Страница:
Но ничего подобного не произошло, и она во второй раз прочла:
« ...С этим ее другом, носящим странное имя — Галили...»
Рэйчел пыталась убедить себя, что это был совсем другой человек, живший и умерший задолго до появления на свет того Галили, которого знала она.
Подстрекаемая любопытством, она успела пробежать глазами еще несколько строк, прежде чем Дэнни подошел к их столику.
« ...Но также испытал на себе его благородство, и мой приятель как-то неуловимо изменился. Наб уговаривал и меня пойти познакомиться с этим человеком, утверждая, что общение с ним излечит мои душевные раны, полученные в этом городе...»
— Что читаете? — спросил Дэнни, опуская бокалы на стол. Но у Рэйчел перед глазами продолжали стоять слова Холта:
« ...Раны, полученные в этом городе...»
— О, всего лишь старый дневник, — ответила она.
— Семейное наследие?
— Нет.
« ...Излечит раны...»
— Вот ваш бренди, — произнес Дэнни, усаживаясь за стол и пододвигая один из бокалов к Рэйчел.
— Спасибо, — сказала она, пригубив напиток и ощутив на губах и языке его обжигающий вкус.
— Что-нибудь не так? — спросил Дэнни.
— Нет, все хорошо.
— Вы выглядите немного встревоженной.
— Нет... просто... последние несколько дней... — прочитанное в дневнике капитана Холта так ее поразило, что ей с трудом удавалось формулировать свои мысли. — Боюсь показаться грубой, но на меня сейчас столько всего свалилось. Вот что я нашла в квартире, — Рэйчел протянула Дэнни конверт с письмами и фотографиями.
Обведя бар испытующим взглядом и удостоверившись, что никто не проявляет к его персоне особого внимания, он осторожно взял из ее рук конверт и вытащил содержимое.
— Я не считала их, — произнесла Рэйчел, — но думаю, здесь все.
— О, да. В этом я не сомневаюсь, — подтвердил Дэнни, пожирая глазами свидетельства своего недавнего романа. — Очень вам благодарен.
— А что вы собираетесь с этим делать?
— Сохраню на память.
— Только будьте осторожны, Дэнни, — сверкнув глазами, предупредила Рэйчел. — Не вздумайте никому рассказывать о Марджи. Я бы не хотела... ну, вы понимаете...
— Да, вы бы не хотели, чтобы мое тело выловили в Вест-Ривер.
— Я вовсе не то имела в виду...
— Я прекрасно понимаю, что вы имели в виду, — сказал он, — и признателен вам за это. А насчет меня можете не беспокоиться. Обещаю, буду вести себя как примерный мальчик.
— Ну и хорошо, — с этими словами она осушила свой бокал и приготовилась встать. — Спасибо за бренди.
— Уже уходите?
— Дела не ждут.
Поднявшись со стула, Дэнни несколько неловким жестом взял Рэйчел за руку.
— Пусть это звучит банально, — сказал он, — но я и правда не знаю, что бы без вас делал. — Он вдруг превратился в двенадцатилетнего подростка. — Вам, верно, пришлось очень рисковать.
— Ради Марджи... — сказала она.
— Да, — он слегка улыбнулся в ответ. — Ради Марджи.
— А у вас все будет хорошо, Дэнни, — она пожала ему руку. — Я уверена, со временем у вас все образуется.
— Да? — сказал он с сомнением в голосе. — Боюсь, мои лучшие времена прошли вместе с Марджи, — он поцеловал Рэйчел в щеку. — Она любила нас обоих, правда? Это кое-что значит.
— Это очень многое значит, Дэнни.
— Да, — согласился он, силясь придать бодрости своему голосу. — Вы правы. Это очень многое значит.
Глава Х
Глава XI
Глава XII
1
« ...С этим ее другом, носящим странное имя — Галили...»
Рэйчел пыталась убедить себя, что это был совсем другой человек, живший и умерший задолго до появления на свет того Галили, которого знала она.
Подстрекаемая любопытством, она успела пробежать глазами еще несколько строк, прежде чем Дэнни подошел к их столику.
« ...Но также испытал на себе его благородство, и мой приятель как-то неуловимо изменился. Наб уговаривал и меня пойти познакомиться с этим человеком, утверждая, что общение с ним излечит мои душевные раны, полученные в этом городе...»
— Что читаете? — спросил Дэнни, опуская бокалы на стол. Но у Рэйчел перед глазами продолжали стоять слова Холта:
« ...Раны, полученные в этом городе...»
— О, всего лишь старый дневник, — ответила она.
— Семейное наследие?
— Нет.
« ...Излечит раны...»
— Вот ваш бренди, — произнес Дэнни, усаживаясь за стол и пододвигая один из бокалов к Рэйчел.
— Спасибо, — сказала она, пригубив напиток и ощутив на губах и языке его обжигающий вкус.
— Что-нибудь не так? — спросил Дэнни.
— Нет, все хорошо.
— Вы выглядите немного встревоженной.
— Нет... просто... последние несколько дней... — прочитанное в дневнике капитана Холта так ее поразило, что ей с трудом удавалось формулировать свои мысли. — Боюсь показаться грубой, но на меня сейчас столько всего свалилось. Вот что я нашла в квартире, — Рэйчел протянула Дэнни конверт с письмами и фотографиями.
Обведя бар испытующим взглядом и удостоверившись, что никто не проявляет к его персоне особого внимания, он осторожно взял из ее рук конверт и вытащил содержимое.
— Я не считала их, — произнесла Рэйчел, — но думаю, здесь все.
— О, да. В этом я не сомневаюсь, — подтвердил Дэнни, пожирая глазами свидетельства своего недавнего романа. — Очень вам благодарен.
— А что вы собираетесь с этим делать?
— Сохраню на память.
— Только будьте осторожны, Дэнни, — сверкнув глазами, предупредила Рэйчел. — Не вздумайте никому рассказывать о Марджи. Я бы не хотела... ну, вы понимаете...
— Да, вы бы не хотели, чтобы мое тело выловили в Вест-Ривер.
— Я вовсе не то имела в виду...
— Я прекрасно понимаю, что вы имели в виду, — сказал он, — и признателен вам за это. А насчет меня можете не беспокоиться. Обещаю, буду вести себя как примерный мальчик.
— Ну и хорошо, — с этими словами она осушила свой бокал и приготовилась встать. — Спасибо за бренди.
— Уже уходите?
— Дела не ждут.
Поднявшись со стула, Дэнни несколько неловким жестом взял Рэйчел за руку.
— Пусть это звучит банально, — сказал он, — но я и правда не знаю, что бы без вас делал. — Он вдруг превратился в двенадцатилетнего подростка. — Вам, верно, пришлось очень рисковать.
— Ради Марджи... — сказала она.
— Да, — он слегка улыбнулся в ответ. — Ради Марджи.
— А у вас все будет хорошо, Дэнни, — она пожала ему руку. — Я уверена, со временем у вас все образуется.
— Да? — сказал он с сомнением в голосе. — Боюсь, мои лучшие времена прошли вместе с Марджи, — он поцеловал Рэйчел в щеку. — Она любила нас обоих, правда? Это кое-что значит.
— Это очень многое значит, Дэнни.
— Да, — согласился он, силясь придать бодрости своему голосу. — Вы правы. Это очень многое значит.
Глава Х
К тому времени, как Рэйчел отправилась на такси в обратный путь и, погрузившись в дневник, с упоением продолжила открывать для себя страницу за страницей жизнь капитана Холта, Гаррисон, раскинувшись в глубоком кресле, что стояло напротив окна столовой, приступил к четвертой за ночь бутылке виски. Предавался он этому занятию отнюдь не в одиночку, а в обществе Митчелла, который сидел напротив зажженного по его просьбе камина и по части опьянения превзошел самого себя, оставив далеко позади рекорды буйной студенческой юности. Расчувствовавшиеся до слез под действием спиртного и изливая друг перед другом душу с той же легкостью, с какой вливали в себя виски, они говорили о не оправдавших их доверия женах, признавались в своем полном безразличии к брачному ложу и нежелании исполнять супружеские обязанности. Клялись друг Другу в верности и преданности, прощая и обещая вычеркнуть из памяти случаи взаимного предательства, если таковые имели место в прошлом, и, что самое главное, обсуждали в подробностях тактику своих дальнейших действий, ибо обнаружили свое полное одиночество.
— Ведь знаю же, что нельзя оглядываться назад. Ни к чему хорошему это никогда не приводило и не приведет... — нечленораздельно бормотал Митчелл.
— Верно, не приведет...
— Но ничего не могу с собой поделать. Стоит мне только вспомнить, как все начиналось.
— Не так уж замечательно все складывалось, как тебе сейчас кажется. Воспоминания лгут. Особенно те, которые мы считаем самыми лучшими.
— Неужели ты никогда не был счастлив? — сказал Митчелл. — Ни разу в жизни? Ни одного дня?
Гаррисон ненадолго задумался.
— Знаешь, вот если б ты сейчас не спросил, — наконец ответил он, — я бы, пожалуй, и не вспомнил тот день, когда усадил тебя на муравьиную кучу. Муравьи искусали тебе всю задницу. Тогда я был чертовски счастлив. Помнишь?
— Помню ли я...
— За это меня так отлупили, что надолго остались синяки.
— Кто отлупил? Отец?
— Нет, мама. Она никогда не доверяла ему в делах особой важности. Верно, знала, что мы его никогда не боялись. Так вот она отделала меня так, что на мне живого места не осталось.
— Так тебе и надо, — сказал Митчелл. — Меня неделю тошнило. А тебе хоть бы что. Легко тебе все сошло с рук.
— Меня бесило, что после того случая ты стал центром внимания. А знаешь, что случилось потом? Однажды, когда я подметал пол, кипя от злости из-за того, что все с тобой нянчатся, Кадм сказал мне: «Видишь, что происходит, когда по твоей милости другие начинают кого-то жалеть?» До сих пор помню, как просто он мне это сказал. Он не сердился на меня. Он лишь хотел, чтобы я понял, что поступил глупо, заставив всех в доме нянчиться с тобой. Больше я никогда даже не пытался тебе навредить, боясь ненароком привлечь к твоей особе излишнее внимание.
Митчелл поднялся, чтобы взять у Гаррисона бутылку.
— Кстати, о старике, — сказал он. — Джосселин сказала, прошлую ночь ты провел у его постели.
— Верно. Просидел у его кровати несколько часов после того, как его привезли из больницы. Поверь мне, он еще довольно крепок. Докторам даже в голову не приходило, что придется возвращать его домой.
— Он что-нибудь сказал?
— Нет, в основном бредил, — покачав головой, ответил Гаррисон. — Все из-за этих болеутоляющих. От них его все время клонит в сон, и он начинает нести всякую чепуху.
Гаррисон надолго умолк.
— Знаешь, о чем я начинаю думать?
— О чем?
— А что, если не давать ему эти лекарства?..
— Нельзя...
— Просто взять и убрать от него таблетки.
— Ваксман не разрешит.
— А мы не будем говорить Ваксману. Заберем их, и все.
— Он же будет страшно мучиться.
Призрачная улыбка мелькнула на лице Гаррисона.
— Но если мы лишим его таблеток, то сможем получить от него некоторые ответы, — он потряс кулаком так, будто в нем содержалось то, что служило залогом физического благополучия Кадма.
— Чушь... — тихо сказал Митчелл.
— Знаю, это не лучшая идея, — согласился Гаррисон, — но выбирать сейчас не приходится. Хоть жизнь в нем едва теплится, вечно так продолжаться не будет. А когда его не станет...
— Но должен же быть другой выход, — сказал Митчелл, — дай прежде я сам с ним поговорю.
— Все равно ты от него ничего не добьешься. Он никому из нас уже не доверяет. И вообще никогда не доверял никому, кроме себя. — На минуту задумавшись, Гаррисон добавил: — Вот такой он предусмотрительный человек.
— Тогда откуда ты знаешь об этих бумагах?
— Мне рассказала Китти. Только благодаря ей я узнал о Барбароссах. Кроме нее, на эту тему со мной никто не говорил. Она видела дневник собственными глазами.
— Значит, ей старик все-таки доверял.
— Выходит, что да. Но только в самом начале. Думаю, мы все поначалу доверяли своим женам...
— Постой, — перебил его Митчелл. — Мне пришла одна мысль.
— Марджи.
— Да.
— Об этом я уже давно думаю, брат мой.
— Кадму она нравилась.
— Полагаешь, он мог отдать дневник ей? Допустим, что так. Мне это уже приходило в голову, — он откинулся на спинку стула, и его лицо скрылось в тени. — Но даже если дневник был у нее, она никогда мне об этом не говорила. Даже под дулом пистолета.
— Ты обыскал свою квартиру?
— Ее прочесала полиция. Перевернула все вверх дном.
— Может, они нашли дневник?
— Да, может... — неуверенно сказал Гаррисон. — Когда меня упрятали за решетку, Сесил пытался выяснить, что они изъяли с места преступления. Вряд ли их могло заинтересовать нечто в этом роде. Во всяком случае, мне слабо верится в то, что дневник у них. Какой им от него прок?
— Меня от всего этого уже тошнит, — тяжело вздохнув, сказал Митчелл.
— От чего именно?
— От всей той ахинеи, связанной с Барбароссами. Одного не могу понять: почему мы не можем их просто послать к черту? Забыть о них, и все же, если они и впрямь являются для нас костью в горле, тогда почему старик не разобрался с ними раньше? Когда еще был в добром здравии и полон сил?
— Не смог, — сделав очередной глоток виски, ответил Гаррисон. — Они слишком сильны.
— Раз они так сильны, почему тогда я никогда ничего о них не слышал?
— Потому что они не хотят, чтобы о них кто-нибудь знал. Они живут инкогнито. Их жизнь — тайна.
— Стало быть, им есть что скрывать? Может, этим можно воспользоваться?
— Вряд ли, — усомнился Гаррисон.
Глядя на него, Митчелл ждал, что тот как-нибудь обоснует свои слова, но тщетно: старший брат молчал. После долгой паузы он сказал:
— Женщины знают больше, чем мы.
— Потому что им прислуживал этот сукин сын?
— Думаю, они получали от него и другие услуги.
— Убил бы этого гада собственными руками! — воскликнул Митчелл.
— Не вздумай даже пытаться что-нибудь предпринять, — предупредил его Гаррисон. — Слышишь, Митчелл? Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Он трахал мою жену.
— Ты знал, что рано или поздно это случится и ты не сможешь ее остановить.
— Неправда...
— Больше этого не повторится, — заверил его Гаррисон, но в его голосе не было ни тени участия. — Она была у него последней, — он взглянул на брата через щелку в кресле. — Мы должны уничтожить их, Митчелл. Его и всю его семью. Вот почему я не хочу, чтобы ты устраивал личную вендетту. Не хочу им давать ни единого шанса. И прежде чем выступить, мы должны узнать о них псе. Все, что вообще можно узнать.
— И это вновь возвращает нас к дневнику, — сказал Митчелл, поставив бокал на подоконник. — Может, все-таки поговорить с Кадмом?
Не обращая на слова брата внимания и оставив его замечание без ответа, Гаррисон осушил свой бокал, после чего срывающимся шепотом произнес:
— Знаешь, что еще мне сказала Китти?
— Что?
— Что они вовсе не люди.
Митчелл внезапно зашелся смехом, пронзительным и резким.
— Думаю, она сказала правду, — подождав, пока стихнет нездоровый смех брата, продолжил Гаррисон.
— Все это так глупо. Даже слышать не хочу об этом, — презрительно фыркнул Митчелл. — И как ты только поверил в эту чушь?
— Мне думается, когда я был еще совсем ребенком, она даже водила меня в дом Барбароссов.
— Плевать мне на этот проклятый дом. — Все больше раздражаясь, Митчелл хотел прекратить этот разговор. — Не желаю о нем ничего слышать. Ясно?
— Рано или поздно нам все равно придется к этому вернуться.
— Хватит, — отрезал Митчелл, решительно намереваясь поставить точку. — Раз ты так заговорил, я лучше поеду домой.
— От этого не уйдешь, — мягко заверил его брат, — от этого невозможно спрятаться. Не так просто вычеркнуть этот факт из наших жизней, Митчелл. Он существовал всегда, только мы о нем ничего не знали.
Шаткой походкой Митчелл добрел до двери и остановился, тщетно пытаясь собраться с мыслями, ибо его затуманенный алкоголем ум оказался не в состоянии отыскать вразумительный ответ.
— Чушь собачья, — единственное, что сумел вымолвить он.
— А знаешь, что еще? — продолжал Гаррисон тем же невозмутимым тоном, из чего следовало, что слова младшего брата для него не более чем пустой звук. — Может, это и к лучшему. Слишком мы застоялись на месте. Пришла пора перемен. Пора для чего-то нового. — Поскольку Митчелл к тому времени уже вышел из комнаты, слова Гаррисона были обращены в пустоту, но он все же закончил свою мысль: — Пора для чего-то нового, — повторил он, — или же очень старого.
— Ведь знаю же, что нельзя оглядываться назад. Ни к чему хорошему это никогда не приводило и не приведет... — нечленораздельно бормотал Митчелл.
— Верно, не приведет...
— Но ничего не могу с собой поделать. Стоит мне только вспомнить, как все начиналось.
— Не так уж замечательно все складывалось, как тебе сейчас кажется. Воспоминания лгут. Особенно те, которые мы считаем самыми лучшими.
— Неужели ты никогда не был счастлив? — сказал Митчелл. — Ни разу в жизни? Ни одного дня?
Гаррисон ненадолго задумался.
— Знаешь, вот если б ты сейчас не спросил, — наконец ответил он, — я бы, пожалуй, и не вспомнил тот день, когда усадил тебя на муравьиную кучу. Муравьи искусали тебе всю задницу. Тогда я был чертовски счастлив. Помнишь?
— Помню ли я...
— За это меня так отлупили, что надолго остались синяки.
— Кто отлупил? Отец?
— Нет, мама. Она никогда не доверяла ему в делах особой важности. Верно, знала, что мы его никогда не боялись. Так вот она отделала меня так, что на мне живого места не осталось.
— Так тебе и надо, — сказал Митчелл. — Меня неделю тошнило. А тебе хоть бы что. Легко тебе все сошло с рук.
— Меня бесило, что после того случая ты стал центром внимания. А знаешь, что случилось потом? Однажды, когда я подметал пол, кипя от злости из-за того, что все с тобой нянчатся, Кадм сказал мне: «Видишь, что происходит, когда по твоей милости другие начинают кого-то жалеть?» До сих пор помню, как просто он мне это сказал. Он не сердился на меня. Он лишь хотел, чтобы я понял, что поступил глупо, заставив всех в доме нянчиться с тобой. Больше я никогда даже не пытался тебе навредить, боясь ненароком привлечь к твоей особе излишнее внимание.
Митчелл поднялся, чтобы взять у Гаррисона бутылку.
— Кстати, о старике, — сказал он. — Джосселин сказала, прошлую ночь ты провел у его постели.
— Верно. Просидел у его кровати несколько часов после того, как его привезли из больницы. Поверь мне, он еще довольно крепок. Докторам даже в голову не приходило, что придется возвращать его домой.
— Он что-нибудь сказал?
— Нет, в основном бредил, — покачав головой, ответил Гаррисон. — Все из-за этих болеутоляющих. От них его все время клонит в сон, и он начинает нести всякую чепуху.
Гаррисон надолго умолк.
— Знаешь, о чем я начинаю думать?
— О чем?
— А что, если не давать ему эти лекарства?..
— Нельзя...
— Просто взять и убрать от него таблетки.
— Ваксман не разрешит.
— А мы не будем говорить Ваксману. Заберем их, и все.
— Он же будет страшно мучиться.
Призрачная улыбка мелькнула на лице Гаррисона.
— Но если мы лишим его таблеток, то сможем получить от него некоторые ответы, — он потряс кулаком так, будто в нем содержалось то, что служило залогом физического благополучия Кадма.
— Чушь... — тихо сказал Митчелл.
— Знаю, это не лучшая идея, — согласился Гаррисон, — но выбирать сейчас не приходится. Хоть жизнь в нем едва теплится, вечно так продолжаться не будет. А когда его не станет...
— Но должен же быть другой выход, — сказал Митчелл, — дай прежде я сам с ним поговорю.
— Все равно ты от него ничего не добьешься. Он никому из нас уже не доверяет. И вообще никогда не доверял никому, кроме себя. — На минуту задумавшись, Гаррисон добавил: — Вот такой он предусмотрительный человек.
— Тогда откуда ты знаешь об этих бумагах?
— Мне рассказала Китти. Только благодаря ей я узнал о Барбароссах. Кроме нее, на эту тему со мной никто не говорил. Она видела дневник собственными глазами.
— Значит, ей старик все-таки доверял.
— Выходит, что да. Но только в самом начале. Думаю, мы все поначалу доверяли своим женам...
— Постой, — перебил его Митчелл. — Мне пришла одна мысль.
— Марджи.
— Да.
— Об этом я уже давно думаю, брат мой.
— Кадму она нравилась.
— Полагаешь, он мог отдать дневник ей? Допустим, что так. Мне это уже приходило в голову, — он откинулся на спинку стула, и его лицо скрылось в тени. — Но даже если дневник был у нее, она никогда мне об этом не говорила. Даже под дулом пистолета.
— Ты обыскал свою квартиру?
— Ее прочесала полиция. Перевернула все вверх дном.
— Может, они нашли дневник?
— Да, может... — неуверенно сказал Гаррисон. — Когда меня упрятали за решетку, Сесил пытался выяснить, что они изъяли с места преступления. Вряд ли их могло заинтересовать нечто в этом роде. Во всяком случае, мне слабо верится в то, что дневник у них. Какой им от него прок?
— Меня от всего этого уже тошнит, — тяжело вздохнув, сказал Митчелл.
— От чего именно?
— От всей той ахинеи, связанной с Барбароссами. Одного не могу понять: почему мы не можем их просто послать к черту? Забыть о них, и все же, если они и впрямь являются для нас костью в горле, тогда почему старик не разобрался с ними раньше? Когда еще был в добром здравии и полон сил?
— Не смог, — сделав очередной глоток виски, ответил Гаррисон. — Они слишком сильны.
— Раз они так сильны, почему тогда я никогда ничего о них не слышал?
— Потому что они не хотят, чтобы о них кто-нибудь знал. Они живут инкогнито. Их жизнь — тайна.
— Стало быть, им есть что скрывать? Может, этим можно воспользоваться?
— Вряд ли, — усомнился Гаррисон.
Глядя на него, Митчелл ждал, что тот как-нибудь обоснует свои слова, но тщетно: старший брат молчал. После долгой паузы он сказал:
— Женщины знают больше, чем мы.
— Потому что им прислуживал этот сукин сын?
— Думаю, они получали от него и другие услуги.
— Убил бы этого гада собственными руками! — воскликнул Митчелл.
— Не вздумай даже пытаться что-нибудь предпринять, — предупредил его Гаррисон. — Слышишь, Митчелл? Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Он трахал мою жену.
— Ты знал, что рано или поздно это случится и ты не сможешь ее остановить.
— Неправда...
— Больше этого не повторится, — заверил его Гаррисон, но в его голосе не было ни тени участия. — Она была у него последней, — он взглянул на брата через щелку в кресле. — Мы должны уничтожить их, Митчелл. Его и всю его семью. Вот почему я не хочу, чтобы ты устраивал личную вендетту. Не хочу им давать ни единого шанса. И прежде чем выступить, мы должны узнать о них псе. Все, что вообще можно узнать.
— И это вновь возвращает нас к дневнику, — сказал Митчелл, поставив бокал на подоконник. — Может, все-таки поговорить с Кадмом?
Не обращая на слова брата внимания и оставив его замечание без ответа, Гаррисон осушил свой бокал, после чего срывающимся шепотом произнес:
— Знаешь, что еще мне сказала Китти?
— Что?
— Что они вовсе не люди.
Митчелл внезапно зашелся смехом, пронзительным и резким.
— Думаю, она сказала правду, — подождав, пока стихнет нездоровый смех брата, продолжил Гаррисон.
— Все это так глупо. Даже слышать не хочу об этом, — презрительно фыркнул Митчелл. — И как ты только поверил в эту чушь?
— Мне думается, когда я был еще совсем ребенком, она даже водила меня в дом Барбароссов.
— Плевать мне на этот проклятый дом. — Все больше раздражаясь, Митчелл хотел прекратить этот разговор. — Не желаю о нем ничего слышать. Ясно?
— Рано или поздно нам все равно придется к этому вернуться.
— Хватит, — отрезал Митчелл, решительно намереваясь поставить точку. — Раз ты так заговорил, я лучше поеду домой.
— От этого не уйдешь, — мягко заверил его брат, — от этого невозможно спрятаться. Не так просто вычеркнуть этот факт из наших жизней, Митчелл. Он существовал всегда, только мы о нем ничего не знали.
Шаткой походкой Митчелл добрел до двери и остановился, тщетно пытаясь собраться с мыслями, ибо его затуманенный алкоголем ум оказался не в состоянии отыскать вразумительный ответ.
— Чушь собачья, — единственное, что сумел вымолвить он.
— А знаешь, что еще? — продолжал Гаррисон тем же невозмутимым тоном, из чего следовало, что слова младшего брата для него не более чем пустой звук. — Может, это и к лучшему. Слишком мы застоялись на месте. Пришла пора перемен. Пора для чего-то нового. — Поскольку Митчелл к тому времени уже вышел из комнаты, слова Гаррисона были обращены в пустоту, но он все же закончил свою мысль: — Пора для чего-то нового, — повторил он, — или же очень старого.
Глава XI
В эту ночь Гаррисон не смог заснуть. Имея обыкновение спать не более трех с половиной часов в сутки, после смерти Марджи он сократил это время до двух, а то и до часу. Он отдавал себе отчет, что его изможденное столь пренебрежительным к себе отношением тело нуждается в большем отдыхе и недалек тот день, когда оно заявит о себе самым решительным образом, предъявив ему, Гаррисону, счет за долгие бессонные ночи. Но также ему было доподлинно известно и другое: истощенный ум обретал ясность, открывая совершенно иное видение мира. Примером тому служил последний разговор с Митчеллом, который не мог состояться каких-нибудь несколько недель назад, когда Гаррисон сам не принял бы тех мыслей, что излагал сегодня младшему брату. Днем и ночью находясь в мире призрачных тайн, он теперь не только не отрицал их присутствия, чего очень страшился делать, но, будучи одержимым ими, не видел без них дальнейшего своего существования. К каким неожиданностям ни привели бы эти тайны, он был готов целиком отдаться их воле, лишь бы приблизиться и прикоснуться к ним, лишь бы постичь их суть.
В один прекрасный день Митчелл поймет его, у него нет иного выхода, ибо старая империя неуклонно летит в пропасть, унося с собой прежние источники власти и питаемое ими ощущение определенности и нерушимости, на место которых должно явиться нечто новое, пока еще неизвестное. Не имея ясного представления о веке грядущем, Гаррисон был уверен, что тот не приведет к торжеству любви и истины, но станет таким же исключительным, как и его предшественник. Те немногие, кто обладают достаточной волей и желанием стать новыми хозяевами жизни, получат необходимые средства и возможности для воплощения своих замыслов, а остальные, впрочем, как и прежде, будут до конца своих дней влачить жалкое и бесполезное существование. Разница будет заключаться лишь в ценностях, которыми будет измеряться монета новой власти и которые придут на смену веку железных дорог и фермерства, веку нефти и лесоматериалов. И хотя таковые ценности еще не обрели в уме Гаррисона словесных форм, он ощущал неизбежность их появления тем же необъяснимым образом, каковым подчас умел толковать свои сны. Знание это было не подвластно пяти органам чувств, оно было неизмеримо и даже нематериально. Он не знал, откуда к нему пришла страсть к явлениям такого рода, но был уверен, что она была с ним всегда. В тот достопамятный день, когда бабушка Китти рассказала ему о Барбароссах, он ощутил, будто спящая часть его естества неожиданно пробудилась к жизни. И ныне, несмотря на то, что прошло много лет, он помнил их разговор до мельчайших подробностей: то, как внимательно она смотрела на него, наблюдая за его реакциями, как необыкновенно ласково прикоснулась к его лицу, чего никогда не случалось прежде, как обещала поведать секреты, которым в свое время суждено бесповоротно изменить его жизнь. Только благодаря ей он знал о существовании дневника и сознательно утаил этот факт от Митчелла, сославшись на то, что сохранил в своей памяти лишь смутные обрывки воспоминаний. Существует рукописная книга, говорила она, в которой указан путь в сердце владений Барбароссов, там описаны испытания, что подстерегают всякого на этом пути, — невероятные ужасы, способные довести до безумия любого смертного, не готового к ним. Именно поэтому Гаррисон придавал поиску дневника такое значение, ему были необходимы сведения, без которых приблизиться к клану Барбароссов даже помышлять было нельзя.
Долгими ночами он лежал без сна, думая об этом дневнике, представляя, как он выглядит, какой он на ощупь. Большой или маленький, из какой он бумаги. Поймет ли Гаррисон изложенную в нем мудрость, или она будет зашифрована, и ему придется искать код? И наконец, самый главный вопрос: где Кадм хранит эту тетрадь? Иногда Гаррисон забирался в кабинет деда, куда входить было строго запрещено, и осматривал полки и шкафы (правда, он не осмеливался ни к чему прикасаться). Он пытался отыскать сейф за книгами или тайник под полом, но тщетно. Может, дневник хранился в одном из ящиков старинного письменного стола, который в детстве казался ему живым существом и внушал суеверный страх? Стоило Гаррисону подольше задержать на нем взгляд, и казалось, что стол вот-вот побежит за ним, фыркая, словно бык.
Его ни разу не поймали. Он был слишком умен для этого. Он умел ждать, наблюдать и планировать. Умел он и лгать. Не умел он только обольщать — лишенный внутреннего обаяния, он не мог расположить к себе даже собственную бабушку, и, когда после выздоровления Кадма попытался продолжить тот разговор о тайне, та наотрез отказалась обсуждать эту тему и даже отреклась от того, что говорила прежде. Сознавая свое бессилие и поняв, что не сможет вызвать ее на интересующий его разговор, он стал угрюмым, и впоследствии угрюмость стала основной чертой его характера. На всех семейных фотографиях он был единственным, кто не улыбался. Он был угрюмым подростком, которого все побаивались, как злой, всегда готовой укусить, собаки. Хотя Гаррисону и не нравились ни его внешний вид, ни реакция на него окружающих, он при всем желании не мог соперничать с легкой очаровательностью Митчелла. Он знал, что терпение поможет ему дожить до того времени, когда ему хватит сил, чтобы найти разгадки всех тайн. А пока ему оставалось лишь строить из себя любящего внука, прислушиваясь к каждому ненароком сорвавшемуся с уст Кадма слову, которое могло оказаться ключом к одному из семейных секретов — ключом к тому, где находится дневник и что в нем содержится.
Но Кадм так и не проговорился. Хотя он всячески поощрял стремление внука к власти и бесчисленное множество раз доказывал, что доверяет мнению Гаррисона, это доверие не распространялось на Барбароссов. Не мог Гаррисон склонить на свою сторону и Лоретту, которая не только относилась к нему с подозрительностью, но с самого начала прониклась к нему неприязнью. Как он ни старался, он был не в силах тронуть ее сердце. Еще больше его угнетал тот факт, что этой особе, совсем недавно ставшей членом семьи Гири, оказались доступны сведения, для него закрытые. Но и это было не все — она, наряду с Китти, Марджи и женой Митчелла, ездила на Кауаи, чтобы встретиться там с мужчиной из клана Барбароссов. По какой причине им это дозволялось, Гаррисон не понимал, но слышал, что традиция эта уходила своими корнями в далекое прошлое. Когда он впервые узнал об этом, то попытался взбунтоваться, но Кадм недвусмысленно дал ему понять, что этот вопрос не подлежит обсуждению. Некоторые вещи, сказал он Гаррисону, какими бы неприятными они ни казались, надлежит принимать со смирением. Они часть устройства этого мира.
— Я живу в другом мире, — сказал обуреваемый гневом Гаррисон. — Я не позволю своей жене ехать на какой-то остров и развлекаться там с кем попало.
— Возьми себя в руки, — сказал Кадм, после чего тихо и спокойно рекомендовал Гаррисону во избежание нежелательных последствий исполнять все данные ему указания. — Не будешь делать, как тебе сказано, значит, тебе не место в этой семье.
— Ты меня не выгонишь, — огрызнулся Гаррисон. — Не посмеешь.
— А мы посмотрим, — предупредил его дед. — Будешь со мной обсуждать эту тему и впредь — выгоню. Проще некуда. Кроме того, непохоже, чтобы ты был без памяти влюблен в свою жену. Ты ведь изменяешь ей, не так ли? — Тут Гаррисон нахмурился. — Так изменяешь или нет?
— Да.
— Тогда позволь ей тоже изменять тебе, раз это пойдет на пользу семье.
— Но я не понимаю...
— Неважно, понимаешь ты или нет.
На этом разговор был окончен. Зная, что лучше с Кадмом не спорить и все возражения оставить при себе, Гаррисон внял угрозам деда, в искренности которых не сомневался, и, не сказав больше ни слова, ретировался. Если прежде в нем теплилась слабая надежда, что дед его хоть немного любит, то с этой минуты ему пришлось навсегда с ней расстаться.
Показались уже первые лучи солнца, но Гаррисон, так и не сомкнув за ночь глаз, продолжал думать о том, как выудить правду из смертельно больного, но не желающего умирать старика. Не надеясь его разговорить, он склонялся к мысли лишить деда хотя бы на полдня обезболивающих таблеток. Как сказал Митчелл, для Кадма это окажется сущей пыткой, но зато, возможно, развяжет ему язык. И даже если старик ничего не скажет, Гаррисону будет приятно посмотреть, как этот старый паскудник станет умолять вернуть ему его лекарства. Рисуя в своем воображении сцену агонии Кадма, мертвенно-желтого от боли и навзрыд молящего отдать ему его опиаты, Гаррисон ухмыльнулся. Но прежде чем решиться на этот рискованный шаг, он позволит попытать счастья младшему брату. Если же тому не улыбнется удача, Гаррисону не останется иного выбора, кроме как сыграть роль палача, и в глубине души он будет этому весьма рад.
В один прекрасный день Митчелл поймет его, у него нет иного выхода, ибо старая империя неуклонно летит в пропасть, унося с собой прежние источники власти и питаемое ими ощущение определенности и нерушимости, на место которых должно явиться нечто новое, пока еще неизвестное. Не имея ясного представления о веке грядущем, Гаррисон был уверен, что тот не приведет к торжеству любви и истины, но станет таким же исключительным, как и его предшественник. Те немногие, кто обладают достаточной волей и желанием стать новыми хозяевами жизни, получат необходимые средства и возможности для воплощения своих замыслов, а остальные, впрочем, как и прежде, будут до конца своих дней влачить жалкое и бесполезное существование. Разница будет заключаться лишь в ценностях, которыми будет измеряться монета новой власти и которые придут на смену веку железных дорог и фермерства, веку нефти и лесоматериалов. И хотя таковые ценности еще не обрели в уме Гаррисона словесных форм, он ощущал неизбежность их появления тем же необъяснимым образом, каковым подчас умел толковать свои сны. Знание это было не подвластно пяти органам чувств, оно было неизмеримо и даже нематериально. Он не знал, откуда к нему пришла страсть к явлениям такого рода, но был уверен, что она была с ним всегда. В тот достопамятный день, когда бабушка Китти рассказала ему о Барбароссах, он ощутил, будто спящая часть его естества неожиданно пробудилась к жизни. И ныне, несмотря на то, что прошло много лет, он помнил их разговор до мельчайших подробностей: то, как внимательно она смотрела на него, наблюдая за его реакциями, как необыкновенно ласково прикоснулась к его лицу, чего никогда не случалось прежде, как обещала поведать секреты, которым в свое время суждено бесповоротно изменить его жизнь. Только благодаря ей он знал о существовании дневника и сознательно утаил этот факт от Митчелла, сославшись на то, что сохранил в своей памяти лишь смутные обрывки воспоминаний. Существует рукописная книга, говорила она, в которой указан путь в сердце владений Барбароссов, там описаны испытания, что подстерегают всякого на этом пути, — невероятные ужасы, способные довести до безумия любого смертного, не готового к ним. Именно поэтому Гаррисон придавал поиску дневника такое значение, ему были необходимы сведения, без которых приблизиться к клану Барбароссов даже помышлять было нельзя.
Долгими ночами он лежал без сна, думая об этом дневнике, представляя, как он выглядит, какой он на ощупь. Большой или маленький, из какой он бумаги. Поймет ли Гаррисон изложенную в нем мудрость, или она будет зашифрована, и ему придется искать код? И наконец, самый главный вопрос: где Кадм хранит эту тетрадь? Иногда Гаррисон забирался в кабинет деда, куда входить было строго запрещено, и осматривал полки и шкафы (правда, он не осмеливался ни к чему прикасаться). Он пытался отыскать сейф за книгами или тайник под полом, но тщетно. Может, дневник хранился в одном из ящиков старинного письменного стола, который в детстве казался ему живым существом и внушал суеверный страх? Стоило Гаррисону подольше задержать на нем взгляд, и казалось, что стол вот-вот побежит за ним, фыркая, словно бык.
Его ни разу не поймали. Он был слишком умен для этого. Он умел ждать, наблюдать и планировать. Умел он и лгать. Не умел он только обольщать — лишенный внутреннего обаяния, он не мог расположить к себе даже собственную бабушку, и, когда после выздоровления Кадма попытался продолжить тот разговор о тайне, та наотрез отказалась обсуждать эту тему и даже отреклась от того, что говорила прежде. Сознавая свое бессилие и поняв, что не сможет вызвать ее на интересующий его разговор, он стал угрюмым, и впоследствии угрюмость стала основной чертой его характера. На всех семейных фотографиях он был единственным, кто не улыбался. Он был угрюмым подростком, которого все побаивались, как злой, всегда готовой укусить, собаки. Хотя Гаррисону и не нравились ни его внешний вид, ни реакция на него окружающих, он при всем желании не мог соперничать с легкой очаровательностью Митчелла. Он знал, что терпение поможет ему дожить до того времени, когда ему хватит сил, чтобы найти разгадки всех тайн. А пока ему оставалось лишь строить из себя любящего внука, прислушиваясь к каждому ненароком сорвавшемуся с уст Кадма слову, которое могло оказаться ключом к одному из семейных секретов — ключом к тому, где находится дневник и что в нем содержится.
Но Кадм так и не проговорился. Хотя он всячески поощрял стремление внука к власти и бесчисленное множество раз доказывал, что доверяет мнению Гаррисона, это доверие не распространялось на Барбароссов. Не мог Гаррисон склонить на свою сторону и Лоретту, которая не только относилась к нему с подозрительностью, но с самого начала прониклась к нему неприязнью. Как он ни старался, он был не в силах тронуть ее сердце. Еще больше его угнетал тот факт, что этой особе, совсем недавно ставшей членом семьи Гири, оказались доступны сведения, для него закрытые. Но и это было не все — она, наряду с Китти, Марджи и женой Митчелла, ездила на Кауаи, чтобы встретиться там с мужчиной из клана Барбароссов. По какой причине им это дозволялось, Гаррисон не понимал, но слышал, что традиция эта уходила своими корнями в далекое прошлое. Когда он впервые узнал об этом, то попытался взбунтоваться, но Кадм недвусмысленно дал ему понять, что этот вопрос не подлежит обсуждению. Некоторые вещи, сказал он Гаррисону, какими бы неприятными они ни казались, надлежит принимать со смирением. Они часть устройства этого мира.
— Я живу в другом мире, — сказал обуреваемый гневом Гаррисон. — Я не позволю своей жене ехать на какой-то остров и развлекаться там с кем попало.
— Возьми себя в руки, — сказал Кадм, после чего тихо и спокойно рекомендовал Гаррисону во избежание нежелательных последствий исполнять все данные ему указания. — Не будешь делать, как тебе сказано, значит, тебе не место в этой семье.
— Ты меня не выгонишь, — огрызнулся Гаррисон. — Не посмеешь.
— А мы посмотрим, — предупредил его дед. — Будешь со мной обсуждать эту тему и впредь — выгоню. Проще некуда. Кроме того, непохоже, чтобы ты был без памяти влюблен в свою жену. Ты ведь изменяешь ей, не так ли? — Тут Гаррисон нахмурился. — Так изменяешь или нет?
— Да.
— Тогда позволь ей тоже изменять тебе, раз это пойдет на пользу семье.
— Но я не понимаю...
— Неважно, понимаешь ты или нет.
На этом разговор был окончен. Зная, что лучше с Кадмом не спорить и все возражения оставить при себе, Гаррисон внял угрозам деда, в искренности которых не сомневался, и, не сказав больше ни слова, ретировался. Если прежде в нем теплилась слабая надежда, что дед его хоть немного любит, то с этой минуты ему пришлось навсегда с ней расстаться.
Показались уже первые лучи солнца, но Гаррисон, так и не сомкнув за ночь глаз, продолжал думать о том, как выудить правду из смертельно больного, но не желающего умирать старика. Не надеясь его разговорить, он склонялся к мысли лишить деда хотя бы на полдня обезболивающих таблеток. Как сказал Митчелл, для Кадма это окажется сущей пыткой, но зато, возможно, развяжет ему язык. И даже если старик ничего не скажет, Гаррисону будет приятно посмотреть, как этот старый паскудник станет умолять вернуть ему его лекарства. Рисуя в своем воображении сцену агонии Кадма, мертвенно-желтого от боли и навзрыд молящего отдать ему его опиаты, Гаррисон ухмыльнулся. Но прежде чем решиться на этот рискованный шаг, он позволит попытать счастья младшему брату. Если же тому не улыбнется удача, Гаррисону не останется иного выбора, кроме как сыграть роль палача, и в глубине души он будет этому весьма рад.
Глава XII
1
Чернила и вода, вода и чернила.
Ночью во сне я видел Галили. Это был не сон наяву — не видение вроде того, что побудило меня взяться за перо. Обычный сон, который пришел, когда я крепко спал, но он так поразил меня, что и после пробуждения я помнил о нем.
И вот что мне приснилось. Паря, словно птица, над бурлящим морем, я увидел внизу жалкий, дрейфующий по морю плот, к которому был привязан Галили. Страшные раны покрывали его обнаженное тело, кровь струями бежала в воду, и хотя я не видел поблизости акул, они вполне могли быть где-то рядом. Вода в море была черной, как мои чернила.
Мрачные волны бились о плот, отрывая от него кусок за куском, пока не осталось всего три или четыре доски, едва удерживающих на плаву тело Галили, голова и ноги которого уже были в воде. Казалось, он только теперь осознал близость смерти и стал отчаянно сражаться с веревками, пытаясь развязать узлы. Тело его блестело от пота, и порой, когда картина становилась не очень четкой, я не мог понять, что именно я вижу. То ли это было черное блестящее тело моего брата, то ли черная волна, накрывшая его.
Мне захотелось проснуться. Я не желал смотреть, как тонет мой брат. Я сказал себе — проснись. Ты не должен смотреть на это. Просто открой глаза.
Сон мало-помалу стал отступать, но прежде, чем исчезнуть совсем, я успел увидеть, что борьба моего брата за жизнь с каждой секундой становилась все отчаянней, а его кровоточащие раны на моих глазах превращались в страшные зияющие дыры. Наконец, высвободив из-под веревки правую руку, он приподнял голову, которую, казалось, облепила со всех сторон вода, увенчав его лоб сотканной из морской пены короной; глаза Галили глядели обезумевшим взором, из уст его рвался беззвучный крик. Резко рванув веревку, пленившую вторую кисть, он высвободил левую руку и уселся верхом на то, что можно было назвать остатком плота, теперь ему осталось лишь развязать скрытые в воде ноги, и он потянулся к ним.
Но он не успел этого сделать, доски, что держали его истекавшее кровью тело на воде, разъединились и расплылись в разные стороны, а размокшие и отяжелевшие деревянные обломки, к которым по-прежнему были привязаны его ноги, увлекли его за собой вниз.
Но тут случилось самое удивительное. Чем глубже он погружался в морскую пучину, тем больше светлела вода, принимавшая в свои объятия его плоть, словно благословляя его приход в свою стихию. Сбросив мрачное покрывало, море не просто стало прозрачным, как обычное море, но из его бездонной черноты рождался ослепительный свет, затмивший ярким сиянием само небо.
Я видел тело брата, погружавшееся в неведомые светлые глубины, видел все, что было выхвачено ослепительным сиянием, в том числе морских обитателей всех форм и размеров, что сновали вокруг его тела, словно с благоговением взиравших на нисхождение Галили в их царство. Там были косяки мелких рыб, двигавшихся как одно целое, огромный кальмар, крупнее, чем я когда-либо видел, и, разумеется, бесчисленное множество акул, которые, словно почетный караул, описывали круги вокруг тела Галили, словно охраняя его.
Ночью во сне я видел Галили. Это был не сон наяву — не видение вроде того, что побудило меня взяться за перо. Обычный сон, который пришел, когда я крепко спал, но он так поразил меня, что и после пробуждения я помнил о нем.
И вот что мне приснилось. Паря, словно птица, над бурлящим морем, я увидел внизу жалкий, дрейфующий по морю плот, к которому был привязан Галили. Страшные раны покрывали его обнаженное тело, кровь струями бежала в воду, и хотя я не видел поблизости акул, они вполне могли быть где-то рядом. Вода в море была черной, как мои чернила.
Мрачные волны бились о плот, отрывая от него кусок за куском, пока не осталось всего три или четыре доски, едва удерживающих на плаву тело Галили, голова и ноги которого уже были в воде. Казалось, он только теперь осознал близость смерти и стал отчаянно сражаться с веревками, пытаясь развязать узлы. Тело его блестело от пота, и порой, когда картина становилась не очень четкой, я не мог понять, что именно я вижу. То ли это было черное блестящее тело моего брата, то ли черная волна, накрывшая его.
Мне захотелось проснуться. Я не желал смотреть, как тонет мой брат. Я сказал себе — проснись. Ты не должен смотреть на это. Просто открой глаза.
Сон мало-помалу стал отступать, но прежде, чем исчезнуть совсем, я успел увидеть, что борьба моего брата за жизнь с каждой секундой становилась все отчаянней, а его кровоточащие раны на моих глазах превращались в страшные зияющие дыры. Наконец, высвободив из-под веревки правую руку, он приподнял голову, которую, казалось, облепила со всех сторон вода, увенчав его лоб сотканной из морской пены короной; глаза Галили глядели обезумевшим взором, из уст его рвался беззвучный крик. Резко рванув веревку, пленившую вторую кисть, он высвободил левую руку и уселся верхом на то, что можно было назвать остатком плота, теперь ему осталось лишь развязать скрытые в воде ноги, и он потянулся к ним.
Но он не успел этого сделать, доски, что держали его истекавшее кровью тело на воде, разъединились и расплылись в разные стороны, а размокшие и отяжелевшие деревянные обломки, к которым по-прежнему были привязаны его ноги, увлекли его за собой вниз.
Но тут случилось самое удивительное. Чем глубже он погружался в морскую пучину, тем больше светлела вода, принимавшая в свои объятия его плоть, словно благословляя его приход в свою стихию. Сбросив мрачное покрывало, море не просто стало прозрачным, как обычное море, но из его бездонной черноты рождался ослепительный свет, затмивший ярким сиянием само небо.
Я видел тело брата, погружавшееся в неведомые светлые глубины, видел все, что было выхвачено ослепительным сиянием, в том числе морских обитателей всех форм и размеров, что сновали вокруг его тела, словно с благоговением взиравших на нисхождение Галили в их царство. Там были косяки мелких рыб, двигавшихся как одно целое, огромный кальмар, крупнее, чем я когда-либо видел, и, разумеется, бесчисленное множество акул, которые, словно почетный караул, описывали круги вокруг тела Галили, словно охраняя его.