— Эта книга... — нерешительно прервала молчание Цезария.
   — Мариетта тебе рассказала?
   — Мне не нужно ничего рассказывать, Мэддокс.
   — Ах да. Разумеется.
   То, что она сказала потом, поразило меня. Но она не была бы собой и не порождала бы легенды, которые о ней ходили, если бы не обладала способностью постоянно поражать окружающих.
   — Ничего не бойся, — заявила Цезария. — Пиши все, как подсказывают тебе ум и сердце, и не думай о последствиях.
   Никогда прежде я не слышал, чтобы она говорила так мягко. Голос ее не был слабым, в нем звучала нежность, которой, как я думал, она никогда не испытывала ко мне. Да, если честно, то и к кому бы то ни было.
   — А как насчет Гири?
   — И о них тоже. Пиши обо всем. Не упускай ни одной подробности. Не забудь никого из них. И никого из нас тоже. Мы все порой идем на компромиссы. Заключаем сделки с врагами вместо того, чтобы навсегда остановить их сердца.
   — Ты ненавидишь Гири?
   — Мне бы следовало ответить отрицательно. Они всего лишь люди. И не знают лучшего. Но да, я их ненавижу. Если бы не они, мои муж и сын по-прежнему были бы со мной.
   — Но Галили, возможно, до сих пор жив.
   — Для меня он умер, — отрезала Цезария. — Умер в тот момент, когда заодно с ними выступил против своего отца.
   Она тихо щелкнула пальцами, и дикобраз повернулся и неуклюже заковылял к хозяйке. На протяжении всего разговора очертания Цезарии лишь смутно угадывались в темноте, но теперь, когда она наклонилась, чтобы взять на руки своего любимца, и оказалась в луче лунного света, я смог ее рассмотреть. Мариетта была не права, сказав, что мать сильно сдала. На мой взгляд, Цезария по-прежнему выглядела молодой женщиной, для которой природа не пожалела своих даров. Красота ее была грубой и утонченной одновременно, в серебристом лунном свете, подчеркивавшем гладкость ее лица, Цезария походила на статую. Я назвал ее красивой? Я был не прав. Красота — слишком избитое понятие, оно вызывает в воображении лица из журналов. Правильные черты и яркая внешность — такое описание не подходит этой женщине. Должен признаться, что я не в состоянии выразить словами, в чем заключалась ее притягательная сила. Скажу только, что если вы увидите Цезарию, это разобьет вам сердце и тут же исцелит его вновь, но вы уже никогда не будете таким, как прежде.
   Взяв дикобраза на руки, Цезария направилась к двери. Однако у двери она остановилась (я мог судить об этом только по звуку, потому что снова не видел ее).
   — Самое сложное — начать, — услышал я ее голос.
   — Вообще-то я уже начал, — не слишком уверенно пробормотал я.
   Хотя Цезария ничего не сказала и не сделала, что могло бы напугать меня, я не мог избавиться от тревожного — и, наверное, совершенно неоправданного — ощущения, что она ослепит меня.
   — Как? — спросила она.
   — Как я начал?
   — Да.
   — С дома, конечно.
   — А... — Судя по голосу, она улыбнулась. — С мистера Джефферсона?
   — С мистера Джефферсона.
   — Это хорошо. Хорошее начало. С моего славного Томаса. Знаешь, он был самой большой любовью моей жизни.
   — Джефферсон?
   — А ты думаешь, твой отец?
   — Ну...
   — То, что свело нас с твоим отцом, не имело ничего общего с любовью. Любовь возникла потом, но не сначала. Когда такая женщина, как я, соединяется с таким мужчиной, как он, дело не в сантиментах. Мы сошлись, чтобы завести детей. Как сказал бы твой отец: «Чтобы сохранить в потомстве наш дух».
   — Возможно, именно с этого мне следовало начать.
   Она засмеялась.
   — С того, как мы делали детей?
   — Я не это имел в виду. — Я был рад, что темнота скрыла краску, залившую мое лицо, впрочем, вполне возможно, она видит и в темноте. — Я... Я имел в виду — с вашего первенца. С Галили.
   Я услышал ее вздох. Потом воцарилась тишина, я решил даже, что она ушла. Но нет. Она еще была в комнате.
   — Это не мы назвали его Галили, — вновь раздался ее голос. — Он сам выбрал это имя, когда ему было шесть лет.
   — Я не знал.
   — Ты многого не знаешь, Мэддокс. И о многом даже не догадываешься. Поэтому-то я и пришла. Пригласить тебя... когда ты будешь готов... увидеть кое-что из прошлого.
   — Ты хочешь сказать, посмотреть какие-то книги?
   — Не книги. Не такое материальное...
   — Прости, я не совсем понимаю.
   Цезария снова вздохнула, и я испугался, что она, выведенная из терпения моей глупостью, откажется от своего предложения, что бы это ни было. Но, похоже, вздохнула она не от раздражения, а потому что на душе у нее было тяжело.
   — Галили был для нас всем, — произнесла она. — А стал ничем. Я хочу, чтобы ты понял, как это случилось.
   — Клянусь, я сделаю все, что в моих силах.
   — Я знаю, — ласково сказала Цезария. — Но от тебя может потребоваться больше смелости, чем в тебе есть. В тебе слишком много человеческого, Мэддокс. Мне всегда было трудно примириться с этим.
   — Ну, тут я ничего не могу изменить.
   — А твой отец любил тебя именно за это. — Голос ее прервался. — Какое горе для всех нас, — добавила она почти шепотом. — Какая непоправимая, ужасная ошибка. Иметь так много и упустить все...
   — Я хочу понять, как это случилось, — сказал я. — Больше всего на свете я хочу понять, как это случилось.
   — Да, — несколько рассеянно проронила Цезария. Мысли ее уже блуждали где-то далеко.
   — Что мне нужно сделать? — настаивал я.
   — Я все объясню Люмену, — ответила Цезария. — Он будет за тобой присматривать. И если окажется, что это испытание слишком тяжело для твоего человеческого разума...
   — Забрина придет мне на помощь, и я все забуду.
   — Именно так. Забрина придет тебе на помощь.

Глава V

1

   После этого разговора я иначе стал относиться к нашему дому. Все было проникнуто ожиданием. Я искал знак, ключ, какой-либо намек на чудесный источник знаний, к которому Цезария пообещала меня допустить. Если это не книга, то что же? Неужели где-то в доме хранится коллекция семейных реликвий, которую мне будет позволено увидеть? Или же я все понимаю слишком буквально? Может, меня ждут откровения духа? Но если так, найду ли я слова, чтобы выразить то, что мне будет дано познать?
   Впервые чуть ли не за три последних месяца я решил покинуть свою комнату. Увы, при этом мне было не обойтись без посторонней помощи. Джефферсон не видел необходимости приспосабливать дом к нуждам прикованного к креслу калеки (Цезария, на мой взгляд, явно не имеет намерения когда-либо впасть в немощь), и для того, чтобы оказаться в коридоре, ведущем в холл, надо преодолеть четыре ступеньки, слишком высокие для инвалидного кресла. Дуайту приходится нести меня на руках, точно ребенка, а потом я, беспомощно лежа на диване, ожидаю, пока он стащит вниз кресло и усадит меня вновь.
   Дуайт — самое добродушное создание из всех, кого я когда-либо встречал. При этом он, как, впрочем, и все остальные жители Северной Каролины, имеет веские причины сетовать на судьбу. Он родился с каким-то дефектом и не мог толком выражать свои мысли, поэтому его все считали идиотом. Детство и подростковые годы Дуайта были для него настоящим кошмаром: родители забыли о нем, и никто не заботился о его образовании.
   Однажды, когда ему было четырнадцать, он отправился на болото, наверное, чтобы покончить с собой, он говорит, что не помнит зачем. Не помнит он и того, сколько дней и ночей он провел на болотах, пока Забрина не обнаружила его в окрестностях «L'Enfant». Мальчик находился в состоянии полного истощения. Она привела его в дом, из каких-то ей одной известных соображений спрятала у себя в комнате и выходила, не сообщив никому о своей находке. Я никогда не пытался выведать у Дуайта, какова истинная природа их отношений с Забриной, но у меня нет ни малейших сомнений в том, что, когда он был моложе, она использовала его для сексуальных утех, не сомневаюсь я также и в том, что он был вполне доволен таким положением вещей. В те времена она еще не была столь тучна, впрочем, формы ее всегда отличались пышностью, что не являлось проблемой для Дуайта. В разговорах со мной он несколько раз упоминал вскользь, что предпочитает женщин в теле. Не могу с уверенностью сказать, были ли подобные пристрастия присущи ему всегда или сформировались уже после знакомства с Забриной. Сообщу лишь, что она скрывала пребывание Дуайта в доме на протяжении трех лет, все это время она усиленно занималась его образованием, и вполне успешно. К тому моменту, когда она решила наконец представить своего питомца мне и Мариетте, все признаки умственной отсталости исчезли бесследно, за исключением разве того, что он немного запинался, когда говорил; во всем же остальном развитие Дуайта вполне отвечало его возрасту. Теперь, тридцать два года спустя, он является столь же неотъемлемой частью дома, как и половицы у меня под ногами. И хотя по причинам, о которых я не считал нужным допытываться, его отношения с Забриной утратили прежнюю теплоту, он неизменно говорит о ней с благоговением. Иначе он и не может относиться к женщине, которая познакомила его с трудами Геродота и спасла его душу (что, на мой взгляд, почти одно и то же).
   Разумеется, Дуайт стареет куда быстрее, чем все прочие обитатели дома. Ему уже исполнилось сорок девять, и его коротко остриженные волосы поредели и поседели (что придает ему сходство с ученым мужем). Былую худобу он тоже утратил, приобретя с годами заметное брюшко. Силы у него уже не те, и таскать меня на руках ему все труднее, я уже несколько раз говорил, что вскоре Дуайту придется отправиться на поиски новой заблудшей души, которой он сможет передать свой опыт и тяжелые домашние обязанности.
   Впрочем, вполне вероятно, в этом не будет надобности. Если Мариетта права и дни наши сочтены, Дуайту незачем беспокоиться о преемнике. Недалек тот час, когда и он, и все мы навсегда исчезнем с поверхности земли.
   Сегодня мы обедали вместе с Дуайтом, но не в столовой, которая была слишком просторна для двоих (хотел бы я знать, что за гостей там намеревалась принимать мамочка), а в кухне. Вслед за цыпленком в желе и кунжутным печеньем последовал фирменный десерт Дуайта: миндальный торт с шоколадными прослойками и сбитыми сливками. Не сомневаюсь, что стряпать его тоже научила Забрина. По части сладких блюд он не знает себе равных: тут и засахаренные фрукты, и нуга, и пралине, и губительное для зубной эмали кулинарное чудо, которое он называет «волшебная помадка».
   — Я сегодня видел Забрину, — сообщил Дуайт, подкладывая мне на тарелку очередной кусок торта.
   — Ты говорил с ней?
   — Нет. Она взглянула на меня так, что я понял — к ней лучше не подходить. Вы же знаете, как она это умеет.
   — Я смотрю, ты твердо решил превратить меня в борова. Сам-то ты не слишком налегаешь на еду.
   — Неправда. Я так набил живот, что меня уже клонит в сон.
   — Я тоже не возражаю против небольшой сиесты. Зачем нарушать добрые южные традиции? К тому же сейчас ужасно жарко. Лучше всего соснуть, пока не станет попрохладнее.
   Подняв глаза от тарелки, я увидел унылое выражение на лице Дуайта.
   — Что случилось?
   — Теперь я сплю уже не так сладко, как прежде, — пробормотал он.
   — Почему?
   — Дурные сны... — ответил Дуайт. — Нет, не то чтобы дурные. Печальные. Да, именно печальные.
   — И о чем же они?
   Дуайт пожал плечами.
   — Трудно сказать. Обо всем. О людях, которых я знал в детстве. — Он тяжело вздохнул и добавил: — Иногда я думаю, может, мне лучше уйти... вернуться туда, откуда я родом.
   — Ты хочешь нас покинуть?
   — О, нет. Я сжился с этим домом, и я никогда его не оставлю. Но, может, мне следует сходить посмотреть, живы ли мои родители, и попрощаться с ними.
   — Попрощаться? Ну да, они, должно быть, совсем старые. Им немного осталось.
   — Не им, мистер Мэддокс, не им, и мы оба прекрасно это знаем. — Говоря это, Дуайт собрал пальцем сливки со своей тарелки и сунул палец в рот. — Это нам немного осталось. И всему здесь. Об этом мои сны.
   — Ты говорил с Мариеттой?
   — Конечно, много раз.
   — Я имею в виду о своих снах?
   Дуайт покачал головой.
   — Вы первый, с кем я об этом заговорил.
   Повисла неловкая пауза.
   — Ну, и что вы об этом думаете? — наконец нарушил молчание Дуайт.
   — О твоих снах?
   — О том, что мне стоит повидаться с родителями.
   — Думаю, ты прав.

2

   Мне не удалось последовать собственному совету и вздремнуть после обеда, голова моя, несмотря на размеренный разговор с Дуайтом, а может, и вследствие него, гудела, словно растревоженный улей. Я ловил себя на том, что провожу параллели между семьями, ничуть не похожими друг на друга. Вот, например, семья Дуайта Хьюдди — родители его живут где-то в графстве Сэмпсон, в автоприцепе. Вспоминали они когда-нибудь о своем сыне, ушедшем от них в места, которые им никогда не суждено увидеть, о существовании которых они даже не подозревают? Пытались ли они искать его тогда, много лет назад, когда он исчез? Или он умер для них, как Галили умер для Цезарии? А затем я снова вспомнил о Гири. Эта семья, несмотря на свою пресловутую приверженность интересам клана, тоже в свое время безжалостно отсекла нескольких своих отпрысков, словно конечности, пораженные гангреной. Оставаясь живыми, эти дети тоже умерли для своих родителей. Я не сомневался, что, если продолжить нить рассуждений, обнаружится, что истории семей, о которых я намерен рассказать, так или иначе перекликаются друг с другом и полны ситуаций, в которых переплетаются горе и жестокость.
 
   Я мучился в поисках ответа на один вопрос: как точно определить суть этих совпадений? Я перепробовал множество способов, но мне никак не удавалось облечь мысли в четкую форму, я не знал, как упорядочить и выразить свои знания.
   Чтобы отвлечься от беспокойных мыслей, я решил не торопясь исследовать дом. С тех пор как я в последний раз бывал в некоторых комнатах, прошло много лет, и теперь мой взгляд повсюду находил немало любопытного. Везде чувствовались строгий вкус Джефферсона с его страстью к деталям и та сумбурность, которую привнесла моя мачеха. То было удивительное сочетание сдержанности Джефферсона с бравурностью Барбароссы. Постоянная борьба между этими двумя началами рождала объемы и формы, которых я никогда прежде не видел. Например, большой кабинет, ныне пребывающий в запустении, и сейчас кажется превосходным образцом аскетической обители, предназначенной для интеллектуальных изысканий, однако кажется это до тех пор, пока взгляд не поднимется к потолку, где эллинские колонны увенчаны пышными гроздьями неведомых плодов. В столовой пол выложен узором из мраморных плит, столь причудливым, что возникает ощущение, будто перед тобой бассейн, наполненный водой бирюзового оттенка. Длинная анфилада из множества арок, украшенных барельефами, освещена так, что изображенные сцены словно бы источают свет. В доме будто нет и не было ничего случайного, и любая деталь стала частью тщательно продуманного общего замысла, который заставляет тебя восхищаться каждой деталью. Мне казалось, все это было задумано как чудесное приглашение — созерцать, любоваться, ощущать легкую и спокойную определенность дома, радоваться тому, что стоишь здесь, чувствуя, как воздух, перетекая из комнаты в комнату, нежно омывает лицо и свет исходит из стен тебе навстречу. Не раз пронзительная красота какой-нибудь комнаты заставляла глаза мои наполняться слезами, а потом слезы высыхали сами собой, так как передо мной уже была иная красота, дарующая счастье и радость.
   Увы, не могу сказать, что красота дома сохранилась в неприкосновенности. Время и сырость сделали свое дело — во всем доме не нашлось бы комнаты, которая в той или иной степени от них не пострадала, а некоторые комнаты, особенно те, что находились ближе к болоту, были в откровенно плачевном состоянии. Пол там прогнил так, что я в своем инвалидном кресле не мог передвигаться и мне пришлось позвать Дуайта, чтобы он пронес меня по ним на руках. Но и теперь эти комнаты были полны своеобразного очарования. Расползающиеся на стенах пятна сырости казались картами неведомых миров, а древесные грибы на разрушенных половицах воспринимались как изысканные украшения. Впрочем, Дуайт остался при своем мнении.
   — Плохое место, — заявил он, убежденный в том, что разложение является следствием нездоровой духовной атмосферы, парящей в этих комнатах. — Плохие дела здесь творятся.
   Я сказал, что не очень понимаю, что он имеет в виду. Если в одной комнате стены отсырели, а в другой — нет, то причина кроется в различных уровнях влажности, а не в плохой карме.
   — В этом доме все связано, — возразил Дуайт.
   Больше мне ничего не удалось вытянуть на этот счет, но и сказанного было достаточно. Как только я научился восхищаться игрой видимого и невидимого в доме, Дуайт счел нужным сообщить мне, что физическое состояние дома неотделимо от состояния духовного.
   Он был прав, хотя тогда я его не понял. Дом являлся не только воплощением гения Джефферсона и замысла Цезарии: он был хранилищем всего, что некогда здесь произошло. Прошлое жило в этих стенах, и даже мои несовершенные органы восприятия способны были ощутить его присутствие.

Глава VI

   В те дни, заново знакомясь с домом, я пару раз встречался с Мариеттой (Забрину я тоже мельком видел несколько раз, но она не выразила ни малейшего желания поговорить со мной и сразу поспешно удалялась прочь). Что касается Люмена, человека, который, по словам Цезарии, должен был просветить меня, то он ни разу не попался мне на глаза. Может, моя мачеха решила все-таки не допускать меня к своим секретам? А может, просто забыла сообщить Люмену, что ему предстоит стать моим проводником? Через пару дней я сам решил разыскать Люмена и рассказать ему, как мне не терпится приняться за работу, но что я не могу сделать этого, пока не узнаю тех историй, о которых мне говорила Цезария.
   Как я уже упоминал, Люмен живет не в доме, хотя, бог свидетель, там достаточно пустых комнат, чтобы разместить несколько семейств. Он предпочитает сооружение, некогда служившее коптильней, и утверждает, что это скромное жилище больше ему по душе. До сей поры я не только ни разу не был у него дома, но даже не подходил ближе чем на пятьдесят ярдов — дело в том, что Люмен чрезвычайно ревниво защищал свое уединение.
   Однако растущее раздражение придало мне храбрости. Я сказал Дуайту, чтобы он отвез меня к жилищу Люмена. И теперь он катил мое кресло к бывшей коптильне по тропе, когда-то ровной, но теперь густо заросшей травой. Пропитанный влагой воздух становился все гуще, местами москиты висели над тропой тучами. Я закурил сигару, чтобы отогнать их, хотя и не надеялся, что это поможет, но хорошая сигара всегда поднимает мне настроение, так что меня мало заботил тот факт, что я стал чьим-то обедом.
   Когда мы подошли к дому, дверь была чуть приоткрыта, и внутри кто-то ходил. Люмен знал, что я здесь, а может, знал и то, с какой целью я пожаловал.
   — Люмен? — подал я голос. — Это Мэддокс! Ты не возражаешь, если Дуайт внесет меня в дом? У меня к тебе небольшой разговор.
   — Нам не о чем говорить, — последовало из темноты за дверью.
   — Я считаю иначе.
   В проеме появилось лицо Люмена. Вид у него был довольно потрепанный, словно он только что выбрался из передряги, и не одной. Его широкое смуглое лицо лоснилось от пота, зрачки глаз были сужены, а белки пожелтели. Бороду он, похоже, не стриг и даже не мыл вот уже несколько недель.
   — Господи, — пробурчал он. — Неужели нельзя оставить человека в покое?
   — Цезария не говорила с тобой? — не унимался я.
   Он запустил руку в свою лохматую гриву и потянул за волосы так сильно, словно хотел причинить себе боль. Точки зрачков внезапно расширились до размера четвертака. Никогда прежде не видел, чтобы он выкидывал подобные фокусы. Я был так поражен, что едва удержался от крика, но сразу взял себя в руки. Нельзя было позволить ему думать, что он хозяин положения. Он здорово напоминал бешеную собаку. Стоило ему ощутить мой страх, и все бы пропало — в лучшем случае он просто прогнал бы меня прочь. А в худшем? Кто знает, что может взбрести в голову подобному созданию? Все что угодно.
   — Да, — наконец изрек Люмен. — Она со мной говорила. Она хочет, чтобы ты кое-что увидел. Но я думаю, тебе не стоит этого видеть. Это не твое дело.
   — Она считает — мое.
   — Угу.
   — Послушай, может, мы продолжим разговор без москитов?
   — Тебе не нравится, когда, тебя кусают? — спросил он, мерзко ухмыльнувшись. — А я люблю иногда походить голым, чтобы они облепили меня. Помогает чувствовать себя живым.
   Наверное, он думал, что это вызовет у меня отвращение и я уйду, но я не собирался так легко сдаваться. Я продолжал пристально смотреть на него.
   — А еще сигара у тебя найдется? — осведомился он.
   Собираясь сюда, я основательно подготовился. У меня были не только сигары, но и джин, а для более интеллектуальных наслаждений — небольшая брошюра из моей обширной библиотеки, повествующая о сумасшедших домах. Много лет назад Люмен провел несколько месяцев в Утике — одном из таких учреждений в северной части штата Нью-Йорк. И теперь, столетие спустя (об этом мне рассказала Мариетта), его по-прежнему волновала мысль о здоровых людях, которых превращают в душевнобольных, и о сумасшедших, которым доверяют посты в Конгрессе. Итак, он попросил сигару, и я достал ее.
   — Вот, пожалуйста.
   — Кубинская?
   — Разумеется.
   — Бросай.
   — Ее может подать тебе Дуайт.
   — Нет. Бросай.
   Я осторожно кинул сигару, которая упала примерно в футе от порога. Люмен поднял ее, повертел между пальцами и понюхал.
   — Хорошая, — с видом знатока заявил он. — Ты хранишь их в специальном ящичке?
   — Да. В таком влажном климате, как у нас...
   — Знаю, знаю. — Голос Люмена заметно потеплел. — Ну, хорошо, — сказал он. — Можешь затащить свою задницу в дом.
   — Ничего, если Дуайт занесет меня?
   — Ничего, если он сразу же уберется, — ответил Люмен. И добавил, повернувшись к Дуайту: — Без обид. Это касается только меня и моего сводного брата.
   — Понятно, — сказал Дуайт, взял меня на руки и направился к двери, которую Люмен распахнул перед ним. Меня обдало волной зловонной духоты, как в свинарнике в разгаре лета.
   — Люблю крепкие запахи, — снизошел до объяснений Люмен. — Так лучше. Напоминает о старой доброй деревне.
   Я ничего не ответил, ибо меня — мне трудно подобрать подходящее слово — потрясло, даже ужаснуло внутреннее убранство жилища Люмена.
   — Посади его сюда, на кровать, — распорядился Люмен, указывая на стоящее у камина странное сооружение, весьма напоминавшее гроб. Это ложе больше походило на орудие пытки, чем на место для отдыха, но хуже всего было, что в камине вовсю пылал огонь. Неудивительно, что с Люмена пот тек градом.
   — Вы здесь не задохнетесь? — озабоченно спросил Дуайт.
   — Не задохнусь, — заверил его я. — Разве что похудею немного.
   — Да уж, тебе это не помешает, — хмыкнул Люмен. — Тебе надо следить за собой. Как и всем нам.
   Он достал спички и с видом истинного ценителя стал медленно раскуривать сигару.
   — Отличная штука, — сообщил он. — Я, братец, умею ценить хорошую взятку. Если человек знает, как, когда и кого нужно подмазать, это признак хорошего воспитания.
   — Ну, раз так... — воспользовался я моментом. — Дуайт, принеси джин.
   Дуайт поставил бутылку на стол, покрытый толстым слоем пыли; впрочем, в берлоге Люмена пыль лежала повсюду.
   — Ты на редкость любезен, — сказал Люмен.
   — И еще...
   — Я смотрю, сегодня подарки просто сыплются на меня. — Я вручил ему книгу. — Ну а это что? — проворчал Люмен, но, взглянув на обложку, довольно улыбнулся. — Интересная вещица, братец. — Он торопливо пролистал брошюру, которая содержала множество иллюстраций. — Жаль, на картинках нет моей старой доброй кровати.
   — Ты что, ее из лечебницы приволок? — поинтересовался я, оглядывая диковинное сооружение, на котором сидел.
   — Именно. Не мог с ней расстаться. Я провел в ней связанным двести пятьдесят пять ночей. Ну, знаешь, и привык.
   — Вот в этой штуке?
   — Точно.
   Он приблизился к предмету нашего разговора и вытащил из-под меня грязное одеяло, чтобы я мог лучше рассмотреть ужасающее ложе, которое представляло собой нечто вроде узкого ящика. Ремни по-прежнему были на месте.
   — Зачем она тебе?
   — Как напоминание, — ответил Люмен и первый раз за все время нашего разговора взглянул мне прямо в глаза. — Я не могу себе позволить забыть все, что пережил. Забыв, я прощу их за то, что они со мной сделали. А прощать я не собираюсь.
   — Но...
   — Знаю, знаю, что ты хочешь сказать — они все уже мертвы. Это верно. Но я смогу разобраться с ними, когда Господь призовет нас всех на последний суд. Наброшусь на них, словно бешеный пес. Не зря же они называли меня бешеным псом. Наброшусь и заберу их души, и ни один святой, что живет на Небесах, не остановит меня.