готовили бы грамотных иерархов церковных, таких, как в Париже, в Болонье, даже в Чехии, в Праге, и от того - умаление веры и ересь стригольническая от того же!
- Ты ступай! - обратил Фотий хмурый и какой-то растерянный лик к Федорову. - Ступай... Вот тебе! - с запозданием вспомнив о том, протянул даньщику кошель с серебром. Тот принял, не чванясь. Дорога была трудна, дважды едва головы не потерял в путях. Выручили сметка и дорожные доброхоты. Грамоту достал виленский православный архимандрит, тоже рисковавший головою, хотя о соглашении ведали все, и решения литовского князя и польского короля уже стали законом в великом княжестве Литовском. Витовт, по слухам, уже собирал епископов, мысля поставить своего митрополита на Литву.
<Надо ехать в Царьград, надо говорить со святейшим патриархом!> думал меж тем Фотий. И сколько же подымется против него воплей, доносов, клевет! И от вдовых священников, отрешаемых от служб, и от привыкших к безделью синклитиков, и от землевладельцев, не желающих отдавать захваченное ими церковное имущество! Клеветники бежали в Чернигов, оттуда в Киев, добавляя Витовту куража и уверенности.
Сейчас Фотий опять почувствовал себя греком, инородцем и чужаком в этой стране, которую вчера еще почитал родной, второю родиной, и внутренне страшил предстоящего разговора с Василием: <Ведаю!> - скажет тот и... И ничего не сделает? А что он может содеять противу тестя?
- Ведаю! - сказал Василий Дмитрич, опуская грамоту на колени и глядя в лицо своему митрополиту обрезанным взором. - Но не ведаю, что вершить! Давеча князь Ярослав Владимирович отъехал в Литву! - повестил без выражения, как о грозе или снегопаде.
Сын Владимира Андреича волен был выбирать себе князя и сам Василий то и дело принимал литвинов в службу... Но когда отъезжают свои, бросая поместья и земли, места в Думе государевой, честь и почет... Так ли плохо стало на Москве? Или он, князь, не умеет привлечь и удоволить верных слуг? От отца не бежали! Впрочем, - кроме Ивана Вельяминова...
О поезде в Царьград решилось безо спору. Князь давал и провожатых, и снедь, и справу.
Иван Никитич готовил возы, завертки, гужи, упряжь, перековывал коней - единый дух паленого конского копыта после преследовал его даже за едой, - но кони были осмотрены, перекованы все. Готовилась справа, увязывались в торока дорогие церковные сосуды и облачения из византийского аксамита шелков и рытого бархата. До самого последнего мига не ведал Федоров, что владыка, вызвавший его к себе в верхний покой, не прикажет, как мог бы, нет, а именно попросит с незнакомо-беззащитным выражением обычно строгого лица: <Поедешь со мной? - и домолвил: - Я не приказываю, прошу! Нынче...>
- Ведаю! - прервал его Иван Никитич, и тоже не домолвил: оба подумали враз о Витовте.
Отправились в путь раннею весной еще непротаявшими дорогами, и уже миновали Брянск, и приближались к Чернигову, когда совершилась вся эта пакость. По наказу Витовта, - и ведь даже сам не явился великий литовский князь! - их окружила вооруженная толпа, и не литвинов, своих же, русичей! Отвертывая рожи - все же стыдновато было заворачивать поезд самого владыки, - велели от имени Витовта ехать назад, и тут же, в драку, начали незастенчиво грабить владычный обоз.
- Стервь! - кричал Иван, получив увесистый удар по скуле, от которого, чуял, начал заплывать правый глаз. - Кого грабите! Русичи, мать вашу! Католикам служите! Немцам! На самого владыку руку вздынули! На самого! Попомните, мужики, не на этом, так на том свете мало вам не будет!
- На том свете и поглядим! - усмехаясь, отвечал бритоголовый хохол с казацким чубом и серьгой в ухе. - Приказано, дак! Я свою службу сполняю, ты - свою!
- А Русь?
- Што Русь, - несколько смутясь, отвечал тот, потроша жилистыми руками возы. - Мы своего батьку поставим, и вся недолга! Ваш-то заворовалси больно! Из Киева, вишь, и серебро и золото на Москву переволок! Кормим вас, владимирцев, мать вашу! - он бессовестным, белым, бешеным взглядом глянул на Ивана, и Федоров, обезоруженный, отступил, понял, что тут ни стыда, ни разумения нет и не было. Дорвались!
- Оружие отдай! - вдруг вскрикнул он, вскипев, и вырвал у зазевавшегося хохла свою саблю. Вырвал и тут же обнажил клинок. Те прянули врозь, а свои, ратные, малою кучкою кинулись к Ивану, сгрудясь у него за спиной. Витовтовых холуев было раз в двадцать больше, но Иван в этот миг одного хотел: дорваться, и смахнуть голову тому, бритоголовому. Смахнуть не за этот грабеж, не за останов владычного поезда, смахнуть за измену самому дорогому, что есть в жизни, за измену Святой Руси!
Фотий сам кинулся впереймы. Утишил, остановил. Бритый хотел было вновь отобрать оружие у Ивана, но, глянув тому в глаза, вдруг понял что-то и отступил. (Ты же еще и трус! - подумалось Ивану. - Ну, да изменники завсегда трусы!)
Начался долгий спор. Те извлекли грамоту, подъехал какой-то боярин. (<Прятался! - сообразил Иван, - ждал, как повернет дело, тоже шухло вонючее! Куда и люди подевались в здешней Руси?>) В конце концов, ограбленного Фотия завернули назад, так и не пустив в Киев. Витовт, как стало ясно уже теперь, порешил разорвать митрополию надвое, поставив на Литву угодного себе иерарха.
Начались томительные пересылы, споры. Обиженные на Фотия синклитики и бояре слали отай доносы в Царьград. Клеветы теперь шли не только в Константинополь, но и самому великому князю Василию Дмитричу. Все, кого Фотий заставил вернуть церковное добро, все, кого за нестроение, лихоимство или безграмотность отстранил от службы, - все разом, как стая ворон, накинулись на преосвященного. Самому Фотию, спеша поссорить его с князем, слали доносы и жалобы на Василия Дмитрича, будто бы склонившегося к католической ереси. Витовт, получая грамоты и послания, где утверждалось в согласии с его волей, что от начала времен митрополиты сидели в Киеве, нынче же Фотий все оттоль перенес в Москву и дани емлет с литовских епархий, и то шлет все на Москву, и весь Киев, и всю землю пусту сотвори, тяжами пошлинами и данями великими и неудобь носимыми - победно усмехался. Нелепица громоздилась на нелепице, но Витовту только того и надобно было. Он спешно собрал православных епископов Литовской Руси: Исаака Черниговского, Феодосия Полоцкого, Дионисия Луцкого, Герасима Владимирского, Ивана Галичского, Севастьяна Смоленского, Харитона Холмского, Павла Червеньского, Евфимия Туровского и сам выступил перед ними:
- Слышаете ли, что творит Фотий митрополит? - квадратное лицо Витовта горело, багряный плащ, застегнутый драгою многоценною, византийской работы фибулой переливался золотом и вздрагивал при каждом взмахе рук. - Соборную церковь Киевскую, изначальный престол митрополитов всея Руси, славу и честь православия истощил и пограбил! Вся многоценная износит на Москву!
Епископы смирно сидели в высоких креслах и только изредка переглядывались: мол, из твоих бы уст да Богу в уши! А что ж ты тогда подписал, лонись, с Ягайлой грамоту противу православных иереев, что ж ты сам-то в католической вере?! - но молчали. А Витовт ораторствовал, сам почти веря в этот миг, что он стоит на защите истинного православия.
- Подобает вам, собором епископов, избрать и поставить митрополита в Киеве, да соблюдает старину, и стол митрополичий изначальный не рушится, и мы о сем без смущения и без печали будем!
Епископы молчали. По палате тек ропот. Слишком круто завернул Витовт Кейстутьевич! Да добро бы сам был в православии, как намекали ему не раз!
Все же добился своего напористый хозяин Литвы. Жалоба на самоуправство Фотия, на то, что митрополит разоряет киевскую кафедру, небрегает своим литовским стадом Христовым, а дани и сокровища переносит в Москву, - жалоба такая была написана и послана в Царьград с требованием поставить другого митрополита на Киев.
Но тут уперлась патриархия, вдосталь испуганная натиском католиков, при том, что в Риме дрались за престол одновременно трое пап и антипап: Иоанн XXIII, бывший пират Бальтазар Косса, Григорий XII - венецианец Анджело Коррер, занимавший до того должность патриарха Константинопольского, и Бенедикт XIII, испанец Педро де Луна. Папой считался Анджело Коррер, старик, приблизивший к восьмидесяти годам жизни. Собором кардиналов на его место был поставлен францисканец, родившийся на Крите, Петр Филарг, с именем Александра V. Но в 1410 году Александр V умер в Пизе, и на его место как раз и был избран Бальтазар Косса, поддержанный Сигизмундом.
Трое пап на престоле Святого Петра - это уже не влезало ни в какие ворота, и было решено в 1414 году созвать собор в Констанце для упорядочивания церковных дел. В этих условиях Риму было не до Константинополя, и православная патриархия могла действовать так, как считала нужным, то есть всячески сопротивляться разделению надвое Русской митрополии. Витовту было отказано.
Как раз в это время к нему прибыл новгородский посол Юрий Онцифорович для заключения вожделенного мира, и Витовт понял, что где-то должен уступить и отступить. Посол - знаменитый новгородский дипломат из старинного уважаемого боярского рода, был умен и тверд. Он добился разговора с Витовтом с глазу на глаз. Спор был об одном: Витовт давно уже требовал, чтобы новгородцы разверзли мир с немцами.
Витовт был не в самом роскошном своем одеянии и без короны, а Юрий Онцифорович, выпроставший из висячих рукавов темно-бархатного вотола белейшие рукава нижней рубахи, по зарукавьям отделанной золотым кружевом, в зеленых с жемчугом сапогах, с золотой цепью на шее, глядел западным герцогом, не меньше, и сидел гордо и прямо, хотя и сохраняя почтительность (Витовт позволил ему сесть).
- Рыцари разбиты! - говорил Юрий твердо. - Ежели бы не король Владислав, вы бы взяли с наворопа и Марьин городок, и с Орденом было бы покончено! (Новгородское цоканье едва проглядывало в окатистой речи посла.) А нам без мира с немцем нельзя, страдает торговля! На ней же стоит Великий Новгород! Почто тебе, князь, ослаблять нас и усиливать немцев? Мы согласны платить тебе дань, это немало! Свея не помога теперь, а и великий князь не уступит Нова Города, как он уступил Смоленск! Опять не скажу, како ты мыслишь о Фотии и о митрополии Киевской, но мы - православные, и строить немецки ропаты на нашей земле не позволим! Помысли, князь!
Витовт помыслил. С Новым Городом был заключен мир без расторжения того ряда новогородцев с немцами, и все силы свои литовский великий князь устремил на разрешение церковных дел. Как всякий неверующий, или маловерующий человек, Витовт, скорее, верил в приметы, боялся ворожбы и сглаза, но сила духовной убежденности была ему непонятна и чужда. Он полагал, что ежели православный митрополит будет у него под рукой, в Киеве, и следственно, в его власти, то все церковные споры решатся сами собой. Получивши отказ из Константинополя, Витовт взъярился: велел переписать все церковное добро, и земли, принадлежащие Фотию как главе церкви (самого Фотия вот тут-то и заворотил по пути в Царьград), роздал своим панам, совершив, таким образом, едва ли не первую экспроприацию церковных земель.
Тесная боковуша в невеликой избе русского подворья. Слуги удалены, подслушивать (проверили!) некому и неможно. Иван Всеволожский сам обошел хоромину, постоял у двери и окна. И никто из председящих тому не усмехнул. Василий сам расспросил киличея, кто да что. Прослышав про Федоровых (вспомнил своего послужильца!), удоволенно покивал головой:
- Даньщиком, баешь, у Фотия? Ну, и тогда был, при Киприане... А ты сам? Служил Тохтамышу?
- Я и Железному хромцу служил, да утек... Кому я, как литвины меня продали, не служил только! Был в подручных у греческого изографа Феофана, на Пьяне был, там меня и забрали второй-то раз, в Хорезме сидел в плену...
- Ургенч?! - перебил Иван Всеволожский, остро взглядывая на киличея.
- И там был. Где ныне Идигу сидит! - отмолвил Василий.
- Не предашь Русь? - высказал-таки Василий Дмитрич. Киличей только глянул на него укоризненно, смолчал.
- Прости на худом слове! - повинился князь. - Мы, ить...
- Ведаю! - обрезал Василий Услюмов, не давши князю договорить. Друга моего тутошнего и родича, почитай, едва не убили, дочь понасилили, ограбили донага. Того николи не прощу. Да и родитель... Трусом был ихний великий Тохтамыш! И пакостником! Грабил токмо. А сей сын весь в отца.
- Прости, Василий! - подал голос Иван Кошкин. - Созвали тебя на совет, стало - верим.
Они опять помолчали, все четверо: два Ивана и два Василия, князь и ратник страшились начать, и наконец Кошкин первый разлепил уста.
- Сумеешь повестить Едигеевым любезникам, ну и... самому Идигу, коли...
- Сумею! - просто отмолвил Василий. - Дружка своего навещу, а там и соберем по человеку... Сотников нать, которые недовольны. Амиров ты сам уж... Да вот, хошь с Иваном Дмитричем! Кого нать - подскажу!
Василий Дмитрич молчал, слушал, смотрел, как зримо начинает раскручиваться перед ним и с ним заговор против нынешнего хана Большой Орды, ставленного тестем, Витовтом, и заговор в пользу вчерашнего врага Руси, Едигея, ставшего, неволею, ныне союзником Москвы. Заговор! А что было делать? Дело всей Руси зависло тут, и могло повернуть в любую сторону. Ибо самое страшное и поднесь была не Орда, и даже не Литва, не Польша, не рыцари сами по себе, - самое страшное для Руси был союз латинского Запада с бесерменами Востока, тот союз, который едва не удалось организовать Мамаю. (И что содеялось бы, приди Ягайло на Куликово поле?) Тот союз, который хитрый Запад пытался создать, посылая послов за послами в Каракарум, на Волгу, в Самарканд к Тимуру, и теперь - в Большую Орду.
Витовт, разбитый Едигеем, мыслит теперь через Тохтамышевых потомков добиться-таки своего, а Едигей? Понял ли наконец, что Витовт ему не союзник, что, погромивши русский улус, он только расчистил дорогу своим недругам, тому же Джелаль эд-Дину?! Что в Орде, в нынешней рассыпающейся Орде, где каждый оглан хочет быть ханом, единственно твердое для него русский улус? И великий князь Московский в борьбе за Нижний Новгород мыслит свергнуть Джелаль эд-Дина и посадить на ордынский престол его брата, Керим Берды, и ждет, что старый Идигу поддержит его притязания! А согласен ли старый Идигу на подобный обмен? Хотя его ставленник, Темир-Салтан, сам пошел против Идигу, заставив его бежать в Хорезм! Кто же ныне является действительным хозяином Большой Орды? Уже не Идигу? А тогда Витовт? Но ежели Витовт - это смерть. Русь оказывается в кольце, а там отпадают Новгород Великий, за ним Псков, и торговый путь, серебряная река, текущая от Новгорода Великого до Нижнего Новгорода, река, питающая московского володетеля, иссякает, и кончается все...
Или ты еще в силах, старый Идигу, спасший Русь на Ворскле и разгромивший ее пять лет назад, вновь спасти свой русский улус, сокрушив Джелаль эд-Дина, этого Витовтова ставленника?
- Серебро я дам! - говорит Василий Дмитрич. - Дам, сколько надобно. Не хватит - займем у купцов.
* * *
Василий Услюмов нашел Керима все еще недужным и в нищете. Ордынские родичи Василия едва только не голодали.
Сидели в юрте за скудным дастарханом, толковали о делах, с оглядом о Идигу, который, слышно, отай собирал своих доброхотов в Орде, осторожно - о жестоко-своенравном Джелаль эд-Дине (Зелени-Салтане).
- Где Пулад?
- Служит хану! - коротко отвечает Керим, и в голосе ни осуждения, ни горечи, просто повестил об удачливом соратнике (я вот не служу, не удалось, а он - служит) и молчит. Пьет монгольский зеленый с молоком и жиром, слегка солоноватый чай.
- Не ушел в Ургенч? - не столько спрашивая, сколько утверждая, говорит Василий, и тоже молчит, и много после прошает: - Придет?
Керим подымает на бывшего сотника нарочито безразличный взгляд. Опрокидывает пустую чашку донышком кверху. Отвечает коротко: <Ты позовешь - придет>. - О деле больше ни слова. Только молча глянут в глаза один другому, да Василий пробормочет вполгласа:
- Русский князь дает серебро!
Керим склоняет голову, как о само собой разумеющемся.
- Пуладу можно верить? - вопрошает Василий, когда уже выпит чай. На Востоке в разговорах о серьезных вещах никогда не торопятся.
Юлдуз не было. Керим сумел отдать ее третьей женой в богатую юрту старого юзбаши, ныне откочевавшего к Аралу, и, опять же по слухам, в Ургенч, к самому Идигу. Повспоминали, поплакали.
Бабы наперебой тискали <татарчонка> - как завели прозывать на Руси Васильева сына. Кевсарья-Агаша ходила счастливая. Василий, отчаянно торгуясь, купил-таки тестю, выпросив деньги у Кошкина, на рынке жеребую кобылу и два десятка овец, на развод. Больше пока не мог. Хоть и ценил Иван Кошкин нового русского киличея своего и доверял ему паче других, но мог лишь за дело платить. А дела пока не было, а нынешняя скудота задела и его посольские доходы.
Меж тем Лутонин младший отпрыск, названный по деду Услюмом, - ражий мужик, на двадцать седьмом году, красавец, кровь с молоком, успевший уже и жениться, и двоих детей сотворить, - был наверху счастья. После лесной глухомани шумная Москва, еще более шумный разноязыкий Нижний, плосколицые кочевники, невиданные доселе верблюды, огромные стада скота, роскошь глазури, покрывавшей ханские дворцы, юрты, всадники в остроконечных шапках, на мохнатых двужильных степных лошадях, горцы в оружии, отделанном серебром, - все было внове, все привлекало взор. Похудел, почернел, многажды обгорал на солнце, восторженными глазами озирал людское скопище, и Василий радовался счастью племянника, и тихо грустил, как давно это было, когда и ему так вот, внове и ярко, бросались в очи чудеса иных земель! И как теперь подчас долили его и усталь, и пыль, и натужные старания бедного Керима и ему подобных выбраться из нищеты, поправить свои рассыпающиеся хозяйства...
- Хочешь, возьму тебя на Русь, Керим? - спросил как-то Василий своего бывшего нукера. Тот глянул увлажненными глазами, свесил голову:
- Спасибо, сотник! А только кому я такой нужен? Хворый - не воин. Да уже и стар! И русской работы я не разумею, все одно. И вера не та! Тут хоть дочери когда навестят, да вот сынишка растет, последыш, тоже назвали Керимом, в отца, так и зовем теперь - молодой Керим и старый Керим! - Он поерошил черную головенку прильнувшего к нему худенького большеглазого мальчишки в латанном-перелатанном полосатом халате и кожаных ичигах на босу ногу. И Василий поскорей отвел глаза, так жаль стало этого татарчонка, который, когда и ежели вырастет, уже не узрит его, Василия, и станет ходить в походы на Русь за полоном, и зорить, и сиротить таких же, как он теперь, только русоголовых отроча-русичей.
Зелени-Салтан был страшен и непредставим, как и его отец, великий Тохтамыш. В Орде покойного Тохтамыша упорно считали великим, связывая с этим несостоявшимся Батыем мечту о древней державе Чингизидов,* мечту, изменившую им всем и уже невосстановимую в нынешней суете и которах, степную мечту. С Зелени-Салтаном надо было кончать, и поскорей!
На несколько дней, пока творились посольские дела, Василий оставил Кевсарью-Агашу у отца с матерью. Очень той хотелось повидать Юлдуз, но так и не смогла, так и расстались, не повидавшись, зато <татарчонок> - сын, которого с трудом оторвали от тещи, обливавшейся слезами на расставании, очаровал всех. Он уже бойко произносил выученные им татарские слова. <Толмачом растет! - посмеиваясь, говорил Василий. - Гляди, Керим, опосле меня будет к вам в гости наезжать!>
С Пуладом и еще с тремя сотниками удалось встретиться, наконец. Собрались в юрте Керима. Сидели на кошмах, скрестив ноги, пили кумыс. Выяснилось, что Джелаль эд-Дином недовольны многие, и также многие ждут Идигу. Следовало навестить и известить этих <многих>, а тем часом прояснело, что и беки недовольны самоуправством этого Тохтамышева сына, всерьез поверившего в свою исключительность. Даже те, кто привел его к власти, начинали роптать. От наследника великого Тохтамыша ждали даров и наград, ждали послаблений своему самоуправству и не желали терпеть самоуправств поставленного ими нового хана. Повторялось все то, что и предвидел (всегда предвидел!) мудрый Идигу, и не хватало только единой воли, дабы совокупить недовольных и повести за собой.
К отъезду Василия Дмитрича Василий Услюмов и Иван Кошкин могли повестить ему, что все готово, что надобно только серебро, а Иван Всеволожский по пальцам перечислял эмиров и беков, кто, по его мнению, будет драться за Джелаль эд-Дина, кто против, и кто начнет выжидать, чем кончится очередная ордынская замятня.
С клевретами Идигу уже встречались, уже нашли общий язык, и теперь следовало вызывать Идигу, к которому намерил ехать вместе с Василием Услюмовым сам Всеволожский. Накануне Василий вызвал Услюма, Лутонина сына, спросил безразлично: <Поедешь в Хорезм, в Ургенч?> Тот аж подпрыгнул: <Вестимо, дядя!> - Василий бледно усмехнул: <Тогда собирайся враз и не говори никому о том!>
...Пустыня. Пыль. Изредка по окоему пронесется летучее стадо джейранов. Редкие юрты по дороге. Василий помогает парню, что еще не обык ездить верхом сутками, день за днем, и при этом отчаянно краснеет, и боится, что его отправят назад, но держится, храбрится, очень хочет угодить дяде и не ударить лицом в грязь!
Почему Василий забрал именно этого, младшего племянника, он и сам не знал толком. Верно, почуял в мужике ту каплю неуемности, которая не позволяет сидеть дома, в спокойной, извечно повторяемой смене работ и деревенских празднеств. Да, и семью создал, и детей нарожал, а как рад сейчас! Как горят глаза, хотя и изнемог, и пот заливает глаза, и порою худо становит от расплавленного диска солнца над самою головою, да и на что, навроде, тут смотреть? Пустыня! Кустики саксаула, ящерки, мгновенно исчезающие в песке, соленая вода в редких, пересыхающих озерах...
Боярин Иван Всеволожский сидит в седле прямо, <блюдет себя>, не позволяет расслабиться, и не поймешь - то ли ему все нипочем, то ли он на последнем пределе, но даже и тогда, умирая от жары и безводья, не забудет боярского, княжеского достоинства своего. И Василий, изредка бросая на него косые взгляды, думает, что невесть какой благостыни надобно ждать от этого ражего, по-княжески красивого мужа, который и в далекий Хорезм поехал не без тайного умысла какого: не хочет ли Кошкина передолить в ордынских делах? Иван Федорыч и нравен, и груб порою, а все как-то ближе этого вельможи, в котором так и не умерла смоленская княжеская спесь!
Немногие всадники рысят следом и посторонь. Давеча добыли джейрана, обжарили над дымным костром из саксаула и сухих кизяков, наелись свежатины. Вода в бурдюках кончается, а обещанного колодца все нет пустыня! Степной неоглядный простор, день за днем, и - наконец! Вдали желто-серые минареты над глиняной серо-желтой, под цвет песка, зубчатой стеною - Ургенч!
* * *
Джелаль эд-Дин был убит в сражении своим братом, Керим-Бердеем, который в гневе на Витовта, сев на ордынский стол, стал другом московского великого князя, упорного собирателя русских земель. Беки и простые ратники Джелаль эд-Дина перешли на сторону победителя. Нижегородские князья, получившие ярлык от свергнутого хана, остались ни с чем. Московская рать не пустила их дальше Засурья.
И кто мог предположить тогда, что всего через полвека с небольшим, Русь подымется к вершинам мировой славы и дерзко расширит свои рубежи, сплотившись наконец с Нижним и с Новгородом Великим, и властно остановит дальнейшее движение на Восток католических Польши и Литвы? И кто вспомнит, что это слепительное <завтра> слагалось из непрестанных усилий зачастую безымянных русичей, упорно помогавших своим князьям собирать землю страны!
Глава 43
- Вот, владыко, та грамота! Не она сама, противень. - Иван Никитич Федоров положил пергамен на аналой и отодвинулся.
- Чти! - тихо попросил Фотий келейника. Грамота удостоверяла, что Ягайло с Витовтом прошедшим летом подписали соглашение, подтверждающее права латинского духовенства в ущерб православному. По тому же соглашению панские привилегии признавались только за землевладельцами католиками, и дополнительно, запрещались браки католиков с православными.
- Мы точно собаки! - присовокупил Иван, отступая. Его дело было достать, привезти, а дальше - дело самого преосвященного.
- Князь ведает? - вопросил Фотий и понял, что вопросил зря. Князю повестить должен был он. Сам. И решив так, Фотий сразу помыслил о духовной подопечной своей - великой княгине Софье, Витовтовой дочери. Князь, - и княгиня тоже! - должны стоять на страже истинного православия, навычаев вселенской церкви Христовой, от которой нагло отступили католики, сотворив Папу едва ли не наместником Бога на земле. Уже и англяне высказываются против власти пап, которых нынче уже целых три, и все которуют друг с другом. Уже и в чехах идут споры о том, достойно ли причащать мирян одною просфорою, телом, но не кровью Христовой... А тут, в Литве, католики, нагло попирая все прежние соглашения, стремятся уничтожить истинную церковь Христову!
Скользом прошло сожаление о том, что в Московии нет высших школ, где готовили бы грамотных иерархов церковных, таких, как в Париже, в Болонье, даже в Чехии, в Праге, и от того - умаление веры и ересь стригольническая от того же!
- Ты ступай! - обратил Фотий хмурый и какой-то растерянный лик к Федорову. - Ступай... Вот тебе! - с запозданием вспомнив о том, протянул даньщику кошель с серебром. Тот принял, не чванясь. Дорога была трудна, дважды едва головы не потерял в путях. Выручили сметка и дорожные доброхоты. Грамоту достал виленский православный архимандрит, тоже рисковавший головою, хотя о соглашении ведали все, и решения литовского князя и польского короля уже стали законом в великом княжестве Литовском. Витовт, по слухам, уже собирал епископов, мысля поставить своего митрополита на Литву.
<Надо ехать в Царьград, надо говорить со святейшим патриархом!> думал меж тем Фотий. И сколько же подымется против него воплей, доносов, клевет! И от вдовых священников, отрешаемых от служб, и от привыкших к безделью синклитиков, и от землевладельцев, не желающих отдавать захваченное ими церковное имущество! Клеветники бежали в Чернигов, оттуда в Киев, добавляя Витовту куража и уверенности.
Сейчас Фотий опять почувствовал себя греком, инородцем и чужаком в этой стране, которую вчера еще почитал родной, второю родиной, и внутренне страшил предстоящего разговора с Василием: <Ведаю!> - скажет тот и... И ничего не сделает? А что он может содеять противу тестя?
- Ведаю! - сказал Василий Дмитрич, опуская грамоту на колени и глядя в лицо своему митрополиту обрезанным взором. - Но не ведаю, что вершить! Давеча князь Ярослав Владимирович отъехал в Литву! - повестил без выражения, как о грозе или снегопаде.
Сын Владимира Андреича волен был выбирать себе князя и сам Василий то и дело принимал литвинов в службу... Но когда отъезжают свои, бросая поместья и земли, места в Думе государевой, честь и почет... Так ли плохо стало на Москве? Или он, князь, не умеет привлечь и удоволить верных слуг? От отца не бежали! Впрочем, - кроме Ивана Вельяминова...
О поезде в Царьград решилось безо спору. Князь давал и провожатых, и снедь, и справу.
Иван Никитич готовил возы, завертки, гужи, упряжь, перековывал коней - единый дух паленого конского копыта после преследовал его даже за едой, - но кони были осмотрены, перекованы все. Готовилась справа, увязывались в торока дорогие церковные сосуды и облачения из византийского аксамита шелков и рытого бархата. До самого последнего мига не ведал Федоров, что владыка, вызвавший его к себе в верхний покой, не прикажет, как мог бы, нет, а именно попросит с незнакомо-беззащитным выражением обычно строгого лица: <Поедешь со мной? - и домолвил: - Я не приказываю, прошу! Нынче...>
- Ведаю! - прервал его Иван Никитич, и тоже не домолвил: оба подумали враз о Витовте.
Отправились в путь раннею весной еще непротаявшими дорогами, и уже миновали Брянск, и приближались к Чернигову, когда совершилась вся эта пакость. По наказу Витовта, - и ведь даже сам не явился великий литовский князь! - их окружила вооруженная толпа, и не литвинов, своих же, русичей! Отвертывая рожи - все же стыдновато было заворачивать поезд самого владыки, - велели от имени Витовта ехать назад, и тут же, в драку, начали незастенчиво грабить владычный обоз.
- Стервь! - кричал Иван, получив увесистый удар по скуле, от которого, чуял, начал заплывать правый глаз. - Кого грабите! Русичи, мать вашу! Католикам служите! Немцам! На самого владыку руку вздынули! На самого! Попомните, мужики, не на этом, так на том свете мало вам не будет!
- На том свете и поглядим! - усмехаясь, отвечал бритоголовый хохол с казацким чубом и серьгой в ухе. - Приказано, дак! Я свою службу сполняю, ты - свою!
- А Русь?
- Што Русь, - несколько смутясь, отвечал тот, потроша жилистыми руками возы. - Мы своего батьку поставим, и вся недолга! Ваш-то заворовалси больно! Из Киева, вишь, и серебро и золото на Москву переволок! Кормим вас, владимирцев, мать вашу! - он бессовестным, белым, бешеным взглядом глянул на Ивана, и Федоров, обезоруженный, отступил, понял, что тут ни стыда, ни разумения нет и не было. Дорвались!
- Оружие отдай! - вдруг вскрикнул он, вскипев, и вырвал у зазевавшегося хохла свою саблю. Вырвал и тут же обнажил клинок. Те прянули врозь, а свои, ратные, малою кучкою кинулись к Ивану, сгрудясь у него за спиной. Витовтовых холуев было раз в двадцать больше, но Иван в этот миг одного хотел: дорваться, и смахнуть голову тому, бритоголовому. Смахнуть не за этот грабеж, не за останов владычного поезда, смахнуть за измену самому дорогому, что есть в жизни, за измену Святой Руси!
Фотий сам кинулся впереймы. Утишил, остановил. Бритый хотел было вновь отобрать оружие у Ивана, но, глянув тому в глаза, вдруг понял что-то и отступил. (Ты же еще и трус! - подумалось Ивану. - Ну, да изменники завсегда трусы!)
Начался долгий спор. Те извлекли грамоту, подъехал какой-то боярин. (<Прятался! - сообразил Иван, - ждал, как повернет дело, тоже шухло вонючее! Куда и люди подевались в здешней Руси?>) В конце концов, ограбленного Фотия завернули назад, так и не пустив в Киев. Витовт, как стало ясно уже теперь, порешил разорвать митрополию надвое, поставив на Литву угодного себе иерарха.
Начались томительные пересылы, споры. Обиженные на Фотия синклитики и бояре слали отай доносы в Царьград. Клеветы теперь шли не только в Константинополь, но и самому великому князю Василию Дмитричу. Все, кого Фотий заставил вернуть церковное добро, все, кого за нестроение, лихоимство или безграмотность отстранил от службы, - все разом, как стая ворон, накинулись на преосвященного. Самому Фотию, спеша поссорить его с князем, слали доносы и жалобы на Василия Дмитрича, будто бы склонившегося к католической ереси. Витовт, получая грамоты и послания, где утверждалось в согласии с его волей, что от начала времен митрополиты сидели в Киеве, нынче же Фотий все оттоль перенес в Москву и дани емлет с литовских епархий, и то шлет все на Москву, и весь Киев, и всю землю пусту сотвори, тяжами пошлинами и данями великими и неудобь носимыми - победно усмехался. Нелепица громоздилась на нелепице, но Витовту только того и надобно было. Он спешно собрал православных епископов Литовской Руси: Исаака Черниговского, Феодосия Полоцкого, Дионисия Луцкого, Герасима Владимирского, Ивана Галичского, Севастьяна Смоленского, Харитона Холмского, Павла Червеньского, Евфимия Туровского и сам выступил перед ними:
- Слышаете ли, что творит Фотий митрополит? - квадратное лицо Витовта горело, багряный плащ, застегнутый драгою многоценною, византийской работы фибулой переливался золотом и вздрагивал при каждом взмахе рук. - Соборную церковь Киевскую, изначальный престол митрополитов всея Руси, славу и честь православия истощил и пограбил! Вся многоценная износит на Москву!
Епископы смирно сидели в высоких креслах и только изредка переглядывались: мол, из твоих бы уст да Богу в уши! А что ж ты тогда подписал, лонись, с Ягайлой грамоту противу православных иереев, что ж ты сам-то в католической вере?! - но молчали. А Витовт ораторствовал, сам почти веря в этот миг, что он стоит на защите истинного православия.
- Подобает вам, собором епископов, избрать и поставить митрополита в Киеве, да соблюдает старину, и стол митрополичий изначальный не рушится, и мы о сем без смущения и без печали будем!
Епископы молчали. По палате тек ропот. Слишком круто завернул Витовт Кейстутьевич! Да добро бы сам был в православии, как намекали ему не раз!
Все же добился своего напористый хозяин Литвы. Жалоба на самоуправство Фотия, на то, что митрополит разоряет киевскую кафедру, небрегает своим литовским стадом Христовым, а дани и сокровища переносит в Москву, - жалоба такая была написана и послана в Царьград с требованием поставить другого митрополита на Киев.
Но тут уперлась патриархия, вдосталь испуганная натиском католиков, при том, что в Риме дрались за престол одновременно трое пап и антипап: Иоанн XXIII, бывший пират Бальтазар Косса, Григорий XII - венецианец Анджело Коррер, занимавший до того должность патриарха Константинопольского, и Бенедикт XIII, испанец Педро де Луна. Папой считался Анджело Коррер, старик, приблизивший к восьмидесяти годам жизни. Собором кардиналов на его место был поставлен францисканец, родившийся на Крите, Петр Филарг, с именем Александра V. Но в 1410 году Александр V умер в Пизе, и на его место как раз и был избран Бальтазар Косса, поддержанный Сигизмундом.
Трое пап на престоле Святого Петра - это уже не влезало ни в какие ворота, и было решено в 1414 году созвать собор в Констанце для упорядочивания церковных дел. В этих условиях Риму было не до Константинополя, и православная патриархия могла действовать так, как считала нужным, то есть всячески сопротивляться разделению надвое Русской митрополии. Витовту было отказано.
Как раз в это время к нему прибыл новгородский посол Юрий Онцифорович для заключения вожделенного мира, и Витовт понял, что где-то должен уступить и отступить. Посол - знаменитый новгородский дипломат из старинного уважаемого боярского рода, был умен и тверд. Он добился разговора с Витовтом с глазу на глаз. Спор был об одном: Витовт давно уже требовал, чтобы новгородцы разверзли мир с немцами.
Витовт был не в самом роскошном своем одеянии и без короны, а Юрий Онцифорович, выпроставший из висячих рукавов темно-бархатного вотола белейшие рукава нижней рубахи, по зарукавьям отделанной золотым кружевом, в зеленых с жемчугом сапогах, с золотой цепью на шее, глядел западным герцогом, не меньше, и сидел гордо и прямо, хотя и сохраняя почтительность (Витовт позволил ему сесть).
- Рыцари разбиты! - говорил Юрий твердо. - Ежели бы не король Владислав, вы бы взяли с наворопа и Марьин городок, и с Орденом было бы покончено! (Новгородское цоканье едва проглядывало в окатистой речи посла.) А нам без мира с немцем нельзя, страдает торговля! На ней же стоит Великий Новгород! Почто тебе, князь, ослаблять нас и усиливать немцев? Мы согласны платить тебе дань, это немало! Свея не помога теперь, а и великий князь не уступит Нова Города, как он уступил Смоленск! Опять не скажу, како ты мыслишь о Фотии и о митрополии Киевской, но мы - православные, и строить немецки ропаты на нашей земле не позволим! Помысли, князь!
Витовт помыслил. С Новым Городом был заключен мир без расторжения того ряда новогородцев с немцами, и все силы свои литовский великий князь устремил на разрешение церковных дел. Как всякий неверующий, или маловерующий человек, Витовт, скорее, верил в приметы, боялся ворожбы и сглаза, но сила духовной убежденности была ему непонятна и чужда. Он полагал, что ежели православный митрополит будет у него под рукой, в Киеве, и следственно, в его власти, то все церковные споры решатся сами собой. Получивши отказ из Константинополя, Витовт взъярился: велел переписать все церковное добро, и земли, принадлежащие Фотию как главе церкви (самого Фотия вот тут-то и заворотил по пути в Царьград), роздал своим панам, совершив, таким образом, едва ли не первую экспроприацию церковных земель.